Майкл Каннингем
День
Посвящается Фрэнсис Коуди
Из прошлого восставши, молчаливоКо мне навстречу тень моя идет.Анна Ахматова
Michael Cunningham
DAY
© Michael Cunningham, 2024
© Л. Тронина, перевод на русский язык, 2025
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025
© ООО “Издательство Аст”, 2025
Издательство CORPUS ®
5 апреля 2019 года утро
В этот ранний час Ист-Ривер окутана тонкой полупрозрачной пеленой, глянцево-стальной оболочкой, которая плывет как будто над поверхностью воды, тем временем меняющей цвет: ночная чернота переходит в густо-зеленую муть уже близкого дня. Огни Бруклинского моста блекнут на фоне неба. Мужчина поднимает рольставни над входом в обувную мастерскую. Девушка с хвостиком пробегает трусцой мимо другого мужчины средних лет в маленьком черном платье и солдатских ботинках, наконец-то идущего домой. Светятся редкие окна, яркие, как и четвертинка луны.
Так и не сомкнувшая глаз Изабель в безразмерной футболке – ей чуть ли не по колено – стоит у окна своей спальни. Девушка с хвостиком пробегает мимо мужчины в платье, тот тем временем вставляет ключ в замок подъездной двери. Обувщик поднимает стальную решетку – скоро откроет мастерскую. И чего он так рано? Кто, скажите на милость, придет обувь чинить в пять утра?
Весна подает уже первые робкие знаки. Серебристый клен под окном Изабель (дерево, согласно Гуглу, “сорное, с поверхностной корневой системой”) выпустил крепкие почечки, которые прорвутся скоро пятизубыми листьями, ничем не примечательными до тех самых пор, пока не всколыхнет порывом ветра их серебристые изнанки. На окне в доме напротив стоят нарциссы в стеклянной вазе. Зимний свет, потускневший, застывший на долгие месяцы, разгорается ярче, будто снова запущен ток воздушных частиц.
В начале апреля календарная весна в Бруклине, может, и наступила, но настоящей – c оттенками зелени, пробуждением стеблей с побегами – еще не одну неделю ждать. Почки на дереве – пока только плотные наросты, готовые вскрыться. А появление нарциссов в окне напротив означает лишь, что их теперь можно купить в магазине на углу, что их уже привозят оттуда, где они растут.
Отвернувшись от своего окна, Изабель глядит на Дэна, который все еще крепко спит, тяжело дыша, похожий в забытьи на ребенка (с поправкой все же на свои сорок лет), – рот его приоткрылся, обесцвеченные волосы белеют в сумраке.
Можно ведь спать вот так, ты подумай! Способности Дэна ко сну внушают ей зависть и в то же время – признательность. Пока он и дети спят, она, чей сон – пугливый, с вкраплениями сновидений – чаще всего сводится лишь к попыткам уснуть, все равно что одна в квартире и в ночном уединении погружается в свои грезы, размеченные лишь зелеными цифрами светодиодных кухонных часов.
Опять повернувшись к окну, она видит сову. Сначала кажется, что это просто утолщение на суку. Расцветка совиных перьев и пятнистой серо-бурой коры совпадает почти точь-в-точь. Изабель, может, и вовсе бы не заметила сову, если бы не ее глаза – два черно-золотых диска размером с мелкую монетку: пристальный блеск и ничего человеческого. На секунду чудится, что само дерево, и именно теперь, решило сообщить Изабель: я все вижу, все осознаю. Сова, крохотная, с садовую перчатку, вроде бы глядит на Изабель, так кажется сначала, однако, подстроившись под птичий взгляд, та понимает, что сова не на нее глядит, а просто в ее сторону, созерцает ее, не отделяя от комнаты, как и прикроватную тумбочку с погашенной лампой и номером “Атлантика” за прошлый месяц, как и стену со снимком детей в рамочке – профессиональным, черно-белым, на котором они так с виду послушны и настораживающе невинны. Нацелив немигающие, как у кошки, глаза за оконное стекло, сова видит все в общем, не отличая, похоже, Изабель от лампы или снимка – невдомек ей да и все равно, что Изабель живая, остальное – нет. Мгновение обе не двигаются с места, сомкнувшись взглядами, а потом сова вспархивает, да так легко, вроде бы и крылом не взмахнув, просто согласившись подняться в воздух. И, описав дугу, исчезает. Ее отлет – как отречение, будто на дереве за окном сова возникла по ошибке, непреднамеренно прорвав ткань возможного, тут же ловко восстановленную. Изабель уже кажется, что сова ей просто пригрезилась, и это было бы неудивительно, ведь нынче ночью она так и не уснула (обычно удается хоть на пару часов), а между тем вот-вот навалятся трудности нового дня (Робби так и не нашел себе квартиру, Деррика от пересъемки не отговорить), и придется ей во всем этом участвовать, собраться и как можно убедительней изображать из себя человека, способного выполнить все, что требуется.
Сова исчезла. Бегунья побежала дальше. Мужчина в платье зашел в подъезд. Один обувщик остался, зажег в мастерской люминесцентную лампу, освещающую лишь пространство за стеклом витрины, не подсвечивая заодно и улицу. Изабель неизвестно, затем ли обувщик, с которым она ни разу не разговаривала (поскольку чинит обувь в Мидтауне), открывается так рано, чтобы сбежать из дома, от затянувшейся семейной распри, или ему просто не терпится вновь оказаться в этом квадратике света, просто очень нравится зажигать голубую неоновую вывеску “Обувная клиника” (надо непременно начать чинить обувь у него, думает Изабель, уже только из-за одного этого названия) и заводить метровое чучело в витрине – выцветшего на солнце то ли енота, то ли лиса, сидящего за сапожным верстаком, поднимая и опуская молоточек, который возвещает теперь, когда обувщик включил электричество и вывеска “Обувная клиника” засветилась голубым неоном, а неизвестный зверь опять принялся за работу, начало нового дня.
Будь Вульф настоящим, все вокруг этого неуловимого персонажа и вертелось бы. Он был бы энергичным парнем, окруженным друзьями, к которому на вечеринке не подступишься, мускулистым незнакомцем, размашисто выходящим, мелькая в толпе, из поезда метро, принцем, способным все исправить одним поцелуем, если только он отыщет в лесной чаще хрустальный гроб, а в нем тебя, впавшую в кому.
Все подписчики Вульфа, коих 3407, думают о нем примерно одно. Он, как видно, из тех, кто не только получает, что хочет, но и хочет того, что получает. Непрерывным хроникам его повседневности подписчики ставят лайк. Лайк – его соболиной щетине и нестандартной привлекательности. Он и фантастичен, и доступен одновременно – обычный парень, только громкость у него слегка прибавлена и свет горит вовсю. Этот симпатяга доведет дело до конца, он не бросит, он разглядит в тебе то самое, твою… сущность, которая ускользает, кажется, от внимания других или со временем перестает их интересовать.
Вульф очарован великолепием твоей персоны. Ему около тридцати. Он готов брать на себя обязательства. Быть красивей всех вокруг ему нет нужды, зато он, как правило, притягательней всех, хочет того или нет. Что-то такое от него исходит. Однако Вульф лишен тщеславия. Он сексуален пока еще – жмет 90 килограммов, не догадывается, выходя из душа, как красиво в этот момент унизаны капельками воды его кудри, не отмечает в раздевалке парней, отмечающих в свою очередь его грудные мышцы и пресс, и не питает преждевременных сожалений о будущем, когда станет близоруким и наберет лишний вес, – он хороший врач и добросовестно лечит пациентов в ожидании вечера наедине с тобой и никем другим, и только этого желает, только в этом нуждается. Подписчики и его профессии ставят лайк, а он педиатр в бесплатной поликлинике, последний год ординатуры. Лайк его съемной квартире в Бруклине, соседке Лайле и их общей питомице Арлетт – недавно взятой из приюта помеси бигля с кем-то там. Лайк намекам, напрямую, впрочем, ни разу не подтвержденным, что были у него бойфренды, но как-то ни с кем не сложилось, и теперь он в ожидании новой любви, хотя особенно с этим не спешит. Он жизнерадостно девствен, хоть и во многих постелях перебывал. Кто знает, сколько подписчиков в него влюблены и не сомневаются, что оказались бы теми самыми долгожданными избранниками Вульфа, доведись им только повстречаться.
Слишком обширный вопрос, чтобы задаваться им в такую рань, а ведь Робби еще надо прочесть с десяток сочинений шестиклассников по истории на тему “Как, по-вашему, туземцы восприняли появление Колумба?”.
Обдумывая первый на сегодня пост Вульфа, Робби заваривает кофе, глотает по таблетке паксила с аддераллом и останавливается под квадратом светлеющего серого неба, виднеющегося в самодельное мансардное окно – новшество это привнес один из прежних жильцов. Окно и правда впускает в мансарду больше света, вот только течет, как его ни закупоривай. Даже сейчас одинокая капля воды, небесно-яркая, дрожит в его левом верхнем углу. Роса, а может, конденсат, кто знает. Дождя давно уже не было.
Вода вторгается в квартиру отовсюду: кран в ванной вечно течет, в бороздке на полу под раздвижной стеклянной дверью, ведущей на пожарную лестницу (дверь эта, без сомнения, дело рук все того же пусть и неумелого, но исполненного благих намерений бывшего жильца), после малейшего дождя образуется болотце. Будь Робби больше склонен к мрачному романтизму, счел бы, пожалуй, это беспрестанное истечение воды следами горестей, постигших первых обитателей этой мансарды – каких-нибудь юных ирландок, бежавших в Америку от голода, и для того лишь, чтобы тут добиваться места горничной, а ведь в Дублине они были бы нарасхват, ведь о них говорили: Через год-другой найдет себе жениха. Предполагалось, что и за эти две сырые комнатки на чердаке в Бруклине они должны быть благодарны.
Робби – последний в череде людей, считавших, в отличие от давно покойных ирландок, эту тесную сырую нору подарком судьбы. Кто, интересно, из недавних его предшественников был столь оптимистичен, что, стремясь впустить сюда свет, недооценил зиму в Бруклине с дождем и мокрым снегом? И кто другой (ведь уж, наверное, кто-то другой) выкрасил стены в тоскливый грязно-рыжий цвет, потом забеленный сверху, но оставшийся на кусочке стены за шкафчиком, под кухонной раковиной, как самое печальное на свете привидение? Вселился этот обитатель до или после того, который проделал в потолке протекающее оконце?
И вот теперь здесь обретается Робби, школьный учитель, – зарабатывая 60 тысяч в год, он выживает в Нью-Йорке, где ничего сносного не снимешь дешевле трех тысяч, это минимум, но, если тебе везет, твоя сестра покупает два верхних этажа в старом каменном доме и пускает тебя в мансарду за плату, лишь частично покрывающую ее ежемесячный ипотечный взнос.
Тебе везет, но и везение имеет срок годности. Тебе везет, пока сестре самой не понадобится мансарда.
А значит, пора творить везение самостоятельно.
Аддералл действует, вот счастье-то, ведь этой ночью Робби посмотрел пять серий “Дряни”, вместо того чтобы дочитать стопку сочинений, так и оставшуюся на кухонном столе.
Он позволил себе отложить сочинения, поскольку школа сегодня откроется позже – будут пробы брать на асбест. Считалось, что асбест уже лет двадцать как удалили, но недавно кто-то там не обнаружил в архиве никаких записей об этом, по-видимому, пропавших вместе с прочей документацией за 1998 год, и теперь бригада в химзащите (так во всяком случае представляется Робби) сверлит стены в поисках асбеста, которого там, может, и нет, если только стены эти и впрямь проверяли и “пропавшие” записи впрямь существовали, а не просто кто-то на кого-то понадеялся.
Робби берет верхнее сочинение, стараясь сейчас не беспокоиться (будет еще время) насчет того, не заглатывали ли они с учениками, как рыбы, каждую неделю с понедельника по пятницу невидимые черные крючки.
Он взял сочинение Сони Томас. Эта меланхоличная рыжая девочка выдумывает наверняка, что до семи лет жила в Румынии, а потом ее удочерили, но зачем она рассказывает сказки о собственном происхождении, никто не понимает и до сих пор не выяснял.
Соня начинает так: “От человека в большой лодке мы ждали волшебства”.
Робби откладывает сочинение. Нет, он еще не готов. Съесть, что ли, кукурузных палочек? Робби снова поражает не новая для него, да и многих других, мысль: ведь должно же существовать замысловатое хитросплетение невидимых нитей, глубинная сеть, связавшая эти корабли на горизонте с работорговлей, Льюисом и Кларком, впервые узревшими реку Миссури, “войной, которая покончит с войнами”, со Всемирной выставкой в Чикаго, Великой депрессией и “Новым курсом”, другой войной, реактивными ранцами (до повсеместного ношения которых мы так и не дошли), беспорядочной стрельбой в предположительно безопасных местах (школах, кинотеатрах, зеленых зонах и далее по списку), мигрантами, любой ценой стремящимися пересечь границу тех краев, где им, может быть, посчастливится стать обслуживающим персоналом или садовниками, в то время как в неизмеримых далях открываются все новые пригодные для жизни планеты, а сам Робби обеспокоен перспективой лишиться квартирки, где томились те давно покойные ирландки.
Робби надеется, что ни его легкие, ни Сонины не унизаны еще микроскопическими крючками карциномы. Размышляет, не попробовать ли опять сойтись с Оливером. И не вынес ли он, Робби, сам себе приговор, пожелав преподавать в бесплатной средней школе, и никакой другой, то есть именно там, где наличие асбеста в стенах, скорее всего, никто и не проверял. Размышляет, не зря ли все-таки отверг медицинский колледж. И не подумать ли еще раз над кое-какими из просмотренных уже квартир. Как, например, насчет той двушки в Бушвике с высокими потолками, но одной лишь амбразурой окна? И не слишком ли поспешно он забраковал “мини-лофт” (названный так в объявлении) по причине общего с соседним мини-лофтом санузла?
А может, Вульфу пора отправиться на поиски приключений? На время сняться с места, двинуть куда-нибудь? Он как-никак живет на восточном краю обширного континента, вмещающего моря кукурузы с корабликами ферм, леса и горы и придорожные ночные кафе, где тебя назовут дружочком и подольют кофейку. Его подписчикам такая авантюра наверняка придется по душе. Heкоторые точно обрадуются, что он не сидит на месте, а разъезжает где-то. Тогда ведь с ним, выходит, можно пересечься. И даже оказаться тем самым, кого он так долго ждал.
Кто не надеется, что и к его берегам причалит волшебник?
Спускаясь из своей мансарды к Изабель и Дэну, Робби застает сестру на лестнице – она сидит, обхватив руками сжатые колени, сложившись как можно компактней.
– Доброе утро! – говорит он.
С высоты двух ступеней видна в основном ее макушка. Волосы, нерасчесанные после сна, неровный пробор, зигзагообразно обнажающий белый череп.
Робби с Изабель не очень-то похожи. Ей достались от матери ярко-серые глаза под густыми бровями и костистый выступ носа – доминанта, в данном случае вступающая в дисгармонию с боксерской челюстью, доставшейся неизвестно от кого. Изабель рано уяснила, что раз на так называемую красоту в ее случае надежды мало, сработает воинственность. За мной еще побегают. И с мальчиками буду гулять, и старостой выпускного класса стану. Сестра, сколько Робби помнит, вечно претендовала на исключительность, и все из-за одной только непростительно своеобразной внешности.
В лице же Робби хищные черты матери – обличье ястреба, обращенного в женщину, настороженную и неуступчивую, – подпортила англо-ирландская уравновешенность отца: его сдержанный нос и подбородок, молочно-шоколадные глаза и безобидная приветливость.
В старших классах Изабель прорубалась сквозь чужую глупость, оставляя позади качков и королев красоты. Робби, нежная душа, был похлипче. С пяти лет ходил в очках (а в двадцать целый год носил небесно-голубые линзы, но об этом, пожалуй, не стал бы распространяться). Рос замкнутым и меланхоличным (спасибо на добром слове маме, говорившей “мрачен, как Хитклиф”, пусть даже намекая, что Робби никакой не Хитклиф и надо бы ему старательней двигаться в этом направлении). Он мучительно переживал и преднамеренные оскорбления со стороны, и, хуже того, не предназначенные для его ушей, но легко вообразимые. Робби отчаянно хотел быть любимым, а это, понимает он задним числом, надежная гарантия того, что в любви тебе откажут всюду и почти все, исключая родных.
– Доброе утро, солнце мое, – говорит Изабель.
– Да уж, начинается. Утро доброе.
– Как там сочинения про Колумба?
– На данный момент шестеро считают его злодеем и захватчиком, трое полагают – он и впрямь открыл Америку и правильно сделал. А один парнишка, похоже, решил, что я задал описать, как Колумб был одет.
– И как он был одет?
– В мантию, кажется. А на голове тиара, что ли.
– Красота.
– И не говори. Однако же…
– Однако же?..
– Вот думаю, надолго ли меня еще хватит. Выматывает это все, и чем дальше, тем больше. Знала бы ты, каково изо дня в день находиться с ними в одном помещении.
– Да знаю. Знаешь ведь, что знаю?
– Ну да, конечно. Но. В последние неделю-две я даже…
– Должна спросить. Не из-за переезда ли ты вымотался больше обычного?
– Должен опять попросить не терзаться чувством вины по этому поводу.
– Жалеешь, что не пошел в медколледж?
– Нет, об этом не жалею. Да в нашей школе все учителя, по-моему, не прочь сменить работу. Кроме Мирны.
– Которая и учить-то не умеет. И вообще, как я поняла, ничего не умеет толком.
– Хоть бы парик себе новый купила.
– А я вот все думаю об отце. Доктор Мир чего только не говорит о его самочувствии.
– Ох уж этот доктор Мир…
– Он тут паломничество в Лурд поминал, отец тебе не рассказывал? Почему бы, мол, не сделать ставку на чудотворное вмешательство?
– Это примерно как сделать ставку на самого доктора Мира. Не замечала случаем, что все журналы у него в приемной – за прошлый год? Как минимум. А в вазочке ириски. С Хэллоуина.
– Робби, тут не до шуток. Отнесись к этому посерьезней, будь добр.
– А я, думаешь, не серьезно отношусь?
– Ладно-ладно. Знаю, что серьезно. В самом деле ириски? Может, я просто отказывалась замечать.
– Послушай.
– Я вся внимание.
– Я не пошел в медколледж не наперекор желанию отца. Хорошего доктора, чтобы лечить его теперь, из меня бы все равно не вышло. Это давно установленный факт, разве нет?
– Ты знаешь, что я думаю о фактах.
– А в Лурд отправиться – может, и не такая уж плохая идея. А то отца из дома не вытащить.
– Видела сову сегодня утром. На дереве.
– На этом вшивеньком деревце за окном?
– Ага.
– Исключено.
– В Центральном парке водятся совы.
– Так то в Центральном парке.
– Ладно. Мне приснилось, что я видела сову. Запостил уже что-нибудь от Вульфа?
В каком-то смысле Вульф – повзрослевшая ипостась старшего брата, придуманного ими в детстве, брата-защитника, никого и ничего не страшившегося и понимавшего язык зверей и птиц.
Воображаемого брата они так и называли: Вульф. Правда, Робби до шести лет слышалось “Вуф”, но он в этом никогда не признавался.
– Нет еще. Уж очень увлекся Христофором Колумбом.
– Мне нравится представлять его в тиаре.
Робби садится рядом с ней на третью ступеньку. Обоняет ее утренний запах, не перебитый еще душем и дезодорантом. Дынная свежесть и совсем чуть-чуть сухоцвет. Они вдыхали друг друга с детства, но Робби давно уже не заставал сестру в такую рань, до душа. И теперь втягивает носом воздух, не может удержаться.
– Поеду после обеда смотреть квартиру в Вашингтон-Хайтс, – говорит он. – Вроде как с видом на реку.
– Река – это прекрасно. Не то что вшивое деревце и обувная клиника.
– Давно надо было этим заняться. Детям, сама знаешь, пора уже иметь отдельные комнаты.
– Вчера вечером Вайолет спросила меня, зачем Натану пенис.
– Что же ты ответила?
– Что мальчики отличаются от девочек.
– И устроил ее такой ответ?
– Нет. Ей хотелось знать, для чего конкретно он предназначен.
– Наш человек. Всего пять лет, а уже факты ей подавай.
– Будем считать это напоминанием, что дети уже слишком взрослые для общей комнаты. И почему мы с Дэном так долго закрывали на это глаза? Паршивые мы родители.
– Вовсе нет. Просто родители с дефицитом комнат.
– Вспоминаю, какой мы когда-то собирались купить загородный дом, – говорит Изабель.
– Дети, одно слово.
– Дом на десяток комнат с огородом и тремя собаками. А то и четырьмя.
– Фантазии мисс Мэнли, – говорит Робби. – Которыми она заразила тебя, а ты – меня.
– Лучшая учительница пятых классов. В жизни каждого ребенка должен быть педагог-хиппи.
– Склонный романтизировать действительность.
– Но кто-то ведь переезжает за город. Домов продается полным-полно, и даже, я слышала, по приемлемым ценам.
– До ближайшего гея, правда, будет километров с полсотни.
– Жаль, что так вышло с Оливером.
– Он ни за что бы не согласился переехать за город.
– Не купить ли нам Вульфу дом где-нибудь на севере штата? – говорит Изабель.
– Даже не знаю. А нужен он ему, по-нашему?
– Почему бы и нет? Он работает как проклятый.
– Но ведь маленьким пациентам без него не обойтись.
Изабель шаловливо толкает Робби в плечо, как делала со времен… да сколько он себя помнит. Толчок этот дружеский (каким и был всегда), но совершается (и всегда совершался) с расчетом причинить мимолетную боль, как бы намекая, что и дружба порой подостлана злостью.
– Ты заставил его печься о больных детях! В голове не укладывается.
– Не то чтобы он этим одержим. Так, упоминает изредка.
– А ты бы стал хорошим врачом.
– Можно подумать, я плохой учитель. Просто утро такое выдалось. А все Колумб, будь он неладен.
– Значит, в медицинский ты идти не хотел. И в начальной школе преподаешь вовсе не назло отцу.
– Такова упрощенная версия, а кому нужны другие?
– Вульф в хороших отношениях с отцом, как по-твоему?
– Вульф – это посты в инстаграме, только и всего. Мы выдумываем его по ходу дела. Он не личность. Даже не идея личности.
– Раскомандовалась я?
– Пожалуй, есть немного.
– А помнишь, как я однажды съела весь твой именинный торт?
– Тебе было четыре. Мне два. Нет, я этого даже не помню.
– Зато мама эту историю сто раз рассказывала. Такими по официальной семейной версии мы были в детстве.
– К чему ты сейчас об этом?
– К тому, что такова, как видно, моя натура. Могу съесть чужой именинный торт. Выставить на улицу собственного брата. Мирюсь с крепчающим идиотизмом на работе.
– И до чего уже дошел идиотизм?
– Сегодня буду отговаривать Деррика от пересъемки сюжета про Асторию – за неимением средств. И материалом на тему нетрадиционных семей он недоволен, кажется. Предстоит еще выяснить почему.
– Хочешь, спущусь проведаю Дэна и детей?
– Будь так добр. Я бы посидела еще одна. Хорошо здесь, на лестнице, – как на полпути между тут и там.
– Все наладится.
– Да конечно. Все наладится.
Ремонт в квартире Дэна и Изабель был еще далек от завершения, когда появились дети и принялись сводить его на нет. До рождения Натана – случившегося на год раньше запланированного – Изабель с Дэном нашли время и деньги выкрасить стены гостиной в перламутровый серый, покрыть глянцевые полы из светлого дуба бурым, почти черным лаком эбенового цвета, купить итальянское кресло и превосходно состаренные книжные шкафы XIX века, добиравшиеся в Бруклин из Буэнос-Айреса. Но первенец положил конец обновлениям, а еще до пятилетия Натана, когда разрушительная сила его наконец поумерилась и Изабель с Дэном стали присматривать новые диваны со светильниками, свершилось зачатие Вайолет, отсрочившее, как минимум на несколько лет, любые хоть сколько-нибудь важные покупки.
В общем, Изабель с Дэном и детьми так и остались жить в тесноватой квартирке, которая приобреталась только на первое время, но было это до того, как цены на недвижимость унеслись в стратосферу, до того, как план Дэна и Изабель выкупить в конце концов квартиру на нижнем этаже сначала расстроился из-за поистине фантастического долголетия древних стариков-двойняшек, обитавших в ней еще до Второй мировой, а потом уж сорвался окончательно, поскольку в один прекрасный день двойняшек перевезли в дом престарелых, а жилище их тут же продали неизвестному, явившемуся с чемоданчиком наличных (именно: с полутора миллионами долларов), и теперь у его сына, студента Йеля, есть в родном городе пристанище на время летних каникул.
Гостиная в этой самой квартире, откуда Изабель с Дэном так и не переехали, тоже пребывает где-то на полпути. Здесь и диван цвета кофе с молоком, когда-то купленный Изабель в комиссионке. И пестрый гватемальский ковер из прежней берлоги Дэна на Авеню Би, и пришвартованный посреди комнаты, подобно пиратскому кораблю, громоздкий журнальный столик в псевдоиспанском стиле, который отдал Изабель их с Робби отец, захваченный после смерти их матери стремлением “ужаться” – его слова, означавшие на деле, как показало время, что он намерен жить в бессрочном трауре, с минимумом мебели и максимумом света. Овдовев, он перестал покупать лампочки слабей 75 ватт, будто хотел наиболее ярко подсветить собственное одиночество.
Давно уже Робби с Изабель не навещали его, а пора бы.
Расположившись в гостиной, Робби ищет в папке Вульфа (#wolfe_man) подходящую картинку.
Вульф не какая-то гипербола, не сексуальная фантазия. Лицо его на самом деле принадлежит некоему благопристойно привлекательному, темноглазому малому из фотобанка. Соседка Вульфа Лайла в действительности – девушка из инстаграма, непринужденно-стильная негритянка под ником Galatea2.2. Его квартира – сплав трех других квартир. А его собаку и правда недавно взяли из приюта – некто под именем Inezhere.
Робби надеется, что никому не вредит, воруя размещенные в сети фотографии незнакомцев (он поражается, почему до сих пор не пойман), да еще и комбинируя из них несуществующего персонажа. Вернее, существующего, но как собрание деталей чьих-то биографий.
От аналогий с творением Франкенштейна никуда не денешься.
И все же Вульф – идея личности, а не результат надругательства над некогда одушевленной материей. Он не явился на свет живым мертвецом, пропащим, отчаянно ищущим хоть каких-нибудь связей. И не уплывет на айсберге в ледяной океан. Он просто фантазия – милая и, в общем, вторичная, но разделяемая (как выяснилось) еще 3407 фантазерами.
Не может в этом быть вреда, так ведь?
Выбрав фото, Робби засылает первый на сегодня пост.
Картинка: поля Вермонта или, может, Нью-Гемпшира. Такие снимки легко найти. У Робби в папке уже штук шесть, а то и больше. На этом – ослепительно зеленое пространство луга, над которым господствует дерево, распустившее белые цветочки размером с ноготь. На переднем плане – правый верхний угол зеркала заднего вида – некто Horsefeather делал снимок из автомобиля. И наверняка не в этом году – рановато еще на севере для такой буйной зелени и цветения, но Робби не очень-то обеспокоен правдоподобием. Вульф ведь вымышленный персонаж и живет в вымышленном мире с подвижным временем и зыбкими сезонами. Его подписчики то ли ничего не замечают, то ли не возражают. А Робби, подбирая картинки, похоже, подготовил для Вульфа идиллический отпуск, увольнительную от собственного счастья, побег, пусть даже в декорациях, не вполне возможных технически.
Подпись: В поездке! Одним днем. Весна здесь просто чумовая пропустить не мог.
Реакция мгновенная: одиннадцать лайков.
Дэн стоит у кухонного стола, разбивает в миску яйцо. Он неизменно верен своему образу: бывший рокер, а теперь солидный, авторитетный мужчина сорока лет – этот образ не нашел отражения в искусстве. Греки культивировали мускулистую зрелость воина, становящегося с возрастом лишь грозней. А затем изображаемый мужчина средних лет, перескочив, похоже, промежуточные столетия (даже Микеланджело предпочитал ребят помоложе), сразу перевоплотился из героического древнего грека в прогоркло-розовый человекоблин Фрэнсиса Бэкона.
Образ Дэна не находит места и в коллективном соглашении о мужской привлекательности: с годами он стал приземистым, слегка попышнел и обмяк – скорее раб своих привязанностей, чем боец, не гладиаторская арена у него на уме, а сбережения и систематизация; этот человек уже делает первые шаги по направлению к смерти, что требует, если хотите знать мнение Робби, гораздо больше мужества, чем упрямая вера в действенность достаточных физических нагрузок и косметических средств, позволяющих и в восемьдесят выглядеть на тридцать восемь.
На Дэне серые треники и старинная футболка с эмблемой “Рамоунз”. Кружок неприкрытого черепа проглядывает на платиновой макушке: перекись водорода – последний атрибут прошлой жизни, с которым Дэн не желает прощаться. И как упрекнуть его в стремлении сохранить хоть след былой юношеской прелести? Кто в двадцать выглядел как серафим с полотен Боттичелли, тому потом трудно оправиться.
Но, невзирая на прическу, Дэн теперь человек ответственный и твердо верен своим привязанностям. С шутливой стойкостью принимая разочарования, он вытравил из себя ярость, а заодно и надежды на будущее, которое якобы еще впереди. Ловким, метким ударом он разбивает яйцо. И говорит:
– С добрым утром, Робби.
Голос Дэна понизился на пол-октавы, теперь уже необратимо, – сказались годы курения и выступлений в мутном сумраке ночных клубов.
– Привет, Дэнни, – отвечает Робби, боднув Дэна в мясистое плечо.
– Как дела?
– Да ничего. Терпимо. Наконец-то пятница, а?
Замечание немного бестактное, не правда ли? Это Робби выходные сулят освобождение, для Дэна же означают, что дети весь день будут дома, а Изабель засядет за ноутбук (у них больше трети сотрудников уволилось, и она теперь работает семь дней в неделю).
Робби задается вопросом, стал ли он ввиду надвигающегося отъезда чаще позволять себе (или просто стал лучше отслеживать) вечные свои мелкие нападки на Дэна. Добропорядочного Дэна, горячо любимого Дэна, Дэна, сделавшегося, без сомнения, фигурой патетической.
– У Изабель все нормально? – спрашивает он.
– Ага. Просто хочет побыть в тишине.
– Я новую песню написал. Полночи не спал из-за нее, – говорит Дэн.
– Дети еще у себя?
– Ага. Вайолет одевается. А Натан… без понятия, чем он там занят.
– Пойду потороплю их. Говорил ведь, что утро у меня свободное?
– Наверное. Но напомни.
– В школу приедут брать пробы на асбест.
– Думал, его давно удалили.
– Вполне возможно. Но неизвестно наверняка. Нет подтверждений, что проверка была. Архив хранился в картонных коробках в подвале, а подвал затопило во время урагана “Сэнди”.
– В общем, утро у тебя свободное.
– Пойду пригоню детей.
– Люблю тебя, дружище.
– И я тебя.
Лет эдак двадцать назад Дэн с Изабель никак не могли решить, жениться им или нет (она сомневалась), и тогда Дэн повез Робби – тому было семнадцать – смотреть на самый большой в мире моток бечевки, понадеявшись, что Изабель станет сговорчивей, если привлечь ее младшего брата на свою сторону. В дни особой тоски по прошлому то автопутешествие кажется Робби самым счастливым событием в жизни. Двадцатилетний Дэн рулит своим подержанным (и не единожды) “бьюиком” – русые кудри золотятся, мускулы поигрывают на руках, – распевая вместе с магнитолой Sweet Thing Джеффа Бакли, а вокруг простираются фермерские угодья Пенсильвании и Огайо. Этот Дэн казался Робби воплощением красоты во всех смыслах. С тех пор Робби с Дэном рассказывают, как, доехав до самого Канзаса, обнаружили там лишь второй по величине моток бечевки в мире (самый большой был в Миннесоте), а затем оказалось, что добродушная лысеющая смотрительница, дежурившая в тот день, не способна разъяснить подробнее надпись на табличке, утверждавшую, что этот моток бечевки хоть и не самый большой, зато единственный, к которому можно подойти поближе и понюхать его. Когда Дэн осведомился, чего ради его нюхать, женщина лишь печально улыбнулась. И вместо ответа изложила суть разнообразной полемики, имеющей отношение к делу, в том числе о преимуществах бечевки из сизаля перед синтетической, и наоборот, а также о том, следует ли относить определение “самый большой” к размерам или к весу.
Тут и сказочке конец. Не обнаружив сувенирной лавки, огорченные Дэн и Робби отправились восвояси, однако в Рединге, штат Пенсильвания, “бьюик” сломался, и им пришлось ночевать в одряхлевшем мотеле, пока какой-то сомнительный автомеханик собирал развалившийся двигатель, неохотно допуская, что после этого хотя бы до дому, они, пожалуй, дотянут.
Будь Робби так же волен измыслить прошлое, как измышляет Вульфа, история имела бы продолжение. Поглазев на моток бечевки, они с Дэном поехали бы дальше, не обратно на восток, а на запад, прямо в Калифорнию, и где-нибудь в самом сердце Колорадо Дэн вдруг понял бы, что влюблен совсем не в Изабель, а в ее брата, паренька, которого так глубоко опечалило отсутствие футболок и магнитиков с изображением мотка бечевки и который без конца крутил Sweet Thing и подпевал Джеффу Бакли, ни разу слова не сказал насчет не самых приличных привычек Дэна (даже щелканья пальцами), не ревновал, не раздражался, любил Дэна таким как есть, точно таким, и не рекомендовал ему исправиться, и не указывал, как именно исправляться. Робби с Дэном поселились бы на Венис-Бич и жили там по сей день. На свою годовщину всегда бы приезжали в Канзас – вновь взглянуть на второй в мире по величине моток бечевки. А в Миннесоту – взглянуть на первый по величине – ни за что не поехали бы.
Изабель воображает, как просидит на этих ступенях долгие годы. Героиня европейского кино: Женщина На Лестнице. Пригвожденная к месту собственным эгоизмом и заурядностью, осознающая, что должна бы быть больше довольна жизнью, но почему-то ею недовольная, если не считать кое-каких незначительных эпизодов, выпадающих из общего ряда. Она увидела сову там, где, объективно говоря, никак не могла увидеть, догадалась, что совы, скорей всего, символизируют несчастье – клекот и когти, налетающие вдруг с безмятежного, казалось бы, ночного неба, – и не может теперь двинуться ни вверх, ни вниз по лестнице. Так и сидит тут.
Сидит и сидит, безразличная к мольбам и увещеваниям. Дети подрастают, приучаясь постепенно проходить мимо нее по пути из дома и домой с поспешным “доброе утро, мам” или “спокойной ночи, мам”. Потом вырастают совсем, и вся ее семья переезжает отсюда, уступая место другому семейству, а она все сидит. Новым жильцам сообщают, конечно, что квартира продается так дешево, поскольку им придется мириться с присутствием Женщины На Лестнице. Они и мирятся, обходят ее, в основном деликатно, их дети только иной раз вопят ей прямо в ухо “эй!”, но и детям скоро надоедает – реакции-то никакой. И постепенно она становится невидимкой. Ее то заденут нечаянно, то ненароком стукнут по голове сумкой с продуктами – первоначальные извинения, однако, остаются незамеченными, как и хулиганство детей, и наконец доходит до того, что на нее обращают внимание уже только при гостях, говоря вполголоса: “Уж простите, но она шла в комплекте с квартирой, а квартиру мы взяли почти за бесценок – в общем, ничего не поделаешь”.
Комната Натана и Вайолет – все та же детская, взыскательно обустроенная Изабель в пору, когда она собиралась стать идеальной матерью: Натан был еще только закорючкой с палец размером у нее в животе, а Вайолет пребывала там, где пребывают пока не зачатые. На стенах все те же обои с изображениями надписанных планет и созвездий: Марс, Венера Сатурн, Андромеда, Лебедь, Плеяды (теснящиеся, увы, у самого выключателя). В свое время, поморщившись от цирковых зверей и леденцовых полосок, Изабель предпочла всяким глупостям космическую тематику, и теперь, когда Вайолет уже исполнилось пять, а Натану десять, легче делать вид, что им еще вполне по возрасту жить вместе в детской, раз уж тут Большая Медведица с Орионом, а не леденцы и клоуны. Скоро Натан займет второй этаж вместо Робби. Может, хоть он починит в конце концов протекающий световой люк.
Робби стоит в дверях детской, пока еще не замеченный.
Вайолет вертится перед зеркалом, никак собой не налюбуется. Натан сидит на кровати, уже одетый по форме: в тесные джинсы и серую толстовку. Оригинальность его нервирует, в любых проявлениях.
– Привет, чудовища! – окликает их Робби.
Оба, взвизгнув (Натан, уж Робби-то знает, тут же жалеет, что не удержался), бросаются к нему. Вайолет обнимает его за бедра щуплыми ручонками, Натан выставляет кулак для приветствия.
– Привет-привет-привет! – говорит Вайолет.
– Доброе утро, моя лапушка.
Одной рукой Робби гладит ее по голове, другой отбивает Натану кулачок.
– Здорово, чувак! – говорит Натан.
– Здорово, детка, – отвечает Робби. – Обнимемся, что ли?
Натан подается вперед – обнять Робби, в результате попадает Вайолет локтем по голове, а та в результате верещит от боли раз в десять громче необходимого.
– Да ладно тебе, – говорит Натан.
– Ты ударил меня по голове!
– Да просто задел. Ты что, истеричка?
– Проси прощения.
– Не за что мне просить прощения.
– Ты меня ударил!
– Ну вызывай 911.
– Прекращайте, а? – взывает по пояс втянутый в детскую перепалку Робби.
Но они не прекращают. Не могут. Ими движет извечный гнев сыновей и дочерей человеческих – ошеломляющий гнев в чистом виде.
Вайолет говорит:
– Натану не нравится мой наряд.
– Нет, я сказал, что для карнавала самое то.
– Дядя Робби, а тебе нравится?
Она отходит подальше, чтобы Робби разглядел ее целиком. На ней платье цвета морской волны – платье принцессы с рукавами фонариком и тюлевой юбкой.
Робби и купил ей это платье неделю назад. Не сообразив почему-то, что Вайолет захочет носить его повседневно.
– Роскошно выглядишь, – говорит Робби.
– Аха! – отвечает Вайолет.
Это она Натану.
– Но для дня, пожалуй что, слишком роскошно, – добавляет Робби.
Вайолет глядит на него озадаченно. Она вступает в сферу таинственных правил, которые усвоишь, лишь нарушив. До сих пор правила, пусть зачастую (и порой вопиюще) нечестные, по крайней мере были ясны.
– Для сегодня? – переспрашивает она.
– Обычно самые красивые платья женщина надевает вечером, – поясняет Робби. – Когда на небе появляются звезды.
– И сама становится как звезда.
– Точно.
– Значит, обычную одежду носят днем, а красивую вечером.
– Совершенно верно.
Вайолет поднимает прежде брошенную на пол вместе с другими юбку-шотландку.
– Это лучше? Для сегодня?
– То что надо.
– С вот этой футболкой?
Вайолет предъявляет свою любимую (на данный момент) футболку со знаком “пацифик” из блесток. Робби от нее не в восторге, но пока и одного исправления довольно.
– Да, отлично – говорит он.
– Днем можно надеть вот это, а вечером – платье.
– Именно.
– А как ты думаешь, можно будет вечером надеть платье вместе с футболкой…
– Обсудим это позже. Сначала завтрак, наряды потом.
Вайолет послушно кивает, но отстраняется, когда Робби протягивает руку, чтобы снова погладить ее по голове. Этим поучением о смене дня и вечера он неявно, но порицал ее, и теперь она на него неявно, но злится. Вайолет, в нынешней ипостаси пятилетней, попадает порой в безвыходную ситуацию конфликта между двумя стремлениями: доказать свою правоту и постигнуть премудрости жизни.
Натан опять уселся на кровать, расставив ноги, во что-то там играет на айфоне. Про наряд сестры он все верно сказал. Но в свои десять научился уже хладнокровно принимать маленькие победы.
По неведомой ему самому причине Робби считает Вайолет более постоянной, хоть она и на пять лет младше Натана. Натан, сколько Робби помнится, всегда казался отчасти посторонним: его любят, ему рады, но он тут до поры до времени, пока не скроется в своем отдельном будущем, тогда как Вайолет часть этой семьи навсегда.
– Завтракать пора, дружище, – говорит Робби.
Безуспешно пытаясь вытащить их наконец из спальни, Робби задается вопросом: не подавлял ли он Вайолет, побуждая ее следовать основополагающему закону моды? И не должен ли удостовериться, что Натан понимает: “истеричка”, пожалуй, слово не самое подходящее в обществе его друзей-пятиклассников? Кто знал, кто мог предвидеть – в тот давний вечер, когда за ужином Изабель впервые накрыла ладонью пустой винный бокал, сообщая таким образом о своей беременности, – что Робби, Дэн и Изабель, все трое, вступают в новую жизнь, где любовь смешается с изнеможением и вечными сомнениями, не совершит ли (а точнее, когда совершит) один из них роковую ошибку, которую дети перенесут потом в наступающий век.
И в то же время Робби нравится воображать, как лет в шестьдесят он пойдет куда-нибудь выпить с Натаном (явившись из того места, в котором окажется к тому времени) и они будут ломать копья в спорах о политике (“Натан, вся мировая история вокруг денег вертится, неужто ты еще не понял”?). Или как он поможет Вайолет выбрать платье на выпускной (“Примеришь, может, вон то, без пояса”?). Уже сама мысль о таком вот будущем (“Дядя Робби, мы записали тебя на пилатес, тебе нужна растяжка”) – спасательный трос: хватайся и следуй прямо к горизонту. Эта-то мысль и поднимает его с постели, если выдастся скверное утро.
Натан покидает спальню первым, с видом человека, согласного, так уж и быть, на уступки. Он позавтракает, без проблем, и в школу сходит – что угодно, лишь бы Робби отстал, хотя в завтраке Натан не нуждается (кормится протеиновыми батончиками), а учителя его – сплошь кретины. Но он сделает Робби одолжение.
А Вайолет копается – все не может расстаться с принцессиным платьем.
– Ну что, не будешь есть за обедом рыбные палочки? – спрашивает Робби.
В ответ получает резкий, досадливый взгляд и прекрасно понимает Вайолет. Чему радоваться, если каждое утро он проверяет меню школьного обеда и запрещает ей есть слишком жирное или соленое? Но рыбные палочки! Серьезно? Это же просто снаряд из жира и соли. О чем они там в школе только думают?
– У тебя большое сердце, – говорит Робби, – как и у меня. Такие уж мы с тобой необыкновенные.
– Это нечестно.
– Нам нужно следить за своими сердцами. А то перестанут умещаться внутри.
– Потому что мне досталось от тебя гипносердие.
– Гипертония. Это у нас семейное. И лучше бы, конечно, мы с тобой были похожи в чем-нибудь другом.
– Съем кусочек рыбной палочки.
– Но только один. А теперь идем.
В последний раз взглянув на платье – радужный ворох на полу, – она соглашается наконец идти завтракать.
Еще одна утренняя миссия выполнена. Но помимо домашних обязанностей у него есть теперь и другая – постить картинки от имени друга, недавно зачатого и рожденного онлайн пару месяцев назад, после того как Робби расстался с Оливером.
Когда Робби заходит в ванную, Изабель там красит глаза.
– А постучать?
– Думал, тут нет никого. Это что, “Шанель”?
– Да, купила впопыхах. Хочешь попробовать?
– Давай.
Они стоят вместе у зеркала, напротив своих отражений. Мазнув кисточкой для теней по левому веку, Робби глядит на себя критически. Оттенок дымчатый, но слегка, телесный, чувственный. Вы сногсшибательно гипнотичны и совсем не легкомысленны. Розовый – это не про вас.
– Эта квартира в Вашингтон-Хайтс кажется подходящей, – говорит Робби. – Не скажут ведь “с видом на реку”, если нет никакого вида, а?
– Все они такими кажутся.
– Да уж, никто не упомянет, что вид еще и на мусорные баки на задворках кафешки или что спальня – в подвале.
– И все же это странно – поселить Натана в отдельной комнате наверху, тебе не кажется?
– Это именно что комната наверху, ставшая квартирой чисто случайно. Пробовала когда-нибудь готовить на той кухне?
– Мы перекроем там газ.
– А дверь на улицу запрете. И никакой псих не проберется внутрь.
– Что-то слишком много тебе приходится меня успокаивать.
– Затем я и здесь. В том числе.
– Ты должен был бы съезжаться с Оливером.
– Ему это скажи.
– Все мужики сволочи.
– Кроме нас с Дэном.
– Дэн тоже сволочь.
– Ты это не всерьез.
– Что ты говоришь ему насчет так называемого камбэка?
– Ну… одобряю. Что мне еще ему сказать?
– Мм…
– А ты говоришь с ним об этом?
– Нет. Не говорю.