Чьи это слова? Кто сидит за одним из столиков писательского ресторана и видит налитые кровью бычьи глаза? Кому — страшно на этом дьявольском «празднике жизни»? Страшнее, чем среди инфернальных теней на балу у настоящего Сатаны? «Страшно! Яду мне, яду!» Это автор говорит словами Пилата, может быть, кратко включая в повествование тему чеховского рассказа «Страх».
Речь о страхе будничного. О страхе обыденного. А на балу у Сатаны — там не страшно. Ах, эти убийцы во фраках и нагие отравительницы в фонтанах шампанского. Там, в остановившемся времени, не страшно. Страшно здесь: «Яду мне, яду!»
Непроизнесенный стон Пилата «О боги мои!..» еще конкретен и заземлен, и чаша с темной жидкостью для него реальна, он мог бы приказать ее подать… В грохоте писательского ресторана «чаша с темной жидкостью» теряет свою конкретность, остается только словесной формулой, мелодией отчаяния. Но булгаковское слово не бывает пустым. Оно значимо и весомо. И вот уже эта формула «Яду мне, яду!» становится самостоятельным лейтмотивом — темой яда и отравительства, пронизывающей роман.
Фактически эта тема завязывается в рассказе мастера — в устах любимой мастера, (глава 13-я, «Явление героя»). Прислушайтесь: «Так вот, она говорила, что с желтыми цветами в руках она вышла в тот день, чтобы я наконец ее нашел, и что, если бы этого не произошло, она отравилась бы, потому что жизнь ее пуста». И еще раз в той же главе: «Глаза ее источали огонь, руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась меня целовать, затем, хриплым голосом и стуча рукою по столу, сказала, что она отравит Латунского».
Стоит ли придавать значение тому, что сказала женщина в час отчаяния? Мы знаем, что никогда и никого не отравит Маргарита. Попав ведьмой в квартиру Латунского, она крушит мебель, выливает чернила в его постель, топит в ванне его любимый костюм. Но отравление? Но убийство?
«…Одно дело попасть молотком в стекло критику Латунскому, — резонирует Азазелло, — и совсем другое дело — ему же в сердце».
«В сердце! — восклицала Маргарита, почему-то берясь за свое сердце. — В сердце! — повторила она глухим голосом».
«Нет! — воскликнула Маргарита. — Нет, умоляю вас, мессир, не надо этого!»
Тогда выходит, ее слова о том, что она отравит Латунского, вообще ничего не значат? Ах, значат! Метафоры романа удивительно реализуются, а слова Маргариты воплощаются мгновенно. «…Дьяволу бы я заложила душу, чтобы только узнать, жив он или нет?..» — восклицает она мысленно, и рядом с нею тотчас оказывается Азазелло. И тема яда и отравителей, скользнувшая из ее уст в главе 13-й, настойчиво станет заполнять сцены великого бала у сатаны.
(Отмечу, что Иван, очень внимательно слушавший речь мастера, на эти слова реагировал особо: «Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал».)
Отравители и отравительницы чередою пройдут перед нами.
Господин Жак, отравивший королевскую любовницу… «А ведь это не с каждым случается! — шепчет Коровьев. — Посмотрите, как красив!»
Граф Роберт… «Как смешно, королева, — шептал Коровьев, — обратный случай: этот был любовником королевы и отравил свою жену».
Госпожа Тофана…
«— Маркиза… — бормотал Коровьев, — отравила отца, двух братьев и двух сестер из-за наследства…»
«И вот он велел своему знакомому… обрызгать стены кабинета ядом»…
И Азазелло подает любовникам отравленное вино…
Потом музыкальная фраза: «Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля!..» — прозвучит еще раз, но уже завершающим отголоском, в другой тональности. На этот раз мелодией мастера — в 32-й, последней главе романа. Упоминания о яде теперь не будет: яд уже был, все свершилось, осталась только печаль…
Обольстительно и тревожно в романе «Мастер и Маргарита» играет мотив зеркал. Подобно тому как играют тени или лунный свет. Впрочем, зеркала и раньше возникали в произведениях Михаила Булгакова. Загадочные зеркала, в которые мы всматриваемся, узнавая и не узнавая себя (как, например, в «Записках юного врача»). И в романе, на первый взгляд, происходит то же:
«Степа разлепил склеенные веки и увидел, что отражается в трюмо в виде человека с торчащими в разные стороны волосами, с опухшей, покрытою черной щетиною физиономией, с заплывшими глазами, в грязной сорочке с воротником и галстухом, в кальсонах и в носках».
«Седока трепало на сиденье, и в осколке зеркала, повешенного перед шофером, Римский видел то радостные шоферские глаза, то безумные свои».
И все же основная роль зеркал в романе «Мастер и Маргарита» неожиданна и фантастична, как неожиданно и фантастично все в этом романе. Зеркала здесь выступают не то контактоммежду мирами — миром, очень похожим на тот, в котором мы живем, и тем потусторонним, загадочным, в котором обитают Воланд и его свита, не то гранью между этими мирами. Демоны приходят в наш мир то в присутствии зеркал, то непосредственно через них. Невидимые, они тем не менее отражаются в зеркалах:
«Тут Степа повернулся от аппарата и в зеркале, помещавшемся в передней и давно не вытираемом ленивой Груней, отчетливо увидел какого-то странного субъекта — длинного, как жердь, и в пенсне… Степа в тревоге поглубже заглянул в переднюю, и вторично его качнуло, ибо в зеркале прошел здоровеннейший черный кот и также пропал».
И далее: «Прямо из зеркала трюмо вышел маленький, но необыкновенно широкоплечий, в котелке на голове и с торчащим изо рта клыком, безобразящим и без того невиданно мерзкую физиономию. И при этом еще огненно-рыжий».
Роль зеркала, по-видимому, играет и гладкая поверхность пруда на Патриарших, обрамленного чугунной оградой, как зеркало рамой
[533].
В квартире Маргариты зеркала отсвечивают особенно настойчиво. Вот утром в колдовскую пятницу, воспользовавшись отсутствием мужа, она извлекает из старого шкафа свои реликвии — фотографическую карточку мастера и тетрадь с обгоревшим нижним краем. «Вернувшись с этим богатством к себе в спальню, Маргарита Николаевна установила на трехстворчатом зеркале фотографию и просидела около часа, держа на коленях испорченную огнем тетрадь, перелистывая ее и перечитывая то, в чем после сожжения не было ни начала, ни конца…» Потом она «оставила тетрадь, локти положила на подзеркальный столик и, отражаясь в зеркале, долго сидела, не спуская глаз с фотографии».
Она сидит перед зеркалом. Она отражается в зеркале, но не смотрит в него и не видит себя. Но может быть, ее видят сквозь это зеркало? Коровьев, например? («Сто двадцать одну Маргариту обнаружили мы в Москве, и, верите ли… ни одна не подходит! И, наконец, счастливая судьба…» — скажет он.)
Или Азазелло?
В тот же день она надевает в передней пальто, чтобы идти гулять, и выслушивает всякие, как ей кажется, бредни, которые рассказывает Наташа: «Маргарита Николаевна повалилась на стул под зеркалом в передней и захохотала».
Зеркало висит на стене, но Маргарита не видит его. Она валится на стул под зеркалом, и значит — спиною к нему. И при этом, отметим, чертыхается, что, впрочем, с нею происходит довольно часто: «В очередях врут черт знает что, а вы повторяете!»
Но, возразит читатель, может быть, в любой передней должно было присутствовать зеркало и символа никакого нет — просто бытовая подробность: зеркало в передней… Напомню: в «Театральном романе», там, где описана квартира «неизвестной дамы» (воображаемая и тем не менее отлично известная Булгакову квартира Шиловских), зеркала в описании нет: «Мне представлялась квартира этой неизвестной дамы. Мне казалось почему-то, что это огромная квартира, что в белой необъятной передней на стене висит в золотой раме картина…»
«Театральный роман» пишется параллельно с «Мастером и Маргаритой», но, как видите, Булгаков снимает зеркало, вынимает его из рамы в этой самой передней и вешает на стену в этой передней картину. В «Мастере» же «и Маргарите» ему нужно присутствие висящего зеркала, в которое Маргарита не смотрит! Удивительно ли, что непосредственно после этого зеркала Азазелло подсаживается к ней в Александровском саду?
И мы уже останавливались на том, как Маргарита перед зеркалом ожидает звонка Азезелло. Отражается в зеркале, но не смотрит в него, поскольку глаза ее устремлены на циферблат часов…
Отмечу, что в доме мастера, в так любовно описанном им «подвальчике», зеркала нет. Как нет зеркала? Не могло ведь быть уютного жилья без зеркала? Мужчины бреются перед зеркалом… И Маргарита, уходя от мастера, вероятно, перед зеркалом натягивала свой берет… Тем не менее в исповеди мастера зеркало не упоминается. Этот образ-символ здесь не работает. В нем нет художественной надобности. Почему? Да потому, должно быть, что демоны в этот дом не заглядывали. Ни Воланд, ни его приспешники пока ничего не знают о мастере и не думают наблюдать за ним.
В первый и единственный раз здесь появится Азазелло в субботний вечер перед отбытием, с совершенно заплесневевшим кувшином вина, завернутым в кусок темной гробовой парчи. Но Азазелло придет в несколько странный дом. В дом, в котором все, как было год назад, до ареста мастера, а на самом деле — в дом, извлеченный демонами из небытия и, вероятно, им принадлежащий.
Кстати, обратите внимание: мастер, в отличие о Маргариты, не чертыхается. Почти не чертыхается. Повествуя Ивану о своей судьбе, он единственный раз поминает черта — и именно в связи с Маргаритой: «Она несла в руках отвратительные, тревожные желтые цветы. Черт их знает, как их зовут…»
И потом — уже после встречи с Воландом, в своем, вновь обретенном «подвальчике»: «— Фу-ты, черт! — неожиданно воскликнул мастер. — …Ты серьезно уверена в том, что мы вчера были у сатаны?» И снова: «Нет, это черт знает что такое, черт, черт, черт!»
Неудивительно: теперь и он, вслед за Маргаритой, приобщен к плотному общению с дьявольщиной: «Конечно, когда люди совершенно ограблены, как мы с тобой, они ищут спасения у потусторонней силы!»
Тем не менее это еще одно подтверждение тому, что известная версия профессора М. М. Дунаева о том, что мастер давно знаком с Воландом, и свой кощунственный (с точки зрения ортодоксального православия) роман о Пилате написал под диктовку Воланда, и Воланду этот роман якобы нужен в качестве анти-Евангелия, чтобы читать его на своем празднестве, версия, вдохновенно подхваченная энтузиастом разрушения великого романа диаконом А. В. Кураевым (изложившим эту версию и в отдельной книге и в многочисленных выступлениях по телевидению), — чистой воды выдумка. Ее источник — средневековое неверие в духовные силы человека, неожиданно возрожденное нашими Савонароллами в ХХI веке, средневековая убежденность, что талант — непременно от дьявола.
Маргарита верит в творческое могущество мастера: «— Я ничего не боюсь, Марго, — вдруг ответил ей мастер и поднял голову и показался ей таким, каким был, когда сочинял то, чего никогда не видал, но о чем наверно знал, что оно было…» И Булгаков верит в творческое могущество человека, если этот человек — мастер. Как верит во всепобеждающую силу любви, если любящая женщина — Маргарита.
Главное доказательство А. В. Кураева в пользу его (и М. М. Дунаева) прочтения романа — то, что все «древние» главы этого романа написаны, по его мнению, в одном стиле («одним пером») и, следовательно, Воландом.
Ну, кто же спорит: все главы романа «Мастер и Маргарита», включая «древние», действительно написаны «одним пером» — точнее, то написаны, то надиктованы, — но не Воландом, конечно, а Михаилом Булгаковым, сочинившим и Воланда, и мастера, и своего собственного Пилата, и многое другое — от времен Мольера до пушкинских времен, от Парижа Мольера до Парижа Чарноты, о молодом, еще не отравленном властью Сталине и о многом, чего «никогда не видал, но о чем наверно знал, что оно было…»
В сюжете романа «Мастер и Маргарита» мастер никогда раньше не встречался с Воландом. Воланд узнает о нем от Маргариты («Я хочу, чобы мне сейчас же, сию секунду, вернули моего любовника, мастера»). Правда, узнает сразу и все — ему труда на это не требуется. И просматривает роман — сразу и весь — уже после своего бала. Ни в каком анти-Евангелии он не нуждается: свидетель События — в романе — он и так лучше всех знает, что там произошло на самом деле. И свою фантастическую «черную мессу» — с жертвоприношением доносчика и претворением крови доносчика в вино — творит сам, от замысла до осуществления. Предположить, что ему нужна для этого помощь мастера, смешно…
А бал Сатаны, поражающий читателей своей дерзкой невозможностью, даже недозволенностью, где все обнаженные грешницы красивы («На Маргариту наплывали их смуглые, и белые, и цвета кофейного зерна, и вовсе черные тела. В волосах рыжих, черных, каштановых, светлых, как лен, — в ливне света играли и плясали, рассыпали искры драгоценные камни») и фрачники элегантны («И как будто кто-то окропил штурмующую колонну мужчин капельками света, — с грудей брызгали светом бриллиантовые запонки»), где фонтаны то шампанского, то коньяка и гремит музыка, причем оркестр «короля вальсов» сменяет не просто джаз, но невероятный по выдумке обезьяний джаз («Два гамадрила в гривах, похожих на львиные, играли на роялях, и этих роялей не было слышно в громе и писке и буханьях саксофонов, скрипок и барабанов…»).
Опять булгаковский перевертыш? Да. Но прикосновения к Евангелию — анти-Евангелия — не ищите. Его нет. Булгаков отталкивается здесь от другого великого произведения — Дантова «Ада». Точнее — от песни пятой «Ада», где «адский ветер, отдыха не зная, Мчит сонмы душ среди окрестной мглы И мучит их, крутя и истязая».
Вергилий, которого Данте называет своим «вожатым», «вождем», поясняет ему многое и даже останавливает две тени, навечно слившиеся в адском вихре. Это Франческа да Римини и ее возлюбленный Паоло. И Франческа кратко рассказывает Данте о своей судьбе.
В роли Данте у Булгакова здесь оказывается Маргарита, в роли Вергилия — Коровьев, охотно дающий свои пояснения, иногда Бегемот с его репликами. Но главное — в романе, вместо адского вихря и несущегося потока грешных душ, дерзко противоположная картина:
«На зеркальном полу несчитанное количество пар, словно слившись, поражая ловкостью и чистотой движений, вертясь в одном направлении, стеною шло, угрожая все смести на своем пути. Живые атласные бабочки ныряли над танцующими полчищами, с потолков сыпались цветы…»
Вместо мучений — празднество, очень кратковременное, в течение нескольких нестойких часов, в которые разворачивается Воландом мгновение полночи, и столь же краткое, но такое желанное воплощение жизни, которое каждая из этих теней получает, прикоснувшись к колену и руке по-настоящему живой Маргариты…
«Сейчас придет гроза…»
Таким же настойчивым мотивом проходят через роман булгаковские грозы.
И грозы, как и многие другие мотивы, пронизывающие роман, на самом деле зарождаются в главе 13-й романа — не первой, но, по-видимому, в чем-то первоначальной…
Чудовищные весенние грозы — стихия Воланда. Гроза копится… Гроза идет — она уже во второй главе, где ее предсказывает Иешуа, а потом Каифа.
Мария Семенова, Федор Разумовский
Ее никто не устраивает. Она не подвластна Воланду. Воланд живет в ней, он ждет ее.
Преступление без срока давности
Выхвачено несколько строк из прекрасного и потрясающего изображения грозы.
Грозы, «напугавшей все живое в Ершалаиме», грозы, которой так боялся храбрый пес Банга и которая заняла такое огромное место в романе…
А гроза? Что знаменует гроза?
Мужественными, беззаботными и сильными хочет видеть нас мудрость. Она — женщина и любит всегда только воина.
Фридрих Ницше
Ах, эти грозы в романе «Мастер и Маргарита». Их фактически две (проверить — две?), и каждая из них описана дважды, двояко, и обе они связаны с Воландом и важными событиями, происходящими на земле…
Гроза — стихия Воланда.
Посмотрите, как дважды описана гроза, обрушившаяся на Ершалаим в конце дня 14-го нисана… Как дважды и по разному она описана… Вам не кажется, что во второй части — другие краски, другой стиль?
Мир бренный создал Некий чародей, Все сказки в нем и вымысел пустой. Не обольщайся призраком добра, Но против зла неколебимо стой.
Рудаки
Но гроза проходит — и снова город — весь — под ослепительной луной.
И московская гроза…
ПРОЛОГ
Ведь московская гроза очень похожа на ершалаимскую: «Эта тьма, пришедшая с запада (в Ершалаиме гроза приходит с запада, ибо она непременно идет от Средиземного моря. Но в Москве? Зачем „с запада“ в Москве? По аналогии?), накрыла громадный город. Исчезли мосты, дворцы. Все пропало, как будто этого никогда не было на свете… Потом город потряс удар. Он повторился, и началась гроза. Воланд перестал быть виден в ее мгле».
Камера напоминала склеп. Забранное «неводом» окно отсутствовало, на цементной шубе, покрывавшей стены, проступали отвратительные бурые пятна, а к неизбежному в неволе смраду параши мешались запахи гниющей заживо плоти. Временами неподалеку раздавались звуки ударов, слышались человеческие крики, однако людей в сиреневых коверкотовых гимнастерках все эти мелочи не трогали.
Начало грозы дано во второй «библейской» главе — «Казнь» (и, следовательно, в первой части романа); ее расцвет и продолжение — в начале главы «Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа», то есть во второй части. Стоит сравнить эти два описания — мне кажется, там разный стиль: более лаконичный, сдержанный в первой части; более грозный, фантастический — в части второй.
Внимание их было приковано к центру камеры, где на железном стуле с вмурованными в бетонный пол ножками горбился грузный, совершенно седой мужчина. Возраст сидящего был неуловим. От пережитой муки его лицо превратилось в землистую маску с изуродованным носом, разбитые в кровь губы не скрывали спиленных наполовину зубов, а в заплывших от побоев глазах читалось только одно — горячее желание скорейшего конца.
Грандиозное и завораживающее описание грозы, проходящее из главы 16-й («Казнь») в главу 25-ю («Как прокуратор…») и незримо связывающее эти так далеко отстоящие одна от другой главы… и все-таки, по-моему, написанные в разном стиле…
— Ну как, Кобылянский, вспомнили? — Рыжеволосый крепыш с майорскими ромбами на петлицах ощерился почти ласково и задумчиво потер знак «Почетный чекист» на своей гимнастерке. — Место сможете показать на карте?
Эта чудовищная — и в чудовищности своей такая природная — гроза описана подробно и последовательно. «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город…» Описание, которое никто не пропустит, растянулось на несколько страниц… Оно начато в первой части — в главе «Казнь» и затем заново — в части второй… «…опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом, Хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды…»
Под руками хорошенькой девушки, чью высокую грудь плотно обтягивал коверкот с сержантскими кубарями, «Ундервуд» застучал подобно пулемету, хрустнул пальцами широкий, как шкаф, старший лейтенант у стены, и в повисшей тишине послышался свистящий, лишенный всякой интонации шепот:
Описана туча: «…Она навалилась на храм в Ершалаиме, сползла дымными потоками с холма его и залила Нижний Город. Она вливалась в окошки и гнала с кривых улиц людей в дома. Она не спешила отдавать свою влагу и отдавала только свет…»
— Не помню, ничего я не помню…
Описано, как огонь распарывает «дымное черное варево». Описаны трепетные мерцания и тяжелые удары грома. И ливень, хлынувший неожиданно, и то, как гроза переходит в ураган. Рев воды, и удары грома, «стук града, молотившего по ступеням балкона… А потом пелена воды, начинающая редеть… И „грозу сносило к Мертвому морю“…»
— Ну что, очень жаль. — Майор вразвалку приблизился к арестанту и стремительным движением сложенных особым образом ладоней ударил его по ушам. — Ну а так вспоминаете?
И появление Афрания — «…и совершенно мокрый человек в облепившем тело плаще…» Не человек в мокром плаще… а совершенно мокрый человек в облепившем…
Это были «лодочки», известный еще со времен ЧК — старый добрый прием общения с неразговорчивыми, и сдавленный крик, моментально заполнивший камеру, лишний раз подтвердил его эффективность.
И конец грозы: «В это время солнце вернулось в Ершалаим и, и прежде чем уйти и утонуть в Средиземном море, посылало прощальные лучи ненавидимому прокуратором городу и золотило ступени балкона…» И еще несколько строк — об умиротворенности мира после грозы…
— Стыдно, Кобылянский, орете, как баба. — Рыжий поморщился и, внезапно коротко, без замаха, въехав арестанту в печень, да так, что того сразу скрючило, обернулся к томившемуся у стены подчиненному: — Сева, давай поговори с их высокоблагородием.
Но гроза? Описание грозы, описание гроз, тысячи лет проносящихся над городами мира… Эти грозы здесь не бывают летом… Они проносятся над страной, пугая все живое в ней, зимой… А в апреле? Редко, но бывают в апреле… И неважно, что через полчаса мне предстояло промокнуть до костей, — было очень смешно…
Снова девушка-сержант выстрелила из «Ундервуда» пулеметной очередью и, поправив густые, стриженные «а-ля красная москвичка» волосы, неожиданно скривила свой хорошенький носик — подследственный, которому стали перекрывать кислород, обделался.
Впрочем, может быть, гроза связана с Воландом? Это ведь его стихия — гроза… Его декорации — грозы и яркий лунный свет…
— Скажешь, скажешь, скажешь! — Старший лейтенант между тем вошел в раж и, свалив Кобылянского на пол, принялся носком хорошо «проваренного» хромового сапога пинать его в пах. — Скажешь, сука, или загнешься!
Это его декорации: и грозы, и лунный свет…
Нет, ни гибель Иешуа, ни тем более гибель мастера не связываются с концом света…
Полковник поначалу на каждый удар отзывался громким криком и, повернувшись на бок, инстинктивно пытался прижать к животу колени, однако постепенно вопли уступили место стонам, и вскоре, сложившись пополам, он неподвижно замер.
Даже гибель Иешуа ознаменована у Булгакова не всемирно-исторической катастрофой, а всего лишь грозой, чудовищной, мощной грозой…
— Засох, гад. — С неожиданной злостью рыжий чекист пнул бессильно сведенное судорогой тело и принялся закуривать «Яву». — Ну-ка, Сева, освежи его.
Но и она рождается в главе 13-й, где майские грозы, и потоки воды, грозящие залить подвальчик, и смех, и счастье…
Сизоватое облачко медленно потянулось к облезшему потолку, запахло хорошим табаком, и, не отрывая от подследственного взгляда, майор пустил сквозь усы ощутимо плотную струйку дыма, — сколько трудов стоило приволочь этого не добитого монархиста аж из Китая, и, оказывается, только для того, чтобы нынче он играл в молчанку. А ведь кое-кто наверху — подумать даже страшно, кто именно, — с нетерпением ждет результата и, если будет он нулевым, очень даже запросто может помахать своей знаменитой трубкой и прищуриться недобро: «Нэ умеете работать, товарищи. Или нэ хотите?»
Отсюда — гроза в «древних» главах… Да нет, она копится исподволь. Иешуа предсказывает ее. И Каифа. Она обрушивается на холм…
Тем временем, нисколько не смущаясь присутствием дамы, лейтенант расстегнул галифе и стал мочиться полковнику прямо на лицо, что, впрочем, на красавицу сержанта впечатления не произвело — видывала и не такое. Наконец Кобылянский застонал, тело его судорожно забилось на мокром полу, и, склонившись над ним, рыжий чекист ласково улыбнулся:
А во второй части описана грозно (грандиозно? как еще?). Для Левия Матвея она неожиданна. Но Воланд, вероятно, не хуже Иешуа знает, что ей быть…
— Ну что, поговорим?
И гроза упомянута еще в одном месте, в главе 13-й, там, где о ней рассказывает мастер… Рассказывает лирично, просто и кратко… Это случайно? Нет, не случайно…
Ответом его не удостоили, и, мгновенно впав в ярость, он начал с бешеной силой ввинчивать свой палец арестанту в ухо.
Грозы — стихия Воланда… Потрясающее описание грозы в романе. И отзвуком ее в другом времени — в Москве — становится гроза, в которую уходит Воланд…
— Печенками рыгать будешь, контра!
Адская боль от пробитой перепонки согнула полковника дугой, он ощерил осколки зубов, смачно выхаркнул кровавый сгусток мучителю в лицо и вдруг зашелся в яростном крике: «Ненавижу!»
«Я розы люблю…»
— Ладно. — Майор внезапно сделался спокоен. Утеревшись рукавом, кивнул старшему лейтенанту: — Инструмент, Сева, неси, действуй.
А глава «Я розы люблю…» — она вся должна идти под знаком «Глава 13-я — дом мастера». Она начинается со слов, что все идет линейно, но и иначе, и мотивы собираются в пучок. Сама по себе мотивная структура — не редкость, это прием, хорошо известный литературе. У Булгакова же очень своеобразно — неожиданно и своеобразно — использованы мотивные нити, их узел — глава 13-я.
Мгновенно в руках у того оказались пассатижи, и, крепко зажав привычным движением нос арестанта, чекист принялся шкрябать рашпилем по полковничьим зубам.
И может быть, отсюда этот странный намек на Ивана…
— Быдло, хамье, ненавижу!
Построение романа «Мастер и Маргарита» линейно: главы пронумерованы одна за другою, сквозной нумерацией, сквозь обе части. Их тридцать две, а если вместе с эпилогом — то тридцать три. Ровно столько, сколько в каждой части «Божественной комедии», и может быть, это не случайно. Впрочем, может быть, это просто совпадение.
По подбородку Кобылянского уже вовсю струилась кровь, смешанная с крошевом эмали, тело его напряглось, забилось яростно в тщетной попытке вырваться и — внезапно обмякло.
И время течет линейно, последовательно движется время, от главы к главе. Точнее, двумя потоками движется время — современное, в главах «современных», и древнее, в «древних» главах.
— Вырубился золотопогонник! — От презрения майор даже сплюнул и, окинув пребывавшего в обмороке арестанта ненавидящим взглядом, отвернулся к подчиненным: — Сержант, пока свободны, а вы, лейтенант, принесите воды. В ведре.
Действие развивается линейно, и оба потока времени соединяются в конце концов, странным образом соединяются, разделенные почти двумя тысячелетиями…
Красавица в коверкоте сноровисто собрала бумаги и направилась к выходу, покачивая роскошными бедрами. Шкафообразный чекист Сева двинулся следом, а майор, проводив их взглядом, потянул из кармана галифе «Яву». Внезапно до его ушей донесся какой-то странный, едва различимый шепот.
Но есть у романа и другое построение — образно-мотивное. И вот мотивы романа — то есть образы, штрихи, кусочки мелодии — не продергиваются ниткой через повествование, а как бы собраны в одном пучке, откуда бросают свет во все стороны.
«Это еще что такое? — Сдвинув клочковатые, чуть потемнее усов, брови, чекист нахмурился и вдруг понял, что слышит бормотание арестанта. Так и не закурив, он шагнул к распростертому телу, склонился над ним и в изумлении замер. — Елки-моталки, как все просто, оказывается!» Бесчувственный Кобылянский, пребывая в беспамятстве, многократно повторял разбитыми губами то, о чем молчал на допросах, и, зачем-то оглянувшись по сторонам, майор прижал к его груди ладонь.
Место этого странного пучка, в котором как бы зарождаются мотивы романа, отнюдь не первая глава. Это глава 13-я — «Явление героя».
Уставшее сердце арестанта билось едва-едва, и, уловив ритм его пульсации, чекист ударил — резко и твердо — основанием кулака. Потом приложил руку к шее полковника, хмыкнул и, все-таки закурив, подумал о далеком погосте, где в одной из могил никто никогда захоронен не был.
Есть какое-то странное «завязывание» этих мотивов в одной точке, в одном узле, в главе 13-й — «Явление героя», там, где мастер рассказывает о себе.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В этом разделе пройдет тема — глава 13-я как фокус романа, и отсюда — выводом и продолжением — Иван как повествователь, как автор, и о том, что часть первая и часть вторая романа написаны, кажется, по-разному. (Кстати, эта тональность второй части — За мной, мой читатель! — доработана при последней правке — в шестой редакции (проверить!)
Зима пришла незаметно. Крыши забелила седина первого снега, от мороза нахохлились воробьи, а оранжевое солнце сделалось стылым блином в прозрачном голубом небе.
Здесь возникает мотив ножа… Мотив солнца… О луне мастер не говорит… Ее нет в его повествовании, но он сам приходит в лунном свете… И уже здесь, в доме скорби, называет ее: «луна ушла». И его облик навсегда остается для Ивана осиянным лунным светом…
В главе 13-й, главе, которая является как бы домом мастера (самая реальная глава в романе) — розы:
Вечерами, когда суета затихала и улицы становились безлюдны, Снегирев надевал ветровку и поднимался на решительный бой с гиподинамией. Тело требовало движения, и в этом приходилось ему потакать. Мягко скрипел под кроссовками снег, грелись на люках коты, и в седую голову марафонца лезли всякие мысли: «А чего ради я живу на этом свете?» «У меня есть дочь, — поспешно отвечал он, но тут же приходила другая вредная мысль: — А каково будет Стаське узнать, сколько ее родитель душ загубил? Да уж будьте уверены, на целое кладбище всякой сволочи наберется».
«Нет, я люблю цветы, только не такие, — сказал я.
Сделав сальто вперед, Снегирев протрусил мимо строгой зоны для братьев наших меньших, именуемой гордо зоопарком, и направился к Сытному рынку. Раньше, при царях, здесь рубили головы людям лихим да разбойным, а ныне люди разбойные поумнели и, соорудив на лобном месте киоски, степенно торговали паленой водочкой. Несмотря на позднее время, жизнь тут била ключом. Орали пьяные россияне, тявкали голодные собаки, и, приметив куцего двор-терьера, ловко добывавшего пропитание «служением» на задних конечностях, Снегирев неожиданно восхитился: «Экий ты ловкий, брат, надо тебя поощрить».
— А какие?
«Фазер» с орехами пришелся бобику по вкусу, а умиленно взиравший на процесс кормления благодетель внезапно ощутил поблизости густую струю перегара.
— Я розы люблю». (с. 137)
— Ты это чего, братуха, забурел в корягу? Кабыздоху ландрики суешь? — Амбалистого вида гражданин попер было на него.
Дом этих роз. Дом, где прозвучало об отравлении. Дом, над которым шумели сладостно майские грозы… (с. 139)
— А то! — Снегирев улыбнулся в сорок зубов. — Мужская солидарность, брат.
— Чё-чё?.. — Амбал не особенно понял, но на всякий случай остановился.
Глава 13 — «дом» автора — «дом» его героя, мастера… Музыка «евангельских» глав; совсем другая музыка глав фантастических; лихая, звучащая улицей сатирическая стихия… И лирическая, исповедальная, звучащая так просто, как может звучать тихий разговор с самим собой (исповедь мастера).
Снегирев пожал плечами:
— Так ежели нас с тобой одной баландой кормить, у нас тоже только шерсть
Здесь все просто и кратко. И почти все мотивы намечены (упомянуты, присутствуют) здесь. Часы… Розы… Тема отравления… Мотив ножа…
на загривке будет стоять…
В структуре романа как бы два крыла: рассказ об одном дне в древней Иудее и трагедии Понтия Пилата — и ослепительное торжество сатаны. А между ними — сердце романа, глава 13-я, скромный рассказ безвестного мастера о его творчестве, любви и драматической судьбе.
Мужик сперва вытаращил глаза, потом захохотал. Гулко хлопнул Снегирева между лопаток и воззрился на бобика уже вполне дружелюбно.
Мотив яда в 13-й главе звучит дважды. И дважды звучит мотив розы.
Осчастливленный барбос между тем шоколадину доел и, усиленно облизываясь, уставился на кормильца гноящимися глазами: мол, ну а дальше что будет? «А ничего, — Снегирев развернулся и, не оглядываясь, побежал прочь, — выживать, брат, лучше в одиночку».
Уже упоминавшийся ранее мотив ножа тоже возникает в главе 13-й, и тоже дважды. «Любовь выскочила перед нами» и «Что точить? Какие ножи?»
Когда он уже приближался к своему дому, плотные облака разошлись, и в молочном свете луны стали видны людские фигуры, роющиеся в мусорных баках. Парочку эту Снегирев встречал не первый раз, — видимо, обреталась она где-то в соседних подвалах. Мужчину даже про себя окрестил «интеллигентом», поскольку на небритой физиономии того кривились модные когда-то очки в роговой оправе. Вообще-то деклассированный элемент он особо не жаловал, но терпел, полагая, что право на жизнь есть у каждого. И не забывал никогда, что остальное человечество считает иначе.
Оба мотива — розы и яд — уже прозвучали в романе. Но они не продолжились здесь, они не отразились здесь, нет, они как бы отсюда — прожекторами — бьют в главу 2-ю («Понтий Пилат»), в начало романа, и далее — в главы о великом бале у сатаны.
После бала (розы кончились) они возникают в последний раз — разорванными в клочья туфельками Маргариты. И на столе у нее «неизвестно кем поставленные» белые ландыши…
А люди всегда безжалостны к оступившимся. В культурной Франции домохозяйки имеют обыкновение выплескивать на зазевавшегося клошара помойные ведра, в Америке из-за не слишком приятного запаха оборванцев дразнят «сыром», в почтенной Германии считается хорошим тоном оскорбить забулдыгу пеннера. Но это цивилизованная Европа, а у нас бомжей рвут тракторами, пропарив в мазуте, сжигают в стакане из автомобильных покрышек, заживо закапывают в землю, распивая потом на шевелящемся холмике водку. Травят собаками, пытают до смерти, сделав из человека живой факел, снимают кино. Издеваются, кто как может, — бандиты, сатанисты, общественность. А все потому, что жизнь бомжей ни для кого ничего не значит. Ни для общества, ни для государства. Да, пожалуй, и жизнь других людей тоже — это Снегирев знал не понаслышке.
Розы — образ, рожденный мастером. Может быть, символ жизни. (Ср. в «Белой гвардии».) Это розы мастера дают отсвет в его роман, в историю Понтия Пилата. И они же — живые и реальные розы мастера — дают загадочным образом отсвет в картины великого бала у сатаны — отсвет сочиненности этого бала, его связи с мастером, с образом мастера, с личностью мастера… Красные и белые розы на великом балу. Розовое масло, в котором моют Маргариту…
Сразу же нахлынули воспоминания, на душе сделалось тошно, и, стараясь не смотреть в сторону помойки, он двинулся к своему подъезду. Снегирев уже толкнул
И не только с мотивом зеркала — как странно обходит мастера мотив лунного света… В его рассказе о работе над романом и о встрече с любимой мотив солнечного света кратко проступает. Лунного света в этом повествовании нет. В лунном свете мастер является Ивану в лечебнице…
тяжелую обшарпанную дверь, когда позади раздался визг тормозов и, словно в подтверждение худших его мыслей, из остановившейся «девятки» выскочили четверо коротко стриженных молодцов. Они сноровисто вытащили бомжей из кучи мусора и разбившись попарно, принялись с полным контактом отрабатывать на них «кери-ваза», ножную технику то есть. В прозрачном морозном воздухе были отчетливо слышны резкие звуки ударов, им откликались вскрики истязаемых, и Снегирев ощутил ни с чем не сравнимое бешенство.
Откуда струится это отражение, это повторение образов-мотивов? Понтий Пилат — с этими отражениями роз и мотива яда — это сочинение мастера. А бал? Ведь мастера на нем нет?
«Будет вам, сволочи, тренинг…» Проблема жизни и смерти исчезла, воля приготовилась воплотиться в действиях, а господствующей эмоцией стала ярость — холодная и смертоносная. Однако внешне это пока никак не проявлялось, и, восторженно улыбаясь. Скунс поднял вверх большой палец:
Неужели бал — это создание Ивана Николаевича Понырева? Иваном написан роман? «Я теперь другое буду писать…» Мы расстаемся с ним в эпилоге, когда он проходит по знакомым местам, а потом ему снится гроза на Лысой Горе… Теперь он историк, он другой человек. Может быть, мы расстаемся с ним в преддверии его будущего? А будущее его — этот самый роман, который мы дочитали?
— Понтово выходит, пацаны, дайте-ка и мне вписаться.
Вот такой намек оставил нам писатель. Доработал ли он его? В сюжете этого почти нет. Это есть пожалуй в движении образов — движении мотивов розы и яда. И мотив грозы…
На мгновение молодцы потеряли темп, а спираль ярости в душе Скунса вдруг начала стремительно разворачиваться. «Т-я-я-я!» С леденящим кровь воплем он ударил ближайшего братка в основание черепа, резко ушел в сторону и еще прежде, чем дозвучал крик, въехал мыском ботинка по печени другому. Молодые люди залегли почти синхронно, а их пока еще здоровые коллеги, от случившегося ошалев, замерли. Однако фактор внезапности уже был исчерпан, и, забыв про избитых бомжей, братаны стали экстренно вооружаться. В руках одного появилась «куликовка» — роликовая антенна от армейской радиостанции, вещь в бою чрезвычайно опасная, другой же извлек солидных размеров свинокол. Наметанный глаз Скунса сразу определил, что нож был не простой, а спецназовский, «летучий». Такой клинок снабжен мощной пружиной и, вылетая с жутким свистом из рукояти, способен прошить человека до позвоночника.
Может быть, это вторичное: отражение роз, присутствующих в жизни мастера… То есть правильнее было бы: сначала розы у мастера, а потом — бессознательно отраженные им — розы Пилата. Нам даны сначала розы Пилата, потом розы мастера. Показанные Воландом, розы Пилата — как бы реальность. Но розы мастера — истинная реальность, о которой он говорит Ивану.
В это время дверь «девятки» грозно хлопнула, и на подмогу коллегам устремился опять-таки стриженый рулевой. Был он крут, кричал грозно и матерно, а в пальцах сжимал здоровенную заточенную отвертку. Скунс оказался один против троих, однако ситуацию пока оценивал как благоприятную: судя по всему, ребятки работать в группе не умели. А без соответствующей подготовки — чем больше нападающих, тем успешнее они будут друг дружке мешать.
«Я розы люблю…» «Когда кончились грозы и пришло душное лето, в вазе появились долгожданные и обоими любимые розы…»
Вероятно, это все отзвук роз, обоими любимых, отзвук роз из ее и мастера любви. Они играли в главе о Пилате, они играют в главе 23-й — у Маргариты на ее великом балу…
Интуиция не подвела. Он легко уклонился от направленной в горло отвертки и, ударив рулевого в пах, закрылся его обмякшим телом от «куликовки». Со свистом впился металлический хлыст в человеческую плоть, а уже через мгновение сильнейший лоу-кик раздробил его владельцу колено. Подраненный братан дико закричал и, утратив антенну, а заодно и всякий интерес к происходящему, плюхнулся задом в снежок и усиленно занялся своей конечностью.
(В главе 16-й, второй евангельской главе, роз нет, может быть, потому, что здесь нет Пилата; или затем, чтобы не всплывал назойливо символ: после роз мастера они были бы слишком слышны.)
Дело близилось к финалу. Оставшийся в одиночестве молодец пребывал в пессимизме. Он еще энергично размахивал тесаком, но на физиономии читалась растерянность, граничившая с отчаянием. Скунс, внимательно фиксировавший бандитские вазомоторы, внезапно резко скрутил корпус и… Ф-Р-Р-Р — массивный клинок, рассекая воздух, чиркнул совсем рядом с телом и звонко ударился о стену дома.
Розы нам не навязывают; они не выпирают, не становятся навязчивым (назойливым) символом. «Невысокая стена белых тюльпанов…» (с. 678). И все-таки — «в следующем зале не было колонн, вместо них стояли стены красных, розовых, молочно-белых роз с одной стороны…» (с. 678).
«Ну, гад». Скунс стремительно рванулся вперед и, сделав финт левой, со всего реверса таза выкинул вперед правую ногу. Бандит начал складываться, и встречный удар довершил дело, опрокинув его навзничь. Секунду спустя Скунс вырубил колченогого страдальца и, ощущая, что привычное видение мира возвращается, повернулся к избитым бомжам.
А с другой стороны, умеряя напор роз, он воздвигает стену «японских махровых камелий» (с. 679).
Досталось им хорошо. У мужчины был, видимо, поврежден носовой хрящ. Он уткнул лицо в мокрые от крови ладони и раскачивался, как еврей на молитве. Женщине повезло меньше. Она неподвижно лежала на боку, подтянув к животу ноги, и поза ее Снегиреву очень не понравилась. Он быстро склонился над бесчувственным рулевым, отыскал ключи от «девятки», шагнул к тихо стонавшему бомжу:
Подымаются гости. Но у них роз нет — розы принадлежат Маргарите…
— Давай, интеллигент, шевелись.
Потом еще возникает «широкая розовая струя» шампанского (с. 687), но, может быть, это совпадение?
Не отнимая ладоней от лица, тот безропотно дал усадить себя в машину, и чувствовалось, что будущего для него не существует уже давно.
Потом последний выход Воланда. Тут роз уже нет. Кстати, замученную приемом гостей Маргариту влекут уже не под розовый, а только под кровавый душ (с. 686). Маргарита возвращается в залы, мелькнут тюльпаны, «с потолков сыпались цветы», но упоминания роз больше нет. Последний отзвук — «широкая розовая струя шампанского» (с.687). И в конце, когда все кончилось:
— Ну-ка, принцесса. — Снегирев аккуратно усадил даму рядом с ее спутником.
«…и не стало никаких фонтанов, тюльпанов и камелий». Розы не упомянуты. Розы как-то исчезли сами собой.
Горячий двигатель завелся без проблем, закружились в свете фар снежинки, и, взметая белый шлейф, «девятка» полетела по безлюдным улицам. Вскоре воздух в ее салоне сделался ощутимо плотным, но Снегирев даже не поморщился. Как-то раз ему пришлось проводить время под ласковым африканским солнышком в компании умерших не своей смертью людоедов, так что, ничуть не смущаясь пронзительного запаха нищеты, Снегирев энергично притапливал газ и вскоре запарковался неподалеку от травмпункта.
Роз больше нет, роз больше не будет; даже на ногах Маргариты Аннушка увидит «какие-то прозрачные, в клочья изодранные туфли». В сердце читателя стукнет: «из лепестков бледной розы…» Но автор розу не назовет. И на столике у верных любовников окажутся ландыши… Вместо роз…
— Не уходи никуда. — Он потрепал по плечу бомжа, так и не отнявшего ладоней от лица, и, заперев машину, направился в обитель милосердия.
И еще раз — в последний раз — возникнут розы в романе — не знаю, случайно или нет — после бала Маргариты и после вазочки с ландышами — в главе 25-й, «Как прокуратор пытался спасти…»:
Внутри было неуютно. Царил полумрак, но даже в скудных лучах, пробивавшихся сквозь пыльные плафоны, бросалась в глаза убогость помещения. Вдоль стен распростерлись наставления пострадавшим, сами стены нуждались в покраске, а стулья в целях профилактики их утраты были крепко сколочены между собой. На них терпеливо дожидались своего часа страждущие. Мрачно смотрел по сторонам, баюкая руку, молодой человек с бланшем под глазом, плакала,
«Вместе с водяною пылью и градом на балкон под колонны несло сорванные розы, листья магнолий, маленькие сучья и песок…» (с. 715).
разглядывая порванную куртку, рыжая девица в мини-юбке. Снегирев, оценив ситуацию, ломанулся в заветную дверь.
Более роз в романе, кажется, нет…
— Паспорт готовьте. — Эскулап повернулся от стола и критически уставился на вошедшего. — Сейчас принимаю только с кровотечениями, если что другое — ждите.
Думаю, это очень важно (музыкально, образно), что розы (розы ее любви) сопровождают Маргариту в начале ее страдания (когда надежд все еще больше, чем страданий) и уже не возвращаются к ней после ее страдного приема (теперь ее моют кровью, а не розовым маслом), и роз в этом роскошном зале, полном музыки и цветов, она более не видит.
К его нижней губе прилипли табачные крошки, чуть выше обосновалась простуда, и весь он был какой-то замызганно-усталый.
И последние «сорванные розы», ненавязчиво перемежающиеся листьями магнолий и маленькими сучьями, тоже, вероятно, не случайны и важны…
«Врачу, исцелися сам», — вспомнил Снегирев мудрость Древних, а вслух произнес:
Фокстрот «Аллилуя» — как знак ада — вывернутая наизнанку молитва. Тут цитата из статьи Смирнова…
— Кровотечение у женщины в машине. — И выложил перед наследником Гиппократа стодолларовую бумажку.
— Надеюсь, не огнестрельное? — Лицо того сделалось недоверчиво-восхищенным. Он молниеносно смахнул банкноту в ящик стола и пронзительно возвестил: — Леня, носилки давай.
Появился медбрат, одетый поверх халата в ватник, выплюнул в урну погасшую «беломорину» и следом за Снегиревым двинулся к машине. Положив пострадавшую на носилки, они понесли ее в лечебницу, следом поплелся бомж. Снегирев присел на стул с продранной спинкой и стал дожидаться окончания лечебного процесса. Особо тот не затянулся.
–
— Ну-с, можно забирать, — сказал Гиппократов преемник, указывая на бледную как смерть худенькую пациентку, — ничего такого страшного. Внутренних повреждений не обнаружено. Ослабленный, знаете ли, организм, нездоровый образ жизни, отсюда и обморок. Ничего, сейчас укольчик подействует — будет скакать, как молодая коза. Впрочем, если хотите, могу устроить консультацию гинеколога — приедет быстро.
Роман называется «Мастер и Маргарита», и все мы знаем, что роман — о мастере и Маргарите. Но мастера ведь в нем почти нет. Только в главе 13-й и еще в конце романа.
Вспомнив, видимо, о стодолларовой бумажке в ящике стола, эскулап заулыбался. Он выжидательно глянул на Снегирева и, не заметив никакой реакции, сразу помрачнел.
Но закрыв роман, мы подсознательно чувствуем, что роман — о мастере… И дело не только в том, что он — автор романа о Пилате, который четырьмя главами прошел перед нами.
— Ну все, забирайте. Ну и бомжовник вы мне здесь устроили, придется делать дезинфекцию.
Тут очень важно положение главы 13-й, в которой мастер искренне рассказывает о себе, единственной главы, из которой мы собственно и узнаем все о нем — о его реальной жизни.
— Пошли, пошли. — Снегирев помог женщине подняться, подтолкнул к дверям бомжа, который в бинтах выглядел как мумия из фильма ужасов.
Все безусловные реалии жизни мастера, в его собственном исповедальном изложении, только здесь. В первой части о нем нигде ничего больше нет. Во второй части есть — но ведь вторая часть фантастична.
— Кто они вам?
Розы в ней есть. «Я розы люблю» и «любимые обоими розы».
— Живут по соседству, — ответил Снегирев. Усадил исцеленных в машину, пустил двигатель и до места недавнего побоища ехал молча. Около мусорных бачков уже никого не было. Бандиты, видимо оклемавшись, ретировались зализывать раны, выпавший недавно снежок укрыл кровавые пятна, и Снегирев широко распахнул двери «девятки». Бомжи молча выбрались из машины. Неожиданно женщина обернулась.
Есть гроза. «Когда шли майские грозы и мимо подслеповатых окон шумно катилась в подворотню вода, угрожая залить последний приют, влюбленные растапливали печку и пекли в ней картофель… В подвальчике слышался смех, деревья в саду сбрасывали с себя после дождя обломанные веточки, белые кисти…» (с. 558).
— Спасибо вам, — сказала она. Глаза у нее были как у давешнего осчастливленного «Фазером» барбоса, и в них за стыло непонимание.
Эти грозы — с такими же подробностями — отразятся в «древних» главах (далее). Реалии из жизни мастера — его вuдение мира, преследующие его мотивы, подробности, музыкальные темы — в образах его романа. И затем гроза — во второй, фантастической части…
ГЛАВА ВТОРАЯ
И мотив ножа здесь есть. И отраженно, воплощенно — нож, которым убит Иуда. И слабым, быстрым отблеском — на балу сатаны: «…кто-то в черной мантии, которого следующий выбежавший из черной пасти ударил в спину ножом».
Так что глава 13-я — сгусток реалий этого романа. Здесь, в подвальчике, вбирая окружающее, рождался роман мастера. И отсюда — из этих реалий — разворачивалась фантасмагория 2-й части.
За всю свою жизнь Петр Федорович Сорокин не работал ни дня. Собственно говоря, некогда было. Пребывая на зоне, он или гнил в БУРе за верность законам «отрицаловки», или на него пахали другие. На свободе же ему не разрешали работать понятия, которых Петр Федорович придерживался всю свою сознательную жизнь, потому как был он вором, да не простым, а в законе, и имел свое собственное мнение о том, что в этой жизни хорошо, а что плохо. Никогда он не имел дел с ментами, считал западло красть у братьев, в церкви и на кладбище, а в карты играл как катала-профессионал. На мокруху он смотрел с презрением, хотя и самому Петру Федоровичу пришлось однажды «плясать танго японское» — сшибаться насмерть с завязанными глазами и пером в руке, чтобы, замочив обидчика, отстоять свою жизнь и честь. От той разборки осталась память — здоровенный шрам на руке и второе погоняло, которое в почете повсюду, — Резаный. На всех зонах известно знающим, что Француз Резаный держит свою масть и не уступает власть, а в любой хате будет сидеть за первым столом.
Не глава о Пилате бросает свет на 13-ю главу. А из главы 13-й бьют пучки света — в историю Пилата (частично нами уже прочитанную) и в фантастику 2-й части.
Однако уважением господин Сорокин пользовался не только там, где присутствовал конвой. Очень внимательно прислушивались к его слову и те из людей нормальных, кто бегал на свободе, и даже братаны-беспределыцики, которых он не подпускал к себе ближе кирпичной стены, окружавшей его дом в Зеленогорске, так и те не поднимали свой поганый хвост наперекосяк его воле. Все знали хорошо, что не без понта на его коленях были набиты звезды, в натуре означавшие верность воровским идеям, а на груди синело изображение писаря с пером: владел ножом законный вор отменно, а обыкновенной бритвой мог помыть фары с пяти шагов. С первого же взгляда ничего подобного о Петре Федоровиче и подумать было невозможно: высокого роста, благообразный, с интеллигентным, умным лицом, даже где-то как-то похожий на академика Лихачева… одним словом, достойный представитель общества, в котором наконец-то верх взяла демократия.
И так же, как тема яда, с самой первой, мысленной реплики Пилата струится другой мотив — мелодия розы, розового запаха, розового масла…
Стоял погожий зимний денек. На капоте «шестисотого» «мерсюка» играли солнечные лучи, улицы были белым-белы от обильного снега, и Петр Федорович взирал сквозь полированные стекла на городскую суету с неодобрением: «Все это вошканье беспонтовое, блуд».
Сначала — запах, потом — сами розы…
Во второй части они просто бушуют, начинаясь с засохших лепестков у Маргариты и разворачиваясь на балу у сатаны, где они стоят стенами (?) и где в розовом масле, попеременно с кровью, омывают Маргариту…
Сам он все дела уже утряс и, пребывая в благом расположении духа, вихрил кормиться в праздник, ресторан то есть. Крученый рулевой с кликухой Крыса вел «мерседес» напористо, но без понтов, однако на опасных перекрестках джип сопровождения все же принимал вправо и, подтянувшись, прикрывал борт принципаловой лайбы — береженого, как говорится, Бог бережет. Наконец «шестисотый» притормозил возле дверей, украшенных вывеской «Шкворень», выскочивший рулевой распахнул хозяйскую дверь, и в окружении пристяжи Петр Федорович стал всходить по мраморной лестнице на кормобазу. Он уже успел приложиться задом к натуральной коже дивана, когда в его кармане проснулся «бенефон», и лично пожелавший принять заказ у дорогого гостя мэтр почтительно замер.
И все? Нет, не все. Вспомните, дорогой читатель, где еще вы видите розы в этом романе? Розы Пилата… Розы Маргариты. И… да, в авторской 13-й главе не вымышленные, не фантастические, не символические, а просто розы — розы в рассказе мастера. «Я розы люблю… Появились нами обоими любимые розы…»
Звонил давнишний сорокинский кореш Павел Семенович Лютый, носивший погоняло Зверь. Когда-то, проходя по одному делу, они вместе хавали пайку, затем, помнится, Француз раскрутился по новой и пути их разошлись. Теперь же друган Петра Федоровича пребывал в статусе утюга — законника, заделавшего мокруху, и, несколько потеряв лицо, занимался наркотой.
Зато во второй части розы появляются сразу, идут густо, но теперь они связаны только с Маргаритой. «…между листками папиросной бумаги лепестки засохшей розы…» (с. 635)
— Наше вам. Француз, Зверь на линии. — Обычно неторопливый голос Лютого был полон тревожных обертонов, и Петр Федорович удивился: что это могло так достать твердого как кремень законника?
Далее роз нет — у Латунского «вазоны с фикусами». У Воланда в комнате роз нет, они не упоминаются.
— Чем дышишь, кент, по чем бегаешь? — Он махнул рукой мэтру, чтобы тот отвалил подальше, и тут же услышал в трубке безрадостное:
Розы, розовое масло, розовый цвет появляются вместе с Маргаритой, сопровождают ее на балу сатаны (со с. 676). Это не лейтмотив. И не символ. Это какой-то отзвук, эхо, отзвучие, зеркала. Дробящееся эхо образа, то разрастающееся, то исчезающее.
— Ситуевина — вилы в бок, отмазка нужна. Неожиданно вспомнил он, как они со Зверем, стоя спиной к спине, отмахивались ступерами от разъяренных «черных» в беспредельном бараке, и, сглотнув неожиданно подваливший к горлу ком, Петр Федорович оскалился:
— Двигай-ка, корешок, в «Шкворень», покушаем вместе. И будет все по железке. Лады?
— Запрессовали.
Связь прервалась, и, тяжело вздохнув, Сорокин поманил метрдотеля пальцем:
— Любезный, скомандуйте-ка на двоих — салат с ветчинкой, солянку, свинину на шампурах и плов. И замутите по-купечески чайковского.
Спиртного днем господин Сорокин не пьет, это известно всем. Надо сказать, что гастрономических излишеств Петр Федорович не выносил и единственной его слабостью были черные маслины из Испании — восхитительно крупные, истекающие во рту бесподобным солоноватым соком. Он уже успел наплевать целую тарелку косточек, когда послышались тяжелые шаги и в заведении нарисовался господин Лютый. Родом из Сибири, он был широкоплеч и кряжист, а в своей воровской жизни насмотрелся всякого. Как-то во время побега довелось ему сделать «коровой» подельника и питаться неделю человеческим мясом. Сидя в одиночной камере в тюрьме, он от жестокой тоски сожительствовал с «лариской» — лишенной всех зубов, отъевшейся на гормонах крысой, однако воровским законам не изменил. От ментов он получил три пули, от зеков — авторитет и погоняло Зверь, а на груди его было наколото сердце, пронзенное кинжалом, рукоять которого обвивала змея. Самый же гуманный в мире советский суд тоже не оставил Павла Семеновича без внимания и ко всем его «погремушкам» прибавил еще одну — OOP, то есть «особо опасный рецидивист».
Законники молча обнялись, придвинулись к столу, и, заглянув Лютому в глаза, Петр Федорович внезапно сделался мрачен.
— Давай-ка, брат, карболки вмажем за встречу. Он шевельнул синей от набитых перстней рукой, и официант мгновенно приволок пузатую бутылку «Реми Мартин», а к нему очищенных грецких орехов, осколки шоколада и неизменный лимон.
— Прошу вас.
— Дай-ка я сам. — Не обращая внимания на коньячные бокалы. Француз наполнил жидким янтарем фужеры для шампанского и ломтиком цитрусового провел по краю своего. — За нас, брат, за наш воровской фарт.
— Что-то моя удача крутанулась ко мне жопой. Лютый выпил залпом, даже не переведя дыхания, налил еще по одной и только после второй потянулся за кусочком шоколада.
— Врубаешься, Петр, на меня наехали.
— На тебя? — Сорокин, увлеченно жевавший салат, поперхнулся даже и недоуменно глянул на сотрапезника: — Менты?
— На красноперых не катит. — Лютый вдруг стиснул тяжелые кулаки, глаза его сузились, и стало ясно, почему его окрестили Зверем. — Три фабрики на ноль помножены, курьер из Голландии пропал с концами, а вчера моего поддужного в «поджере» отправили на марс. Я молчу уже про попадалово, про то, что резидентов дважды находили в холодном виде, а мелких кровососов замочили с десяток. И вот сегодня поутряне — пожалуйста, — Лютый внезапно успокоился и принялся жевать лимонную корочку, — с днем рождения, тетя Хая, бля! До лайбы дохилять не успел, как откуда-то нарисовался мурик с волыной и ну шмалять прямо мне в бункер. Пять маслин успел всадить, пидер гнойный, пока мои боковики не завалили его. Хорошо хоть прикинут я был в тему, — он шевельнул могучими плечами, занемевшими под тяжестью бронекуртки, изготовленной из баллистической высокомодульной ткани, — да один хрен, батарея ушатана в двух местах. — Для убедительности он приложил к сломанным ребрам ладони, а неподвижно внимавший ему Француз даже перестал жевать.
— Ну так ты разобрался? Дал оборотку?
Лютый неторопливо разжевал маслину и, смачно выплюнув косточку, ощерил пожелтевшие от чифира зубы:
— Я, Петр Федорович, не февральский — по-рыхлому врубился, что это конкуренты на меня поперли буром. Нынче новую отраву стали отгонять, загубную в натуре, вот я и захомутал наркома, который толкал ее. Затрюмил его до макинтоша деревянного, ремни из шкуры кроил, а он врезал дуба, так и не расколовшись. И теперь я, Француз, в дыму. — Зверь в одиночку хватанул коньяка и уставился Петру Федоровичу в чуть прищуренные глаза: — Нутром гребту чую, а откуда она, допереть не могу.
Он с отвращением покосился на халдея, выгружавшего дымившиеся горшочки на скатерть, и, присмолив пирохонку, глубоко затянулся.
— Что-то хавка нынче мне поперек горла.
— Бывает, корешок.
Не обращая на пессимизм сотрапезника никакого внимания, Сорокин стал с аппетитом хлебать солянку, вскоре убрал ее начисто и, распорядившись насчет плова, сделался задумчив.
— Знаешь, брат, есть у меня человек один. Сколько знаю его, никак не могу въехать насчет окраса. Врубаюсь только, что железный он и уделать кого-нибудь начисто ему как два пальца обоссать. Если только подпишется пойти на дзюм, то сможет в натуре отмазать тебя.
Он вытер губы салфеткой и энергично махнул рукой кому-то из пристяжных:
— Лешик, не западло тебе «бандуру» подогнать?
— Нет проблем, папа. — Высокий дизель, одетый во все черное, без промедления припер массивный дипломат и, бережно поставив около хозяйских ног, быстро отошел в сторонку.
Под запертой на кодовый замок крышкой находилась сотовая станция, и, включив в числе прочих наворотов скремблер, Петр Федорович принялся набирать номер.
— Физкульт-привет, Ваня. — Линия соединилась на удивление быстро, и слышимость была превосходной. — Как там на периферии погода у вас? У нас тоже морозит, и когда только эти холода прекратятся. Да, это точно — одному Богу известно. А вот лично мне, Ваня, очень хотелось бы знать, не согласится ли наш знакомый сделать для меня одно одолжение. Надо моему брату помочь, у него неприятности случились, и скажи, что настоящую мужскую дружбу мы ценить умеем. Попроси его как для себя. Я на третьем канале, все, до связи, mon cher.
Между тем подали казанок с рассыпчатым кашмирским пловом, поджаристую бастурму, горячий лаваш и много грунтовой зелени.