Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Тонино Гуэрра

Одиссея Тонино

Tonino Guerra

Odiséa di Tonino



Автор проекта Сергей Дронов

Составитель и автор вступительной статьи Паола Волкова

Перевод с итальянского Лора Гуэрра

Оформление и макет Олег Ерофеев

Рисунки Рустам Хамдамов



© Т. Гуэрра, текст, 2011

© Л. Гуэрра, перевод, 2011

© П. Волкова, предисловие, 2011

© Ю. Рост, послесловие, 2011

© Амаркорд, 2011

* * *


По оригинальным сценариям Тонино Гуэрры и сценариям, созданным при его участии, снято в Италии и на разных студиях мира более ста фильмов. Эти фильмы снимали великие кинорежиссеры: Микеланджело Антониони, Джузеппе де Сантис, Витторио де Сика, Тео Ангелопулос, Андрей Тарковский, братья Тавиани, Франческо Рози, Федерико Феллини, Бернардо Бертолуччи, Андрей Хржановский, Владимир Наумов и многие другие.
Премия «Оскар» Американской киноакадемии за картину «Блоу-ап» (Микеланджело Антониони), 1966; «Амаркорд» (Федерико Феллини), 1976. В номинации 1966 года — «Казанова» (Федерико Феллини).
Фильмы, созданные при участии Гуэрры, отмечены призом Венецианского кинофестиваля «Золотой лев», «Золотой пальмовой ветвью» Международного каннского кинофестиваля, наградами других известных кинофорумов и литературными премиями.


* * *

* * *

Предисловие

Паола Волкова. Траектория коня

И море, и Гомер все движется любовью. Осип Мандельштам


Письмо к читателю об уникальных авторах этой книги, о самой книге и немного о вечности.



Дорогой читатель!

Ты держишь в руках книгу во всех отношениях необычную. Попытка поделиться своими соображениями по этому поводу и составляет содержание столь необычной, публичной интимности обращения.

У книги два автора: Художник и его модель. В искусстве всегда так. Модель также становится автором художественного произведения, особенно в случае удачи.

Книга «Одиссея Тонино» написана Тонино Гуэррой. И надо ли объяснять, кто такой Тонино его русским друзьям и почитателям? Он безмерно артистичен и талантлив. Поэт, художник, человек объятий с миром, искрометный, шумный и одновременно очень, очень тихий. Одна из центральных фигур золотого века итальянской гениальной богемы 50–30-х годов XX века сегодня любит слушать долгий говор листьев и травы. Наверное, суть в том, что Гуэрра — поэт. И какой же поэт без Музы. Его муза русская. Муза — Любовь. Муза — Мост. Муза — Связь. Переводчик с языка Тонино на наш с вами, но без изъятий и потерь по дороге. Без потерь не только слов, образов, мыслей, но тончайших понятий. Простите снобизм, без потерь теней от слов и понятий, потому что все тексты Тонино имеют волшебную глубину, в тень которой прячется главный смысл того, что он пишет. Переводы русской поэзии или чужеземной на русский язык сложны не ритмом, рифмой, ни длиннотами, ни даже понятиями, а именно «тенью», ускользанием, потерей в пути перевода главного поэтического смысла. Тень — душа и ускользающая красота любого пространства.

Лора Гуэрра (сама талантливый литератор) доносит до нас тексты Тонино, если и с потерями, то самыми минимальными, не учитываемыми.

Можно сказать, что в данном случае Лора — практически соавтор русского текста Тонино. И в этом первая уникальность книги «Одиссея Тонино».

Даже для Тонино это его детище не совсем обычно. Книга «Одиссея…» — проекция неисчерпаемого мифа об Улиссе-Одисее, плюс в книге еще необычная поэма в прозе о «Листе, оберегающем от Молний». Тонино автопортретен героям обеих поэм, а Лора отражается в них через Тонино. То она скользит внутри стихов о странствиях Улисса-Одиссея, то в разных обличьях в «Листе и молнии». Ее присутствие напоминает бесконечную вереницу автопортретов Марка Шагала, где в любой композиции так или появляется образ Беллы, хотя поэтическая манера Гуэрры ничуть не напоминает Шагала. Речь идет не о изобразительном, но эмоциональном подобии.

В обеих частях книги «Одиссея Тонино», которую ты, дорогой читатель, держишь в руках, практически одни и те же герои, но живущие в совершенно различных контекстах. Они и наполняют жизнь обеих поэм по-разному. Жизнь Циклопа, Ремоне, юной женщины, жизнь природы, трав, образ Пенелопы составляют как бы единую художественную ткань, вернее нити, из которых ткется литературная вселенная поэта.

В 1997 году Тонино заказали перевод «Улисса» на итальянский язык и романьолу — язык, на котором также пишет наш поэт. Книга была издана с его же иллюстрациями. Тексты того, что описал три тысячи лет назад слепой поэт неведомого мира, будут повторяться, комментироваться до тех пор, пока у нас не появится шестой палец на руке, т. е. пока нашей прародиной будет античность.

Улисс — тема вечного возвращения на Итаку к своей Пенелопе. Поиски Итаки длиною в жизнь (если повезет), великое плавание и обретение самого себя.

В том варианте «Одиссеи», который создан специально для нашей книги, основная тема — автобиографическая, странническая, ностальгическая. Она соединяется с тем Улиссом, который, по определению старика Юнга, есть «коллективное бессознательное» и без которого поэтам (и просто людям) — НИКУДА.

Литературный коллаж как жанр поэмы Тонино, монтирует события далекие и близкие, воспоминания жизни, лица близких, перетасовывая их естественно и просто с воспоминаниями о том далеком, что мы переживали еще до нашего рождения. Монтаж — сложный историко-психологический и поэтический жанр, но единственно убедительный, т. к. само наше сознание и память по природе своей монтажны. Вот он Тонино-Улисс встречает Ахилла в царстве Теней, и как точно описана пустота беззвучного пространства. И так же Тонино, но уже в ином измерении времени, встречает свою мать, своих друзей. Все далекое близко, и как близкое далеко. Любые пространственно-временные смещения, наложения (как греческий конь в Трое с отечественной войной) памятны, потому что страшно, когда льется безвинно кровь и ни за что умирают люди. Дорогой Тонино! Ты все время говорил, что хочешь сделать «суп» — ароматное насыщенное блюдо, где умело совмещены и сварены разные продукты. Твое угощение удалось на славу. Какое удовольствие и насыщение получаем мы — читатели твоих поэтическо-монтажных произведений.

«Лист и молния», как и «Одиссея», не имеет аналогий своему литературному жанру. Может быть, мы определим его как ритмизированная проза. Вместе с тем, это абсолютно поэтическое пространство. Мы входим в него как в Зазеркалье, как в чужой сон. Исповедь, которую грех подслушивать. Уезжает в Москву жена, поэт один, он пускается в зазеркальное странствие. Было оно или не было? И была ли та легкая, не имеющая ни плоти, ни земного притяжения Женщина, чье бесплотное тело так чувственно? И существовали ли те дома, те руины с живописью стен и фантастичностью непридуманной архитектуры. А трава «Луиза» — трава забвения и обновления. Она-то наверняка была. Все действие философско-фантастической притчи о герое (вы. конечно. узнали Тонино), которому Некто подарил талисман Лист, оберегающий от молнии, происходит в мире, глубокое погружение в который может стать безвозвратным. Но оберег-Лист вернет миру и жене поэта, живущего на границе яви и сна. Там. где растет трава забвения Луиза.

В реальном «Саду забытых фруктов» в Пеннабили бродят тени Андрея, Федерико и Джульетты. Там реально растет виноград, которым утолял голод Улисс. Там прозрачная вода в античных каменных бассейнах, где стирала белье со своими служанками Навзикая. Теперь там стоят бронзовые. кованые с разными сложностями рельефа те самые листы. Который из них оберег? Листья стоят и в «Саду» возле дома поэта. Они оберегают его от любых молний. Тем более что ежедневно ровно в восемь утра на ковре-самолете воображения одетый с иголочки садится за стол поэт и переносится в любое место земли и неба. Листья оберега — щит. Не только обладающие магическими свойствами. Они также из разряда вопросов без ответа. Они еще и труд. Ежедневный труд мастера, привязанного прочно к миру, дому и, скажем громко, дисциплине жизни. Возможно, это и называется гармонией.

Все, что пишет Тонино Гуэрра, заслуживает пристального досконального исследования. Его поэтическая лаборатория открыта и очень близка и глазу и сердцу. Мы, может быть, узнаем все атомы его творчества и мельчайшие чешуйки легкой пыльцы цветов на крыльях бабочек, которых так любит наш поэт. Но только все равно не понять, что такое живой ток его художественной жизни. И где кончается вечное: «О, мамма миа, что мне делать? Лора!..» и где начинается «трава Луиза».

Книга, которую мы предлагаем тебе, дорогой Читатель. редкая еще и потому, что специально отпечатана ограниченным тиражом. Эта книга создана двумя людьми, встреча которых породила отдельный художественный мир их жизни, их дома и творчества.

Сегодня у них День рождения, а у Музы даже юбилей. Вот почему книг немного. Каждая должна быть уникальна, как биение сердец. Гуэрра живут, обращенные внутрь себя, своего единства и своего одиночества, необходимость которого в творчестве всем давно известна. Но они живут и обращенные в мир, к общению с друзьями и читателями. Сегодня эта связь — в книге «Одиссея Тонино». Конь бывает троянский, а бывает и Пегас. Троянский конь — не только символ предательства, но памяти о том, что есть вечная война, страдание, история, нежданность. Пегас — антитеза, абсолютная противоположность троянскому брату. Пегас — полет, вечное движение, полет художественного воображения, образ гения и друга. И всегда все вместе, об руку с вечной траекторией Троянца и Пегаса. Туда, читатель, где растет «трава Луиза», где от молний оберегает лист Гуэрры. Туда — в «Сад забытых фруктов», где живут поэт и его Муза.


Паола Волкова


Часть первая / Parte prima

Одиссея Тонино / Odiséa di Tonino

Песнь троянского коня / Canto del Cavallo





Однажды в прекрасное утро
Увидели жители Трои,
Как греки, подняв паруса,
Свои корабли повернули
На Итаку. Сняли осаду.
Троянцы вослед им смотрели,
Со стен головами свисая.
Война десять лет продолжалась —
Во все эти долгие годы
Троянцы стеною стояли.
Их камень от бед ограждал.
Глазам своим верить боялись:
Вмиг сделался берег пустынным,
Лишь конь деревянный остался.
Прекрасный, как замок высокий,
Сверкал золоченой спиною.
Живыми пластины златые
На солнце казались, слепили;
Как будто на гриву его
Во тьме светлячки опустились.
«Внесем его в город!» — кричали.
И думалось им:
«Подарок оставили греки
За все причиненное горе».
Не ведали, что говорили,
Ведь конь в своем чреве пустом
Улисса с солдатами прятал:
Как горы под снегом, молчали.
И вот распахнулись ворота
Под натиском рук торопливых.
И ржавые петли скрипели,
Желанью толпы уступали.
И старцы доверились, вместе со всеми
К колоссу коню подходили,
Терялись в ногах, как в колоннах
Собора Сан-Пьетро.
И чрево коня над толпою
Возвысилось тучею темной
И солнце сокрыло.
Тянули за длинные корды,
Колеса в песке утопали.
Конь медленно в город вступал.
И хлопали девы в ладоши —
С ним в Трою веселье впускали.
И дети коня окружили.
За хвост его дергали с криком.
И каждый погладить спешил.



Я маялся, не находя себе места от гадкой тревоги, которая засела у меня в голове после того, как увидел сон.

Приснилось, будто обнаженную Мадонну привязали к брюху белого коня. Видел это повсюду, даже когда глаза утонули в воде реки Мареккьи, такой чистой над камнями, как будто ее не было вовсе. Позднее это ушло.

Я спускался по песку тропинки дубовой рощи. На мои плечи упал желудь, и вдруг вслед за ним посыпались, как легкий град, и другие. И не было ветра. Быть может, им захотелось умереть вместе.

Когда я подошел к капелле Санта Вероника, увидел, что она превратилась в стойло для одного коня.

Белого коня моего сна.



Торжественно плыл мимо окон
И ник головою,
Как кукла-болван в карнавале.
Робкие девы коня сторонились.
Вскоре, однако, смеясь над собою,
Руки тянули к нему и ласкали.
Толпа ликовала, коня провожала
От врат городских,
Снятых вовсе с петель.
Шли четыре и четверть часа,
Добираясь до верхнего Храма.
По камням не скользили колеса
Оттого, что толпа веселилась.
Праздник истинный к вечеру вспыхнул.
Заиграли свирели, забили тамбуры,
И у старцев сидящих в такт задвигались ноги.
Пили все за нежданный подарок.
Троя снова ликует —
Их оставили греки.
Уже ноги не держат мужчин.
Сами женщины юбки задрали.
Все смешалось: жена одного
Своей лаской одарит другого.
Руки, бедра, тела — все сплелось на земле.
Вмиг заснули.
Сои свалил в одночасье.
И приснилось всем вместе одно:
Как из чрева коня
Выходили с мечами солдаты.
У них лица, налитые ядом,
И вонзают железо в тела.
Боль слепит, мечи кости ломают.
И уже не во сне разверзаются рты.
Вон не вырваться крику и стонам.
На пронзенных телах
Расцветали кроваво тюльпаны.



Вокруг нас стояла промозглая тишина, но с края неба стекали далекие отголоски грохота пушек и скрежета танков. Совсем иные звуки жили под ногами, доносились из-под земли. Жалобные и неясные стоны, задушенные крики о помощи. Тогда мы поняли, что не все жители этого немецкого городка погибли. Те, кто прятал раненых, и сами хоронились в подвалах, были погребены под развалинами. Снег тонкой пеленой закрывал все отверстия и щели.

Тридцать тысяч погребенных заживо. Крики умирающих под ногами. Мы их давили башмаками. Как окурки. Мы — с круглыми от страха и голода глазами. Тряпье, обмотанное вокруг шеи, негнущиеся одежды и сабо на босу ногу. Потерянные в этом пространстве отчаяния. Боль вырывалась из-под земли красными криками. Они расцветали на белой простыне снега лопающимися пузырями крови.



В страшном сне не приснится такое:
Наяву лица всех помертвели
И казались осколками лун.
Воздух стыл и гуттел в тишине.
Его можно ножом уже резать.
И у Храма в безмолвии полном
Покоились трупы.
В легкой мятой рубашке
С трепещущей грудью под нею
Вслед за воином-греком
Величавая шла Андромаха —
Он из Трои увозит ее.
На пиру не смешалась с толпою,
Праздник горький
Ее не затронул.
С гордо поднятой головою
Сына Гектора к сердцу прижала.
Он испуган — глаза круглые, как у совы.
Над пожаром домов,
Над молчанием павших
Утром солнце восстало.
Прилетевшие птицы
Тотчас сгинули прочь от испуга.
Сон зловещий сморил
Греков, бойню затеявших эту.
Кровь от руте не отмыта,
И во сне обнимали тела,
Кого сами жизни лишили.
Улисс плакал,
Сокрушался о жизнях загубленных юных.
Поднял друзей ото сна.
Мертвых в Храм потащили.
Он сделался домом усопших,
Защищал их от солнца и вод.
А детей поместили в том месте,
Где лучи золотые из солнечной пыли
Проливались до самой земли.



И в церкви моего городка — фронт во время войны проходил у порога домов — всякий день в предвечерний час падал с высоты луч солнца.

Я вошел в Храм с крестьянином, который нес на руках маленький белый гробик. В нем был его двенадцатилетний сын, погибший во время бомбежки моста через Мареккью. В то время гробы с усопшими несли в церковь, и я помог ему.

— Куда мы поставим? — спросил меня.

Я показал на луч солнца, который падал сверху в самый центр Храма.

— Видите, куда падает солнечный луч? Давайте поставим его туда.

Мы и оставили его в солнечном луче. Довольно долго стояли молча рядом с маленьким гробом. И в предвечернее время этого дня я понял, что тишиной можно дышать.



В спешке город покинули молча,
Он пылал за спиною у них.
И направились к лодкам,
Которые ждали,
Зарываясь носами в песок.
И сгинуло лето…
И тысяча лет пролетело.
Ветер дул и гулял,
И хлопал дверьми,
Разметая прошедшего память.
Лил и дождь, потом бури прошли,
И палящее солнце рассекало
На трещины землю.
Воздух полон жуков, кузнечики, осы
Поднимаются, вьются,
Как стебли травы.
Рассыпаются стены домов,
Как сухое забытое тесто.
Прах, и пепел, и горы камней
От крепости древней остались.



Я видел эту Площадь в августе 44-го, полную быков, которых немцы пригнали из Равенны, чтобы потом разделанными отправить в голодные города Германии. Я видел Площадь, полную солнца и покрытую засохшим навозом после отправки этих животных. И во всем этом горестном беспорядке живодер, потакая властям, старался поймать и удавить бродячую собаку. Какое абсурдное, нелепое соблюдение порядка в таком распадающемся мире. Я стоял в тени одной из колонн, переполненный состраданием к собаке, которая рылась в навозе в поисках пищи. Когда живодер был готов бросить веревку с петлей в горячий воздух, я закричал, — собака испугалась и бросилась бежать по дороге к реке. Но уже дуло винтовки в руках у фашиста уткнулось мне в спину, и я пересек Площадь, пленником безграмотного палача. В то время пустота и безлюдье Площади были оправданы.



Все тихо похоронено травой,
И в голову не может мысль прийти
О том, что год назад всего лишь
На этом самом месте
Мужчины, женщины смеялись вместе,
На дерево цветущее любуясь.



Выше средневекового городка Кастельдельчи стоит церковь без крыши. Ее стены держат в объятиях вишню, выросшую внутри. Она поднялась с пола, и ее ветви трогают небо. В апреле — время цветения. Воздух белых цветов скользит вниз до самой долины. Потом появляются плоды Их любят дрозды я другие птицы — покуда листья не начинают краснеть и падать один за другим. Если кому-нибудь доведется подойти к этим стенам и загадать желание в тот самый миг, когда опадает лист, — это благостный зим сверху: твое желание исполнится.

Тарковский оказался там в ноябре. Он нуждался в большой милости, но листья уже облетели. Они служили постелью для двух спящих овечек.

Жить надо там, где слова способны превращаться в листья, раскачиваясь на ветру, или воровать краски облаков.

Песнь Полифема / Canto di Polifemo



Феллини искал женщину на роль табачницы в «Амаркорде» и часто набрасывал для меня на бумаге силуэт с огромными бедрами и грудью. Однажды утром рассказал, что ему приснились собственные похороны. Похоронная процессия из одних женщин — бесконечная цепочка пышных округлостей. От их шагов дрожала дорога. И непонятно отчего, но мне сразу же вспоминался крохотный тощий секретарь фашистской партии моего городка, в котором было столько неудержимой злости, что он казался гигантом. Ходил в блестящих сапогах, а брюки с галифе расширялись бабочкой над коленями, опадая к земле. Появлялся на танцевальных вечерах в театре моего городка. Из-за перил верхней ложи протягивалась его рука в фашистском приветствии.

В ту пору я был мальчишкой и подбирал конфеты, которые из лож бросали на танцующих. Они застывали под жестом маленького диктатора, выкрикивающего несколько раз подряд: «Эйя, эйя алала».

Жестокость превращает низкорослых диктаторов в гигантов.



Но возвратимся к полным ветра парусам,
Он гонит в путь и веселит сердца —
Желание одно с ума всех сводит,
И воинов, и самого Улисса:
До берегов родных, до Итаки добраться.
Одна там Пенелопа.
Все десять лет красавицу одолевает
Рой женихов. Склоняют в жены.
Еще прекрасней кажется она,
Поскольку недоступна.
Шаг этот не желая совершить,
Решила к хитрости прибегнуть Пенелопа.
И объявила, что должна вначале
Ковер соткать —
Закончить полотно.
Ткань старому отцу послужит
По смерти — тело обернуть.
Дни сочтены его.
Так утро каждое по метру ткет,
А вечерами распускает.
И дни текут,
И нет конца работе.
Тем временем проходят годы.
Закончилась Троянская война.
Улисс уж воротиться должен.
Но лодку по ветру уносит —
Его она послушна воле.
Испачкан ветер солью.
Вздымает пену, гривы теребит
У тысячи морских коней.
Улисс с лицом окаменевшим
За древко мачты ухватился,
Пощечины смиренно принимает
От пенистых игривых брызг воды.
Два дня последних
То двигались вперед.
То возвращались вновь.
Пока к крутому берегу их.
Наконец, прибило.
Зеленым. как салат, им остров показался.
В пещерах наверху
Гиганты обитали, деревьев выше.
По острову Циклопы бродят
Земля дрожит от тяжести шагов.
И бабочки от страха покинули цветы.
Улисс с друзьями спустили с лодки
Вино в огромной бочке.
Осмелились войти в пещеру —
Она казалась больше, чем другие.
Хотели подарить вино тому.
Кто звался Полифемом.
Он жил в пещере.
Там в темноте обилие сыров
По лавкам длинным разместилось.
И каменные чаши в скалах.
Залитые доверху молоком.
Голодные солдаты-греки
В них утонули с головами.
Забыли все и пили до упаду.



В Романье особенно знаменит пещерный сыр. Отверстия в форме груши выдалбливали в скале со времен князей Малатеста. которые покоряли эти земли злаками и сырами. Пещеры тщательно маскировались от нежелательных похитителей. Совсем свежий сыр помещали в эти углубления, где он и созревал, приобретая легкий янтарный оттенок с пятнами плесени.

Мой отец любил пасту с фасолью[1]. В еще дымящуюся тарелку сыпал тертый ароматный сыр с резким запахом. Кусочек пещерного сыра всегда носил с собой в маленьком кармане жилета. Иногда вынимал и нюхал его дикий запах, когда ехал в горы продавать свои фрукты и зелень. Он часто брал и меня, маленького, усаживая на телегу. Я слезал с нее, потому что мне хотелось идти рядом. Тогда он давал понюхать осколок пещерного сыра. Его аромат тотчас снимал пелену сна с моих глаз.



Однажды и Андрей ребенком поехал со своим отцом, великим поэтом Арсением Тарковским, в Махачкалу на дни культуры в Дагестане. И рассказал мне об этом путешествии. На сцене театра собрались деятели культуры и коммунистическое руководство, приехавшее из Москвы.

Среди них был и отец Андрея, род которого берет свое начало в Дагестане. В какой-то момент бесшумно отворилась дверь и показались странные фигуры двух старых горцев, одетых в национальные платья, возможно, военную форму. Они устали, и их одежда была в пыли. Двое молча направились по длинной красной дорожке к сцене и по ступенькам поднялись на нее. Из всех сидящих опознали отца Тарковского и, подойдя, преклонили перед ним колени, целуя края одежды.

Поэт, ошеломленный этим неожиданным знаком почтения, жестом поблагодарил старых воинов, и Андрей увидел, как отец сильно побледнел. Старики так же молча повернулись и в полной тишине гордо покинули зал, унося на себе не только дорожную пыль, но и пыль памяти.

Должен сказать, что много времени спустя, я почувствовал себя тем же старым воином из Дагестана, когда в Москве в 1988 году увидел отца Тарковского, сидящим за столиком в Доме ветеранов кино. Рядом с ним была его последняя жена, и она уже очень пожилая светловолосая женщина. Его сын Андрей совсем недавно умер. Я подошел к столу, ноги не хотели нести меня от растерянности и глубокого уважения, которое испытывал к этому человеку. Он сразу понял. кто я. Его лицо сморщилось от боли и сделалось похожим на восточную маску. Я быстро отвернулся и стал смотреть через окно в сад, чтобы не поддаться самому глубокой грусти. Еще и потому, что нежным и смиренным жестом он гладил мою руку, которой я облокотился о стол. Жест благодарности тому, кто видел его сына Андрея в последние годы жизни. И не сказав ни слова, я повернулся и медленно отходил от стола.



Внезапно воздух задрожал от криков,
В пещеру стадо загонял Циклоп:
По ветру уши у овец
И блеяние жалкое от боли
В ответ ударам.
Над кучей сбившегося стада
Показывается голова
Невиданного чудища.
С глубокой прорезью
На грубой коже вместо рта.
С остатками сыров и мяса на губах.
На лбу лишь глаз один.
Большой, как круглые часы
На станции у старого вокзала.
Огромный черный шар
С провалом белым
Пугает, блеском ослепляя.



Едва я наклонился поднять дикую сливу в жухлой траве тропинки, как услышал чьи-то шаги. Они наверняка доносились от сухого подлеска. Я обернулся и увидел Ремоне. Впервые. Шел он медленно. Высокий и довольно грузный, он ширился книзу неожиданными округлостями. Ремоне походил на большое доисторическое животное, ведомое запахом. Огромные, как листья инжира, уши не собирали более ни человеческих голосов, ни звуков. До него, возможно, долетали далекие и понятные только ему загадочные сигналы. Рассеянный взгляд видел собственные миражи, не замечая ничего вокруг. Крикнул: «Добрый день, синьор Ремо!»

Казалось, я плеснул тишиной в окаменевшую мягкость его лица. Оно выражало лишь полное равнодушие и отрешенность от этого мира. С его губ скатилось едва слышное бормотание, подобное глухому рокоту водопада.

Зачарованные глаза выглядывали из распухшего тела. В них еще жили далекие отблески памяти.



Скот сразу же улегся
На кучках высохшей травы.
Теперь гигант стал виден
Во весь свой рост.
Над ними возвышался, как
Храм, по ногам ползли улитки вверх.
Вдруг руку щютянул
И поднял двух несчастных.
Что на него смотрели снизу.
И тут же съел, как семечки разгрыз.



Когда коты совсем осоловели от сна и растянулись на полу и на столе кухни, Ремоне берет их одного за другим и закрывает в своей спальне. После чего он высовывает руку из окна. Его ладонь полна крошек хлеба. Свободной рукой тянет на себя сальную занавеску и прячется за нею. Птицы не заставляют себя ждать, хватают на лету с ладони крошки. Редко, кто садится на его большой палец с кое-как отрезанным грубыми ножницами ногтем. Иногда он добавляет к крошкам и кусочки мяса для коршуна, который ворует цыплят.

Когда появляется коршун, почуяв мясо, воздух трепещет от взмахов его крыльев. Но птица тотчас же летит прочь, низко паря над землей, к самому краю долины.



Потом спросил оставшихся:
«Кто вы такие?»
«Мы — греки. — отвечал Улисс. —
Из Трои возвращаемся».
И ближе к нему вино подвинул.
«Тебе подарок привезли». — добавил.
«Как звать тебя?» — спросил Улисса.
«Никто». — последовал ответ.
«Таких имен не слышал, не бывает». —
Гигант воскликнул.
«Однако так меня все называют — Никто».
Циклоп вино в себя вливает.
Растягивается средь овец.
Но перед тем
Как погрузиться в сон, ответствует:
«И я хочу подарок сделать —
Тебя последним съем».
И сразу же огромный глаз закрылся.



Почти весь день Ремоне провел в поисках тряпья, которое люди, жившие здесь прежде, выбрасывали в канаву. В дождь и грозу вода, накопившаяся в листьях, ложками выплескивалась туда же.

Ремоне искал обрывки старой одежды, срывал оставшиеся пуговицы. Он их собирал. Нес домой и выкладывал в ряд на стенной полке в своей комнатке — специально отведенное для сна пространство под деревянной лестницей.

Она поднималась к потолку лишь для того, чтобы держать на своих ступеньках башмаки с комьями грязи, налипшими на них, ржавые консервные банки и кучу бумаги. Ремоне больше всего нравились чуть пожелтевшие костяные пуговицы, которые когда-то пришивали на нижнее белье.

В детстве мама давала ему в руки длинную нитку, по которой пускала бежать пуговичку, и так он проводил долгие часы.

В один прекрасный день Ремоне разорвал нитку и проглотил пуговичку.



От сонного дыхания Гиганта
Пещера сделалась шкатулкой музыкальной
И стонами наполнилась.
Улисс с товарищами тихо
Кол выстругал и заострил конец.
Углями костра кол выжгли. Ждали.
Храпел Гигант среди овец.
Как громом воздух сотрясая,
Раскачивались головы животных.
Когда он воздух выдыхал.
При вдохе весь дым костра.
Жуки и мухи внутрь влетали.
И подал знак Улисс,
И кол с концом горящим взял в руки.
Товарищи сумели его поднять
И поднести к лицу Циклопа.
Тогда Улисс повелевает
Толкнуть его так сильно, как умели.
Горящей палкою в глаз чудища попасть.
Чтоб ослепить!
Ожегся глаз и начал вытекать.



Вот уже несколько дней, как Ремоне собирал старые фотографии родственников. Некоторые из них так и остались стоять за стеклянными дверцами буфета.

Когда все еще жили вместе, фотографии были аккуратно разложены по ящикам домашней мебели. Целую ночь он рвал все эти фотографии. Лица, запечатленные на них, давно его раздражали. Он не желал ничьего общества. Ему хватало двенадцати котов, брошенных бедными обитателями соседних домов. Он спустился к ручью, где застыли каменные глыбы. И выбросил туда разорванную в клочья бумагу.



Ужаснейшие вопли Полифема
Всех оглушили.
И понеслись вон из пещеры
К ушам других циклопов,
Они бежали к проделанной дыре для входа.
Сейчас он был задвинут огромным камнем.
И спрашивали, в щели прокричав:
«Кто или что тебя обидело, боль причинило?»
«Никто!» — ответил Полифем.
«Никто!» — раз десять повторил.
Тогда Циклопы спокойно отошли.
Он поднялся на ноги,
Кол выдернул из глаза:
Кровь пролилась и увлажнила землю.
Когда Гигант ослеп и понял это,
Пал на колени плача,
И воззвал к Нептуну, своему отцу,
О помощи.
Потом поднялся и сдвинул камень,
Пещеру закрывавший.
Сам встал на место камня
И пропускал овец, но только по одной,
Проверив перед тем вокруг нее весь воздух,
Своим убийцам выход закрывая.
Улиссу равных не было
Ни в выдумке, ни в ловкости обмана.
Он привязать велел себя
Под брюхом у козла —
Так избежать хотел
Грозящей руки Циклопа.
Его примеру быстро последовали все.
Вон из пещеры — выбрались на волю,
Крича от радости бежали к лодке.
И потешались громко над Циклопом