Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Как он и предполагал, невольники располагались на трех полках. Большую часть путешествия они проводили, уставившись в потолок, нависавший над самой головой. Проход в середине трюма был едва ли шире плеч капитана.

— У нас неполадки. Мы столкнулись с нестабильностью пространства–времени, — прозвучал голос Хала. — Настоятельно рекомендую аварийное прекращение работы.

— Мы должны остаться, — сказал Эмори. — Мы еще не дождались освобождения рабов.

Правила были известны. Если нестабильность повторяется — Хал автоматически прекращает миссию. При первой нестабильной ситуации продолжать наблюдения можно, если риск того стоит.

Неизвестно, действительно ли уж так необходимы были эти правила. Их придумали чиновники, электронный представитель которых следил за их соблюдением. Временной туризм — явление парадоксальное, можно сказать, невозможное. К нему подходили со всей осторожностью, словно к бомбе с неизвестным взрывным механизмом.

Взгляд Дживы был прикован к экранам. Если она согласится с Эмори — они останутся. Если же их голоса разделятся, Хал поступит согласно «настоятельной рекомендации» начальства.

Похоже было, что нестабильность заметил только один невольник, показавший на них. Остальные, судя по всему, не увидели привидения, трепещущего возле корабля.

— Думаю, следует остаться, — сказала Джива. — Пока что.

— Каждые полчаса решение будет пересматриваться. Прекращение миссии может начаться в любое время.

Харрингтон заставил себя пройти до конца трюма. Через каждые три шага он вглядывался в полки по обе стороны прохода.

На палубе он испытал было сочувствие к Захарии, понимая опасность ранения в живот. Теперь же он желал Захарии целый месяц промучиться перед смертью. И чтобы до самого последнего вздоха он непременно оставался в сознании.

Назад к трапу он шел, глядя прямо вперед. Сегодня в шлюпке он вышел из себя, когда увидел, как головорезы Захарии используют пленников в качестве живых щитов. Дважды за день такого случиться не должно. От его хладнокровия зависит судьба «Воробья» и команды.

Харрингтон занял место на палубе, Терри взглянул на него. Пленники из команды работорговцев выглядели довольно жизнерадостно. Им было известно, что суд во Фритауне освободит их самое большее через месяц.

— Там по крайней мере четыреста человек, — сказал Харрингтон. — Минимум две тысячи фунтов. Плюс стоимость корабля.

Глядя, как первая шлюпка с пленными, тяжело осев в воде, медленно идет к «Воробью», Эмори занялся подсчетами. Учитывая скорость движения лодки, им придется ждать дальнейшего развития событий часа два.

Половину экранов Джива отвела команде, на другой половине красовались африканцы, но Эмори знал, что будет дураком, если снова начнет спорить с ней. Команда бесстрастно держала пленников под прицелом. Африканцы беседовали между собой. Двое из них, которые были связаны цепями с упавшей женщиной, опустились подле нее на колени.

Эмори считал, что кульминационным моментом всей истории станет выход рабов на солнечный свет. Он с таким энтузиазмом говорил об этом во время планирования миссии, что Питер Легрунди стал подтрунивать над ним, сказав, что Эмори рассказывает так, словно уже видел это.

«Как только позволили обстоятельства, я приказал вывести освобожденных рабов на палубу, — писал Харрингтон. — Они не могли в полной мере уразуметь изменений в своем положении, а я не мог объяснить им, ибо переводчика у нас не было. Но при виде стольких спасенных от ужасной судьбы душ в каждом сердце, способном сострадать, рождалось чувство глубочайшего удовлетворения».

— Как вы думаете, капитан, не оставить ли нам себе этого парня? Такие мышцы очень бы пригодились.

Харрингтон обернулся на голос. Докинс стоял перед негром с исключительно развитой мускулатурой.

— На твоем месте я бы не стал слишком близко к нему подходить, — сказал Харрингтон. — Пока что мы не дали ему повода считать нас друзьями.

В притворном испуге Докинс вскинул руки и отскочил на два шага. Харрингтон позволил себе улыбнуться.

— Если бы мы отвезли тебя в Бразилию, то получили бы куда больше пяти фунтов, — сообщил африканцу Докинс — Такой ниггер, как ты, принесет три сотни чистыми, если до конца своей черной жизни будет таким вот грозным взглядом смотреть на белых.

Джива усмехнулась. Она никак не прокомментировала то, что британские солдаты употребляли слово «ниггер», но Эмори был уверен: она примечает каждую мелочь. Впрочем, Питер Легрунди говорил, что британцы всегда придумывали унизительные прозвища всем иностранцам, попадавшимся им на пути.

— Французов они называли лягушатниками, — сказал тогда Питер. — Очевидно, потому, что им приписывали особую любовь к поеданию лягушек.

Харрингтон наблюдал за тем, как шлюпка отчаливает от борта работоргового судна с предпоследней партией пленников, количество которых сократилось уже до семи человек. Трое из них присели возле своего капитана, поили его водой и подбадривали.

— Мистер Терри, пожалуйста, возьмите с собой людей и выведите на палубу человек пятьдесят несчастных. Лучше женщин и детей. Справиться с таким количеством беспокойных самцов мы не в состоянии.

— Похоже, что ваш предок не уверен, что ему удастся совладать с этими животными, — съехидничала Джива. — Интересно, а как они называли африканских женщин? Самками?

— Если вы проделаете небольшое исследование перед тем, как займетесь монтажом, то наверняка выясните, что молодых британцев тоже называли самцами. Это было лишь определение молодого человека с неуемной энергией и юношеским мироощущением. Они бы даже вас, Джива, назвали самцом, если бы вы не родились женщиной.

Харрингтону не доводилось бывать с чернокожей. Его сексуальный опыт ограничивался встречами с определенного типа женщинами итальянских и южноамериканских портов, которые были не прочь задрать юбку перед моряком. Бонфорс утверждал, что чернокожие женщины более горячие, чем белые, но Бонфорс — болтун. Впрочем, большинство моряков считали, что любые иностранки более страстны, чем англичанки.

Члены команды Терри вывели на палубу женщин. У нескольких на руках были дети. На большинстве были только набедренные повязки, выставлявшие на обозрение ноги, руки и другие части тела, которые цивилизованные женщины прикрывают.

Еще будучи мальчиком, Харрингтон прочел речь Уильяма Питта, в которой тот ратовал за отмену работорговли. Когда дядя сообщил ему, что Адмиралтейство согласно доверить ему командование кораблем, он перечел эту речь. Питт утверждал, что жители древней Британии некогда были столь же дики и нецивилизованны, как население современной Африки; это было «во времена, когда на нашем острове даже приносились человеческие жертвы».

В те дни, говорил Питт, какой–нибудь римский сенатор мог, указав на британских варваров, заключить: «Вот народ, который никогда не сможет стать культурным. Это народ, которому не предначертано обрести свободу. Он не обладает разумом, необходимым для обретения навыков, нужных для развития искусства и ремесел. Сама десница природы указала ему место ниже уровня цивилизованного человека, дабы обеспечить рабами остальной мир».

Возможно, стоявшие перед Харрингтоном люди и были дикарями. Но, как говорил Питт, они обладали потенциалом, чтобы подняться до уровня жителей Британии. Они имели право быть свободными.

Появившаяся из люка женщина споткнулась и растянулась на палубе. Один из матросов склонился над упавшей африканкой. Его ладонь обхватила левую грудь женщины.

— Вот какая симпатичная молодка! — оценил ее моряк. Стоящий рядом матрос расплылся в ухмылке.

Офицер, которому надлежало руководить операцией, — командир артиллерийской части мистер Терри — стоял всего в шаге позади. Джон Харрингтон, наблюдавший за тем, как на солнечный свет выбираются рабы, отвернулся и стал смотреть на семерых плененных работорговцев у носовой рубки.

Следующим из люка появился худой мальчуган семи–восьми лет. За ним следом выбралась молодая женщина, вероятно, мать мальчика, которой перепал увесистый шлепок ниже пояса.

— Вероятно, африканцы — не единственные беспокойные молодые самцы на борту, — заметила Джива.

— Прошло уже полчаса с того момента, когда вы объявили о решении продолжать работу, — уведомил Хал. — Мистер Фицгордон, вы желаете остаться или хотите отправиться обратно?

— Остаюсь.

— Мисс Ломбардс, а вы?

— Конечно остаюсь. Мы тут проникаем в самую суть привлекательности африканских круизов.

Харрингтон обвел взглядом работорговый бриг. На нем в качестве команды следует оставить наиболее морально устойчивых моряков. Но сможет ли хоть кто–нибудь устоять перед искушением после месяцев, проведенных в открытом море?

Конечно же, он может объявить жесткие правила поведения. И приказать Терри претворить их в жизнь. Но в самом ли деле ему захочется наказывать кого–то плетью за то, что тот уступит самой естественной потребности? Ведь все они отличные ребята и только что бросились навстречу пулям и ядрам, чтобы спасти пятьсот человеческих душ от самого худшего из зол.

А что, если кто–то из женщин добровольно пожелает объятий моряков? Что, если некоторые будут не прочь предложить себя за деньги?

Можно сказать Терри, чтобы тот постарался свести плотские отношения к минимуму. Но не будет ли это равнозначно разрешению команде не отказывать себе ни в чем? Он же капитан. И все его приказы будут выполнены.

— Мистер Терри, будьте добры, подойдите ко мне.

Хотя беседа велась совсем тихо, микрофоны все равно улавливали ее содержание.

— Вас я ставлю во главе команды брига, мистер Терри. Вашему здравому смыслу и добропорядочности вверяю груз.

— Я понимаю, — отвечал Терри.

— Они хоть и дикари, но мы за них отвечаем.

Эмори кивнул. Во время беседы Харрингтон внимательно смотрел на матросов возле люка. Хмурый взгляд капитана как бы подчеркивал каждое сказанное им слово.

— Можно считать, что ситуация под контролем, — удовлетворенно хмыкнул Эмори.

Джива отвернулась от экранов:

— Неужели вы в самом деле думаете, что эта тирада возымеет действие, а, Эмори?

— А что, у вас есть повод полагать противоположное?

— Мы стали свидетелями обычной бюрократической неопределенности! Произнесены как раз те самые слова, которые говорятся лишь для того, дабы уберечь свою драгоценную репутацию.

— Все было настолько точно, насколько нужно, Джива. И Харрингтон, и его офицеры — выходцы из одного круга. Лейтенант точно знает, что следует делать.

— Интересно, когда в последний раз вы работали по найму? А я всю свою жизнь имею дело со всевозможными менеджерами. И они постоянно говорят что–то вроде этого. И когда умолкают, становится ясно: если что–то пойдет вкривь и вкось, то виноватым окажешься только ты.

Последняя группа пленников занимала места в шлюпке. Палуба звенела от гомона, выбравшиеся из трюма африканцы смешались с теми, кому прежде пришлось быть живыми щитами. Никогда Харрингтону не доводилось испытывать такого удовлетворения от происходящего. Пять часов тому назад стоящим на палубе людям была уготована адская судьба, ибо их будущая жизнь свелась бы к нескольким неделям мучений в трюме, за которыми последовали бы годы горького рабства. Теперь же им предстояло всего лишь трех–четырехдневное плавание до британской колонии во Фритауне. Половина африканцев, вероятно, станут фермерами поблизости от колонии. Некоторые присоединятся к британским полкам. Кто–то отправится в Вест–Индию, но не рабами, а работниками, вольными распоряжаться собственной жизнью после того, как отработают положенное по договору. Некоторые даже получат образование в школах, основанных миссионерами во Фритауне.

Харрингтон начал поднимать британский флаг на захваченном бриге. Двинувшееся вверх по мачте полотнище заметили несколько африканцев, показали на флаг руками и пустились в рассуждения. Если захваченные в рабство африканцы были с побережья, то определенно знали об антирабовладельческом патруле и понимали значение этого флага и синего мундира.[63]

— Сэр, мы погрузились.

Харрингтон перевел взгляд с палубы на шлюпку. Последний пленный матрос занял место в лодке.

Он кивнул Терри, который ответил ему тем же.

— Теперь это ваш корабль, мистер Терри. Как только я переговорю с мистером Бонфорсом, я пошлю вашей команде последние указания.

— Мне кажется, что теперь нам пора домой, — сказала Джива.

— Уже? Но он вывел на палубу только первую партию рабов.

— Надеюсь, вам не кажется, что он собирается украсить палубу другими африканцами? Поглядите на экраны. Вот отличное изображение вашего предка, возвращающегося на свой корабль. Весьма трогательный финал. Не хватает только захода солнца.

— Но разве вам не кажется, что капитан позволит всем вдохнуть свежего воздуха?

— Просто капитан немного преувеличил, когда писал рапорт. Пошевелите мозгами, Эмори! Вы бы сами пошли на риск стычки с пятью сотнями ошеломленных туземцев, находясь всего лишь в четырех днях пути от Фритауна?

— Вы преднамеренно избегаете самой важной сцены истории, разыгравшейся перед нашими глазами. Мы никогда не узнаем, что произошло, если сейчас покинем это место.

— Вы просто цепляетесь за фантазии, вами движет игра воображения. Мы закончили. Время возвращаться домой. Хал, запрашиваю передислокацию на основную базу.

— Поступил запрос на перемещение к основному месту базирования. Подтвердите, пожалуйста.

— Не подтверждаю. Я настаиваю, что мы должны…

— Запрос подтвержден, Хал. Запрос подтвержден.

Время остановилось. Вселенная моргнула. Основанная на новейших современных научных теориях технология сотворила то, чего, как утверждали эти самые современные научные теории, быть не могло.

На мягкую площадку зоны передачи № 1 упал аппарат. Пузырь исчез. Через окружавшие зону окна на путешественников во времени смотрели люди.

Джива ткнула пальцем в циферблат часов на стене. По местному времени они отсутствовали семь минут и тридцать восемь секунд.

— Сколько же мы там пробыли! — вскричала Джива. Среднее затраченное на путешествие время равнялось трем минутам — оба отлично помнили это с того самого момента, когда услышали на первом инструктаже. Удар при приземлении показался гораздо более сильным, нежели все тренировочные столкновения с площадкой зоны передачи. Инженеры всегда устанавливали координаты возвращения в положение двумя метрами выше площадки — предосторожность, благодаря которой поверхность зоны передачи находилась вне пределов погрешности и гарантировала пассажирам то, что они не передислоцируются ниже ее. Они вернулись очень поздно. Так что у Дживы были весьма резонные основания для решения вернуться.

Под циферблатом распахнулся узкий бронированный люк. В зону прошел человек с медицинским чемоданчиком в руках.

— У вас все в порядке?

— Мне кажется, что все в норме, — ответила Джива. — За два часа до того, как мы велели Халу вернуть нас домой, возникло мерцание.

Эмори сорвал ремень безопасности и вскочил на ноги, но медик тут же принялся его усаживать:

— Вам нужно сесть, мистер Фицгордон. Пока мы вас не осмотрим, вставать нельзя.

Мягкие, успокаивающие интонации его голоса только подлили масла в огонь, пуще прежнего распалив Эмори. Вытянув ноги, Джива развалилась в кресле, изо всех сил стараясь выглядеть спокойной и уравновешенной. А вот с Эмори врач обращался как со вздорным нервным пациентом…

Он рванулся к доктору, и тот застыл на месте, увидев искаженное злобой лицо путешественника.

— Вы вернулись, мистер Фицгордон. Все в порядке.

В люк пролез Питер Легрунди и сверкнул своей всегдашней улыбкой. Тут Эмори понял, что следует взять себя в руки.

— Ну и как? — поинтересовался Питер. — Удалось ли путешествие?

Эмори заставил мускулы расслабиться. Он опустил голову и уселся в кресло, словно опомнившись от кратковременного помешательства. С каждым человеком может случиться такое, если он нарушит законы физики и проскочит через три столетия. Он улыбнулся врачу, и медик кивнул в ответ.

У него есть собственная видеозапись. И реплики Дживы. Кроме того, у него есть Питер Легрунди. Он даже может обеспечить денежное покрытие всех грантов, необходимых Питеру в построении карьеры. Сражение не закончено. Еще нет.

«Тебе нужен творец. А творцу — твои деньги».

«Как только позволили обстоятельства, я приказал вывести освобожденных пленников на палубу. Они не могли в полной мере уразуметь изменений в своем положении, а я не мог им это объяснить. В личном составе нашего корабля переводчика не было. Но при виде стольких спасенных от ужасной судьбы душ в каждом сердце, способном сострадать, рождалось чувство глубочайшего удовлетворения».

Две свечи освещали бумагу на столе Джона Харрингтона, ни одна тень не причиняла капитану лишнего беспокойства. Скрип снастей «Воробья» создавал фон, которой говорил Харрингтону обо всем происходящем на его корабле.

Он отложил перо. С рапортом он сражался уже почти два часа.

Эмоции, которые он отгонял во время боя, нахлынули на него, как только закрылась дверь капитанской каюты. Направленное на него дуло пистолета полыхнуло добрых полдюжины раз.

Он покачал головой и написал фразу, в которой сообщал Адмиралтейству о назначении мистера Терри капитаном захваченного брига. Он уже отметил и артиллерийскую команду, и роль ее командира. По заслугам оценил Бонфорса. Докинса и нескольких других матросов упомянул поименно. Должным образом почтил убитых и раненых.

Разумеется, это была не война с Наполеоном, так, небольшая перестрелка. Простая перестрелка. И противник попался неумелый. Но пули были настоящие. Погибли люди. Его самого могли убить. Под градом пуль он высадился на судне противника. Стрелялся с капитаном работоргового судна.

Эмоции, владеющие им ныне, схлынут. Останется лишь непоколебимая правда. Не дрогнув, он встретил огонь противника и исполнил долг.

Экзамен он выдержал. И стал таким человеком, о котором читал в детстве.

Кристин Кэтрин Раш

Взрывные воронки[64]

Кристин Кэтрин Раш начала свою писательскую деятельность в начале 1990–х годов, но в середине десятилетия совершила успешный поворот в карьере, став редактором «The Magazine of Fantasy & Science Fiction». В начале XXI века Раш, уйдя с этой должности, выпустила несколько новых произведений, причем сразу в четырех жанрах — научная фантастика, фэнтези, детектив и любовный роман (в том числе под разными псевдонимами). Под своим настоящим именем она опубликовала более двадцати романов, включая «Белые туманы Силы» («The White Mists of Power»), «Исчезнувшие» («The Disappeared), «Крайности» («Extremes») и «Воображаемая жизнь» («Fantasy Life»), четырехтомную серию «Ясновидящая» («Fey»), серии «Черный трон» («Black Throne»), «Чуждые влияния» («Alien Influences»), несколько книг из циклов «Звездные войны», «Звездный путь» и других известных сериалов, написанных как самостоятельно, так и совместно с мужем, Дэном Уэсли Смитом, и другими авторами. Среди недавних работ — научно–фантастические романы из популярного цикла «Мастер возвращений» («Retrieval Artist») — «Исчезнувшие», («The Disappeared), «Крайности» («Extremes»), «Последствия» («Consequences»), «Сокрытые в бездне» («Buried Deep»), «Полома» («Paloma»), «Исцеленный» («Recovery Мап»), а также сборник «Мастер возвращений и другие рассказы» («Retrieval Artist and Other Stories»). Обширная малая проза автора представлена в сборниках «Цветная тьма. Ужасы» («Stained Black: Horror Stories»), «Истории волшебного дня» («Stories for an Enchanted Afternoon»), «Маленькие чудеса и другие сказки об убийствах» («Little Miracles and Other Tales of Murder») и «Дети тысячелетия» («Millennium Babies»). В 1999 году Раш была удостоена премий журналов «Asimov\'s Science Fiction» и «Ellery Queen\'s Mystery Magazine» — беспрецедентная двойная честь! Как редактор она получила премию «Хьюго» за работу в «The Magazine of Fantasy & Science Fiction», а также разделила Всемирную премию фэнтези со своим мужем Дэном Уэсли Смитом за составление антологий «Pulphouse». Как писатель Раш была награждена премией «Геродот» за лучший исторический детекшие — роман «Опасная дорога» («А Dangerous Road»), опубликованный под псевдонимом Крис Нелскотт, и премией «Romantic Times» за роман «Великое очарование» («Utterly Charming»), опубликованный под псевдонимом Кристин Грэйсон. Кроме того, Раш завоевала премию Джона Кэмпбелла, вошла в число финалистов премии Артура Кларка и в 2000 году увезла домой премию «Хьюго» за рассказ «Дети тысячелетия» («Millennium Babies»), что сделало ее одним из немногих авторов в истории жанра, удостоенных премии «Хьюго» и как писатель, и как редактор.

Будем надеяться, что то исковерканное будущее, которое Раш представляет в нижеследующем произведении, никогда не настанет — хотя, глядя на современный мир, возникает тревожное ощущение, что подобное все–таки возможно.

Что тебе не говорят, когда ты подписываешь контракт, так это то, что данная работа требует некоторого количества наивной веры в человечество. Вот этот водитель, чью голову венчает плохо свернутый тюрбан, улыбается чересчур умильно, но, слушая его бесконечные «да, мэм», «нет, мэм», можно легко внушить себе, что этот человек действительно старается тебе услужить.

Потом он открывает боковую дверь своего ржавого джипа и кивает на сиденье с засаленной обивкой. И ты практически не нервничаешь, когда протискиваешься внутрь с рюкзаком, набитым бутылками с водой, очищающими таблетками, витаминами и шестидневным сухим пайком.

Ты садишься в джип и на самом деле испытываешь к нему благодарность, потому что не можешь позволить себе думать, что он один из тех, кто запросто выкинет тебя в какую–нибудь придорожную яму, получив за это авансом приличную сумму, часть которой уже растратил. Или хуже того, этот парень получил плату за то, чтобы бросить тебя здесь, а поэтому он способен делать с тобой все, что угодно, пока ты не истечешь кровью и не впадешь в кому, и он не дрогнет, приставив к твоей голове старый добрый револьвер.

Нельзя думать о том, что рискуешь собственной шкурой; но крайней мере, не в тот момент, когда садишься в джип или позволяешь некоторым так называемым штатским везти себя по залитым солнцем улицам — свидетелям бесконечной, длящейся веками войны.

Ты веришь, потому что если не верить, невозможно делать свою работу.

Ты веришь и надеешься, что унесешь ноги из этого места прежде, чем удача покинет тебя.

Мне все еще везет. Я знаю это, потому что сегодня мы добрались до лагеря. Лагерь такой же, как все остальные, что я перевидала за свою двадцатилетнюю карьеру. Отличное местечко у черта в заднице и пекло непереносимое, как в аду. Допотопная колючая проволока, везде заборы, солдаты с хай–тековскими винтовками, этими программируемыми штуковинами, в которых я не разбираюсь.

Мы проезжаем сквозь длинную шеренгу машин, работающих на тяжелом нефтяном топливе, их двигатели только частично модифицированы под водородное горючее. Воздух смердит бензином, этот полузабытый запах напоминает о детстве.

Мы плавимся от жары. По моему лицу течет пот. Я медленно сосу воду из бутылки, которую привезла из Зеленой зоны — дурацкое название, присваиваемое любой американской базе на любой «войне» со времен Ирака. В Зеленой зоне нет даже крошечного островка зелени. Там только здания, которые теоретически защищают от бомб и нападений смертников.

Наконец мы добираемся до КПП. Я прижимаю рюкзак к коленям, хотя ткань грубая и горячая.

Мой водитель знает этих солдат.

— Леди — репортер, — говорит он им по–английски. Английский — это ради меня, чтобы еще раз подчеркнуть, что он мне друг. Ему невдомек, что я могу объясняться на двадцати языках (хотя мой словарный запас по большей части состоит из набора непристойностей). — Очень известный. Она ведет блог, делает видеорепортажи. Видели ее на Си–эн–эн, да?

Солдаты нагибаются к ветровому стеклу машины. Их юные лица, покрытые песком и грязью, заросли трехдневной щетиной. Такие лица я вижу постоянно в течение долгих лет — кожа неопределимого цвета из–за грязи и палящего солнца, глаза черные, или коричневые, или закрытые солнцезащитными очками, лица унылые и хмурые. Их молодость определяется только по подтянутым фигурам, отсутствию морщин и складок и по любопытству, не изжитому, несмотря на то что они долгие годы ходят рядом со смертью и повидали всякое.

Я наклоняюсь вперед, чтобы они видели мое лицо. Они не узнают меня. Я работаю на Си–эн–эн, а также на «Нью–Йорк таймс ньюс» и на «Голосе Европейского союза». Но никто из моих работодателей не показывает мое лицо в эфире и не тиражирует на бумаге.

Женщина, о которой все думают, что это я, — подставное лицо, ее черты, прежде чем стать достоянием публики, изменяются и оцифровываются. Слишком много убитых журналистов. Слишком много заметных мишеней.

Будь здесь сейчас старшие офицеры — те твердо знали бы, что делать. Отсканировали бы мое лицо, послали шифровку в Регистрационную базу данных репортеров и, получив отпечаток сетчатки моего глаза, произвели проверку. Но пехотинцы на этом дерьмовом посту ничему такому не обучены.

Поэтому они дружно вылупились на меня в надежде увидеть хорошенькое личико — все дикторши, работающие в студии, худощавые, с эффектной внешностью — и вместо этого наткнулись на мое лицо: загрубевшая, как подметка, кожа, сухие выбеленные волосы с тускло–серым оттенком и взгляд женщины, слишком много повидавшей на своем веку. Эти парни жутко потеют в своей форме цвета хаки и розоватых кожаных безрукавках, которые напоминают накладные пластиковые ногти.

Я жду.

Они даже не стали совещаться или докладывать по начальству. Дежурный махнул рукой, указывая вперед и, как я понимаю, решив, что я невероятно хороша. Прежде чем я успела что–нибудь сказать, мотор взревел и джип, миновав ряды проволочного заграждения, въехал на широкую ровную улицу, заполненную людьми.

Большинство цивилизованных народов называют таких людей беженцами, но я считаю, что это — отбросы общества, никому не нужные подонки и неудачники, кочующие из страны в страну. Или те, кто сидел в тюрьмах в какой–нибудь неподходящей стране в надежде на каплю милосердия, изменение политической фортуны или на разум, которого нет и никогда не будет в этом мире.

Первое, что бьет по мозгам, — это запах. Неочищенные сточные воды, смешанные с блевотиной и дизентерией. Потом насекомые — насекомые, каких вы никогда не видели, огромные стаи насекомых, учуявших свежую плоть.

После первой встречи с таким роем приходится обильно покрывать руки спреем против насекомых, наплевав на то, что в развитых странах ДДТ запрещен много лет назад как яд, поражающий нервную систему. Любое средство годится, чтобы эти твари отстали от тебя, — все, что даст возможность выжить.

Когда выбираешься из джипа, тебя немедленно окружают дети — те, что еще не умерли. Они не выпрашивают сладости — давно устаревшее странное представление о детях, — они хотят знать, какие электронные устройства у тебя есть, что вживлено тебе под кожу, что ты носишь под глазными яблоками, какие записи у тебя в ямке иод подбородком. Ты даешь краткие ответы, ложные ответы, ответы, о которых ты потом будешь сожалеть, уединившись в тишине отеля, после того как поймешь, что сделаешь из этого всего–навсего еще один репортаж. Ты помнишь о детях, думая, в каком они состоянии, надеясь, что они не станут такими как те, кого ты увидишь в лагере потом. Эти сидят и лежат на земле у палаток с клеймом «казенное имущество» — тучи насекомых покрывают их лица, их животы вздуты, их ободранные конечности настолько отощали, что кажутся непригодными для ходьбы.

Затем ты откладываешь эти воспоминания — это знание! — в сторону. В таких вещах ты уже просто ас. Навыки, приобретенные в процессе работы, если ты уже не обладала ими, когда ввязалась в это дело. Умение сказать себе «я подумаю об этом позже» — и никогда не выполнять данное обещание.

Потому что если ты будешь думать об этом позже, у тебя поедет крыша. Ты чертовски быстро соображаешь: если будешь размышлять о том, что видела, — обо всех искалеченных телах, обо всех умирающих детях, — ты сломаешься; а если ты сломаешься, то больше не сможешь делать эту работу. А если ты не сможешь работать, то больше не сможешь и существовать.

В конце концов, все, что тебе осталось, — это работа. Разрываясь между никому не нужной правдой и нечеловеческим зрелищем, которое тем не менее надо вынести, ты ведешь репортаж, потому что веришь: есть кто–то сильнее тебя, кто позаботится, кто СДЕЛАЕТ ЧТО–НИБУДЬ.

Хотя в глубине души все равно знаешь, что этого сильного нет и никто ничего не сделает.

5:15. СЕТЕВОЕ СООБЩЕНИЕ МАРТЫ ТРУМАНТЕ.

СМЕРТНИКИ. ЧАСТЬ 1

Генерал Аманда Педерсен рассказывает эту историю, произошедшую двадцать лет назад, так, словно она произошла позавчера.

Она сидит в одном из кафе в Лувре, в том, что прямо под стеклянной пирамидой, куда входят туристы. Аманда — солдат американской армии в отпуске и провела тут неделю вместе со своим бойфрендом, студентом Сорбонны. Он ходит на занятия. Она обозревает достопримечательности.

Аманда закидывает уставшие ноги на стоящий рядом пластиковый стул — американский стиль поведения. С этой позиции она не видит первую линию охраны в самой пирамиде, но зато ей хорошо видно расположение второго ряда металлодетекторов, они установлены после одновременных нападений, которые уничтожили половину Прадо в Мадриде и галерею Тейт в Лондоне.

Аманде нравится разглядывать системы безопасности — это то, что в первую очередь побудило ее завербоваться на военную службу, гарантированное чувство защищенности в нашем ненадежном мире, — и нравится наблюдать за людьми, проходящими через них.

На эскалаторе, едущем вниз, почти никого нет, только маленький мальчик и его мама. Они достигают поста охраны, мать протягивает ладонь, чтобы предъявить чип с личным номером, вживленный ей под кожу, ее сын — ему года четыре или пять — возбужденно скачет вокруг нее.

Охранник подходит к нему, что–то говорит, и мальчик вытягивает руки — ясное дело, Европа, высокий уровень безопасности, привыкли к постоянным проверкам. Охранник проводит своим жезлом–детектором по его ногам, промежности, ведет руку вверх, к груди…

И тут мир рушится.

Так описывает это Аманда. Мир рушится! В воздухе запах крови, дыма и обвалившейся штукатурки. Ее кожа покрыта пылью и чем–то липким, и ей приходится вытаскивать ноги из–под каких–то камней. Чудесным образом ее ноги уцелели и не сломаны, но, когда день снова продолжается, она отчасти желает, чтобы это было не так, тогда бы ей не пришлось без сил тащиться через руины площади, снова подниматься по ступеням под нежарким парижским солнышком.

Даже сейчас Аманда не может подойти к разрушенной пирамиде или к саду Тюильри, не может просто взглянуть на Сену, не вспомнив при этом о маленьком мальчике, о его улыбке, о том, как он подпрыгивал, возбужденный предстоящим днем в музее, днем, который он проведет вместе с матерью, днем без забот, как предполагал этот пятилетний человек.

Мы предполагали.

Прежде чем все изменилось.

Водитель меня бросил. Он говорит, что вернется через два дня и будет ждать меня около КПП, но я ему не верю. Мое доверие к нему заканчивается здесь и сейчас, и я не буду платить ему аванс за привилегию транспортировать меня из этого места. На самом деле он или забудет, или умрет, или решит, что я забыла или умерла, чтобы облегчить свою совесть, если остатки оной у него еще сохранились.

Я иду в глубь лагеря, рюкзак болтается на моем плече. Легкая походка, относительно чистая одежда и набитая сумка выдают во мне вновь прибывшего, человека, которому здесь не место.

Жара угнетает. Везде солнцепек, ни единого тенистого местечка, за исключением палаток Красного Креста, а также Красного Полумесяца, сопутствующего ему в этих местах. У палаток сидят люди, некоторые держат на руках младенцев, другие присматривают за детьми, которые копошатся туг же в грязи.

Дорогу пересекают ручейки жидкости. Судя по запаху и содержимому потоков, это не вода. Это может быть моча — из–за отсутствия здесь нормального отхожего места — или кровь.

Здесь много крови.

Я не снимаю на камеру и не фотографирую. Западный мир видел места, подобные этому, и прежде, бесчисленное количество раз. Когда я была ребенком, ночное TV крутило рекламные ролики, демонстрировавшие жизнерадостного мужчину, который таскался по таким лагерям вместе с хорошо одетым ребенком и раздавал какое–то религиозное подаяние, якобы с целью помочь людям.

Тем, кто попал сюда, милостыня не поможет. Она только сдерживает процесс, предотвращая смерти, но постоянно ухудшая положение этих загнанных в угол людей. Никто не может найти для них настоящий дом, обеспечить их реальной работой, никто не пытается учить их языку и, что более важно, не занимается урегулированием политического кризиса или прекращением войн, которые в первую очередь и породили эти проблемы.

Работники гуманитарных организаций вкалывают намного больше чем я, потому что если они на самом деле пытаются что–то сделать, то кочуют из страны в страну, из лагеря в лагерь, из кризиса в кризис, сознавая: на каждую сохраненную жизнь приходится тысяча потерянных.

Я предпочитаю работу узкоспециализированную, насколько это возможно.

Я выполняю это задание уже шесть месяцев. Пишу уклончивые статьи. Веду блоги о наиболее крупных событиях. Передаю информацию, которая маскирует мои подлинные цели.

Мой издатель опасается, что меня возьмут на прицел. Но я–то знаю, что я уже на мушке.

Те, кто называет такие места лагерями, талантливо подменяет понятия. Это деревни или небольшие городки с цельной и постоянно развивающейся социальной структурой.

Это понимаешь сразу, при первом посещении подобного лагеря, когда задаешь неудачный вопрос какой–нибудь подозрительной личности. Да, конечно, жестокость есть везде — это качество, присущее любому человеческому анклаву, — но ведь существуют также и средства контролировать толпу.

Со сложившимся социальным устройством ничего не поделаешь. Как правило, все разговоры ведутся с вожаками лагеря — не с официальными лидерами, назначенными оккупационной властью (какой бы она ни была), но с фактическими лидерами, теми, кто требует дополнительной воды для лагеря, кто держит в узде подростков, которые воруют водород из цистерн, кто убивает случайных преступников (чтоб другим неповадно было, только ради этого).

Ты говоришь с вожаками и потом возвращаешься в унылый отель в мрачном и, что не редкость, разбомбленном городе, ложишься на жиденький матрац за тонкой деревянной дверью и благодаришь всех богов, каких знаешь, что у тебя есть работа. И что твой наниматель платит кучу денег, чтобы обеспечить твою безопасность, и, наконец, что ты не принадлежишь к тем людям, с которыми сегодня встречалась.

Но иногда необходимо рискнуть и намного глубже проникнуть в это сообщество, вести переговоры с некими обитателями лагеря в одиночку, без чьей–либо помощи. Приходится угадывать, где находятся палатки избранных (на передней линии, ближе к пище), а где ютятся нищие и потерявшие надежду люди (в середине, здесь потоки нечистот шире, а запах самый убийственный). Есть и такие жилища, которые принадлежат париям; с ними никто не разговаривает, и ты станешь нечистой, если заговоришь с ними.

Несомненно, их палатки наиболее удалены от входа. Несомненно, эти люди живут в непосредственной близости от протекающих уборных.

Несомненно.

Что ж, остается наблюдать. Наблюдать и подмечать, каких мест сторонятся взрослые, как некоторые родители в жуткой панике хватают детей, чтобы утащить их отсюда.

Наблюдать.

Это единственный способ выжить.

Люди, на встречу с которыми я приехала, живут на задах медицинской части. Это строение состоит из площадки под тентом с открытыми боковинами, предназначенной для людей с легкими заболеваниями; за ней, в глубине располагается небольшое закрытое отделение для сложных случаев, где есть кондиционер. Здесь нет никаких обозначений — ни кричаще–яркого красного креста, ни напоминающего лезвие косы красного полумесяца. Аббревиатура организации «Врачи без границ» тоже отсутствует, как и флаг какой–нибудь сочувствующей или нейтральной страны.

Просто медицинское отделение, которое наводит меня на мысль, будто этот лагерь настолько незначителен, что здесь находятся только представители различных благотворительных организаций. Всего несколько человек, зная, какие ужасы здесь творятся, выразили желание увидеть то, что сейчас вижу я.

Хотя я не собираюсь делать репортаж об ужасах и несчастьях.

Я здесь ради небольшой группки, находящейся внутри лагеря, анклава внутри анклава. Я должна встретиться с ними и уехать. Я пробуду здесь, вероятно, часов восемь — семь часов на беседу и час на отъезд.

Я понимаю, что, оказавшись за колючей проволокой, потом, возможно, не сумею найти машину, чтобы выбраться из лагеря. Придется еще раз кому–нибудь доверять или идти пешком.

Ни то ни другое меня не радует

Палатки в этом анклаве на удивление чистые. Полагаю, люди здесь потребовали все, что им нужно для жизни, и никто не посмел им возразить. На улочках нет детей, шлепками ладоней сгоняющих с себя насекомых. Нет детей с раздутыми животами или с истончившимися ручками и ножками.

Но в глазах у их родителей знакомая пустота. Та, что появляется, когда не осталось уже никаких иллюзий, когда люди понимают, что их бог либо требует от них слишком многого, либо покинул их навсегда.

Я стою рядом с палаткой, все заготовленные вопросы внезапно улетучились у меня из головы. За двадцать лет я ни разу по–настоящему не ощущала страха. Видимо, сейчас это время пришло.

Однажды войдя внутрь одной из подобных палаток, я могу не вернуться. Мой интерес — моя миссия — выйдет наружу.

Однажды обнаружив себя, я стану конченым человеком. Я не смогу остаться в этом лагере, этой стране, этом регионе. Возможно, я даже уеду в Штаты — туда, где не была долгие годы, — и, возможно, даже там не буду в безопасности.

Когда я приехала сюда, я надеялась сказать правду.

Теперь я не уверена, что смогу.

6:15. СЕТЕВОЕ СООБЩЕНИЕ МАРТЫ ТРУМАНТЕ.

СМЕРТНИКИ. ЧАСТЬ 2

В тот день в Париже прогремели еще два взрыва. Сто пятьдесят человек были убиты на возносящемся вверх подъемнике Эйфелевой башни в результате теракта; еще двадцать погибли от бомбы, разорвавшейся в одном из шпилей собора Нотр–Дам.

Жителей Франции охватила паника. Ведь страна только что обновила свои системы безопасности, установленные во всех общественных зданиях. Системы, отвечающие требованиям Европейского союза, представляли собой шедевры инженерной мысли. Никто из подрывников не мог попасть в здание незамеченным — по крайней мере, так утверждали создатели охранных систем.

Системы тестировал Арман де Монтеверде. Он — системный аналитик и эксперт по безопасности с пятнадцатилетним опытом работы в наиболее неспокойных зонах — Ирак, Россия, Саудовская Аравия. Соединенные Штаты нанимали его для упрочения безопасности сухопутных границ с Мексикой и Канадой, а также для работы в портах Восточного и Западного побережий и северной части Мексиканского залива, чтобы надежнее запереть на замок свои морские границы.

Он консультировал французов, выступая в роли спойлера — человека, который пытается вывести из строя системы безопасности, и публично заявил, что новые устройства временно безупречны.

«Почему временно?» — поинтересовался у него репортер одного из британских таблоидов.

«Потому что любую систему можно разрушить», — ответил Монтеверде.

Но обычно это происходит не так быстро и сопровождается выявлением каких–либо дефектов. Монтеверде сильно обеспокоило то, что даже после тщательного изучения данных о трех парижских взрывах он не мог найти бреши в системе безопасности.

Он не мог понять, кто пронес взрывчатку внутрь, как они осуществили взрыв и что это вообще за вещество.

Ответов на эти вопросы не было ни у кого.

До событий, произошедших в Париже, считалось, что взрывчатое вещество оставляет следы — нечто вроде отпечатков пальцев или подписи. До Парижа взрывчатку можно было легко распознать.

Я вхожу в третью палатку слева. Внутри прохладно, и не просто потому, что не палит солнце. Несколько крошечных электронных устройств нагнетают кондиционированный воздух через ячейки в тканевом покрытии. Это палатка богатого человека, обставленная с роскошью.

Здесь есть мебель, и это меня удивляет. Стулья, покрытые одеялами кровати, два небольших обеденных стола. На коврике у стены, скрестив ноги, сидит женщина, на ней одежда западного образца — тонкая черная блузка и черные брюки, черные волосы модно подстрижены, несимметричная челка прикрывает лоб. Одиннадцатилетний мальчик рядом с ней, очевидно, ее сын. Он смотрит на меня, глаза у него темные и пустые, потом его взгляд перемещается и упирается в пространство прямо перед собой.

Я знаю, что у него нет встроенной загрузки в Сеть. В лагере запрещены любые сетевые подключения, даже если у тебя имеется персональный чип. Существуют технологии блокирования такого рода, что перекрывают любой доступ в Интернет, даже для госпиталей. Международные соглашения позволяют медикам пользоваться сетевой связью, но в таких лагерях часто существует внешний международный барьер. Даже если он пересекает границы трех независимых стран, связи нет ни у кого или она есть у всех — это зависит от того, какой международный закон пытаются нарушить люди, заправляющие в лагере.

Я представляюсь. Женщина оглядывает меня с недоверием, точно так же, как солдаты на въезде. Я протягиваю ей пластиковое удостоверение личности, мы пользуемся такими в местах, где лишены возможности входить в Сеть.

Она смотрит на карточку, переворачивает ее, видит голографическое изображение женщины, которая играет меня на экране, и подпись.

— Они предупредили меня, — говорит женщина, и я не спрашиваю, кто такие «они». Это те, кто организовал нашу встречу через десяток посредников, те, кто вероятно сейчас думает, что использует меня для своих гнусных целей. — Они предупредили меня, что вы будете не такой, как я ожидаю.

По телу у меня пробегают мурашки. Несмотря на то что я максимально законспирирована, чтобы «плохие парни», как их называет наш президент, не узнали, кто я, кто–то все–таки знает. Может быть, знают многие. Может быть, эти многие связаны с «плохими парнями».

Мы преодолеваем процедуру знакомства, она и я. Я сажусь напротив нее, ускользая из поля зрения пустых глаз ее сына. Она предлагает мне чай, я принимаю чашку, но пить не собираюсь. Чашка маленькая и изящная, с позолотой. Женщина еще не обменяла ее на еду.

Потом она медленно протягивает мне пластину. Я прикасаюсь к ней, и появляется изображение и звук. Улыбающийся мужчина в деловом костюме западного образца, голова непокрыта, волосы модно подстрижены, так же как у женщины. Он держит за руку девочку лет пяти, она копия своей матери. Девочка смеется тем беззаботным детским смехом, от которого некоторые люди не избавляются даже с возрастом. Эти звуки наполняют палатку, и мальчик, сидящий напротив меня, вздрагивает.

— Это ее изображение? — спрашиваю я.

— Их, — говорит женщина. — Он тоже умер.

Я произношу то, что положено в таких случаях, чтобы узнать суть дела. Подобных инцидентов так много, что иногда детали происшествия ни для кого не существенны, за исключением людей, которых они непосредственно затрагивают. Он припарковал машину на стоянке у кафе в Каире, сказал жене, что отвезет дочку в специализированную школу, где дети бизнесменов, ведущих дела с Западом, изучают английский язык. Однако при подъезде к школе дорога оказалась перекрыта.

Он открыл дверцу, и машина взорвалась. Погибли он, его дочь и трое случайных прохожих на тротуаре. Если бы они доехали до школы, как собирались, погибло бы пятьдесят детей.

— Она такая красивая, — говорю я.

Даже сейчас с трудом верится, что этот ребенок мог нести внутри себя бомбу. Трудно поверить, что она существовала только для того, чтобы убивать других. В заданном месте, в определенное время.

Я дала себе обещание, что не стану задавать стандартный вопрос: Как вы могли это сделать? Как вы могли это сделать со своим ребенком?

Вместо этого я спрашиваю:

— Вы знали?..

— Никто из нас не знал. — Женщина смотрит на меня в упор.

Вызывающий, полный ярости взгляд. Сотни раз она отвечала на этот вопрос, и ответ всегда был один и тот же. Подобно множеству уцелевших, она не может поверить, что ее муж обрек на смерть собственное дитя.

Но я поклялась, что выясню подлинную историю, историю, которую еще никто никому не рассказывал. Я хочу узнать, что представляет собой та часть общества, где дети — марионетки, орудия, а не живые существа, достойные любви. Я хочу узнать, как эти люди могут настолько верить в общее дело — любое дело, — чтобы отдавать за него не только свои жизни, но и жизни своих детей.

Поэтому я должна первоначально принимать ее слова за чистую монету. Возможно, потом я буду оспаривать сказанное ею, но сейчас я хочу посмотреть, куда все это заведет.

— Если ни вы, ни ваш муж не знали… — начала я.

— Мой сын тоже не знал! — Это сказано было с такой же злобой. Пожалуй, даже еще злее.

Она кладет руку на голову сына. Мальчик закрывает глаза, но больше не проявляет никаких чувств.

— Если никто из вас не знал, — говорю я, стараясь, чтобы в моем голосе не проскользнули недоверчивые нотки, — тогда как же это произошло?

— Так, как и всегда, — отрывисто говорит женщина. — Они внедрили ей эти чипы в больнице. В тот день, когда она родилась.

Странная это работа. Такая, что не кончается, когда заканчивается день. Она становится частью тебя, и ты становишься ее частью. Вот почему ты и твои коллеги считают, что это призвание, и приравнивают свою деятельность к служению вере и другим профессиям, оперирующим этикой и моралью.

Ты сидишь напротив убийц и спрашиваешь, что заставило их решиться на убийство, — так, словно это правомерный вопрос. Вопрос, который вообще можно задавать. Ты смотришь на киллеров, виновных в смерти многих, и спрашиваешь, какова ваша идеология, что делает ваши методы привлекательными в глазах других людей, — так, словно тебя интересует их ответ.

Ты думаешь: нам надо знать, — будто это знание хоть как–то поможет решить проблему. Тебе кажется, ты совершаешь правильный поступок, когда соглашаешься на эксклюзивную встречу с кем–нибудь из этих харизматических вождей — с новым Владом Третьим,[65] новыми Гитлером или Усамой бен Ладеном — и берешь у них интервью, как у нормальных уважаемых людей. Вместо того, чтобы отобрать у охранника пистолет старого образца и пристрелить этого харизматического мерзавца к чертям собачьим.

Позднее ты ведешь дискуссии о морали, словно это имеет хоть какое–то значение.

Ты говоришь: твоя работа не позволяет тебе судить этих людей.

Ты говоришь: репортеры не могли бы брать интервью, если бы проявляли крайнюю нетерпимость.

И ты не говоришь: у меня не хватило мужества умереть за свои убеждения.

И в этом суть дела. Потому что за всеми этими разговорами о морали, работе и призвании прячется простая истина.

Ты можешь наблюдать. Можешь все видеть.

И ты не можешь сочувствовать.

Потому что если ты дашь волю чувствам, то поймешь, что твое призвание есть просто работа — зарабатывание денег грязным, часто просто отвратительным способом, и осознаешь, что в твоем прошлом имеется множество эпизодов, когда надо было не болтать, а действовать. Когда ты могла спасти одну, или десять, или даже сотню человеческих жизней, но ты сделала другой выбор.

Ты ничего не сделала — только трепала языком «ради всеобщего блага».

7:15. СЕТЕВОЕ СООБЩЕНИЕ МАРТЫ ТРУМАНТЕ.

СМЕРТНИКИ. ЧАСТЬ 3

В любом расследовании большую роль играет везение. Следствие, проведенное в Париже, не стало исключением.

Три месяца прокопавшись в руинах Лувра, специалисты все–таки обнаружили чип. Заложенная в нем информация не сильно пострадала. Выяснилось, что подобная технология была создана пять лет назад, и это потрясло следователей больше, чем что–либо другое.

Следователей, но не генерала Педерсен.

«В тот день я смотрела программы новостей, — говорит она. — Не знаю почему. Обычно я этого не делаю. Как правило, я лишь бегло проглядываю всю эту информационную жвачку. Но в тот день я посмотрела новости внимательно, и они меня потрясли. Я увидела эпизод с бомбой в музее. Я увидела мальчика, его смех, как он подпрыгивает на месте, его возбужденную улыбку. Мне показалось, что он ждал этого дня, когда… да, на самом деле он ждал смерти».

Сначала другие эксперты в области охранных систем не прислушались к словам Педерсен. В мире, где подрывники–смертники стали привычным делом, ребенок, напичканный взрывчаткой, в какой–то степени — нормальное явление, но никто не мог поверить, что в его тело еще несколько лет назад была вживлена микросхема с мощной взрывчаткой, способной разрушить целое здание.

Невозможно было поверить, что люди могут строить столь далеко идущие планы и быть такими жестокими.

Оказалось, что могут. Такова новая правда — или, может быть, давно забытая истина.

Они могут.

Женщина показывает мне документы, выданные ей в госпитале. Показывает мне диаграммы, графики и краткие пометки, которые сделал доктор на медицинской карте ее новорожденного ребенка — объясняя, где должны быть размещены чипы. «Чипы, которые помогут ей жить в современном мире» — так сказал доктор.

Она показывает мне компьютерные распечатки, отчеты банка перед ее мужем о том, какие средства переведены на имя дочери для обучения, регистрационные списки — все, требуемое для того, чтобы здорового ребенка четырех лет от роду приняли в одну из лучших частных школ Каира. Это планы, которые она и ее муж строили относительно будущего дочери, будущего сына, их будущего.

Она говорит, что власти полагают, будто муж изготовил все эти счета и документы для того, чтобы защитить ее, доказать, что жена и сын не имеют ничего общего со взрывом, осуществленным отцом и дочерью.

Но он не интересовался политикой, говорит мне женщина. Никогда не интересовался, но ей никто не верит.

Они поверили ей ровно настолько, чтобы выслать сюда, а не убить, как поступили с множеством семей. Они даже не стали мучить ее или лишать свободы. Власти просто отреклись от них, от нее и ее сына, сделав их людьми без родины, изгнанниками среди изгнанников.

Женщина могла позволить себе обустроить эту палатку на этом песчаном клочке земли. Она платит за место рядом с медицинской частью. Она надеялась, что кто–нибудь поддержит ее, что медицинский персонал — сестры и санитары — помогут ее несправедливо обвиненному сыну.

Но вместе этого они избегают ее, как и все остальные. Они избегают ее, потому что она не смогла защитить свою дочь. И потому что не смогла разделить участь мужа. Ее презирают за наивность, за то, что так называемые патриоты проигнорировали мученическую смерть ее мужа и дочери. Ее презирают за то, что она не умерла вместе со своей семьей.

Они презирают ее, потому что не могут понять.

Или потому что не хотят.

8:15. СЕТЕВОЕ СООБЩЕНИЕ МАРТЫ ТРУМАНТЕ.

СМЕРТНИКИ. ЧАСТЬ 4

Эксперты потратили уйму времени и денег, изучая новый способ осуществления терактов.

Некто Мигель Франк задался вопросом, почему три семьи решили убить своих пятилетних детей на территории всемирно известных достопримечательностей Парижа в один и тот же день. Он надеялся обнаружить связь между тремя этими взрывами, которая приведет его к гнезду террористов.

Не обнаружив этой связи, он вместе с другими учеными решил разобраться, были ли эти микросхемы с взрывчаткой запрограммированы на действие в определенный день, а также сдетонировали ли они под влиянием рентгеновских или лазерных лучей или же звуковых локаторов.

Уцелевшие чипы не дали никакой информации. Только то, что установленный детонатор должен был взорваться в определенное время и в определенный день.

Лишь после долгих исследований и продолжительных допросов выживших людей, а также благодаря неизменному счастливому случаю Мигель Франк все–таки обнаружил искомую связь между тремя терактами. Некто дал трем семьям бесплатные билеты на объекты, где произошли взрывы. То, что эти дети не умерли в одном и том же месте скопления туристов, — оборотная сторона этого везения, хотя о каком везении тут может идти речь?

Что предпочтительнее: до основания разрушить Лувр или Эйфелеву башню? Или Нотр–Дам?

Что лучше: уничтожить один исторический памятник или нанести повреждения трем сразу? Больше жизней будет спасено или, наоборот, уничтожено? И что сильнее привлечет внимание людей?

Я разговаривала со всеми родителями в этой части анклава. Со всеми выжившими — несколькими мужчинами и женщинами — из когда–то полных семей. Все они утверждают, что не имели отношения к политике, утверждают: ни они, ни их супруги не знали, что их ребенок обречен на смерть.

Я прошу доказательств. Все они дают мне одинаковые документы. Все предъявляют мне банковские счета. Но что удивляет — по крайней мере меня, — названия госпиталей разные, и врачи тоже разные.

— Это средний медицинский персонал, — говорит мне один мужчина.

— Это амбулаторная процедура, — говорит женщина.

Возможности журналистов за последние сорок лет сузились. Скандалы пятидесятилетней давности, вопли прессы об исчерпании природных ресурсов, издержках научных экспериментов или о предвзятости политиков — все это изрядно подорвало доверие к нашей профессии.

Теперь, когда тебя нанимают на работу, то непременно напоминают о прошлых скандалах и говорят, что любой репортаж должен опираться, как минимум, на три достоверных источника (которые обладают необходимыми доказательствами и у которых можно взять интервью в реальном времени, а не на видео, где ими может кто–то управлять; подлинники документов тоже не годятся). Короче, если у тебя меньше трех источников информации — репортаж не пройдет.

Любые подобные истории, появляющиеся в блогах или социальных сетях, рассматриваются как публикации в газетах или видеоновостях.

Тебе говорят, что формально вместо тебя нанят некий редактор. Поскольку за тобой будут следить. Все мы под наблюдением.

Итак, ты становишься и обозревателем, и детективом, ты лично фиксируешь то, что нарыл сам, и больше никому не доверяешь.

Тебе необходимы проверенные факты, и если ты не можешь их добыть, то рискуешь потерять работу.

Ты рискуешь скомпрометировать профессию.

Ты рискуешь потерять свое призвание — потому что можешь поверить.