– Интернет. Ну. Высокоскоростная инфомагистраль. Гипертекстовое глобальное цифровое киберпространство.
Джек кивает.
– Честно говоря, в этих терминах я тоже не очень разбираюсь, – говорит он.
Бенджамин смеется.
– У вас в Канзасе, что, до сих пор компьютеров нет?
– Моя семья решила, что нам это не надо.
– Ладно, в общем, интернет. Как объяснить-то? – Он на секунду задумывается, потом продолжает: – Ты же знаешь эти рекламные афиши музыкальных групп, которые лепят на все телефонные столбы?
– Ну.
– Вот интернет выглядит как эти афиши, только представь, что они не на телефонном столбе, а внутри него.
– Что-то я не догоняю.
– Представь, что они находятся внутри проводов, перемещаются со скоростью света, связаны между собой, взаимодействуют, обмениваются данными и доступны любому человеку в мире.
– Любому?
– Любому, у кого есть компьютер и телефонная линия. У меня были посетители из Англии, Австралии, Японии.
– Зачем людям в Японии твоя афиша?
– Изгои есть везде, друг мой. Непонятые, непопулярные, инакомыслящие, недовольные, фрики. Благодаря интернету мы находим друг друга. Это удивительный альтернативный мир. Там не нужно быть конформистом и подстраиваться под стандартные правила. Ты можешь оставаться самим собой, странненьким сумасбродом. Так что там все честнее, не так фальшиво, более реально.
– Более реально, чем что?
– Чем мир. Искусственно созданный аквариум, в котором мы живем. Весь этот аппарат угнетения, нацеленный на получение прибыли и контролирующий сознание.
– Ого. Чувствую, афиша у тебя что надо.
– Современные технологии.
– И о чем же ты пишешь? О «Цехе»?
– Типа того, но еще о районе и о его энергии, о том, что у нас тут царит дух борьбы с истеблишментом. Хочешь посмотреть?
– Конечно.
– Я тебя научу. Буду твоим интернет-гидом. Вытащу тебя из восьмидесятых.
– Спасибо.
– Не хочешь на меня поработать? Мне нужны картинки. Фотографии баров, музыкантов, вечеринок. Крутые люди занимаются крутыми вещами, что-то в этом роде. Ты бы взялся?
– Ну давай.
– Отлично! – говорит Бенджамин, и именно так Джек получает работу и погружается в «новую экономику», хотя и не совсем понимает, что в ней нового.
Внизу незнакомец с сумкой останавливается за домом, у велопарковки. Некоторое время он разглядывает пристегнутые к стойке велосипеды, покачиваясь на нетвердых ногах. Потом ставит сумку на землю, расстегивает ее и достает большой болторез, которым быстро и аккуратно срезает замок с одного из самых дорогих на вид велосипедов с десятью скоростями.
– Эй! – кричит Джек.
Незнакомец испуганно оборачивается и вглядывается в переулок. Осматривает окна здания на всех шести этажах, а потом, прикрывая глаза от света, наконец замечает их на крыше, улыбается и машет рукой. Непринужденный дружеский жест, как будто они старые приятели.
И что остается делать Джеку и Бенджамину? Они машут в ответ. И смотрят, как незнакомец убирает болторез в сумку, закидывает ее на плечо, седлает освободившийся велосипед и, вихляя колесами, уезжает.
Бенджамин улыбается, переводит взгляд на Джека и говорит:
– Красиво сработал, засранец.
ОНА СТОИТ В ДАЛЬНЕМ УГЛУ очередного шумного бара, куда ее пригласил очередной парень категоричных взглядов, чтобы послушать очередную группу, которую, по его словам, она обязана полюбить. Сегодня она в «Пустой бутылке» – баре на Вестерн-авеню с большой рекламой пива «Олд стайл» и навесом над входом с надписью: «Музыка/непринужденная атмосфера/танцы».
Сейчас заявленному соответствует только один параметр из трех.
Музыка тут действительно есть, хотя танцевать под нее нельзя, а непринужденной атмосферой и не пахнет. Она слушает группу, названия которой не знает, потому что не смогла расслышать его из-за шума. Ее спутник дважды прокричал название в нескольких дюймах от ее уха, но без толку. Барабанщик и ведущий гитарист, похоже, маниакально стремятся ни в коем случае не дать публике переключить внимание с них на что-то другое. Даже текст песни – что-то про нечеловеческие душевные страдания вокалиста и про его неудовлетворенность жизнью – по большей части теряется в грохоте мощных аккордов, а обезумевший барабанщик, похоже, способен воспроизводить только один простой ритмический рисунок, без устали лупя по тарелкам. Люди столпились вокруг, не столько танцуя, сколько подергиваясь. Напитки в баре приходится заказывать жестом.
Всякий раз, когда открывается дверь, врывается ледяной воздух, и поэтому она осталась в варежках, шарфе и шерстяной зимней шапке, которую натягивает пониже на уши, чтобы приглушить кромешный ад на сцене хоть на несколько благословенных децибел. Около половины посетителей бара вышли на улицу, предпочтя холод шуму. Они стоят, съежившись, плотно прижав руки к телу и сдвинув ноги – точно мумии в снегу. Это типичный для Чикаго зимний вечер, настолько леденяще-морозный, что приводит в отчаяние, настолько суровый, что стоящие на тротуаре то и дело не могут удержаться от причитаний. «Блин, как же холодно!» – бормочут люди, притопывая ногами. Холод пробирается в обувь и остается там на весь вечер.
Сейчас играет не та группа, ради которой она пришла. Та, судя по всему, будет выступать в конце, и это должно стать гвоздем программы, хотя ее спутник отказывается раскрывать карты. Не хочет портить сюрприз. Он хочет, чтобы ее эмоциональный отклик от первого прослушивания был, как он выразился, незамутненным. Он все решает за нее и, видимо, считает, что она этому рада. Она стоит рядом, пьет пиво и, поскольку разговаривать из-за шума невозможно, просто ждет.
Кирпичные стены «Пустой бутылки» закрыты постерами, афишами и наклейками, которых так много и которые налеплены так густо, что при внимательном разглядывании мозг отказывается их воспринимать. Потолок обшит металлической плиткой, за исключением зоны над сценой – там в нескольких футах над головами музыкантов прикреплены звукопоглощающие пенополиуретановые панели, напоминающие ячейки коробок из-под яиц. Сцена выкрашена в матовый черный цвет, по бокам громоздятся огромные колонки. В баре продаются девять сортов разливного пива, стакан – полтора доллара.
Сюда – в одно из местных заведений, известных серьезной музыкой, – ее неоднократно приглашали парни в надежде произвести впечатление. Сегодняшний спутник – серьезный, смышленый, степенный, в нем есть некоторая чинность, которую можно было бы назвать напряженностью; он учится на последнем курсе, расчесывает светлые волосы на пробор ровно посередине, носит очки а-ля Джон Леннон и свитер с узором поверх рубашки с другим узором; зовут его Брэдли («Называй меня Брэд») – сел рядом с ней на утренней лекции по микроэкономике, и толстые рукава их пуховиков прижимались друг к другу целых пятьдесят минут, а грязные лужицы растаявшего снега под ботинками в конце концов слились в одну. После лекции – посвященной подробному разбору теории ожидаемой полезности, модели неприятия риска и тому, как люди делают выбор в условиях неопределенности, – она почувствовала его взгляд, пока они собирали вещи, а когда посмотрела на него в ответ, он раздраженно закатил глаза и вздохнул: «Скукота-а-а», и она улыбнулась, хотя лекция совсем не показалась ей скучной, и потом он вышел из аудитории следом за ней, спросил, есть ли у нее планы на вечер, потому что, если нет, в «Пустой бутылке» будет выступать клевая молодая группа, и он знаком с тамошним барменом – это означало, что она сможет заказать выпивку, хотя по возрасту еще не имеет права, – а когда она проявила смутный интерес, он засыпал ее подробностями и сказал, что она просто обязана послушать эту группу сейчас, сегодня, пока они еще играют чистую музыку, пока про них не говорят на каждом углу, пока пагубное влияние популярности и денег не испортило и не развратило их. Ну ладно, она согласилась встретиться с Брэдом в девять, и, когда пришла, он заказал пиво и спросил: «Так что, ты любишь музыку?» И она сказала: «Конечно, люблю». А потом ей пришлось это доказывать. Он начал ее проверять: а эту группу ты знаешь, а ту? Fugazi, Pavement, Replacements, Big Star, Tortoise, Pixies, Hüsker Dü – причем последнее название он произнес так четко, что она даже расслышала умлауты, – и когда она ответила, что никого из них не знает, он с жалостью покачал головой и, конечно же, выразил готовность ее просветить. Оказалось, что у Называй-меня-Брэда большая коллекция редких виниловых пластинок, о которой он очень хочет ей рассказать, и еще больше хочет показать ей эту коллекцию лично – у него в квартире целая стена выделена только под самые редкие, самые гениальные, самые бунтарские пластинки, под драгоценные записи, о которых почти никто не слышал и которые в полной мере не оценены…
Честно говоря, тут она перестала слушать. Брэд уже не ждал ее реакции, чтобы продолжать свой монолог, – от него исходило ощутимое сексуальное беспокойство, низкочастотные волны паники, и поэтому она просто отвлеклась, пока экспрессивный гитарист не прервал Брэда напряженным риффом, после чего тот притих и на сцене начались какие-то завывания.
Она не сказала Брэду, что единственная причина, по которой клевая молодая группа вызвала у нее интерес, – это большая вероятность увидеть на концерте его, того парня в окне, парня с другой стороны переулка. И действительно, когда она пришла сюда, он оказался здесь, в первом ряду, с фотоаппаратом, и она почувствовала какое-то шевеление внутри; наверное, это люди и имеют в виду, когда говорят: «У меня сердце затрепетало», правда, на словах звучит куда приятнее, чем ее ощущение – у нее сердце не то чтобы трепещет, скорее плавится.
Каждый раз, встречая его, она робеет, хотя и не считает себя робкой. Она видит его поздними вечерами в «Пустой бутылке», или в клубе «Рейнбо», или в «Лаунж акс», или в «Филлис мюзикл инн», с фотоаппаратом, за работой, и наблюдает за ним, пока его безразличие к ее заинтересованности не становится невыносимым: почему ты меня не замечаешь? Такое ощущение, что ее лицо освещает прожектор, и свет становится тем ярче, чем дольше она смотрит, но он никогда ее не видит. Он всегда в первом ряду, всегда поглощен своим фотоаппаратом, который держит на уровне колен, снимая вокалистов и соло-гитаристов снизу, чтобы они выглядели впечатляюще.
Она видела его работы в интернете, на одной из электронных досок объявлений, и именно так наконец узнала его имя. Фотографии Джека Бейкера. Он всегда стоит у самой сцены – а иногда даже на сцене, щелкает толпу, стоя рядом с барабанщиком, – когда популярные местные группы играют свои лучшие концерты, а потом обычно уходит из бара вместе с ними, и это окончательно убеждает ее, что она не его поля ягода.
Здесь, в Чикаго, она никто.
Ее не приглашают на афтепати, которые, как она знает, устраивают где-то в другом месте. И она знает, что их устраивают, потому что видела на той доске объявлений фотографии Джека Бейкера, и на них запечатлен разгул, творящийся где-то рядом, но неизвестно где. Что может быть хуже, чем знать, что люди веселятся, но не приглашают ее повеселиться с ними? Ее зовут Элизабет Огастин – из литчфилдских Огастинов, – хотя репутация ее семьи имеет вес только в определенных кругах, а сюда эти круги не простираются. Теперь она просто безымянная первокурсница университета Де Поля, неприметная чужачка, вечно на втором плане, не погруженная в местный музыкальный контекст, и поэтому, чтобы узнать, где найти Джека Бейкера и остальную тусовку, ей нужна помощь поклонников – таких, как Брэд, который наклоняется к ней в момент краткого затишья, пока гитарист настраивает инструмент, и поясняет, что музыка сегодняшней клевой группы отличается от рока, альтернативы и гранжа, – отличается чем-то таким, в чем она явно не разбирается. Для нее это не музыка, а сплошной шум, но Брэд настаивает, что нет, на самом деле это характерное для Сиэтла звучание, то, что сейчас захватывает хит-парады радиостанций и журнала «Билборд», совсем не похоже на чикагское, и оно, по его словам, менее коммерциализировано, приближено к народным джазовым корням, не так широко распространено и выдержано в духе инди. Это отход от хардкора Восточного побережья, который давно деградировал, и от гранжа Западного побережья, который вот-вот деградирует. Это самобытное направление, зародившееся в глубинке и не развращенное большими деньгами. Она никогда раньше не задумывалась о терруаре рок-музыки, но в последнее время много размышляла о пагубном влиянии денег и о том, что желание сбежать от своей богатой семьи с их вечной жадностью – а следовательно, от бесчеловечной жестокости и стремления принести остальных в жертву, как того требует жадность, – стало одной из главных причин, заставивших ее порвать со всеми, кого она знала, и отправиться в Чикаго.
Она поклялась, что это в последний раз. Еще до переезда сюда она пообещала себе, что останется здесь навсегда, что наконец построит другую жизнь – свою собственную жизнь, достойную и честную, – после детства, проведенного в постоянных скитаниях: подростком она жила в богатых пригородах мегаполисов Восточного побережья, перебиралась с места на место и меняла бесчисленные частные школы, пока ее отец разорял то одну, то другую компанию, проводя ревизии, приобретая активы, устраивая рейдерские захваты, переманивая сотрудников, ликвидируя предприятия, наживаясь и двигаясь дальше; для компании все кончалось банкротством и судебными процессами, а он зарабатывал бешеные деньги и исчезал – это было нечто вроде семейной традиции.
И поэтому она была рада встретить в Чикаго людей, которые восставали против такой грубой меркантильности, а тех, кто стремился разбогатеть, осуждали за «продажность» и клеймили «овцами».
Она не хочет быть продажной.
Она не хочет быть овцой.
И все-таки ей бы очень хотелось, чтобы ее приглашали на эти вечеринки.
В это время начинается очередная оглушительная композиция, и Джек фотографирует вокалиста – сначала сбоку, в профиль, потом со спины, потом анфас, встав на колени на танцполе и направив объектив вверх, и тут, словно это было отрепетировано, певец тянется к залу, прижав микрофон к губам, застывает в позе, которая на фотографии явно будет выглядеть просто бомбически, и шепчет в микрофон что-то, что невозможно расслышать, потому что вступает настырный гитарист и все перекрывает. Это выглядит как детская ревность к певцу. Элизабет решает, что выяснять, как эта группа называется, смысла нет – наверняка распадется, причем еще до весны. В этот момент Джек поднимается на ноги и снимает толстый черный свитер, который велик ему размера на два, служит ему повседневной зимней одеждой и от постоянной носки уже протерся до дыр. Под этим свитером другой, тоже черный, но более тонкий.
Что же такого привлекательного в этом парне? Дело, конечно, не просто в том, что он живет через дорогу. Элизабет подозревает, что большинство парней на его месте вызвали бы у нее желание задернуть шторы. Но при виде него у нее возникает необъяснимое чувство узнавания, как будто в нем есть какое-то важное качество, которое она ищет, но которому пока не может дать название. Она приехала в Чикаго с намерением самозабвенно раствориться в оживленной богемной тусовке: пить с поэтами и спать с художниками. (Или наоборот, не принципиально.) Даже необязательно с хорошими поэтами или хорошими художниками, единственный критерий, по которому она выбирает, кого пригласить домой, – чтобы человек был хороший, интересный и бескорыстный, чтобы он этого заслуживал.
Только этим условиям молодые люди в Чикаго пока что не соответствуют.
Но парень из окна, кажется, все-таки другой, в нем ощущаются доброта, мягкость и сдержанность – качества, полностью противоположные морали, предполагающей, что надо подмять под себя весь мир, от которой Элизабет бежала в Чикаго. Джек Бейкер чуткий – по крайней мере, она думает, что он чуткий человек, чуткий любовник. Она так думает благодаря тому, что видит из своего окна, благодаря мелочам, в которых проявляется его обстоятельность: он до поздней ночи читает романы, поэзию и философию; терпеливо отсматривает множество негативов, пока не найдет нужный; застенчиво прячет лицо за длинной челкой. Ее радует даже то, что он выбрал профессию, которая не требует выпячивать себя. Он всегда будет наблюдать за происходящим со стороны. Фотограф по определению не может быть в центре внимания. Она встречалась с парнями, которые постоянно хотели быть в центре внимания, с такими, как эти музыканты на сцене, с такими, как Брэд, и пришла к выводу, что рано или поздно эта их потребность становится невыносимой.
Наконец группа завершает свое выступление мощным грохотом, очень похожим на тот непрекращающийся грохот, который был до этого, только теперь ударник колотит по тарелкам еще чаще и сильнее. Невозможно подняться до крещендо, если вы и так играли на максимальной громкости, поэтому группа просто ускоряет темп, и бит становится настолько плотным, что из больших усилителей теперь слышны одни помехи. И вот под финальное оргазмическое движение бедер гитариста музыка с визгом обрывается, и солист – впервые за вечер его хорошо слышно – произносит: «Спасибо, Чикаго!» – как будто обращается к битком набитому стадиону «Солджер-филд», а не к десятку человек, которые прячутся от холода в забегаловке.
Музыканты отключают инструменты, Брэд поворачивается к Элизабет и спрашивает:
– Ну как?
Он скрещивает руки на груди и ждет ответа, и она понимает, что, каким бы ни был этот ответ, его реакция будет очень резкой.
– Оцени по десятибалльной шкале, – говорит она, – насколько сильно родители тебя любили?
– Что?
– По десятибалльной шкале.
– Ну даешь! – бормочет он и неловко смеется.
– Я серьезно.
– Знаешь что? А ты язва, – говорит он, ткнув в нее пальцем, качает головой и расплывается в широкой глупой улыбке. – За словом в карман не лезешь.
И уходит заказать еще пива.
В другом углу бара Джек общается с посетителями. Он подходит к компаниям у стойки, что-то говорит и фотографирует их. Эти его работы она тоже видела в интернете – портреты людей в барах. Они напоминают ей о глянцевых журналах, которые покупали ее родители, в них не менее шести страниц занимали фотографии тех, кто недавно посетил важные вечеринки и поучаствовал в акциях по сбору средств. Разница в том, что в чикагских снимках, как правило, больше иронической отстраненности. Их герои не улыбаются и даже почти никогда не смотрят в камеру. Они держатся так, что кажется, будто они понимают, что их фотографируют, но не утруждают себя позированием. Джек благодарит их и идет дальше.
Теперь он направляется в ее сторону, к дверям, в поисках новых героев для фотографий, его взгляд останавливается то на одном человеке, то на другом, оценивая, и Элизабет гадает, не заметит ли он наконец ее, не захочет ли наконец сфотографировать ее. И она решает, что неважно, насколько очевидно ее волнение и насколько плавится все в животе, – она собирается посмотреть на него, посмотреть прямо ему в глаза, потребовать его внимания. Почему-то это кажется рискованным, страшным и опасным, и, когда его взгляд скользит по ней, почти инстинктивно хочется спрятаться. Она никогда так дерзко на него не смотрела, и теперь он быстро оглядывает ее, а потом так же быстро отворачивается. Проходит дальше, не демонстрируя ни узнавания, ни какой бы то ни было заинтересованности.
В этот момент она чувствует себя как человек, которого не пригласили на выпускной бал.
Он выходит на улицу. Стоит ему открыть дверь, как внутрь врывается арктическая волна, которая заставляет всех съежиться, и тогда она осознает, что ее шапка надвинута на глаза, а шарф закрывает рот. Она практически невидимка.
Поэтому она снимает шарф и шапку, наскоро расчесывает пальцами волосы и поворачивается к окну у себя за спиной. Почти прижимается к нему лицом, придвигаясь так близко, что ощущает идущий снаружи холод. Она видит Джека – его силуэт, искаженный толстым стеклом, кажется волнистым. Он стоит на краю тротуара – делает снимок, отходит в сторону, делает еще один снимок под новым углом, снова отходит, снова снимает. Люди притворяются, что не замечают его, и тем не менее всегда принимают выгодные позы, чтобы их запечатлели в контрапосте. Он направляет объектив прямо на Элизабет, но между ними плотная толпа, завеса снега, мутный квадрат стекла, и поэтому он ее не видит – или, может быть, нарочно игнорирует, она не знает наверняка.
В этот момент с другого конца бара доносится тихое бренчание гитары – пара простых аккордов, взятых несколько раз подряд. Элизабет бросает взгляд на сцену, чтобы посмотреть, какая группа будет сейчас играть, и с удивлением видит, что это одна-единственная женщина. Невысокая – едва ли пять футов ростом – худенькая молодая блондинка в заправленной в джинсы майке и кремовом кардигане, с распущенными волосами до плеч. Другими словами, на рок-звезду не похожа. Ее облик разительно отличается от экстравагантной внешности парней из группы, которая выступала несколько минут назад. Эта женщина выглядит настолько непритязательно, что Элизабет даже предполагает, что она просто посетительница, взявшая гитару по пьяни, и что бармен скоро выпроводит ее со сцены. Но нет, бармен не двигается с места, а при первом же звуке гитары Джек Бейкер возвращается и начинает снимать исполнительницу, и становится ясно, что она не разыгрывается, а уже начала выступать, что у нее нет группы и никаких инструментов, кроме гитары, подключенной не к гигантским колонкам, а к одному маленькому усилителю, так что ее трудно расслышать за несмолкающей болтовней. Элизабет подается вперед и вслушивается в странно монотонный голос, в песню, которая, судя по всему, описывает героя настолько не знающего границ в своих желаниях, что он перестал ценить то, что имеет:
Я смотрю, ты больше не понимаешь
Что такое быть довольным
Она не совсем пропевает, но и не совсем проговаривает текст – манера у нее своеобразная, ни то ни се. Нельзя сказать, что она идеально берет все ноты, но и фальшивым ее исполнение тоже не назовешь. Она очень скромно бренчит на своей гитаре и очень буднично поет, без украшательств, без мелодраматизма и без вокальных изысков, свойственных рок-н-рольщикам. Когда Брэд возвращается, Элизабет шепчет ему:
– Кто это?
Он удивленно смотрит на сцену, как будто до сих пор никого там не замечал.
– Никто, – говорит он. – Так, паузу заполнить.
– Паузу?
– Звезды опаздывают. Она тянет время.
И, пренебрежительно махнув рукой, Брэд продолжает монолог, на этот раз посвященный пяти лучшим в его жизни концертам. Окружающие громко и беззастенчиво разговаривают, и Элизабет напрягает слух, чтобы расслышать музыку. У бара четверо участников предыдущей группы хохочут, почти нарочито демонстрируя, насколько им безразлична исполнительница. А та продолжает бренчать на скромной гитаре, и простенькая мелодия пытается соперничать с гомоном безразличной толпы.
– Пятые у меня Rolling Stones в «Сильвердоуме», – говорит Брэд. – Они были бы выше в рейтинге, но в восемьдесят девятом «Роллинги» были уже не те, что раньше, да и в любом случае «Сильвердоум» тоскливый, как психбольница.
– Угу.
– Четвертые – Soul Asylum в «Метро» в июле, которые легко могли бы стать третьими или, может, даже вторыми, если бы не толпы яппи в баре, орущие Runaway Train, как будто больше ничего не знают.
Брэд продолжает свой долгий подъем по строчкам рейтинга, и для человека, утверждающего, что он любит музыку, он слишком многое в ней ненавидит. Певица продолжает петь о ненасытном мужчине, который больше не способен быть счастливым, Элизабет слушает текст и хихикает, и в этот момент Брэд прекращает нудно трещать, смотрит на нее немного обиженно – ему не нравится, когда над ним смеются, – и спрашивает:
– Что тебя так развеселило?
– Эта песня о тебе, – говорит Элизабет.
– Правда? – переспрашивает он и наконец-то с искренним интересом вслушивается в то, что женщина полупоет-полуговорит своим темным монотонным тембром:
Как вьюнок, ты тянешься выше
Но всех денег в мире тебе будет мало
У Брэда растерянный вид, но Элизабет наплевать. Эта песня как будто написана специально для нее – песня, посвященная той жадности, от которой она всю жизнь пытается сбежать.
Тут дверь открывается, внутрь врывается холодный воздух, и входят три человека, одетые так эксцентрично, что могут быть только участниками той самой звездной группы. Элизабет сразу же выделяет вокалиста: на нем солнечные очки из толстого пластика и нежно-голубая рубашка с рюшками из семидесятых – демонстративно немодная, что, конечно, и делает ее по-настоящему модной – с продуманно расстегнутыми четырьмя пуговицами. Молодые люди входят в бар с такой развязностью, что толпа инстинктивно расступается.
– Они пришли! – говорит Брэд. – Это они!
Женщина на сцене заканчивает петь, пожимает плечами, как бы извиняясь, и говорит: «Кажется, это все» – под жиденькие вежливые аплодисменты. Элизабет смотрит, как она укладывает в чехол свою гитару и вместе с Джеком, который все это время ее фотографировал, направляется к выходу. Певица, ее небольшая свита и Джек – все они явно намылились на какую-то крутую вечеринку.
Элизабет следит глазами за Джеком, пока Брэд продолжает втолковывать, почему ей так повезло оказаться здесь сегодня с ним и познакомиться с этой группой; она кивает, но продолжает смотреть на фотографа с полудетским лицом, и как раз в тот момент, когда Джек проходит мимо музыкантов, он смотрит сначала на них, потом мимо них, на столик в дальнем углу, за которым сидят обычные посетители, и его взгляд останавливается на Элизабет. Она видит, что он видит ее, потому что теперь она без шарфа и шапки, ощущает трепет узнавания, когда он улыбается и машет рукой, и сама тоже улыбается и машет рукой, а Брэд озадаченно смотрит на нее, и от облегчения у нее чуть ноги не подкашиваются.
И что же делает Джек? Он проходит мимо группы, подходит прямо к Элизабет, не замечая клевых музыкантов и сдувшегося Брэда, протягивает руку и впервые обращается к ней.
Он говорит:
– Как насчет?
КАК НАСЧЕТ.
Как это странно, удивительно и приятно.
Как насчет.
Элизабет никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так говорил. Так не выразились бы ни ее друзья из многочисленных частных школ, ни родители, ни гости, которых они часто приглашали к себе домой. Эти люди никогда бы не обрубили конец фразы. Они сказали бы правильно: «Как насчет того, чтобы пойти с нами?»
Вот так было бы уместно: «Не хотели бы вы уйти отсюда?»
Или вот грамотная и законченная фраза: «Пожалуйста, составьте нам компанию».
Но Джек спросил просто: «Как насчет?» – с непривычным и очаровательным несовершенством. Он протянул руку и посмотрел на нее без всякого притворства, не подозревая, что сказал что-то смешное или дурацкое, и она ощутила прилив нежности.
«Как насчет?» превратилось для них в мантру, своего рода магическую формулу, возвращающую трепет, удивление и восторг того первого вечера. «Как насчет?» – скажет он несколько дней спустя, когда поведет ее в Институт искусств, и они будут держаться за руки и смотреть его любимых модернистов. «Как насчет?» – скажет она через неделю после этого, когда купит «горящие» билеты для студентов на «Богему» в «Лирик-опера», и он сделает вид, что не стесняется своего дешевого свитера среди всех этих костюмов и галстуков. «Как насчет?» – скажет она однажды летом, когда они поедут в Италию и будут любоваться каждой картиной, гобеленом и статуей, какие только можно увидеть в Венеции. И годы спустя, в один знаменательный вечер, опустившись на одно колено и открыв черную бархатную коробочку с изящным обручальным кольцом, он будет в точности следовать традициям – разве что, делая предложение, он не скажет: «Выходи за меня», он скажет: «Как насчет?»
Все начинается этим вечером в «Пустой бутылке», начинается с того, что Джек протягивает ей ладонь и говорит: «Как насчет?» – незаконченная фраза, которую Элизабет заканчивает, беря его за руку и утвердительно кивая; они уходят вместе в метель и пронизывающий холод, и впервые за эту зиму мороз кажется не давящим, а скорее забавным: они ныряют в переходы и переулки, спасаясь от ветра, растирают ладони, смеются, бегут к следующему укрытию и таким вот нелепым образом добираются до бара на Дивижн-стрит, где за разговором о том, как сильно им обоим понравилась сегодняшняя певица, в какой-то момент теряют из виду и певицу, и ее компанию, поднимают глаза и осознают, что они одни, что их бросили, и смеются, потому что им все равно, и продолжают говорить, узнавая самое важное друг о друге. Ее зовут Элизабет, она из Новой Англии. Его зовут Джек, он с Великих равнин. Он изучает фотографию в Институте искусств. Она поступила в Де Поля, занимается когнитивной психологией, а также поведенческой экономикой, эволюционной биологией и нейробиологией…
– Стоп, – говорит он. – У тебя что, сразу четыре профильные дисциплины?
– Пять, если считать театр, таланта к которому у меня нет, но мне нравится.
– Значит, ты гений.
– Вообще-то я просто усидчивая, – говорит она. – Я неглупая, и это дополняется высокой трудоспособностью.
– Гений бы так и сказал.
– А еще мне захотелось взять в качестве дисциплины по выбору теорию музыки. И, наверное, я прослушаю пару курсов по этнографической социологии. По сути, я изучаю человеческое бытие в целом. Подхожу к нему со всех возможных сторон.
Последовавшая за этим пауза заставляет ее немедленно пожалеть о своих словах: я изучаю человеческое бытие в целом – как напыщенно и как претенциозно! Джек смотрит на нее ужасно долго, и она боится, что либо сама испортила вечер своей заносчивостью, либо вечер вот-вот испортит он, когда окажется, что он тоже, как это ни печально, из тех парней, которых пугают ее амбиции. Но потом он спрашивает: «Хочешь есть?» – и она отвечает «Да!», потому что, во-первых, на самом деле хочет есть, а во-вторых, понимает, что ужин с Джеком переведет вечер в другую плоскость – это значит, что они будут вроде как на свидании, что они выйдут за рамки случайной встречи в баре, что она вовсе ничего не испортила, что ее амбиции вовсе его не пугают, – так что они добираются до бистро на Милуоки-авеню, где она ни разу не бывала, потому что оно называется «Ушная сера», и это просто фу, но он убеждает ее поесть именно там, и они берут на двоих бургер с котлетой из черной фасоли и коктейль из соевого молока, и он говорит, что подумывает стать вегетарианцем, и это было невозможно в его родной глуши, где все едят говядину, но здесь, в Чикаго, – пожалуйста, и тогда она признается, что в Чикаго может свободно удовлетворять свою безудержную страсть к очень жирным и очень сладким десертам, а дома это категорически не поощряли родители, рьяно следившие за ее рационом: они настаивали, чтобы она ела только продукты с каким-то особым распределением жирных кислот или с заменителями жира – безвкусные легкие сыры, диетические йогурты, маргарин и батончики из хлопьев, – и в этот момент Джек уверенно улыбается, как человек, которому в голову пришла отличная идея, ведет ее в закусочную по соседству под названием «Стильный Стив» и заказывает жаренные в масле твинки
[1] (тоже одну порцию на двоих), которые оказываются божественно вкусными, и они сходятся на том, что жизнь должна быть полна именно таких незамысловатых, но важных радостей (и к черту все, что говорили родители о талии, о фигуре), а потом – бешено жестикулируя липкими от крема руками и улыбаясь испачканными в сахарной пудре губами – переходят к разговору обо всех своих любимых вещах, о самых простых, но ярких удовольствиях…
– Когда тебе массируют спину, – говорит она, даже не задумываясь. – Массируют долго, со вкусом, просто так.
– Горячий душ, – говорит он. – Как кипяток. Такой, чтоб во всем доме горячая вода кончилась.
– Первый глоток воды, когда очень хочется пить.
– Первый глоток кофе по утрам.
– Запах сушильной машины.
– Запах нагревшегося асфальта в парке аттракционов.
– Входить в воду с разбегу.
– Кататься на сене
[2] на закате.
– Сэндвичи с лобстером, теплые, с растопленным маслом.
– Равиоли с сыром из банки.
– «Вупи-пай» с зефирным кремом.
– Картофельные крокеты с майонезом.
– Момент, когда все на свадьбе встают при первых нотах марша.
– Когда так долго смотришь на картину Ротко, что она как будто вибрирует.
– Статуя Давида.
– «Американская готика».
– Начало Сороковой симфонии Моцарта.
– Rage Against the Machine.
– Соло скрипки из «Шахерезады».
– Лейтмотив «Фантастической симфонии».
– Любоваться листопадом в Уайт-Маунтинс.
– Смотреть, как проявляется полароидная фотография.
– Сиреневый отлив на внутренней стороне раковины устрицы.
– Зеленое небо перед торнадо.
– Купаться голой по утрам.
– Купаться голым в любое время.
Это взбудораженный, ни на секунду не прерывающийся разговор, который иногда ощущается так, будто ты поскользнулся на лестнице, с трудом сохраняешь равновесие, промахиваешься мимо ступенек, хватаешься за что попало, а потом каким-то волшебным образом приземляешься на ноги целый и невредимый.
Они проходят несколько кварталов по Северной авеню до «Урбус Орбис», кофейни с восхитительно грубыми официантками, той самой, куда обычно приходят поздно и где сейчас, в два часа ночи, после бара тусуются местные; им удается найти столик в дальнем углу, они заказывают по чашке кофе за доллар, закуривают и долго смотрят друг на друга, и в какой-то момент Элизабет спрашивает:
– Оцени по десятибалльной шкале, насколько сильно родители тебя любили?
Джек смеется:
– И на этом наша светская беседа кончилась.
– Не люблю тратить время зря. Я хочу узнать все, что нужно, прямо сейчас.
– Разумно, – кивает Джек, улыбается, а потом, опустив взгляд в кофе, словно ненадолго погружается в себя. Его улыбка грустнеет, что вызывает в Элизабет новый прилив нежности, и наконец он говорит: – Трудный вопрос. Наверное, в случае с моим папой это неопределимая величина.
– Неопределимая?
– Все равно что разделить ноль на ноль. Решения не существует. Такой парадокс. Ответ никак не вписывается в твою шкалу. То есть было бы неверно сказать, что мой папа не любит именно меня, потому что он вообще ничего не любит. Не умеет чувствовать. Больше не умеет. Как каменный. Он из тех, кто вечно повторяет: «Да все в порядке, не хочу об этом говорить, оставь меня в покое».
– Я понимаю, – говорит она, протягивает руку через стол и дотрагивается до его предплечья – легкое прикосновение, просто способ проявить сочувствие и неравнодушие, хотя у этого жеста есть и другой смысл, другая цель, и они оба это знают.
Джек улыбается.
– Да, мой папа – типичный фермер, убежденный молчун. Вообще не проявляет эмоций. Единственное, что его воодушевляло, – это разговоры о земле. Он любил прерию и знал о ней все. Мы ходили гулять, и он учил меня распознавать растения, типа, это бородач, это сорговник, а вон то – росточек вяза. Было здорово.
– Да, звучит здорово.
– Но это было давно. Больше он так не делает. Он бросил ранчо лет десять назад и с тех пор почти все время лежит на диване, смотрит спортивные передачи и ничего не чувствует.
– А мама?
– Мама переживала не столько обо мне, сколько о моей смертной душе, которая, по ее словам, погрязла во грехе. То есть ее любовь зависела от того, буду ли я спасен.
– И что спасение? Состоялось?
– Она сказала, что ходить в художественную школу в Чикаго, по сути, равносильно посещению борделя в Гоморре, так что, думаю, нет. – Он закатывает глаза. – Вся ее церковь за меня молится.
– И о чем они молятся?
– Не знаю. Чтобы моя душа спаслась. Чтобы я не поддался искушению.
– И как успехи?
– Кажется, я довольно неплохо борюсь с искушением, – говорит он. – Ну, пока что. – И тут он касается ее руки в ответ, совсем легонько, чуть выше запястья, но сигнал считывается однозначно, интерес взаимный, так что оба сильно краснеют, и он поспешно меняет тему: – А у тебя? Что с твоими родителями? По десятибалльной шкале?
– Ну, – говорит она, улыбаясь и чувствуя, как жарко щекам, – я бы сказала, что их любовь находилась где-то в середине шкалы – при условии, что я буду стойко и без возражений таскаться за ними по всей стране. Мы много переезжали – Бостон, Нью-Йорк, Вашингтон, опять Бостон, потом Уэстпорт, потом, если не путаю, Филадельфия, несколько странных месяцев в долине Гудзона, опять Бостон, еще раз Вашингтон…
– В скольких же местах ты жила?
– У меня никогда не было друзей дольше полутора лет.
– Ого.
– Максимум через полтора года мы всегда куда-нибудь переезжали.
– Почему? Чем занимались твои родители?
– Мама изучала историю в Уэллсли, а потом не занималась ничем, кроме скрупулезного коллекционирования антикварных украшений и старой мебели.
– Ага. А папа?
– Наверное, «поднимался по карьерной лестнице» будет подходящей формулировкой.
– Понятно.
– Приумножал семейное состояние. Я происхожу из династии криминально успешных людей.
– А в чем они успешны?
– В любой гадости, какая только взбредет им в голову. Я совершенно серьезно, мое генеалогическое древо – это клубок мерзких типов. Аферисты. Махинаторы. Вымогатели денег. Финансово подкованные, но при этом безнравственные. Выбились в люди несколько поколений назад на взяточничестве и мошенничестве, и с тех пор мало что изменилось. Я не хочу иметь с ними ничего общего.
– Их, наверное, бесит, что ты здесь.
– Они сказали, что если я уеду, то они перестанут мне помогать. И отлично. Мне все равно не нужны эти деньги. Они были способом меня контролировать. Я не хочу быть обязанной ни родителям, ни их средствам.
– Иногда, – говорит Джек, кивая, – люди просто рождаются не в той семье.
– Да уж.
– И этим людям приходится создавать себе другую семью.
– Да-да.
– Мои мама и папа, – продолжает Джек, – никогда меня по-настоящему не понимали.
– Та же история.
– Они были слишком поглощены возведением в культ собственных страданий. Едва ли им хоть раз в жизни было хорошо вместе.
– Мои точно такие же, – говорит Элизабет.
– Я этого не понимаю. Ну, если брак не приносит вам радости, какой в нем смысл?
– Говорят, что брак – это тяжело, но мне кажется, если тебе так тяжело, то ты, наверное, что-то делаешь неправильно.
– Вот именно!
– Если тебе так тяжело, брось.
– Да! Если каждый день не приносит тебе радости, тогда уходи. Спасайся.
– Я так и сделала, – говорит она. – Ушла. Сбежала.
– Я тоже. И больше не вернусь.
– И я.
И вот почему, понимают они с изумлением, встречаясь взглядами, – вот почему они нашли друг в друге что-то страшно знакомое, так легко узнали и поняли друг друга: они оба приехали в Чикаго, чтобы осиротеть.
Они улыбаются, подливают себе еще кофе, закуривают еще по сигарете, и Элизабет продолжает свою проверку, двигаясь дальше по длинному списку некомфортных и очень личных вопросов.
– Расскажи про первую самую любимую вещь, – говорит она.
Потом:
– И про какой-нибудь случай, когда над тобой смеялись на публике.
И:
– Когда ты в последний раз плакал на глазах у другого человека?
И так далее:
– Расскажи про самый страшный момент в твоей жизни.
– Есть ли у тебя предчувствие, как ты умрешь?
– Если бы ты умер сегодня, о чем бы ты больше всего жалел?
– Опиши, что тебя больше всего привлекает в моей внешности.
В конце концов они забудут, что именно отвечали друг другу на эти вопросы, но никогда не забудут куда более важную вещь: они отвечали. Каждому хотелось говорить, говорить, говорить, и это разительно отличалось от настороженности, которую они обычно испытывали при знакомстве с новыми людьми. И сейчас, сидя вдвоем в кафе, они видят в этом знак. Это любовь, думают они. Наверное, именно так она и ощущается.
«Орбис» вот-вот закроется, уже, наверное, половина четвертого или четыре утра, они оба взбудоражены, взвинчены, насквозь пропитаны кофеином, и Элизабет задает последний вопрос:
– Ты веришь в любовь с первого взгляда?
И Джек, ни секунды не колеблясь, решительно отвечает:
– Да.
– Ты говоришь очень уверенно.
– Иногда ты просто сразу это понимаешь.
– Но как?
– Чувствуешь вот здесь, – говорит он, прикладывая ладонь к груди. – Это же очевидно.
Такой жест и такой посыл вызвали бы у нее желание сбежать, если бы это сказал не Джек. Любой другой парень разозлил бы ее самим предположением, что она может клюнуть на такой дешевый трюк. Но в устах Джека это не похоже на дешевый трюк. Его мягкие глаза серьезно смотрят из-под длинной взъерошенной челки.
– А ты? – говорит он. – Любовь с первого взгляда. Что думаешь?
Тогда она улыбается, вместо ответа тянет его из «Урбус Орбис» обратно на холод, и вот они, крепко прижавшись друг к другу, чтобы не замерзнуть, возвращаются к себе. Останавливаются в начале переулка, разделяющего их дома – два ветхих здания, которые сейчас в процессе реконструкции, – смотрят друг на друга, глаза в глаза, и он нервничает и молчит, не зная, что делать дальше, и поэтому она говорит: «Как насчет?» – и ведет его к себе в квартиру, где он и проводит эту ночь, переплетясь с ней в маленькой кровати, и следующую ночь, и еще одну, и бесчисленные ночи до самого конца года, и многие-многие зимы, и все совершенно невообразимое время, которое у них впереди.
Две мастер-спальни
НАВЕРНОЕ, именно частое употребление оборота «на всю жизнь» придавало этим встречам такой напряженный характер. «Это ваш дом на всю жизнь» – фраза, к которой прибегают строители, дизайнеры, архитекторы и агенты по недвижимости всякий раз, когда предлагают вам что-нибудь слишком дорогое. Намек ясен: если это дом, в котором вам предстоит умереть, пожалуй, надо бы на него раскошелиться. Пожалуй, надо бы купить мраморную плитку, а не дешевую керамическую. Пожалуй, надо бы выбрать настоящую амбарную древесину, а не искусственно состаренные на заводе панели. Пожалуй, надо бы заказать дверцы для этого шкафа не из примитивной МДФ, а из экзотического материала премиум-класса, например из бразильского ореха.
Само собой разумеется, что за эти материалы все заинтересованные стороны получают комиссионные и откаты, и поэтому у них есть серьезные стимулы для увеличения продаж.
Для Джека и Элизабет домом на всю жизнь должна была стать квартира с тремя спальнями в северном пригороде Парк-Шора, в здании, которое после завершения ремонтных работ будет названо «Судоверфь» в честь первоначального владельца – давно прекратившей свое существование судостроительной компании. Сейчас «Судоверфь» претерпевала полномасштабную реконструкцию – когда Джек приезжал туда в последний раз, от здания не осталось ничего, кроме железного каркаса. Сейчас их будущая квартира была в буквальном смысле слова воздухом – просто прямоугольником в небе, на высоте шестого этажа, – хотя этот кусочек неба был тщательно размечен и описан в документах на оформление ипотеки, заполнение которых заняло немало утомительных часов. Джек и Элизабет, снимавшие жилье всю свою сознательную жизнь, наконец-то становились домовладельцами, наконец-то «пускали корни», как выразился ипотечный брокер, что вызвало у Джека молчаливое негодование: спасибо, конечно, только они с Элизабет познакомились в 1993 году, а сейчас 2014-й, и двадцать с лишним лет жизни в Чикаго, по его мнению, означают, что их корни ушли уже довольно глубоко.
Они целый день читали, ставили свои инициалы, подписывали и заверяли у нотариуса заявление на оформление ипотеки, после чего его наконец одобрили, и они отпраздновали это событие, стоя за строительным ограждением и поднимая тосты за будущую «Судоверфь». Они готовились стать владельцами недвижимости, приобретали собственное жилье, хотя увидеть его, описанное и распланированное с точностью, достойной НАСА, можно было пока только на бумаге – на какой-то из тех бумаг, необходимых для оформления договора на ипотеку, которые Джек держал под мышкой. У них с Элизабет было такое ощущение, будто подписать эти четыреста страниц – самое важное дело в их жизни; даже для вступления в брак, даже для рождения ребенка требовалось гораздо меньше документов и гораздо меньше согласований, чем для получения ипотеки на квартиру, которой еще не существовало. Они смотрели туда, где она должна будет появиться. В прежние времена, подумал Джек, от него ожидали бы, что он подхватит жену на руки и перенесет через порог, но, конечно, никакого порога не было, Элизабет не любила банальных жестов, да и сам Джек в любом случае был слишком субтильным, чтобы таскать кого-то на руках.
– Мы будем жить вот здесь, – сказал он, указывая на пустоту, которую предстояло занять их квартире, и добавляя в свой тон благоговейного восторга, чтобы придать моменту торжественность. – Здесь будет расти Тоби.
Элизабет прищурилась и нахмурила лоб.
– Я думала, там, – сказала она, указывая на совершенно другую точку в небе.
– Серьезно? Я абсолютно уверен, что тут.
Это было первое из их многочисленных разногласий. Оказалось, что при продумывании дизайна квартиры с нуля возникает бесчисленное количество непредвиденных вопросов, и Джек сам удивился тому, насколько они его волнуют. Например, Элизабет захотела отказаться от шкафчиков на кухне в пользу открытых полок, и Джек счел это абсолютно неприемлемым, хотя раньше вообще ни разу не задумывался о кухонной мебели.
– Открытые полки? – в ужасе переспросил он.
– Да!
– Ты хочешь, чтобы наши вещи, – он неопределенно помахал руками в воздухе, – были на виду?
– Это будет красиво.
– Это будет позорище!
– Нет, вот посмотри.
Элизабет достала ноутбук и показала ему фотографию такой кухни. Она собирала, систематизировала и объединяла в папки сотни картинок, а также добавляла в закладки десятки сайтов и создавала плейлисты на «Ютубе» – типичная Элизабет, исследующая предмет со всех возможных ракурсов. На фотографии, которую она показывала Джеку, была кухня с полками из темного ореха, где со вкусом расставили белые тарелки, белые пиалы и белые кофейные кружки, перемежая их маленькими причудливыми предметами декора. Все либо белое, либо в древесных оттенках, вся посуда из одного сервиза, ни на одной поверхности нет жирных разводов, большая фермерская мойка чистая и пустая, в поле зрения нет никакой техники – ни тостера, ни микроволновки, ни кофеварки. Это кухня как будто предназначалась скорее для рефлексии и медитации, чем для приготовления пищи.
– Видишь? – сказала Элизабет. – Разве это не красиво?
Джек кивнул.
– Ну да, миленько, – отозвался он, пытаясь быть дипломатичным. – Но я подозреваю, что это скорее заслуга бюджета в миллион долларов, чем открытых полок.
Они сидели за столом в своей маленькой захламленной кухне в Уикер-парке; их самая обычная раковина, вся в пятнах от воды, была полна грязной посуды, возиться с которой ни Джек, ни Элизабет не любили, холодильник был заляпан отпечатками пальцев восьмилетнего ребенка, регулярно забывавшего вымыть руки после еды или игр, под тостером скопилось уже с четверть стакана горелых хлебных крошек, некогда прозрачные стеклянные стенки кофеварки подернулись практически несмываемым налетом, а микроволновка изнутри была покрыта засохшей красной коркой, свидетельствующей о том, что в ее недрах многократно взрывались томатные соусы. Разница между их образом жизни и образом жизни людей с открытыми полками была колоссальной.
– Дай-ка я проведу краткую демонстрацию, – сказал Джек, встал и подошел к навесному шкафчику, где они хранили все пластиковые тарелки, ножи, вилки и детские кружки-непроливайки, накопившиеся за годы, пока Тоби был маленьким, а также совершенно безумную коллекцию пластиковых контейнеров самых разных размеров (некоторые даже с крышками); все они были так плотно втиснуты в шкафчик, что стоило открыть дверцу, как один из больших контейнеров вывалился и с гулким стуком ударился о столешницу, на что Джек и рассчитывал. За ним последовал каскад из остальной посуды: гора утратила свою структурную целостность, развалилась, и контейнеры один за другим попадали на пол, так что демонстрация в итоге оказалась куда эффектнее, чем Джек предполагал.
Он перевел взгляд на Элизабет. Она посмотрела на него в ответ и сказала:
– Кажется, я понимаю, к чему ты клонишь.
– С чего ты решила, что у нас могут быть открытые полки?
– Я же сказала, что понимаю.
– Надо быть реалистами, – продолжал Джек. – В смысле, ты серьезно хочешь, чтобы это оказалось на виду? Чтобы все любовались?
– Ладно, для начала – кто все?
– Ну, не знаю. Гости.
– Когда у нас в последний раз были гости?
– Иногда бывают.
– А еще, если бы у нас были открытые полки, это бы так не выглядело, – сказала Элизабет, кивая на беспорядок на полу. – Все выглядело бы гораздо лучше. Мы и сами стали бы гораздо лучше.
Это в итоге и стало основным философским разногласием между ними: должен ли новый дом отражать их текущую реальность или то, чего они стремятся достичь в будущем? Должен ли он быть обставлен исходя из того, как они живут на самом деле, или из того, как они хотят жить? Для Элизабет эта покупка стала возможностью обновить не только квартиру, но и весь образ жизни. Она хотела, чтобы в их новом доме был, например, «уголок для занятий творчеством», хотя никто в семье особой тягой к творчеству не отличался; она хотела устроить «рекреационную зону», чтобы играть в ностальгические аналоговые игры, например в парчиси, «Уно» и «Рыбу», хотя Тоби, похоже, игры интересовали только в тех случаях, когда можно было смотреть, как другие люди играют в них онлайн; она хотела, чтобы в новой квартире не было телевизора, хотя чаще всего сама засыпала перед экраном. Так что, слушая все это, Джек не мог не думать, что Элизабет выплескивает все накопившееся раздражение в саму архитектуру их нового дома, увековечивает свое недовольство в стенах «Судоверфи».
– Я хочу камин, – сказала она однажды за ужином, когда они молча ели салаты и листали бесконечную ленту в телефонах.
– Камин? – переспросил он, поднимая на нее глаза.
Она кивнула.
– Вот такой, – и показала ему фотографию на экране, картинку из журнала о дизайне: вечер, пара средних лет уютно устроилась в постели с книгами, в изножье кровати потрескивает огонь. Эта фотография могла быть снята в каком-нибудь загородном доме, в лесу. Пара казалась довольной и безмятежной – у обоих были лица людей с хорошими пенсионными накоплениями.
– Сомневаюсь, что это в нашем стиле, – сказал Джек.
– А мне нравится, – сказала она. – Я хочу такой камин. И еще знаешь что? Я хочу больше читать.
– Но ты и так все время читаешь.
– Я имею в виду, для себя. Не по работе. И чтобы мы это делали вместе. Я бы хотела, чтобы мы читали гораздо больше.
– Думаешь, я читаю недостаточно?
– Я просто говорю, что это выглядит мило. Разве нет? Разве не здорово?
Он отложил телефон и вилку, сцепил руки в замок и с минуту пристально смотрел на нее.
– У тебя все в порядке? – спросил он.
– Конечно.
– Тебя что-то нервирует?
– Все отлично, Джек.
– Потому что кажется, что нервирует.