Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сокровища Валькирии. Правда и вымысел

Валёк — золотая рыбка

Мы умирали с дедом в феврале 1957 года: он от тяжёлых фронтовых ран, а я — от никому не известной и не понятной болезни. У деда в госпитале отняли половину лёгких, вторая половина сейчас отекала и до смерти оставалось совсем немного, однако из-за сильного и мощного сердца он справлялся с удушьем и порой даже начинал разговаривать со мной бодрым прерывистым шёпотом. Я лежал пластом, как парализованный, утратил дар речи, не двигался, не испытывал никакой боли, возможно потому, что был ледяной и по выражению матушки, таял, будто весенняя сосулька. Однако при этом обострённо видел, слышал и чувствовал всё, что вокруг происходит.

Дед привык умирать, а я ещё не знал, что это такое, поэтому мы оба хладнокровно лежали и ждали последнего часа. Хладнокровно в прямом смысле, потому что температура у меня упала до тридцати четырёх градусов. Бабушка днями и ночами стояла на коленях перед иконами в горнице, где был дед, но молилась за меня, и то ли от отчаяния, то ли по незнанию просила боженьку внука оставить, а деда прибрать, причём, обращалась к нему без всякого страха, как-то по-свойски, будто с соседом договаривалась. Отец всё время тулупа не снимал, куда-то ездил на лошади, искал врачей, но возвращался один и громко матерился; матушка, если не суетилась по хозяйству и не пестовала братьев-двойняшек (сестра уже ходила в школу и жила на квартире в Торбе, за семь километров), то сидела возле постели, грела мои руки и крадучись плакала потом в закутке. Никто не знал, сколько нам оставалось жить, пока отец наконец-то не привёз откуда-то фельдшерицу, большую, румяную тётку. Она посмотрела мне в рот, в глаза, перевернула с боку на бок, словно трупик, смерила температуру.

— Не долго осталось. — будто утешила она родителей. — Холодный, с такой температурой не живут. К деду не прикоснулась, лишь взглянула издалека.

— До вечера не дотянет, — определила ему срок. — Вот-вот отмучается.

И выписала нам обоим справки о смерти. Это чтобы лишний раз не ехать за сорок пять вёрст по метельной февральской дороге.

В то время мои родители ещё безоглядно верили в медицину и после такого заключения в доме сразу стало тихо, заговорили шёпотом, но я всё слышал. Матушка готовилась бежать в Торбу за моей сестрой и чтоб дядя Саша Русинов сообщил родне. Он был образованный, работал начальником лесоучастка, и у него в конторе был единственный телефон.

— Ничего, Серёга. — громко сказал дед, когда отец повёз фельдшерицу в обратный путь. — Весна скоро, река разольётся. Мы с тобой на рыбалку поедем. Поймаем рыбу валёк. Я знаю место, где она клюёт.

Про эту невиданную рыбу он говорил давно, всё собирался выловить её в нашей реке Чети, искал место, где водится, однако так ни разу и не поймал. И никто у нас в округе валька не то, что не ловил, а и слыхом не слыхивал. Дед любил рассказывать про эту рыбу, но только когда мы оставались вдвоём в лодке, где-нибудь под крутояром, подальше от чужих ушей, и ещё всегда предупреждал, чтоб я держал язык за зубами. По его словам, валёк отличается от других рыб не размерами, красотой или вкусом, а тем, что по достижению определённого возраста приплывает в реки из океанских глубин один раз в жизни, чтоб наглотаться золотых самородков. Рыба эта точно знает все речки, ручьи и проточные озёра, где есть россыпи, и если поймал, значит, тут и золото ищи. Причём, её ничто не задержит — ни пороги, ни высокие водопады, ни мели, только б воды было с вершок, везде пройдёт, перепрыгнет. Заходя в реки через холодные северные моря, в поисках россыпей, поднимается до самых Саян и Алтая. Бывает, ловят валька даже в горных ручьях за многие тысячи километров от моря. А наглотавшись золота, спускается эта рыбка вниз и возвращается в океаны, где и живёт до смерти на страшной глубине, никакой сетью не достанешь.

Вот она-то и есть сказочная золотая рыбка!

Если поймать валька и вспороть, можно найти до горсти самородков. Дед объяснял пристрастие этой рыбы к драгоценному металлу не жадностью, как бывает у людей, а жестокой необходимостью: золото выполняло роль балласта, чтоб спускаться на дно океана за каким-то специфическим кормом. Размером она была не крупная, ровно сорок сантиметров, как на подбор, и вес имела не большой, до двух фунтов, потому без дополнительного груза спуститься глубоко не могла. А если она не поест этого корма, то не может отметать икру, то есть размножаться. Так что, чем больше в желудке золота, тем дольше валёк может оставаться на дне, кормиться и продлять свой род. Однако же иные рыбы от жадности глотали такие крупные самородки, что потом всплыть не могли и погибали от высокого давления.

Мой дед не был наивным фантазёром, никогда не тешился несбыточными надеждами, а скорее относился к реалистам и прагматикам, ибо жизнь прожил суровую, но при этом не утратил природного любопытства. Поймать валька он рассчитывал по чисто практическим соображениям: найденное золото думал сдать государству, а на положенные двадцать пять процентов купить отцу мотоцикл — ни охотой, ни рыбалкой, ни бондарным промыслом заработать на него было невозможно. Дело в том, что однажды ему стало совсем худо, и дядя Саша Русинов повёз его на мотоцикле в больницу. Едва они помчались на этой двухколёсной чудо-технике, как у деда прекратилась одышка, он в буквальном смысле ожил, сидел в заднем седле, смеялся и пел, а когда приехали в больницу, велел поворачивать назад.

Он верил в мотоцикл, как в лечебное средство.

Вечером дед не умер, но мне стало ещё хуже. Однако я по-прежнему не чувствовал боли. Оказывается, у меня закрылись глаза, и почти исчезло дыхание, чего я не заметил. Чудилось, что на улице весна, разлив, мы с дедом сидим под яром в долблёнке и ловим рыбу валёк. Хорошо и страшно, потому что вода вокруг вспучивается, крутится глубокими воронками. Я был на рыбалке и одновременно слышал и будто бы видел, что происходит вокруг. К вечеру пришли мои крёстные — дядя Анисим и тётя Поля Рыжовы, наши единственные соседи: деревня была всего на два двора. Они сели возле меня и, кажется, просидели всю ночь.

Месяца за три до болезни я страшно захотел соли и начал есть её горстями. Родители это заметили, сперва даже посмеялись, затем поругали и спрятали солонку — я стал воровать. Сначала из мешка в старой избе, но когда и его убрали, то у коров из яслей, где лежала огромная серая глыба. Брал молоток, пробирался в стайку, откалывал кусочки и сосал, как леденец. До сих пор помню этот потрясающий и притягательный вкус; ничего кроме соли, я не ел с такой жадностью и страстью ни в детстве, ни потом. У коровьей глыбы скоро был пойман с поличным, лавочка и тут закрылась и тогда я стал бегать к крёстной. Тётя Поля в тайне от всех насыпала мне маленькую синюю плошку и это было лучшее угощение. Однако дядя Анисим увидел это дело, и настрого запретил давать мне соль.

Я был уверен, что заболел только по этой причине. И чтобы вылечить меня, надо-то было всего — дать горсть соли. Но об этом никто не знал, а если я начинал просить и говорить, что поможет только соль, никто не верил — мало ли что больной ребёнок говорит…

Тётя Поля сидела возле постели и мне хотелось попросить у неё хотя бы крупинку, но язык уже давно не шевелился и голоса не было, а сами они не догадывались, что мне нужно.

Так я дожил до утра и на восходе солнца, когда буран ненадолго улёгся, к нам и явился этот человек. Сначала я его только слышал — тихий, гудящий голос, объясняющий бабушке, что ему не холодно, он ничуть не замёрз и чаю пить не станет. Он был странно одет: белая, шёлковая рубаха с пояском и цацками, а сверху большой ямщицкий тулуп нараспашку. И на ногах, в мороз и ветер, красные хромовые сапоги в обтяжку!

Мы жили на границе двух районов, на единственной в наших местах дороге, и то зимней, конной. Проезжий народ заходил к нам погреться и потому самовар или на худой случай, чайник, были всегда наготове. Обычно путники снимали тулупы, валенки (чтоб скорее согрелись ноги), усаживались к печи, матушка наливала им чаю из шиповника с мёдом и подавала горячие кружки.

Этот путник даже не присел с дороги, хотя был пеший, только шапку снял, тулуп в угол скинул и будто бы сразу определил, что в доме кто-то умирает. Отец ещё не вернулся и потому бабушка, как большуха, встретила этого странноватого гостя насторожённо и поначалу вроде бы скрыть попыталась семейное горе. Однако путник без спроса вошёл в комнату и склонился надо мной. Причём, так низко, что я ощутил его лицо над своим и открыл глаза.

Скорее всего, это был старик, по крайней мере, в памяти осталась густая, крепкая, словно из проволоки, и совершенно белая борода с большими усами, длинные, с сильной проседью волосы, однако мне до сих пор кажется, что он не был старцем и вообще старым человеком. Я не запомнил лица, или его черты потом стёрлись в сознании; остался лишь некий образ — орлиный, пугающий и одновременно завораживающий. Он распрямился и, постукивая палкой об пол, опять без позволения, зашёл к делу в горницу, по-хозяйски притворив за собой дверь.

Мать с бабушкой должно быть, сробели, ничего ему не сказали, зато обрадовались, что я открыл глаза. Стояли возле постели, звали меня по имени, просили сказать что-нибудь, но сами косились на дверь горницы, тревожно переглядывались, а путник всё не появлялся. Представление о времени исказилось, я осознавал лишь день и ночь, и сколько пробыл незнакомец у деда, отметить не мог. Матушка потом говорила, часа три, но мне показалось, он зашёл и тут же вышел. Что он там делал, никто не видел и заглянуть в горницу не посмели, даже моя смелая и властная бабушка, которая опасалась, как бы этот прохожий чего не украл да не ушёл через окно. Воров и разбойников в наших краях хватало, потому что в окрестных леспромхозовских посёлках полно было вербованных и сибулонцев — зеков, когда-то отсидевших в Сиблаге и осевших по деревням. И даже при этом она не насмелилась хотя бы подглядеть, что происходит в горнице и только ворчала:

— Ну что вот, а? Что они там шушукаются, лешаки? Может они знакомые?.. И Семён не зовёт… Кабы дурного ничего не сделал. Глаза-то у него чёрные, цыганские.

Деда моего звали Семён Тимофеевич…

Когда же гость наконец вышел, то сразу стал командовать.

— Положите их вместе. В одно помещение!

— Да ведь нехорошо будет, — воспротивилась бабушка. — Нельзя ребёнку смотреть, как дедушка помирает…

— Он не помрёт, — заявил незнакомец. — А вдвоём им легче бороться будет. Перекладывайте мальчишку в горницу!

Матушка подняла меня вместе с одеялом, перенесла и уложила на бабушкину постель, напротив деда. Я обрадовался, хотел протянуть к нему руку, но не смог. Однако я заметил, что дед повеселел.

— Ладно, потом и поручкаемся. — сказал он. — Когда сила появится.

Незнакомец развязал свою котомку, достал кисет, и оттуда не табак извлёк, а горсточку крупных кристаллов.

— Ну-ка, открывай рот! — приказал. — Да только не глотай.

Через секунду у меня был полный рот соли! Я стиснул зубы, чтоб не отняли, поскольку бабушка уже сделала строгое лицо и завела:

— Что ты дал-то ему, лешак?

— Соли дал, — обронил путник, наблюдая за мной. — Захочешь воды — скажешь.

Я не пил уже несколько дней…

— Да разве можно робенку столько давать? — возмутилась бабушка и двинулась ко мне.

— Можно, если просит. Вы посмотрите кругом, метель второй месяц, солнца нет, как же без соли?

— Да где это видано?..

— Мальчишка просил?

— Просил, дак ладно ли…

— Ладно! А вы не дали! Ох, темнота кромешная… Ребёнок знает, что хочет. И лучше вас!

— А ты кто будешь-то? Лекарь, что ли?…

— Я и лекарь и пекарь! — огрызнулся путник. — Болезнь запустили, оголодал ребёнок, теперь одной солью не обойдёшься. Тело лечить надо! У него жила иссохла.

Тем временем я рассосал всю соль, дотянулся до рта и показал, что хочу пить.

— Чего маячишь-то? — ворчливо спросил путник. — Чего надо? Если воды хочешь, так и скажи.

— Пить хочу! — неожиданно для себя выдавил я.

— Ну вот! А я уж думал, ты язык проглотил! — забалагурил он. — Ну-ка, дайте парню воды!

Матушка стала поить меня из ложки, а бабушка увидела, что я зашевелился и заговорил. Теперь она наконец-то подобрела к путнику и сдалась.

— А как тело-то лечить?

— Как лечить… Побегать придётся.

— Дак побегаем, коль надо.

— Ну-ка, покажите мне скотину! — вдруг велел путник.

Бабушка накинула полушубок и безропотно повела его во двор. Обычно привередливая и строптивая, она теперь была готова на всё и даже не спрашивала, зачем незнакомцу потребовалась наша скотина (её особенно чужим не показывали, колдунов боялись, которые могли изрочить корову — молоко присохнет или не растелится).

Они скоро вернулись, гость был озадачен.

— Не годится. Нужен красный бык.

— Да где же его взять? — охала бабушка. — Я красных и не видала сроду…

— Не знаю, думайте, вспоминайте, ищите. Чтоб обязательно красный, без единого пятнышка. Иначе парню не встать на ноги, так и останется лежнем.

Я слышал, как мать с бабушкой начали вспоминать, у кого по деревням какой масти скотина, и всё получалось, только красно-пёстрая. А путник твердил про красного быка и заставлял думать. Наконец, матушка вспомнила, что в Чарочке у Голохвастовых красная корова и вроде бы без пятен.

И вдруг у них есть прошлогодний бычок?

— Хозяина нет, кто поедет? — загоревала бабушка. — А до Чарочки двадцать вёрст…

— А ты сходи и приведи! — приказал путник. — Хочешь, чтоб внук поднялся — иди.

Та было засобиралась, однако передумала и послала матушку — должно быть, всё-таки опасалась оставить на неё избу и больных. Мать оделась, заглянула в горницу, погладила меня по волосам.

— Я скоро, Серенька, потерпи….

Тем временем бабушка крадучись от чужака в доме достала из сундука старый медный чайник, в котором хранились деньги (копили на мотоцикл), вынула всё, что там было, даже мелочь, отдала матери, заплакала, зашептала:

— Ой, боюсь я его, вон как зыркает. Не знаю, к добру ли, к худу принесло лешего. Да ведь что нам робить-то? Ой-ей-ей… Ну, иди с богом, уж как-нибудь…

Матушка поцеловала меня и пошла.

— И гляди, комолого не бери! — вслед ей сказал путник. — Обязательно, чтоб с рогами был.

— Господи, боже мой! — только и ахнула бабушка. — Ещё и с рогами надо…

И мать ушла за красным быком. Она так любила нас, что сказали бы ей привести зелёного, она бы нашла и привела. А путник зашёл в горницу с поленом, бросил его вместо подушки, лёг на пол и захрапел. Бабушка не утерпела, на цыпочках к дедовой постели подкралась, разбудила и что-то долго шептала, косясь на незнакомца.

— Иди, ступай, — отчётливо сказал дед. — И не чеши языком. Чего разбудила-то? Сон хороший видал, Карна приходила.

Тогда я ещё не знал, кто это — Карна, однако бабушке это имя было известно, поскольку она тут же надулась и сердито зашвыркала носом.

— Ладно, будет, — проворчал дед. — Быка-то нашли?

— Валю в Чарочку послала, — призналась бабушка. — Все деньги ей отдала…

— Зачем все-то?

— А ежели он разбойник какой? Трофима нет, перебьёт нас, да и поминай как звали. Ты глянь-ко, ведь истинно лешак, а зыркнет, так страх берёт. Ведь что сказал? Чужих в избу не запускайте, мол, чтоб меня тут никто не видал. И никому словечка не скажите про меня!.. Это на что ему, чтоб не видали, не слыхали? Ох, худое замыслил, лешак…

— Он не разбойник, — рассудил дед. — И не лешак.

— Ну, бродяга, или сибулонец…

— И не бродяга. Он человек другой породы. Слушайся его и не перечь.

Бабушке и это не понравилось, но из-за своего характера согласиться и промолчать не могла.

— У ихнего брата одна порода: ходят да смотрят, что плохо лежит, — умышленно громко заворчала она и ушла, по путник не проснулся.

Отец увёз фельдшерицу и приехал немного выпивший, ввалился в горницу прямо в тулупе, схватил мои ладони своими горячими руками.

— Живой, бродяга…

И лишь потом увидел незнакомца.

Отец был человеком вспыльчивым и даже отчаянным, если его раскачать. Сам драк не затевал, но если за живое задели, тогда держись, биться будет насмерть. Возможно, потому отца считали смелым и дерзким человеком, хотя на самом деле сам он так о себе не думал, и я не раз был свидетелем, как он проявлял чудеса смирения, чтоб не ходить в рукопашную.

Тут он вдруг сробел, растерялся, к путнику даже не подошёл, ничего не спросил (почему это чужой человек в горнице спит?), только посмотрел на него внимательно и чуть ли не убежал. Я слышал, как они шептались с бабушкой, но одновременно ревели оголодавшие братья-двойняшки, так что я ничего не разобрал. Потом выяснилось, что отец распряг измученного коня, завёл в стойло, а сам встал на лыжи и ушёл в Яранское, искать красного быка, потому что только там имелась скотина подобной масти. И будто в прошлом году он сам видел годовалого быка у Пивоваровых и ещё удивился, какой он красный и яркий.

Отец всего лишь четыре года ходил в школу и даже в армии не служил из-за сожжённой в детстве, изувеченной левой руки, однако при всей кажущейся темноте, всю жизнь тянулся к знаниям, много читал и искренне верил в науку. Особенно после того, как год назад в космосе появился первый искусственный спутник. Хорошо помню, как он несколько ночей не спал, бегая под звёздным небом, и всем спать не давал, кричал, прыгал, хохотал, а потом играл на гармошке и раззадоривал матушку — говорил, что отмечает праздник человечества, но бабушка вздыхала: мол, в отца бес вселился. Ко всякой ворожбе и колдовству он относился с усмешкой, людей, которые верят во всё это, считал дураками. И потому оставалось загадкой, что с ним сделалось, если он вдруг бросился искать красного быка.

Матушка вернулась через сутки ночью с пустыми руками, оказывается, успела обойти несколько деревень, добралась чуть ли не до райцентра, пересмотрела полсотни быков, своих и колхозных, однако такого, как требовал путник, нигде не было. Ей советовали сходить в Чёрный Яр, в другой район, где якобы видели совершенно красного телёнка, только неизвестно, быка или тёлку. И вот теперь матушка примчалась, чтоб глянуть, что дома творится, перевести дух и бежать дальше.

Путник всё это время проспал на полене и наконец-то проснулся, встал сердитым, от еды отказался, только ковш воды из кадки выпил и начал ругаться на матушку, дескать, тёмные вы и полоротые люди, даже красного быка не можете найти. И сказал потом, постукивая пальцем по столу:

— Если к утру не приведёте мне быка, я пойду и найду сам. Но тогда вашего мальчишку заберу и уведу с собой.

Женщины перепугались, бабушка немедля запрягла отдохнувшего коня и поехала, как в сказке, — куда глаза глядят. Матушка, видимо, решила задобрить гостя, на стол собрала, выставила бутылку водки, но тот пить-есть решительно отказался, дверь в горницу прикрыл, чтоб мы с дедом ничего не слышали, и начал с матерью какой-то разговор. Бубнили они долго, чуть ли не до утра, пока отец не пришёл.

— В нашем районе красных быков нету! — заключил он и пошёл смотреть, жив ли я.

Куда ездила бабушка, неизвестно, однако к восходу поспела, и когда её увидели в окно, дома сразу же возник радостный переполох: за санями шёл бык, привязанный к пряслу.

— Ведёт! Ведёт быка!

Отец с матушкой выбежали на улицу, а гость, говорят, даже в окно не посмотрел, только покряхтел и начал собираться.

— Ладно, полоротые, сидите и ждите. Сам пойду! — сказал он, когда все вернулись в избу.

— Дак чем этот-то не подходит? — возмутилась и перепугалась бабушка. — Ведь ни пятнышка на нём, с рожищами этакими и весь красный! Я же за него, лешака, столь денег отдала!

— А на лбу у него что?

— Дак звёздочка на лбу! И то махонькая!

— То-то и оно! — путник зашёл в горницу и сунул мне в рот всего один кристалл соли. — Это значит, бычок родился ночью. А надо, чтобы на заре!

Хлопнула дверь, и в избе наступила полная тишина.

Должно быть, родители сели за стол, советоваться. Они всегда так делали, если требовалось обсудить что-либо важное, однако дед проснулся, откашлялся и кликнул бабушку.

— Вы там особенно не суетитесь, — сказал спокойно, без одышки. — Не найти нам быка. Пускай он приведёт.

— Он-то, лешак, приведёт! — сразу завелась бабушка. — Да ведь Серёжку заберёт за этого быка! Сказал: ежели сам найду, мальчишку с собой уведу!

— Так и так его уведут. Пускай уж он возьмёт.

— Как — уведут!?

— Ну, вырастет, найдётся ему девка какая и уведёт! — засмеялся дед и ко мне повернулся. — Ты-то как хочешь? Жениться или по свету походить?

— Сам всю жизнь бродяжил! — закипятилась она. — Сколь ты дома-то прожил, лешак? То война, то промысел, то и сказать грех — бабёнки гулящие. И не лежи сейчас, дак убежал бы опять куда!

— Да будет тебе! — добродушно отмахнулся дед. — Раз парню судьба такая выходит, ничего не сделаешь…

Бабушка видела, что мы оживаем, и уже ничем жертвовать не хотела.

— Ты что же, внука ему отдашь? Чего он такого сделал, чтоб робенка забирать? Да где это видано?! Вы, должно, сговорились с ним!

Дед завернул таким матом, что бабушка сердито засопела и умолкла — вот это была игра слов! Однако не надолго, скоро опять подсела к деду, спросила примиряюще:

— И на что ему бык-от? Вот заладил, ищи ему быка да и всё. Как это он лечить собирается?

— Не наше дело, не лезь, — спокойно посоветовал дед — тоже не хотел ссориться. — Ничего мы не понимаем в этом деле, и понимать нам не надо. Вылечит, и ладно.

— А вы про что с ним три часа кряду разговаривали? — подозрительно спросила бабушка. — Ты его знаешь, что ли?

— Его не знаю, а людей из их племени встречал.

— Это что за племя такое?

— Ну есть такое племя, на нас не похожее. Гои называются.

— Дак чего, нерусский он, что ли?

— Почему нерусский-то? Русские они…

— Что-то я не слыхала про этакое племя…

— Да ты много чего не слыхала и не видала…

— И где они живут?

— Кто их знает? Везде живут, ходят, ездят…

— Значит, цыгане! — определила она. — Я так и думала! То-то гляжу, зыркает!

— Не цыгане они! — дед что-то скрывал и потому терпел, ещё не ругался, но был уже на пределе. — Порода такая, гои. Хорошие люди, совестливые, дурного не делают, живут по справедливости. И больше ничего не знаю.

— Знаешь, да сказать не хочешь! — не унималась бабушка. — А то бы три часа сидели шушукались… Тебя от тифа в гражданскую кто вылечил? Тоже эти гои? Уж не от неё ли лешак этот явился? От старухи-то, с которой ты робенка прижил?

Дед даже материться не стал, махнул рукой, отвернулся к стенке и замолчал, а бабушка закусила губу, взяла красного быка со звёздочкой в повод и повела назад, откуда взяла.

Тогда я ещё не знал, что приключилось с дедом в гражданскую войну, об этом в семье никогда не говорили, и не понимал бабушкиной подозрительности и пытливости, однако с той поры запомнил это слово — гой, и когда сказки читал, где баба-яга спрашивала, мол, гой еси, добрый молодец, то сразу вспоминал этого путника и всё понимал. Но однажды на уроке, кажется, во втором классе, кто-то спросил, что это значит, и учительница неожиданно заявила, дескать, это просто игра ничего не означающих слов. Согласиться с таким суждением я не мог, поскольку Гоя видел живьём, а «еси» знал из молитвы, которую слышал каждый день и знал назубок: «Отче наш! Еже еси на Небеси…». Чтоб было понятнее, бабушка переводила для меня молитвы, и это звучало так: «Отец наш! Ты есть на Небе». Потому баба-яга не играла в слова, а конкретно спрашивала — гой есть, добрый молодец, или нет?

Все эти свои знания я и вывалил учительнице. Реакция оказалась непредсказуемой: батю вызвали в школу и стали ругать, что у нас в семье мракобесие и религиозная пропаганда. В общем, он вернулся домой и с помощью ремня объяснил мне, чтоб научился держать язык за зубами и в школе не разбалтывал, чему учат и что говорят в семье.

Но это уже было потом, а сейчас бабушка свела негодного быка, вернулась ещё более сердитая и заявила решительно.

— Хоть какие они, эти твои цыгане совестливые, а внука своего не отдам! И не надо нам ихнего быка и лекарства!

— Я говорил, не цыган он, а гой, — терпеливо напомнил дед.

— Всё одно, ко двору близко не подпущу! Пускай идёт со своим быком…

— Лучше пусть внук помрёт, что ли? — взвинтился он. — Или лежнем на всю жизнь останется? Раз обычай у них такой — на ноги поднимет, пусть забирает. Худого не будет, а может, внук через него в люди выйдет, мир посмотрит.

— Вот, опять своё начал, — забранилась бабушка. — Вечно путаешься с кем попало, всяких цыган в избу пускаешь. А ведь старик уже, три войны прошёл…

На сей раз дед запышкал, словно рассерженный медведь и подтянул к себе еловый батожок.

Нелюбовь к цыганам у нас в семье началась с того, что месяцев в восемь они меня чуть не украли. Я не помню этого случая и знаю по рассказам, что к нам в деревню на ночёвку заехали цыгане. Это был какой-то не покорившийся власти табор — им после войны запретили кочевать, а они будто уходили в дали несусветные — аж в Сербию. Цыгане встали за поскотиной и развели костры, но попросили, чтоб детей с одной старой цыганкой пустили переночевать в избу — дело было зимой. Бабушка как чувствовала неладное и пускать не хотела, мол, вшей натащут и украдут что-нибудь, однако дед на правах главы семьи разрешил. Около десятка цыганят поместилось на печи и полатях, двух грудничков положили на топчан за печкой, а сама цыганка пристроилась на полу. Бабушкино сердце не выдержало, раздобрилось. Сначала она подала детям миску с мёдом (была своя пасека и добра этого хоть залейся), затем предложила чаю цыганке, наконец, разговорилась, начались гадания по картам, по чёрной книге и по руке, и в результате все узнали свою судьбу, в том числе, и я. Цыганка сулила мне жизни семьдесят шесть лет и смерть от воды — она всем щедро раздавала сроки жизни, богатство и счастье, даже корове, которая должна была принести скоро двух телят и даже отцовой Карьке, казённой сельповской кобыле, много лет не жеребившейся.

Несмотря на свою либеральность, дед на ночь выставил караул — послал отца на двор, охранять хозяйство. Под утро двое цыган сделали попытку приблизиться к конюшне, видно, высмотрели красивую на вид, но с перебитым задом Карьку, однако на встречу им вылетела спущенная свора собак и отец с ружьём. Поднялся лай, шум и в это время старая цыганка начала будить и собирать детей в потёмках. Мать почувствовала опасность, встала и зажгла лампу и тот момент, когда старуха с двумя грудничками на руках и выводком цыганят выпрастывалась на улицу. Вместо меня в зыбке лежало полено, завёрнутое в пелёнки! Цыганские дети не плакали, и потому мать сориентировалась, вырвала из рук воровки орущий свёрток. Тут все повскакивали, начался крик, бабушка пошла в атаку с ухватом, прибежал отец. А в таборе уж и кони запряжены и взнузданы, забросили детей в повозки и взмахнули бичами.

Когда родня немного пришла в себя, меня развернули и тщательно осмотрели. Все определили, что это я, однако бабушка засомневалась — вроде, и родинка на щеке была чуть ниже, и глаза вместо голубых стали синие, и мягкие, белые волосёнки на голове будто бы потемнели. Несколько дней она подозревала, что меня подменили, думаю, чтоб досадить деду — он пустил старуху с цыганятами! Потом и она признала за своего, но когда подрос, ещё лет пять пугала меня цыганами, особенно зимой, в морозы, чтоб я не просился на улицу. У нас был тулуп из плохо выделанных овечьих шкур, который от холода становился колом, так вот она ставила его в сенях, приоткрывала дверь и показывала:

— Вон цыган стоит! Выйдешь — украдёт и увезёт с собой.

Я боялся цыган до тех пор, пока не услышал их песен…

Ситуация сейчас складывалась подобная, меня мог забрать этот путник из племени гоев и куда-то увести, но удивительно, я не испытывал страха, напротив, хотел, чтоб он вылечил нас с дедом и забрал с собой. И мы бы взяли коней и поехали, как три богатыря на картинке из журнала «Огонёк», которым была оклеена перегородка горницы.

Родители рассуждали иначе, а точнее, спорили с дедом-либералом, который мог отдать меня проходимцу, чтоб только я остался жив. Все остальные готовы были странного путника выгнать, как только он меня поставит на ноги, а то милицию вызвать с сельсоветом, если потребует мальчишку себе и начнёт задираться. Дед один стоял против всех, смеялся и отмахивался:

— Ох, и дураки же вы! Да как же вы не понимаете? Это что, заместо благодарности — взашей?

Не помню, сколько наш гость ходил, говорили по-разному, от нескольких часов до суток. И никто не торжествовал, когда он явился с красным быком, причём, не на верёвке привёл, а будто двухгодовалый бык сам за ним шёл. Денег за него не спросил, а сел на лавку точить нож, и долго ширкал им по наждачному кругу, пробовал остроту пальцем, затем велел матушке затопить железную печь в старой избе и позвал с собой отца в качестве подручного. Отец потом и рассказал, как необычный гость забивал быка.

Родитель мой всю жизнь проработал охотником-промысловиком, держал коров, свиней и овец, знал многие хитрости добычи зверей и забоя скота, кое-чему и меня стал учить лет с двенадцати — воспитывал хладнокровного и одновременно сострадательного мужика. То, что он увидел в старой избе, не укладывалось в рамки крестьянского воображения. Привередливый путник велел расстелить на полу чистую солому, после чего привёл и поставил на неё быка — опять же без верёвки. Конским скребком и щёткой тщательно вычистил его с головы до ног, а копыта и рога вымыл тёплой водой с мылом, затем приказал отцу вымести солому, сжечь её и принести свежей. Все эти приготовления утомили, батя ждал, когда путник возьмётся за нож, а он всё тянул, медлил: то у окна стоял, то у быка позвоночник зачем-то прощупывал от головы до репицы хвоста, то дрова в печку подбрасывал и сидел, будто бы грелся. Отец едва терпел, чтоб не вмешаться: если он был колдуном и лекарем, то каким-то непутёвым и быка такого же привёл — центнера под три, морда свирепая, уже в складку пошла и рога ухватом, а стоит смирно, как овечка, которая смерти не чует.

Часа полтора шли все эти приготовления, потом путник в очередной раз подошёл к быку, слегка вроде толкнул и уронил его на пол. Отец бросился ноги держать, чтоб не дрыгался, а бык уже готов! И тут началась быстрая работа — обдирать, да так, чтобы капли крови не пролилось. Отца с ножом путник к туше не подпустил, заставил только помогать то поддержать, то шкуру скручивать мездрой внутрь, чтоб не остывала. Сам же лишь надрезы сделал, рукава засучил и стал обдирать кулаками — ладно бы с барана, а то с двухлетнего быка! Десяти минут не прошло, а дело уже сделано! Бык забит и шкура снята без капли пролитой крови!

Отец взял топор, чтоб разрубить тушу и повесить на мороз, но путник остановил и приказал погрузить её в сани, вывезти на открытое место и отдать птицам, чтоб склевали, а кости весной в землю зарыть на горе, где не топит.

И чтобы кусочка от этого быка никто из людей не съел!

Меня он раздел догола и завернул в горячую шкуру с ногами и руками — будто спеленал, оставив лишь нос и рот, чтоб дышал, да глаза.

— Теперь спи! — распорядился путник и дал ещё один кристалл соли. — Я буду с тобой.

Уснул я почти мгновенно, испытывая во рту какой-то солнечный вкус и приятное, чуть жгучее тепло, будто лежал в жаркий летний день на речном разогретом песке. Я так хорошо запомнил эти ощущения, что потом очень долго искал, что существует в природе подобное. Съел много пудов обыкновенной соли, валялся на самых разных пляжах, но всё не подходило. Была некая похожесть вкуса у молдавского красного вина, которое давят из винограда сорта Изабелла, а потом оставляют на солнце в открытом чане, чтоб забродило. Отдалённо напоминающее тепло я случайно почувствовал однажды, когда на Таймыре, в ожидании транспорта, чтоб уехать с буровой в камералку (мороз был за пятьдесят), я забрался в дизельную, согрелся и задремал под мощный, оглушающий рёв.

* * *

…Проснулся утром, в полной тишине и первое, что мне захотелось, это потянуться, однако был скован высохшей до фанерной крепости шкурой. Дед не спал, сидел на кровати, подложив под спину свёрнутый тулуп и насвистывал «Чёрный ворон». Он всегда свистел, когда становилось лучше, несмотря на ворчание бабушки.

— Ну что, Серёга, живём? — спросил дед.

— А где путник? — спросил я.

— Э-э, да поди уж под Зырянкой. Как ты уснул, он наказы дал и — дуй не стой.

— Хотел меня с собой взять.

— Тихо, молчок! — шёпотом остановил дед. — Рот на крючок.

В этот момент вбежала матушка, за ней отец.

Снимали бычью шкуру точно так же, как путник снимал её с быка, с той лишь разницей, что делали это не так умело. Я орал, будто это меня обдирали, причём без ножа: шкура присохла, прикипела или вовсе приросла, а родители радовались, должно быть, проинструктированные путником, они знали, что я ожил, если кричу, тело вновь обрело чувствительность, заработали мышцы, поскольку я от боли дрыгал ногами и отбивался. Дед подбадривал, мол, ничего, ори громче, помогает, и не выдержал, встал первый раз с постели за многие месяцы и начал помогать; бабушка, ещё недавно подозревавшая случайного гостя во всех грехах, страстно молилась и каялась:

— Господи! Это Ты послал нам ангела своего! А я, слепая, не разглядела, не признала его, за лешака приняла. Прости меня, грешную!

Шкуру красного быка отец вынес на улицу, обложил берёзовыми дровами и сжёг, как Иван-царевич лягушачью кожу…

Гой

Так с февраля 1957 года у нас начался новый отсчёт времени — с того дня, когда к нам приходил путник. Вспоминая что-нибудь, шепотком, и только в кругу своей семьи, обычно уточняли:

— Да это было на такой-то год, как Гой являлся.

Однако бабушка, обрадованная тем, что лекарь меня забирать не стал и даже денег за быка не спросил, называла его только ангелом. Она вообще довольно часто и круто меняла своё отношение к людям, и этого случайного прохожего стала боготворить. В моём представлении на ангела он совсем не походил, скорее, на пожившего, дошлого и властного мужика, однако спорить с бабушкой было нельзя, по её мнению, посланники божьи могут являться в любом образе, а люди слепы и не видят Промыслов Господних.

Я уже тогда понимал, что произошло нечто необыкновенное, вся наша семья прикоснулась к чуду, и теперь этот путник будто незримо живёт в нашей избе, словно ангел бесплотный, и постепенно становится легендой.

На следующую весну, с начала страстной недели бабушка пошла пешком в город, чтоб помолиться, поблагодарить Бога за наше с дедом чудесное спасение и встретить Пасху в действующем храме. (Иногда она ездила молиться к месту сгоревшей церкви в Зырянском). Томск от нас находился так далеко, что уже было всё равно, туда идти или в Палестину, на Сион-гору. Помню, ждали её долго, пытались угадать, каких гостинцев принесёт, откровенно скучали и даже дед всё больше сидел у окна, выходящего на дорогу. Однако вернулась бабушка, чем-то так разочарованная и растерянная, что даже про гостинцы забыла и стала вручать их лишь на второй день. И только по прошествии двух лет от явления Гоя, тайком поведала моей второй, по матери, бабушке, как на исповеди рассказала историю с путником и излечением, за что батюшка её сильно ругал, сказал, что она слепая, не разглядела сатану и силу его, допустив колдуна пользовать мужа и внука. Дескать, лечить следует молитвами, постом да послушанием, но никак не бычьими шкурами, и теперь неизвестно, что с излеченными будет, примет ли наши души Господь у себя на небесах, а заодно, и её душу? Греха этого ей священник не отпустил, велел привести нас с дедом в церковь: тогда, мол, отпущу и дам святое причастие.

В то время никто этого не знал, но дед что-то заподозрил, когда она сначала запретила вспоминать Гоя, дескать, бродяга этот и не ангел вовсе, а бесово отродье, чёртово племя и лешак, а потом взялась за наше религиозное воспитание. Такое дело при Хрущёве было практически запрещённым, в наших краях «открытыми» богомольцами были только молдаване — иеговисты (кстати, запрещённая секта в то время), и если были верующие православные, то наверняка молились тайно, по пещерам, как первые христиане. А дед мой иногда любил повторять, как уходил на первую мировую войну юным, но глубоко религиозным человеком, однако вернулся со второй мировой законченным атеистом — он говорил так, когда спор возникал с бабушкой. Потому он разок посмотрел, как она ставит нас с сестрой рядом с собой перед иконами, второй, а потом сказал строго:

— Ты свои грехи замаливай, а они ещё не нажили. А то скоро как кержаки станем! И к твоему попу я не поеду, а сюда явится, так накостыляю ещё!

Бабушка только губы поджала, но нас на колени больше не ставила и повторять молитвы не заставляла. Оказывается, она давно убеждала деда поехать к батюшке в храм и проговорилась, что её лишили причастия, но за что, молчала, как партизан. О Гое она теперь и слышать не могла, и когда о нём заводилась речь, или уходила, или сердито отворачивалась, и таким образом ещё сильнее притягивала внимание к случайно зашедшему в дом человеку. Чаще всего о нём вспоминал отец, пытающийся с научной точки зрения объяснить природу лекарских способностей Гоя. Сначала он долго изучал влияние горячей бычьей шкуры на тело человека, и когда резал бычка, завернул свою левую, подвёрнутую на мотоцикле, ногу и пролежал так всю ночь — ничуть не помогло. Тогда он сделал вывод, что нужен-то обязательно красный бык, значит, благотворное действие оказывает масть. Отец очень много читал и знал разные непонятные слова.

— Всё дело в ферменте! — заявил он. — Тебя вылечили ферментом.

На третий год он однажды прибежал с промысла в середине сезона, будто бы за продуктами, а на самом деле, скитаясь по охотничьим избушкам, наконец-то понял, в чём дело.

— Тять, Гой давал тебе соли? — стал пытать деда.

— Чего тебе? Давал, не давал… — неохотно заворчал тот. — Главное, на ноги поднял…

— А про что вы целых три часа говорили?

— Да ни про что. Так, брехали по-стариковски…

— Только ты мне не ври, тять! Ну скажи, про что? Может, он как-нибудь эдак тебя лечил?

— Ничем он не лечил! Ни так, ни эдак.

С той поры, как от нас ушёл путник, у деда осталась лишь одышка да простреленная несгибаемая нога, все другие болячки зажили и даже будто бы изорванное медведем лицо стало разглаживаться. Раньше в свои пятьдесят семь лет он выглядел глубоким стариком, а тут вроде помолодел, повеселел, взбодрился и не то чтобы молчаливым сделался, а каким-то хитровато-скрытным, что-то не договаривал, ухмылялся, отшучивался и относительно Гоя никогда не высказывал своего мнения. Он снова начал бондарничать, ухаживать за пасекой, ездить на рыбалку и осенью стрелять белок в лесу за поскотиной.

Каждый раз, как только ему становилось лучше, дед собирал инструмент в специальный ящик, укладывал котомку и просил отца отвезти его в Зырянское, откуда он уже самостоятельно добирался до железной дороги в Асино. Несмотря на тихий протест домашних и особенно бабушки, он уезжал на четыре-пять месяцев в даль неведомую, на свою родную Вятку-реку, где занимался отхожим бондарным промыслом. После войны и таких ранений его пытались каждый раз остановить, но строптивый дед бил кулаком по верстаку.

— Молчок!

И уезжал, даже ни с кем не простившись. Возвращался он по-всякому, но всегда больной, едва живой, и его начинали выхаживать всей семьёй. Говорили, раза три, ещё до войны, он зарабатывал большие деньги, но чаще только себе на прокорм и обратную дорогу. Тогда дед был молчалив и стойко выносил все упрёки. Помню, расстроенная бабушка выговаривала ему:

— Небость, два года тому хоть семьсот рублей привёз, а ныне и на гостинцы не заробил. Что ж там, на Вятке, кадушки никому не нужны? А может, прогулял, денежки-то, лешак? Иль с бабёнкой какой схлестнулся?

И вот теперь она ждала, что дед начнёт собирать инструменты и поедет на отхожий промысел, но он глядел на бабушку, ухмылялся, насвистывал «Чёрного ворона» и выстругивал нам с сестрой живые игрушки — пильщика с пилой, мужика-кузнеца с медведем-молотобойцем, карусели, пожарных с насосом и прочие забавные штучки. На приставания отца обычно махал рукой или весело сердился.

— Так вот, тять, он тебя солью вылечил! — заявил отец. — И шкура с ферментом тут ни при чём! Он дал тебе какой-то особой соли. А может и не соли, а другого вещества.

— Не знаю. — ухмыльнулся дед. — Помогло, и ладно…

А батя не мог успокоиться и стал выпытывать у меня.

— Ты помнишь, какого вкуса была соль, которую Гой давал?

— Помню, — признался я.

— Ну и какого?

— Солёного.

— Нет, ты погоди. Соль ведь тоже бывает разная. Поваренную мы едим, каменную коровы лижут, лоси. Есть ещё морская — или в войну мы из болотных кочек вымачивали.

— Она вся одинаковая.

— Но ведь которая у Гоя была, помогла тебе? А эту ешь, ешь, и ничего.

— Мне шкура помогла.

Отец лишь головой покачал.

— Эх вы… Ничего не понимаете.

— А почему он меня с собой не взял? — тогда спросил я. — Сказал же, если вылечит — возьмёт.

— Кто б ему отдал? — горделиво начал батя и тут же смял разговор.

Я не могу сказать, что это была тоска по нашему Гою; скорее, неосознанное детское желание, преодолевая некий страх, хоть тайком посмотреть на него. Однажды на рыбалке, когда дед вытащил на удочку крупного налима и был в весёлом расположении духа, я осмелился и спросил у него, где живёт Гой.

— А пойдём поищем! — вдруг предложил он. — Завтра рано поутру и отправимся.

Летом я спал на повети старой избы, после отбоя оказывался бесконтрольным, вольным и ходил ночью, куда хотел. Чаще всего убегал на реку посмотреть, как плещется рыба, или пробирался по тёмному лесу, чтоб найти таинственное дерево, на котором трещит козодой, а то до рассвета гонял коростелей по заливным лугам, и потом отсыпался чуть ли не до обеда. В этот раз я до утра прождал деда, ходил под окно горницы слушать, проснулся ли он, и когда упала роса, сам неожиданно задремал на завалинке. Дед растолкал меня уже на восходе, и мы пошли в сторону заброшенного смолзавода, но не по дороге, а лесом, по гребню увала. К тому времени окрестности деревни я знал до последней кочки в болоте, облазил самые затаённые уголки. Существовало лишь одно место, куда я с некоторых пор боялся даже приблизиться — Змеиная Горка на этом самом смолзаводе: с виду ничем не примечательный, поросший лесом холм, каких было достаточно в округе. Правда, здесь всюду торчали из земли окаменевшие глыбы из песка, угля и смолы, какие-то деревянные круги, конструкции… Не очень-то удобное место для игр, зато тут быстрее всего сходил снег, образовывалась сухая проталина, где рано проклёвывалась густая трава и подснежники, и вообще было тепло, радостно и беззаботно. Мы с сестрой ходили сюда собирать цветы, пить особенно сладкий берёзовый сок через соломинку, сковырнув ножиком бересту, или просто играть. Родители никогда за нас не опасались, благо, что сквозь редкий молодой лес видно было деревню. А вообще здесь когда-то стоял древний сосновый бор, выпиленный в начале тридцатых сибулонцами, а пни потом выкорчевали с помощью взрывчатки и перегнали на смолу. Однако поблизости от завода, по увалу, в то время ещё стояло несколько гигантских пней, на которых мы спали, как на кроватях, пригревшись на солнышке.

Наверное, года в три, весной, я первый раз забрёл сюда в одиночку и когда оказался на самой горке, остолбенел, объятый ужасом: вокруг кишело сотни полторы самых разных змей, от блестящих чёрных гадюк до маленьких могильных, словно отлитых из меди. Они постоянно двигались, сплетались, как верёвки, обвивались вокруг тонких деревьев, свисали с веток, переползали друг через друга и через мои сапожки, и будто бы заняты были только собой.

Наша деревенька стояла в известном на всю округу змеином месте. Когда семья в пятидесятом году решила сюда переехать из большой, по тем временам, деревни Митюшкино, бабушка знала об этой напасти и встала против. Однако дед всю жизнь стремился к воле, ни за что не хотел вступать в колхоз и отца моего не пускал (а вступать заставляли, мол, коли живёшь на территории колхоза, то и работай здесь), как глава семьи, он сказал своё слово, погрузился в две лодки и приплыл к алейскому змеиному берегу. Я уже много раз видел гадюк даже в собственном дворе, и нас с сестрой учили не бояться их, а бить тонким, гибким прутом и показывали, как это делается. В раннем, как и положено, босоногом детстве у нас было две опасности — проржавевшие и оттого острейшие барашки от колючей проволоки, всё лето будто вырастающие из земли, поскольку на месте деревни в начале тридцатых стоял лагерь, и змеи, заползающие в самые неожиданные места. С первой бедой боролись просто — прометали двор раза три в лето и ссыпали в заброшенный колодец с полведра колючек, а со второй было труднее, потому как гадюки оказывались даже в подполе и коровьих яслях и мы их колотили десятками, к тому же, бабушка всё время твердила, что за каждую убитую змею отпускается сорок грехов.

И удивительное дело, если за лето каждый из пятерых детей в нашей семье колол пятки раза два-три, то змеи за шестнадцать лет жизни в деревне ни разу никого не жалили. Да и в других окрестных посёлках не слышно было, чтоб кто-то пострадал от них. То есть какого-то особенного страха перед укусом, болью или даже смертью от змеиного яда я не ощущал и, стоя среди шевелящегося полчища, больше испытывал отвращение, цепенел от мерзости и страстно хотел приподняться хотя бы на вершок и пролететь над кишащей землёй, потому что наступить некуда! Однако при всём этом было чувство, а точнее, абсолютная уверенность, что со мной ничего не случится.

Не помню, сколько я простоял так на Змеиной Горке (до этого случая никто не задумывался, почему так называется этот холм, змей там видели, но столько же, как и везде), не знаю, как перешёл через змеиный поток, может, и в самом деле по воздуху, но пришёл в себя лишь у поскотины, целый и невредимый. И почему-то закричал радостно:

— Мама, мама! А меня змея укусила!

Отец вывозил навоз на огород, потому прибежал с вилами, за ним матушка, раздели догола, осмотрели, ничего не нашли и передали в руки бабушки. Та отстегала меня прутом, приготовленным для змей, отвела под присмотр болеющего деда и побежала догонять моих родителей, ушедших в сторону смолзавода.

— Будет реветь-то, — успокоил меня дед. — Не укусила и ладно. Я вот как встану, на рыбалку поедем, щук наловим и ухи сварим на берегу. Из щучьих голов уха вкусная, наваристая, ешь, пока пузо не треснет.

О том, чем закончился карательный поход на Змеиную Горку, я узнал только лет через пятнадцать, на проводах в армию, а тогда почему-то никто и словом не обмолвился при детях, как будто ничего не случилось. Возможно, пугать не хотели, а возможно, сами испугались, вспоминать было мерзко, поскольку перебили, сожгли на костре и растащили по муравьиным кучам больше сотни гадюк и ещё много уползло. Однажды слышал только, как дед ругался, мол, без толку всё это, новые придут и ещё отомстят, не вывести с этого места гадов. На проводинах же подвыпивший батя вспоминал мои детские «подвиги», и этот вспомнил, рассказал красочно, кое-что присочинил и всё потом спрашивал у бывалых мужиков:

— Кто знает, почему они сползаются на эту горку раз в сто лет? Кто разгадает загадку природы?… А, то-то! Никто не знает, и никогда не узнает, потому что это для нас необъяснимое явление. Вот мой тятя знал, почему, только не сказал…

Змей после этой расправы заметно поубавилось, по крайней мере, они реже стали появляться возле человеческого жилья, однако на следующий год их поголовье восстановилось и мои братья-двойняшки, ещё только приступающие к познанию мира, нашли гадюку прямо у бани. Тянули к ней пальчики, намереваясь потрогать, говорили со знанием дела:

— Велевоцька, велевоцька…

И вот когда мы отправились с дедом искать Гоя, почему-то пришли на совершенно пустую Змеиную Горку и тут остановились. Дед так утомился, что присел на окаменевшую глыбу смолы и долго отпыхивался, прежде чем сказать что-либо.

— Отсюда надо к Гою идти, — вымолвил наконец. — Тут он ходит, дорога здесь у него.

— Так пойдём, пойдём, дед! — потянул его за руку.

— А в какую сторону, знаешь?

— Нет…

— Вот и я точно не знаю. То чудится, сюда надо… — дед махнул рукой в сторону болота под увалом. — То сюда… Хреновый из меня ходок, Серёга, видишь, ноги не ходят.

— У меня ходят! Я могу и один!

— Да ведь ещё и дорогу знать надо! — он грустно и задумчиво озирался по сторонам, будто хотел засвистеть «Чёрного ворона». — Уйдёшь куда глаза глядят и не вернёшься. Да и рано тебе, вот когда вырастешь, тогда и пойдёшь один. Давай лучше посидим и подождём. Гой мимо Змеиной Горки никак не пройдёт. Он здесь частенько ночевать останавливается, во-он на том пне спит, — и показал огромный и широкий пень, на котором и я не один раз спал. — А раньше, бывало, даже зимовал тут. Это когда ещё сибулонцы бор не свалили. У него меж трёх сосен изба висела, под самыми вершинами — высоко-о…

— Избы не висят, а стоят! — поправил я.

— У гоев бывают и висячие, любят высоко жить. Ну, ладно, давай ждать. Только тихо сиди, не шевелись и не болтай. Слушай вон, как птички поют.

Я сидел тихо и слушал, пожалуй, целый час, насколько терпения хватило, бурундуки мимо пробегали, где-то за горкой змея проползла под увал, но Гой так и не появился. Зато пришла бабушка и позвала завтракать. Мы возвращались домой не лесом, а дорогой, дед отчего-то повеселел, хромал бойчее, смотрел на меня ободряюще, и я не чувствовал себя обманутым.

— Ничего, Серёга, не тушуйся! — подбавил уверенности он. — Сегодня Гой не прошёл — завтра пройдёт, или послезавтра. Не летом, так зимой. У него здесь тропа, так что всё равно скараулить можно.

На Змеиную Горку я ходил весь остаток лета, осень и даже зимой на лыжах, каждый раз преодолевая знобящий страх, но Гоя не увидел ни разу, и следов его не видел ни на земле в слякоть, ни на снегу. Однако ещё всю весну упорно и каждый день прибегал сюда, с оглядкой и спёртым дыханием забирался наверх, сидел на глыбе, чтоб змеи не достали, и ждал. Однажды вместо Гоя ко мне приковылял дед, как потом выяснилось, по требованию бабушки.

— Ну что, не идёт Гой? — весело спросил он. Я верил деду искренне и бесконечно, как можно верить только в детстве.

— Нету почему-то, — сокрушённо признался я. — Видно, в другом месте теперь ходит.

— Пожалуй, так оно и есть. Пошли домой.

— А где теперь Гой ночует?

— Далеко отсюда, аж на Божьем озере, — серьёзно сказал дед. — Место там глухое, дикое и бор стоит. Видел, там остров плавучий есть?

— Видел!

— На этом острове раньше он жил. А тут что теперь, людно стало. Лес свалили, деревню видать, и дорогу рядом наездили. Он не любит ходить, где рядом чужие дороги.

Не поверить ему было невозможно! Этот путник мог вполне жить возле Божьего, потому что оно было самым таинственным местом в детстве, да и потом осталось таким же. А где же ещё жить Гою, которого бабушка ангелом называла? Божье озеро принадлежит богу, а значит, там живут ангелы, серафимы и херувимы, хотя бабушка уверяла, что все они жители небесные и на землю спускаются редко.

Место там было глухое, — ни дороги, ни тропинки, — и добираться туда тяжело: сначала надо переправиться через Четь, потом идти через тёмный осинник, через симоновские луга и болото с кочкарником в человеческий рост. Да ещё надо не промахнуться, попасть на узкую еловую гриву, которая и приведёт к берегу Божьего. В самом озере вода была медного цвета, рассказывали, что оно бездонное и водятся там огромные замшелые щуки. Одноногого мужика из Торбы такая щука утопила вместе с плотом, когда попала на жерлицу. До топора дотянуться он не смог, чтоб шнур перерубить и утонул. А плот, говорят, ещё несколько дней водило по озеру.

Не знаю, водятся ли в Божьем замшелые щуки, но замшелый лес там был и стоял он за плавучим берегом на у горе, — древние, огромные сосны поросли мхом до самых крон, а гигантские корни вылезли из земли. Прошлым летом матушка пошла на Божье за голубикой и взяла меня. Мы переплыли через озеро на плоту и оказались на зыбуне, где и росла ягода. Земля под ногами плавала на воде, было интересно и здорово качаться на ней, как на кровати с панцирной сеткой. Однако больше всего притягивал этот могучий бор, поскольку я никогда ещё не видел близко таких огромных деревьев. Матушка меня одного далеко не отпускала, боялась, пойду к берегу и провалюсь в окно. А там, говорят, дна не достанешь, когда мужики одноногого искали, двое вожжей связывали — не хватило.

Мы набрали три ведра голубики очень быстро, от ягоды там болото казалось синим, и матушка согласилась сходить в лес просто так, без всякого дела. Поднялись на угор и немного походили по краю бора, я всё время запинался и падал, поскольку смотрел не под ноги, а вглубь таинственного места.

Вокруг нашей деревни было много леса — смешанного, берёзового или вообще чистого бора, но меня с тех пор тянуло в этот, потому что он стоял на самом краю света: дальше озера я никогда не был, а значит, и мир заканчивался там же.

Должно быть, мои вопросы о Гое всем надоели, даже матушка стала отмахиваться, мол, что ты заладил? Лучше возьми букварь и читай, скоро в школу идти. Дед бы, конечно, пошёл со мной, однако на своей прямой и высохшей ноге он дальше берега или смолзавода не ходил, а древний, могучий лес на Божьем по тогдашним понятиям был далеко, километра два, не меньше. Вот и решил сам пойти и поискать, где живёт путник.

В свой первый самостоятельный поход я отправился рано утром, ещё до завтрака, когда родители ушли на заломские покосы. Взял деревянное ружьё, настоящий нож, спички и соль — как отец, отправляясь на промысел, — и пошёл напрямик, через картошку и прясло, чтоб из окна не заметили. Речку переплыл на обласе, спрятал его в кустах и смело шагнул в мрачный осинник.

Искали меня почти трое суток по всем лесам, во всех направлениях, в первую очередь, конечно, на Божьем, а так же в реке и других озёрах. Дед считал себя виноватым, порывался идти искать и так сильно переживал, что в первый раз после явления Гоя сильно заболел и слёг. Из Торбы дядя Саша привёз целую машину лесорубов, которые прочёсывали осинник на той стороне, симоновские луга, кочкастое болото и плавающую землю вокруг Божьего, кричали, стреляли, а ночью, чтоб не жечь патроны, били кувалдой по подвешенному еловому бревну — гудело, как колокол. Все думали, услышу и выйду на шум, но я ничего не слышал, хотя всё время находился в бору возле озера, который лесорубы прошли вдоль и поперёк.

А я утром пришёл к озеру, переплыл на плоту и вошёл в этот древний лес. Висячее жилище путника я искал, может, час или полтора, обошёл весь бор и вернулся назад той же дорогой, потому что хотел поспеть к завтраку, иначе бабушка хватится.

Потом меня спрашивали, как и где ночевал, и я не мог доказать, что ночей не было, поскольку я отсутствовал всего четыре — пять часов. Солнце не заходило и не всходило, звёзд на небе я не видел, спать не ложился, потому что нещадно жрали комары, и костра не разводил. Один раз только воды ладошкой попил из мочажины, и я не удержался — забрался на плавучий остров и ягоды княженики поел.

Пожалуй, моё искреннее упрямство спасло тогда от порки. Домашние посоветовались и решили не наказывать, но обозвали меня хитрым, изворотливым и упёртым, запретили выходить за поскотину и отправили полоть картошку. Я ждал, что дед заступится, но он сильно болел и на семейный суд подняться не мог, разве что потом подманил меня и щёлкнул в лоб своим костяным пальцем так, что слёзы брызнули. Через несколько дней он кое-как встал, расходился и к вечеру, открыв окно, облокотился на подоконник и стал насвистывать своего «Чёрного ворона». А через неделю сел в свой облас и поехал на рыбалку, но меня не взял, и вообще перестал со мной разговаривать. И только осенью, когда я месяц уже отучился в школе и всё немного забылось, неожиданно позвал с собой лучить щук и налимов по пескам.

— Ты где был-то, лешак? — спросил с застарелой обидой, но и с желанием помириться.

— На Божьем был, — признался я. — В старом бору.

— А не врёшь?

— Нет, правда!

— Заблудился, что ли?

— Да нет…

— Где ж тебя носило?

— Нигде не носило, пришёл, поискал Гоя и тут же домой ушёл.

Дед острогу поперёк лодки положил, сел и уставился в огонь на носу лодки.

— И что, нет там Гоя? — через несколько минут спросил он.

— Не нашёл.

— Ну и ладно, давай рыбачить!

Спустя несколько лет, когда отец меня натаскивал ходить по тайге и учил промыслу, дед частенько посмеивался, мол, ну-ка, расскажи, как ты в трёх соснах на Божьем заблудился? И если я опять начинал доказывать, что в лесу не плутал, не ночевал, то он сердился, называл меня вруном и упёртым.

С той поры минуло лет тридцать, и вот однажды приехав к отцу, я застал его выпившим, но не с гармошкой в руках, а растерянным и задумчивым, чего раньше не бывало. Он только что вернулся с рыбалки (жил он тогда в райцентре), наварил ухи из щучьих голов и сидел за столом в гордом одиночестве. Сразу ничего не сказал, но за полночь, когда наконец взял в руки гармошку, его прорвало. Отставил инструмент, побегал, стуча босыми пятками по полу, и снова завернул самокрутку.

— Слушай, Серёга, не знаю, что творится! — заговорил полушёпотом. — Вчера приехал на Алейку, пошёл на Божье, думаю, сети поставлю, щучья наловлю на приваду. Ну, воткнул шесть штук, вылез на берег, посидел, покурил. Гляжу, поплавки заходили, рыба пошла, и знаешь, к вечеру полтора десятка вот таких!.. А уж темнеет, я — назад. Прихожу в избушку, а печь холодная. Я ведь протопил её и пошёл, чтоб ночевать в тепле. Тут как лёд. Да и молоко в банке прокисло… Жутко стало, сети в озере так и оставил, схватился и домой. Приезжаю — семнадцатое число. Уезжал-то я четырнадцатого, на одну ночь! Не знаю, что и думать. Где был три дня? С женой поругался. Пьянствовал, говорит, вот и не помнишь, где. Я ей рыбу показываю: ну ладно, щуки быстро дохнут, а караси-то свежие, ещё хвостами бьют!.. Если б напился да память потерял, пролежал где-то, они б точно сдохли. Нет, опять к матери убежала…

После смерти моей матушки он женился трижды, но никто на свете уже не мог заменить её, любимую и единственную. Все жёны ревновали отца к ней, потому что во сне он звал её по имени…

— Ты-то хоть мне веришь?

— Верю! — сдерживая внутренний трепет, сказал я. — Мне дед говорил, там Гой ночует.

Про Гоя отец пропустил мимо ушей.

— Тогда сходи к ней, скажи, что так бывает.

Я сходил, объяснил, как мог и привёл отцову жену домой. Отношения вроде бы наладились, однако на утро батя невесело толкался по углам или задумчиво курил на крылечке.

— Надо ведь ехать да сети снимать, — признался он. — Сгниют — и рыба пропадёт… А боюсь!