Аркадий Соснов
Сбывшиеся сны Натальи Петровны. Из разговоров с академиком Бехтеревой
Книга издана в рамках партнерской программы ТД «БММ» и издательства «ОМЕГА-Л»
Автор благодарит Д. В. Корчагова за партнерскую поддержку
Фотографии для книги любезно предоставили С. В. Медведев и Наталья Бехтерева-младшая из семейного архива, а также Международный фонд «Петербургская фотолетопись»
© А. Я. Соснов, 2023
© С. В. Медведев, послесловие, 2023
© «Время», 2023
Вместо предисловия
Внучка великого ученого-психиатра, скорее всего, поставившего роковой диагноз Сталину. Дочь врага народа, сирота, детдомовка, блокадница, сумевшая переломить судьбу и в недружелюбной среде выстроить блестящую карьеру, не ведая о новых испытаниях, ей уготованных: гибель близких, предательство прибли́женных. Выдающийся нейрофизиолог, единственная женщина – академик двух академий: большой, АН СССР, и Академии медицинских наук СССР, депутат Верховного Совета и народный депутат СССР, почетный гражданин Санкт-Петербурга. Создатель уникального Института, рискнувшая изучать не только живой мозг человека – сложнейший объект во Вселенной – методом ювелирно тонкого, точечного проникновения, но и загадочное Зазеркалье, что лежит за пределами материального мира. Отбивавшая атаки инквизиторов-критиков: «Это, конечно, еще не наука. Но и не лженаука. Так – бывает»
[1].
Как же много может вместить одна жизнь, если ты – Бехтерева!
…По сравнению с ней я был прилежным школяром. Сотрудник молодежной газеты «Смена», которому повезло сделать интервью с самой Бехтеревой! Потом приехал к ней в институт с нашим фотографом Сашей Николаевым. С замиранием сердца ждал, пока величественная дама, с глубоким мелодичным голосом, сидевшая за массивным столом, страницу за страницей читала машинописный текст, в котором я, интерпретируя ее слова, сравнивал происходящие в живом мозге изменения с процессами перестройки в обществе (1988 год на дворе!). Николаев методично делал снимки. Вдруг она подняла на меня глаза, с иронично-уважительно-снисходительной интонацией молвила: «А вы умный», – и снова погрузилась в чтение. (Она бесподобно умела интонировать, вкладывая массу оттенков в сказанное и написанное.) Я чуть до потолка не подпрыгнул. Когда вернулись в редакцию, Николаев бросил народу в коридоре: «Бехтерева Соснова умным назвала». Этим действительно можно было гордиться, как орденом.
Постепенно у нас сложились неформальные отношения, чему способствовала близость домами по Кронверкской улице. Я удостоился чести бывать у нее (как-то даже по ее телефонному звонку бегал чинить свет), порой она меня наставляла в своей чуть усмешливой манере: «Не всякий вас, как я, поймет. / К беде неопытность ведет» (из письма Онегина Татьяне). Познакомился с ее сыном Святославом, в котором она души не чаяла, талантливым ученым, впоследствии академиком. С дочкой Алиной мы по-соседски приходили к ним на дачу в Комарово, где взяли из ее рук черного котенка, названного Китиком (Наталья Петровна, как сможет убедиться читатель, была невероятной кошатницей). Храню подаренную ею книгу «О мозге человека» с автографом «Семейству Сосновых во главе с Китиком с любовью и уважением. Н. Бехтерева. 7.VII.94». Дата не простая – ее юбилейный день рождения.
Книга «О мозге человека» вышла в издательстве «Нотабене» в том же 1994 году, в ней она, в частности, пересказывает и комментирует по моей просьбе четыре своих странных сна, со ссылкой на первую публикацию в газете «Невское время». С главным редактором издательства Львом Захаровым мы задумали другую книгу, в которой Наталья Петровна рассказала бы о своей жизни без утайки, от и до. Она согласилась, и я с энтузиазмом взялся за работу. Хотя в целом ее биография была уже на виду и на слуху, но истина, как и дьявол, в деталях, а в них неотвратимо проступали черты эпохи. Мы сидели на ее кухне, рядом хрустела сухим кормом кошка, не терпелось выведать еще что-то новенькое, но хозяйка разрешала включать диктофон, только напоив меня чаем с «особенными» пирожными, которые ее помощница Раиса Васильевна добывала где-то на Петроградке. Всего состоялось с десяток плюс-минус часовых сеансов, я оперативно делал и показывал Наталье Петровне расшифровки, сохраняя даже наши «технические разговоры», что ее позабавило.
Но случилась беда. Внезапно скончался издатель, мой товарищ Лев Захаров. Без него издательство схлопнулось, этот наш проект с Натальей Петровной завис, появились другие, в том числе на ТВ. И только сегодня, в канун столетия со дня ее рождения я решил к нему вернуться. Мне кажется, она его благословляет. Признателен Святославу Всеволодовичу Медведеву, взявшему на себя труд прочитать этот очень личный, исповедальный текст, написать к нему послесловие и уточнить содержащиеся в нем научные термины.
Аркадий Соснов
Сбывшиеся сны Натальи Петровны
Зазеркалье. Четыре ее странных сна
Наталья Петровна, давайте сначала поговорим о ваших снах, а потом о жизни. Что необычного вам снилось?
Перескажу вам мои четыре странных сна. Они отличаются от всех остальных снов тем, что у меня полное ощущение того, что эти события происходили наяву. Я засыпаю. Затем (мне снится), что я просыпаюсь, вижу какие-то события или участвую в них, снова раздеваюсь, ложусь, засыпаю и просыпаюсь. Просыпаюсь (реально) в очень взвинченном, нервном состоянии, с головной болью в области лба. Все четыре сна относились к событиям, для меня очень значимым.
Сон первый
Сентябрь 1937 года. В дальнем углу коридора нашей квартиры стоит мой отец. Он в старом парусиновом или холщовом летнем костюме (обычно дома и на работе папа был всегда хорошо одет и всегда – соответственно обстановке). Пол того края коридора, где стоит папа, начинает медленно подниматься. Вниз летят статуэтки – фарфоровые, бронзовые; папа их очень любил. Папа пытается устоять, падает, катится вниз. Между поднимающейся частью коридора и стенами видны языки пламени…
Не помню точно – назавтра или это произошло днем позже, папу арестовали. Через пять месяцев расстреляли.
Сон второй
Лето 1945 года. Меня цепко держит в руках человек, с которым я очень хочу расстаться, держит «взамен» погибшей, как мне сообщили, в первые дни войны безумно любимой им женщины. Мне трудно с этим справиться, я одна, мне двадцать один год. Женщину звали Тася (Таисия?), и на фотографии она очень красива. Я засыпаю, во сне просыпаюсь и иду в дом, где о ней горюют. Вижу Тасю в белом платье, сидящую за чаем. С радостью обращаюсь к ней: «Здравствуйте, Татьяна (почему-то называю ее так), – простите, не знаю вашего отчества». Ответ: «Алексеевна». Здороваясь, не встает. Снова (это все во сне) ложусь спать. Затем (уже наяву) просыпаюсь, бегу сообщить новость о том, что Тася жива, – ни минуты в этом не сомневаюсь, – и застаю Тасю именно в той же позе, в том же белом платье, что и во сне. «Здравствуйте, Татьяна (почему опять Татьяна?), – простите, не знаю вашего отчества». – «Алексеевна». Мы пожимаем друг другу руки. Таисия Алексеевна не встает. А дальше я узнаю, что она на девятом месяце беременности. Убегаю ужасно счастливая.
Сон третий
Июль 1975 года. Мою практически обездвиженную в связи с паркинсонизмом мать отправляю вместе с двумя сопровождающими ее людьми в Краснодарский край. Письма, продиктованные матерью, разные, но постепенно – лучше. Последнее письмо: «Не приезжай, мы скоро приедем, чувствую себя лучше, выхожу сидеть в садик». Сон: просыпаюсь, одеваюсь, звонок в дверь, почтальон приносит телеграмму: «Ваша мама умерла, приезжайте хоронить». Прилетаю в село, вижу множество людей, пришедших на событие деревенского масштаба. «Пропустите, я внучку́ покойницу хочу показать». Узнаю людей, о которых знаю из писем, называю по имени: «Вы – Мария, вы…» Хороним. Вертится, жужжит в голове давно забытое слово – сельсовет. Просыпаюсь с сильнейшей головной болью, плачу, почти рыдаю, всем кругом рассказываю сон, говорю, что мне надо срочно лететь к маме, она скоро умрет. Муж успокаивает меня, с ним вместе перечитываю спокойное последнее письмо. Аргументы присутствующих против поездки: «Вы же ученый, ну как можно верить снам, да и письмо хорошее, скоро приедут». Даю себя уговорить. Вскоре уезжаю с дачи в город. Одиннадцатого августа получаю телеграмму, иду с ней за очками спокойно – наверное, номер поезда. В телеграмме… и далее всё, как во сне. Сельсовет понадобился для взятия справки о смерти. В этом селе на мой вопрос о справке соседи просто отвечали: «А зачем тебе? Мать справкой не вернешь. Ну а если нужно – иди в сельсовет, там дадут».
Сон четвертый
Осень 1990 года. 25 сентября внезапно и трагически умер мой муж в связи с самоубийством его сына от первого брака. Я переживаю случившееся бесконечно тяжело, ставлю цветы перед большим портретом мужа (Ивана Ильича), подолгу говорю с ним. О чем? Не знаю. Засыпаю под утро. Во сне просыпаюсь. Иду вниз, к скамейке под окнами квартиры. Перед скамейкой стоит Иван Ильич, на скамейке лежит кипа листов с машинописным текстом, рядом кто-то, кого я не вижу, с ним разговаривает Иван Ильич. Спрашиваю: «Что происходит, о чем разговор?» Он: «Подожди, не мешай сейчас». Идем по лестнице в квартиру. Я зову в комнаты, он идет в кухню, становится у окна. Иван Ильич сердится: «Зачем ты меня здесь похоронила?» Я: «А где надо было?» – «Конечно, на Богословском, там все мои, убрали бы дерево, что тебе стоило! Рубль какой-то лишний!» (Задумчивое Серафимовское кладбище… Всегда захожу в его прелестную деревянную церковку. Привыкла к ее священникам – отцу Василию, отцу Николаю…) «Ну ладно, что ты отдала Жене (сын, оставшийся в живых)?»
Я: «Дачу, “Волгу”». На дачу он машет нетерпеливо рукой, а на «Волгу»: «Молодец, это правильно». Я пытаюсь сказать, что еще отдано, – нетерпеливый взмах руки: не надо. Я спрашиваю: «Но как же ты пришел? Ты же умер?» – «Да, умер, очень надо было – отпустили». – «А что там, где ты?» – спрашиваю. «Ни-че-го». – «Но из ничего нельзя прийти». – «Узнаешь потом. Ты никогда для меня не имела времени, я тебе был не нужен». – «Как, я же тебя так люблю». Он: «А, я не о том, не было времени, обходилась сама, не просила. Теперь проводи, все поняла?» Проводила, разделась и легла в постель. Проснулась в ужасе, кинулась к портрету: «Скажи, зачем ты приходил?» Сутки промучилась, не могла понять причины прихода. В приход верила безоговорочно. На следующий день (воскресенье) утром – опять к портрету: «Я сейчас лягу, усну, как хочешь – приходи, объясни, я не поняла. Я очень прошу, требую: приходи, объясни». Засыпаю сразу. Снится обычный сон. Пустая трехкомнатная квартира. По ней ходит улыбающийся Иван Ильич. В руках у него листки с машинописным текстом. Обнимает меня ласково: «Ну что ты не поняла? Ты знаешь, рукопись не успел издать, ты не прочла, не было у тебя для меня времени. Постарайся!» И я проснулась.
Прочла рукопись, и после правок специалистов с помощью доброго, умного человека (Константина Абрековича Баршта) удалось издать ее. Хорошая вышла книга.
Все эти сны снились утром или днем. Я их сразу же рассказывала всем, кто был рядом. Комментировать? Нет. Не могу, не знаю. Это просто было в моей жизни. Может быть, случалось и с другими.
Наталья Петровна, вы описываете незаурядные события. Вопрос в другом: они естественные или сверхъестественные?
Если быть очень честной, имеются два объяснения. Первое – что это пока неизвестно. А второе… Вот так же во сне приходят открытия, решения очень трудных проблем. Человек о чем-то постоянно думает, и это не поддается усмирению защитными механизмами сна, хотя они стараются подавить сверхэмоции, накопившееся напряжение. Защитные процессы даже видны на электроэнцефалограмме как вспышки медленных волн, проходящих по всему мозгу… Случается, однако, что силы, которые защищают человека от сверхпереживаний, не срабатывают. И тогда мозг, свободный от всех раздражителей дня, выводит в сознание то самое важное, очищенное от суеты, что человека волнует сильнее всего.
Звучит убедительно. Но не объясняет тончайших совпадений сна с реальностью, предвидения событий – до подробностей и обстоятельств, которые не могли быть известны заранее или открыться во сне!
Что на это ответить? В жизни у меня еще немало было тяжкого. Но не всегда же я видела такие сны – только четырежды. Будь мне все ясно, я начала бы с теоретического введения и закончила бы фундаментальными выводами. А то, что я скажу сейчас, намеки на объяснение…
Ну например, первый сон, с отцом. Я училась в школе, но все-таки слышала о том, что происходит в городе. Дети дворников дразнили нас, меня и брата, показывая решетку из пальцев (тех самых дворников, что потом присутствовали при аресте). К нам приходили какие-то люди, о чем-то спрашивали отца, и в том числе – почему он не боится. А он отвечал: потому что ни в чем не виноват. Но мало ли что я слышала. Далеко не все потом отразилось в снах.
Почему-то выплывают детали, о которых совершенно не думаешь. Например, слово «сельсовет», о существовании которого я просто забыла. Может быть, потому, что я знала: маме восемьдесят один год, состояние у нее неважное, – в моих повседневных раздумьях это слово промелькнуло и растворилось. А вот во сне, когда все резче, отчетливей, я очень хорошо его услышала. Или увидела – как хотите.
Сон подсказывает и то, чего вы не могли знать в принципе: как имя и отчество той женщины в 1945 году.
Но если очень жестко придираться к моему рассказу, с позиций очень злого оппонента, – кто-то когда-то при мне мог ее так назвать. Хотя как я ни пыталась вспомнить о «подсказке» – не сумела… Самое интересное, что наяву я не иду по пути сна – как это с мамой было. Разубежденная мужем, я абсолютно спокойно, с той страшной телеграммой в руках, пошла за очками. И как же странно (это вспомнилось позже) смотрел на меня почтальон.
Нельзя ли объяснить иначе: вам был дан знак свыше – напоминание, предостережение, обещание перемен, а вы недооценили?
Что ж, сегодня, при нашем уровне знаний о человеке, легче всего принять это объяснение. Но где доказательство?
Принять на веру, как вы в книге «О мозге человека» пишете?
Да. Можно мудрствовать, как я пыталась вначале, но вас это не очень устраивает. Меня тоже.
В вашей книге много серьезной, даже трудной для читателя науки. Но целая глава посвящена «странным» явлениям, которых солидные ученые вниманием обычно не удостаивают. Это не только вещие сны. Это специфические впечатления некоторых – не всех – людей, переживших клиническую смерть, и женщин-рожениц, которые моментами глядят на себя как бы со стороны… Судя по названию главы – «Зазеркалье», вам не удалось дать им научного объяснения?
Относя что-либо к «Зазеркалью», нужно быть вполне уверенной в том, что не найдется очень умный человек с очень земным объяснением происходящего. То, что я всю жизнь – и, вероятно, больше всех – занималась живым мозгом человека, в прямом контакте с ним, в динамике, в процессе мышления, точечно и объемно, все равно не гарантирует меня от ошибок. Тем не менее лично для себя убедительной «материалистической» версии этих явлений я пока не вижу.
Изучая мозг, вы не стали воинствующим атеистом?
Я никогда не была атеистом, тем более – воинствующим. А вера в Бога ко мне пришла после всего пережитого. Настоящая вера. Раньше было так: я не могла отрицать то, чего не знаю. У меня было ощущение: может быть, и есть нечто выше нас. Но вот вследствие личной трагедии я оказалась – нет, не без сознания, а в особом, измененном его состоянии. Специалисты знают – это не болезнь; мне было безумно трудно жить, хотя при этом я даже сохраняла работоспособность, писала вполне деловые статьи, выступала с докладами. Мои первые контакты с Церковью едва ли что изменили в этом плане: наверное, я ждала большего, чем получила. И все-таки теперь я понимаю: это было начало пути. Когда же рассказала обо всем настоятелю Софийского собора отцу Геннадию, буквально в течение пятнадцати минут он вывел меня из этого состояния. Впоследствии несколько раз оно возвращалось, и каждый раз он его снимал.
А сейчас не только ворошите прошлое, вопреки наставлениям отца Геннадия, но изучаете измененные состояния сознания в своей лаборатории?
Изучаю именно потому, что по себе знаю: они есть. Книги пишутся по-разному: иногда это нейтральное изложение. Иногда автором движет глубокий внутренний интерес. Моя работа – как раз такого рода. Пишу еще и потому, что я – служитель науки, со всеми положительными и отрицательными качествами этой службы.
Что же вы хотите постичь в своих исследованиях?
Если хватит отведенного мне времени, хотелось бы понять две вещи. Во-первых, почему «выход души из тела» во время клинической смерти – это такой редкий феномен? Почему этого не видят все, кто «оттуда» возвращается? Что, человек забывает увиденное? Или причиной – более глубокая клиническая смерть?.. Если бы я могла подступиться к этому, работая, скажем, в отделении реанимации, то, вероятно, попробовала бы вместе с психологами оценить свойства личностей, вернувшихся «оттуда».
Женщин-рожениц можно исследовать, непрерывно записывая электрокардиограмму и тщательно анализируя, нет ли микромгновений остановки сердца. Потому что понятие времени в таком состоянии трансформируется: достаточно секунд, чтобы увидеть характерный сон или перенестись в другое место, например к себе домой, и запомнить, что там происходит (эти случаи описаны!). Но, может быть, уже в следующие секунды запечатленная картина забывается.
Во-вторых, надо понять: что, этот феномен связан с живым человеком, лишь клинически мертвым, с его органами чувств, и исчезает при биологической смерти? Или, судя по тому, что говорят болгарка Ванга и американец Андерсон
[2] о контактах с ушедшими, это более длительные явления? Во всяком случае, для меня это – вопрос (кое-что пережила сама), в котором нужно разбираться. Не отстраняясь, не опасаясь негативной реакции кого-то из коллег.
Душа – реальность?
Тому, что оказывается под потолком в операционной, видит слабо освещенный тоннель или летит к родному очагу, – если это действительно «что-то», – я бы не хотела искать другого названия.
О дедушке, жизни на Греческом проспекте и прозрении в 35 лет
С какого момента вы себя помните? Что первое запечатлелось в памяти?
Не знаю, как эти воспоминания соотносятся друг с другом по времени. Помню себя на пляже, в Сестрорецке или Курорте
[3]. Я насыпаю песок в ухо отцу. При этом приговариваю: «Посыпу, посыпу, песок в ухо насыпу». Папа вскочил разъяренный, хотя был очень добрым человеком и очень меня любил. Я не ожидала такой реакции, считая, что какое-то хорошее дело делаю. Почему этот эпизод и запомнила: из-за полного эмоционального несоответствия процесса и результата. Запомнила встречу с Владимиром Михайловичем Бехтеревым, с дедушкой моим. Он принес мне большую коробку конфет. Каждая конфета была в белой бумажной чашечке – и сейчас так делают. А раньше это была для меня прекрасная незнакомка – коробка шоколадных конфет. Я ее открыла, как зачарованная стояла на коленях перед стулом, на котором эта коробка лежала. И мама мне, конечно, запретила есть шоколад. У мамы была точка зрения, может быть, правильная, что детям шоколад есть не следует. Помню, что Владимир Михайлович смеялся по этому поводу (говорят, он не так уж часто смеялся): принес внучке подарочек. А внучке-то как обидно было!
Сколько вам было лет?
Давайте прикинем. Владимир Михайлович умер в двадцать седьмом году, когда мне было три с половиной года. Значит, тогда было около трех.
А на пляже?
Примерно тот же возраст.
Вы его называете Владимир Михайлович. А в детстве звали дедушкой?
Мне так и не пришлось звать его дедушкой. В истории с конфетами я вообще не говорила. Не потому, что не умела, – умела, но растерялась. А когда повзрослела, все время хотелось – не устану повторять, – чтобы люди не думали, будто я прикрываюсь его великой тенью. Поэтому он для меня всегда Владимир Михайлович и мой сын сейчас говорит не прадед, а Владимир Михайлович. А другие родственники гораздо свободнее себя чувствуют с определением родства. Но это уже более позднее понимание, а тогда он был для меня не Владимир Михайлович, а пожилой, приятный человек, близко связанный с нашей семьей. Причем у него есть право сесть во главе стола, где обычно сидел мой отец, что меня немножко удивило. Потому что места за столом у нас были строго расписаны – разумеется, без табличек, мы знали, кто из членов семьи где сидит. А тут, пожалуйста: приходит человек и папа как должное уступает ему свое почетное место.
Где вы жили в то время?
В центре города, на Греческом проспекте. Если точнее: Греческий, 12, квартира 33 – тот же номер, как здесь у меня на Кронверкской. Жили на первом этаже, довольно высоком, в отдельной четырехкомнатной квартире. Одна из комнат выходила во двор. Папа узнал, что у дворников очень плохо с жильем, что они обитают в тесноте с множеством детей, и совершенно добровольно отрезал от нас эту комнату. У нас стену сделали сплошной, а дворникам, наоборот, прорубили дверь, у них появилась дополнительная комната. И когда начались обыски и аресты, именно дети дворников бегали вокруг нас, складывали пальцы решеткой и кричали: «Ваш отец будет там»; «Вашу золотую мебель (она была просто позолоченная), посуду – всё отберут». Приходя домой, мы с моим братом Андреем спрашивали, правда ли это, и родители нас успокаивали.
Такая была классовая ненависть? Вашу семью считали богатой?
Да. Особенно не могли простить того, что отец отдал комнату. Странно, что доброе дело развязало эту классовую, хотя и на детском уровне, войну.
Как ваша мать отнеслась к тому, что отец отдал комнату?
Не помню ее реакции. Не думаю, что прямо одобрила… В этой комнате жила бонна, немка, которая с очень раннего возраста учила нас немецкому языку. Собственно, учить-то не было необходимости, она почти не владела русским и говорила по-немецки. Соответственно, мы с братом пытались с ней общаться и тоже заговорили по-немецки. Потом бонна ушла от нас, о чем мы с Андреем не сильно жалели.
Вы – Бехтеревы. Был ли в доме культ вашего деда?
Наверное, был. Вот даже по тому, что ему уступили главное место за столом. И по тому, как говорили о Владимире Михайловиче, я чувствовала, что это большая величина. Очень хорошо помню день его смерти. У нас наряжали елку – причем наряжали в глубине комнаты, чтобы, не дай бог, с улицы ее не увидели. На дворе был довольно сложный двадцать седьмой год. И когда папа зажег три свечки над головой игрушечного Деда Мороза, стоявшего под елкой, он позвал маму: «Зиночка, Зиночка, посмотри, как удивительно Дед Мороз похож на отца!» Буквально вскоре, около девяти вечера зазвонил телефон, и сказали, что Владимир Михайлович умер. Впоследствии чего я только не читала о его кончине, сообщалось, что он умер вовсе не двадцать четвертого, а двадцать пятого, то есть в Рождество. Запутались, по-моему, даже те, кто сами это знали, не с чужих слов. Но я не могла перепутать, потому что видела и помнила: елку наряжали в сочельник.
Я проверю, лампочка на диктофоне горит?
Она все время горит.
Нет, пока я сейчас говорил, она погасла.
Вас не хочет слушать.
Сменю батарейки…
Повзрослев, вы узнали, что дед – великий ученый. Был он для вас ориентиром? Может, родители ставили его в пример, призывали быть достойной его?
Ничего подобного не было. Зато, когда мы с Андреем плохо себя вели, нас пугали полушутя-полусерьезно: «Отдадим в детский дом». Куда мы и попали в итоге. Вот с тех пор с такими вещами не шучу. Никакого подражания ни деду, ни отцу, который был очень талантливый, от нас не требовали. Допускали учение в школе бездумное. Я до детского дома практически ни одного учебника в руки не брала. Слушала, что на уроках говорят, и только. Как правило, опаздывала к первому сентября. Не по своей вине. Просто мы где-нибудь отдыхали, возвращались позже. Да и не считалось так уж необходимым приходить к первому сентября, как сейчас. Но было немножко жалко пропускать момент, когда девочки и мальчики (школа была смешанная) становятся в пары, определяется, кто с кем сидит за партой, начинают складываться отношения в классе.
Я оказывалась либо одна за партой, либо с кем-то из опоздавших, кого не знала, кто был чужой в этой школе. Это была школа номер два на Греческом проспекте, бывшее Второе реальное училище. Она сохранила свой номер, хотя рядом были 155-я, 159-я. Школа располагалась напротив садика «Прудки», который был угловым, выходил на Некрасова и на Греческий. Хорошее, добротное здание, оно и строилось под школу. Очень большие рекреации, где мы ходили на переменах по кругу парами, большой зал для представлений и праздников. Позже, в сиротской жизни, мне было трудно привыкать к тому, что школой может быть почти любое здание.
Вас кто-то отводил в школу?
Первое время – мама или домработница. В дальнейшем уже сама ходила.
А с братом вместе?
Не помню, чтобы мы с ним вместе ходили, хотя учились в одной школе. Андрей был на год меня младше. Но в войну «обогнал» меня – пошел добровольцем на фронт, прибавив себе три года. Он был рослый… И дальше у нас в биографиях и анкетах была путаница, которую так никто никогда и не заметил. Андрей писал, что у него есть младшая сестра, а я – что у меня младший брат.
В семье были такие понятия, как папина дочка или мамин сын?
Были.
Расскажите, кто был чей и почему.
До рождения младшей сестренки я была абсолютно папина дочка. Он всюду меня таскал с собой. Например, на выставку собак. Но когда папа единственный раз в жизни привел в дом собаку, мы с Андреем его подвели. Это был уже почти взрослый, удивительно красивый коричневый сеттер. Он с нами играл, а мы решили, что он на нас нападает, испугались, не выдержали его энергии. Нас с ним оставили и не объяснили, что собака такая и должна быть, что сколько-то надо перетерпеть, чтобы привыкнуть. Мы и на спинки кроватей и чуть не на шкафы забирались, от нее подальше. Потому что она норовила встать на задние лапы, положить передние лапы нам на плечи и… Однажды взяла мой нос в свою пасть и начала его лизать. Это было не очень приятно. Собака была хорошая. Пожила у нас, может, неделю, потом ее забрали…
А ваш отец хотел ее оставить?
Еще как хотел! Он всячески уговаривал маму: «Зиночка, тебе же пойдет эта собака по цвету». У мамы были красивые темно-каштановые волосы. Но мама была непреклонна, а мы с Андреем ее поддержали. Папа говорил: «Эх вы, я на вас надеялся!» Но мы же не со зла. Будь это кутенок, мы бы успели его полюбить, и он рос бы уже любимым.
Зато котов у нас было великое множество. Правда, в разное время, – одновременно бывало максимум два. Возражать нам было очень трудно, мы таскали котят из подвала, который был под нашей квартирой, мама их отмывала и превращала из серых чаще всего в рыжих. Мы укладывали котят к себе в кровати, под одеяло, и они становились домашними.
То есть пока в семье не родилась младшая дочка, вы были папиной любимицей?
Да. Андрей, который обожал отца, от него, как я вспоминаю, недополучил. Отец редко бывал с ним ласков, мог даже голос повысить. Брат был немножко упрямый, что ли, и папе не всегда это нравилось. Андрей всегда боготворил отца и потом, уже на пенсии делал все, чтобы память об отце и деде сохранить. Если бы брат был жив, о родственниках он бы лучше меня рассказал. Он был такой собиратель истории семьи.
А когда родилась Эвридика… Я с запинкой называю ее имя, потому что она сама себя называет Эрой. Конечно, основное внимание дальше уделялось маленькой.
Почему ее так назвали?
Папа мечтал об изысканном редком имени для младшей дочери. И нашел. Мама пыталась сопротивляться, но в конце концов ей тоже это имя понравилось.
А почему вас назвали Наташей?
Думаю, под влиянием «Войны и мира», как и брата Андрея. Мама была образованная женщина, любила литературу, много читала. Папа был разносторонне образованным, знал различные языки, ценил классическую музыку, собирал картины – то, что передалось нам с Андреем.
Они вам рассказывали, как познакомились, была ли это любовь с первого взгляда, единственная и неповторимая?
Единственной точно не была, поскольку до встречи с мамой отец был женат.
А дети у него в том браке были?
Нет. Его первая жена, которую я никогда не видела, очень его любила, но извела ревностью. И он с ней расстался. Случилось это, когда он познакомился с мамой или раньше, не знаю. Знаю только, что эта женщина продолжала его ревновать, и когда мы появились на свет, мама боялась, что она чем-нибудь нам навредит. А с мамой отец познакомился на каком-то курорте, где был кумыс. И мама там практиковалась как будущий врач – она училась в медицинском институте. Она сначала пошла на филологический факультет, но года через два увидела людей в белых халатах и перешла на медицинский… Вряд ли мама безумно влюбилась в отца, скорее, ей посоветовали принять его предложение. Мама не производила впечатление женщины влюбчивой, скорее тоже была ревнивая – не без этого. А папа влюбился в нее, конечно, всерьез. Она была очень красивая. Сейчас, вероятно, ей бы поставили в минус рост – она не была высокой. Вот я сейчас уже невысокого роста…
Среднего.
Ну а мама была пониже меня. Но в те годы это не считалось недостатком – наоборот, минусом был высокий рост. Девушки высокие чувствовали себя не очень уютно. Даже моя сестра (которая младше меня на девять лет) при всей своей привлекательности была чуть-чуть высоковата. Но так пропорционально сложена, что это ее не портило.
По вашим ощущениям, какие были отношения между родителями, семейная атмосфера?
В самом раннем детстве, пожалуй, безоблачная. А дальше – мама ревновала папу. Оправданно или нет – другой вопрос, но любая задержка на работе вызывала ее подозрение. Люди удивлялись: она ведь была очень красивая, на улице на нее обращали внимание. Уж не говоря о театре. Когда она появлялась, как правило, с опозданием, люди переставали слушать увертюру, это факт! Папа был человеком мягким и, несмотря на занятость, уделял нам много внимания. Когда мои подружки приходили к нам домой, вечером папа играл на рояле, мы танцевали. Он хорошо пел. Одна наша знакомая, когда собирались взрослые гости, была папиной аккомпаниаторшей. Тогда ведь непременно что-то пели, а сейчас – только если выпьют.
К приходу гостей раздвигался наш резной дубовый стол, устраивались даже маскарады, к примеру, на именины мамы 11 октября. Для нас это был почти святой праздник, именины тогда не отмечали, именины мамы праздновали как день рождения, пышнее всего. Папа дарил ей корзины с высокими цветами, особенно она любила хризантемы… Тогда от нас еще не ушла бонна. Это были такие отголоски нэпа, потом жизнь стала сложнее, но не веселее, хотя перед войной появилось больше товаров в магазинах.
Кто приходил к вам в гости?
Родственники, папины сослуживцы и друзья детства, но не поодиночке, а с женами. Тогда это было почти обязательно. Видно было, что кого-то мама меньше любила, кого-то больше, и папа к ним относился по-разному, но всем было хорошо.
А где работал отец?
В Остехбюро – Особом техническом бюро по военным изобретениям. Оно размещалось совершенно рядом, в таких желтых домах на Госпитальной улице. Он был там заведующим отделом и главным конструктором. На работу ходил, а не ездил. Во-первых, машины у нас не было, а, во-вторых, идти нужно было метров двести от дома. Работа была ответственная, папа получал премии, в том числе большие. И явно не очень-то себе представлял, что делать с деньгами, потому что он их нам подкидывал. Я помню зелененькие трехрублевые ассигнации, давал сколько-то, потом еще добавлял немножко… Периодически покупал картины. Так что мы были довольно обеспеченными людьми. Жили спокойно, размеренно, в определенное время – завтрак, обед, ужин.
Готовила домработница?
И мама. Она работала врачом – не постоянно, а когда надоедало сидеть дома.
Хотите, я вам расскажу смешную вещь. О том, откуда брались домработницы. Тогда было безумное бегство из деревни. Мама шла в «Прудки». К ней обязательно кто-нибудь подходил и спрашивал, не нужна ли домработница. И вот так, буквально с улицы, без паспорта, потому что в деревнях паспортов не давали, абсолютно случайного человека приводили в дом. И не боялись, в отличие от того, как сейчас принято в более-менее приличных домах.
С братом у вас была гармония. Появление сестренки ее не нарушило?
Ну появилась и появилась. С Андреем мы играли, вместе лазали в подвалы, к ужасу домашних. Под нашим и соседними домами по Греческому и по Некрасова были подвалы, такие огромные, что там можно было потеряться. Как я уже говорила, мы туда лазали в основном за кошками. Но это отдельная история… Я все пыталась навязать Андрею игру, в которой я принцесса, но он почему-то отказывался.
Скажу так: то, что у меня был брат, я по-настоящему осознала, когда он умер. Брат был как данность: то, что есть, должно быть и не может исчезнуть. Я знала, что Андрей очень способный, одаренный, волновалась за него, когда он ушел на фронт. Но вот он вернулся с войны, а как иначе, он же есть!
По отношению к сестре такого не было, может, из-за большой разницы в возрасте. Когда мы попали в детский дом, она оказалась в другом детском доме. И вообще была какая-то другая.
Мы с Андреем были разные по характеру, но совершенно одного ранжира. Он мой брат, я его сестра, что было совершенно ясно. А то, что Эвридика наша сестра, мы не до конца воспринимали. Она в наших играх не участвовала, она была довольно маленькая, когда пришли разные беды.
Кстати, Эвридика, в отличие от нас, некрещеная. Уже нельзя было крестить в тридцатые годы, тридцать третий – год ее рождения. А меня и брата крестили, несмотря на все запреты. Кажется, на дом приглашали священника.
Родители тоже были крещеные?
Они были и крещеные, и венчанные. Потому что в начале двадцатых годов еще можно было венчаться. Сестра моя так некрещеная и осталась. Ей много лет, и она очень болеет, но когда я пытаюсь эту тему с ней заводить, говорит, что это серьезный вопрос, его надо обдумать, сейчас еще слишком рано…
Отец был беспартийный, мама тоже, вообще тогда интеллигенция к партийности плохо относилась. Хотя дедушка был ужасно прогрессивный. Он же был депутатом горсовета и активно поддерживал советскую власть. Недаром Ленин подписал ему и его семье охранную грамоту. Когда папу арестовывали, родители сказали, что вот у нас есть охранная грамота Ленина. И показали тем, кто пришел его арестовывать. Ее бросили на пол, на нее наступили. Я этого не видела, но мама рассказывала на следующий день.
И где сейчас эта грамота?
Ее просто нет. Ведь тогда огромное количество бумаг из шкафов летело на пол. Они подбирались, выметались – не знаю, что с ней произошло. Во всяком случае, ее ценность была аннулирована полностью.
Сколько вам было, когда все это произошло?
Тринадцать лет.
Закончился этап вашей жизни?
Закончилось детство, которое, притом что в тридцатые годы были изрядные сложности, все-таки дало мне силы пройти через очень многое. Вот моя мама – удивительный человек, в прямом смысле удивительный. Она вбила себе в голову, что я буду научным работником. И делала все, чтобы я не отклонялась от этого пути. Например, исходя из того, что женщина-ученый – чаще всего синий чулок, внушала мне, что я далеко не красавица.
Это было так или, скорее, педагогический маневр?
Судя по фотографиям, не совсем так. Думаю, что я была ничего девочка. Но она мне развила комплекс неполноценности. И это очарование со знаком минус с меня было снято… в тридцать пять лет. Получилось очень здорово. Занятно, во всяком случае. Даже сейчас по фотографиям видно, что в двадцать два, двадцать четыре года я ничего себе. Кстати, я не лучшие фотографии выбрала для книжки. Фотографии-то неплохие, но, наверное, каждому человеку, особенно женщине, кажется, что в жизни она лучше. И мне тоже, обольщаться не следует. И так я прожила с порядочным комплексом до тридцати пяти лет, в убеждении, что не могу нравиться, – и когда понравилась своему будущему мужу Всеволоду Ивановичу, то посчитала это чудом.
А что произошло с вами в тридцать пять лет?
В тридцать пять лет я попала в Англию. Я тогда уже знала английский язык достаточно неплохо.
И однажды в Бристоле в лаборатории услышала, как две буфетчицы меня обсуждают. Причем ясно было, что этим буфетчицам невдомек, что я их слышу, а главное, понимаю, о чем они говорят. Пока я с электродами возилась или что-то в этом роде, они меня с ног до головы по косточкам разобрали.
Они знали, что вы из России?
Конечно.
И что же они о вас говорили?
Ну, этого я вам не скажу! Кроме того, вы не поверите. Часто пожилые люди рассказывают, ах, какие они были в молодости… Я бросила эти свои электроды и помчалась на лестницу. На площадке между первым и вторым этажом было зеркало – в полный рост. Я начала себя рассматривать с нарастающим интересом. Это необычное ощущение – смотреть на себя совершенно новыми глазами. И отрезок с тридцати пяти, может быть, до пятидесяти лет я прожила с этим ощущением. Что, надо сказать, отразилось в лучшую сторону на отношении ко мне мужской половины населения. Вот что значит самой о себе знать что-то хорошее.
А на ваших научных достижениях это новое ощущение отразилось?
В каком смысле?
Продуктивнее стали работать или расслабились?
Что касается научных исследований, поездка в Англию была для меня решающей. Потому что до этой поездки я считала – вот как в отношении внешности – да, я доктор наук, в тридцать четыре года защитилась, что вроде бы и достойно. Но по гамбургскому, международному счету – это почти ничто. Только в Англии, убедившись, что, во-первых, я понимаю, что они делают, и, во-вторых, в своей работе иду в ногу со временем, я внутренне раскрепостилась. Мне стало легче делать то, что я хочу. А дальше, не скрою, стремилась честно подняться по каким-то социально-научным ступеням. Не ради звания академика, а чтобы развивать свое направление. Потому что женщина в науке должна быть застрахована, вот как водитель на трассе. Не ради безнаказанности – ее не бывает, а ради новых возможностей.
Какие, например, возможности?
Заявить свою тематику, отличную от той, что записана за институтом. И еще много такого, что трудно объяснить.
Я вспоминаю, когда мне было уже порядочно лет – семнадцать лет назад, утром, проснувшись в мой день рождения, мой второй муж Иван Ильич спрашивает: «Почему тебе не дали Героя к шестидесятилетию?» Я отвечаю: «Господи, ну не дали и не дали. Зачем мне еще это?»
А не дали мне звания Героя ровно потому, что Буренков, тогдашний министр здравоохранения, очень не любил моего Ивана Ильича. Он считал, что для меня это мезальянс, и если я пошла на такое замужество в сорок девять лет, то нехороший я человек. Редиска, одним словом. И недостойна стать Героем. А мне в тот период не нужно было быть Героем или депутатом, в моей области знания это никаких возможностей не давало. Сейчас, может быть, дает – возможность выступить за науку несчастную.
А тогда я воспринимала это совершенно спокойно.
А Ивану Ильичу было обидно?
Он ужасно переживал. И так же, когда начались мои сложности с ИЭМ
[4], он их воспринимал трагически, сокрушался, что нас ругают. Заставлял меня обращаться в «Известия» с опровержениями. Я говорила: «Перестань, забудь об этом». – «Нет, ты должна доказать свою правоту». Исключительно по его просьбе я делала глупые шаги.
Вот сейчас, оглядываясь назад: это было просто ниже меня выступать в «Известиях» и объяснять, что мы со Святославом делаем благое дело, создавая новый институт. Я же была директором ИЭМ и, предполагалось, им останусь. Был такой расклад: если я ухожу, то становлюсь персоной нон грата. Никто не понимал, зачем мне, директору большого знаменитого института уходить в новый и маленький, который еще неизвестно выживет ли. Иван Ильич тоже не понимал зачем. Так как Святослав его возглавил, даже не подспудно, а публично считалось, что это я его судьбу устраиваю. Но надо быть сумасшедшей, чтобы еще и мне туда перейти научным руководителем. Зачем это нагромождение? А затем, что это был институт моей мечты, место, где интересно работать и вовсе не обязательно быть директором.
В итоге из-за этих дрязг у меня выпали несколько лет полноценной научной работы. Формально мало что изменилось, статьи публиковались как прежде. Но пропала радость, которую мне всегда доставляли занятия наукой. Она вернулась лишь сейчас, когда я по-настоящему очнулась от всех неприятностей. А вместе с ней появилась невероятная жадность ко времени. Вот вчера я приехала с дачи в беспокойстве: что-то пропустила, не успеваю. Для меня немыслимо несколько дней подряд не заниматься наукой. Только работа дает стабильное состояние и настроение, неважно, в кабинете или в лаборатории, пишу или читаю научную периодику. Я подписалась на журналы Nature и Neurotimes review, раньше брала их в библиотеке. Nature приходит раз в неделю. Поэтому я в курсе всего, что происходит в моей области, а происходит много интересного.
Аркадий Яковлевич, давайте заканчивать.
Спасибо. На сегодня последний вопрос: было у вас в детстве озарение, что вам в жизни предстоит свершить что-то очень значимое?
До детского дома – нет.
Письмо вдогонку. Если кошка полюбит
[5]
Бонна ушла от нас. Мы, дети, знаем причину ее ухода – она не может есть маргарин, а масла мало, его дают только нам. Она пошла искать дом, где масло дадут и ей. Вместе с ней из-под стекла на ее столе исчезла фотография очень хорошенькой девочки, которая была во всем недостижимо лучше нас. Настолько лучше, что у нас с Андреем даже не было желания достичь такого совершенства.
Уже на второй день (если не на первый) после ухода Берты Яковлевны мы понеслись во двор. У наших так называемых собственных домов на углу Греческого проспекта и улицы Некрасова в Ленинграде были огромные дворы. И еще более огромные подвалы – все рассказы о таинственных островах и пещерах преображались в наших детских головах во что-то похожее на наши подвалы – ведь они простирались и под огромными дворами, и под огромными домами. Там было страшно. Лишь благодаря неимоверным стараниям мамы мы их освоили не до конца. Но все же настолько, что очень часто неслись домой каждый со своим трофеем. Наиболее ценным трофеем считался котенок-подросток с рыжей лункой во лбу, хотя вообще трофеями были именно кошки…
В то не очень сытое время жильцы домов боялись не кошек, а крыс и мышей, а потому не так уж много было кошек бродячих, почти в каждой квартире оберегала хозяев от этих тварей своя Кошка. Котят чаще всего не топили, а разбирали. Если мама успевала перехватить нас, она мыла кошек. Но мытых или немытых мы тащили в постель, и тут начинался наш с Андреем диалог, хотя формально мы обращались к кошкам.
«Ты у меня золотистый», – говорила я.
«Пускай он золотистый, а ты у меня золотой», – Андрей.
«А ты золотистый-золотой» – и т. д. и т. п.
Котят каждый держал на груди под одеялом, «лицом» к лицу с собой. Кошки терпели. Мы скоро засыпали. Утром мама говорила, что кошки ушли домой. Действительно, дверь черного хода (из кухни) у нас почти всегда была открыта, и мы верили в инициативу кошек. Никогда не допускали, что взрослые вмешиваются в наши игры дальше мытья кошек. Завтра все начиналось по новой, хотя искали мы тех же, особенно того же, с рыжей лункой во лбу. Мы чаще всего не успевали дать им имя, откладывая это на завтра.
Мама признавала только рыжих котов, но, как и все коты в наших «собственных» домах, они жили полудикой жизнью – никаких поддонов с песочком ни у кого не было, кошки шли «за этим делом» во дворы. Домашние почти всегда возвращались, а если нет – дворники за три рубля приносили в дом всех, напоминавших рыжих. Чаще всего, пропадая два-три дня, рыжий возвращался серым. Ничего, отмывали – и все повторялось. Слово «экология» никто не знал, а о крысином яде знали.
Почему мы тащили кошек, а не щенков? Просто щенков не было в наших подвалах? Это – очень может быть…
Мы никогда в детстве не думали: умные наши кошки, знают ли они нас, любят ли они кого-то, – мы просто любили их. Теперь мы знаем больше о кошках. Прежде всего, они очень скрытные зверьки – в отличие от собак, очень не любят раскрывать свои тайны. Однако господин случай и здесь хозяйничает и раскрывает их маленькие тайны.
Андрей, уже совсем взрослый, работал на заводе. У проходной его встретил рыжий маленький котеночек. Замяукал, попросился на руки. Андрей поднял его, посадил на подоконник в проходной и сказал: «Сейчас ничем помочь не могу, иду работать. Вечером пойду домой, если дождешься – возьму». Андрей забыл, а котенок ждал. Вечером соскочил с подоконника и пошел за Андреем. Андрей взял его домой и когда кормил – понял, что котенок буквально умирал с голоду. А ведь мимо прошли сотни людей. Котенок прижился и вел себя, как все наши звери: встречал у дверей, лакал молочко, ловил мышей, если находил. В один из вечеров к Андрею пришли гости, и в том числе его хороший друг Володя. Все в нем было хорошо и лучше всего то, что он был мальчиком из нашего «собственного» двора, – но не любил он кошек. Котенок пытался приласкаться к нему. Володя поднял его… и швырнул в угол. Обиженный и больно ударившийся котенок ушел. Володя и дальше бывал в доме Андрея, котенок – уже большой кот удивительной красоты – уходил из комнаты, когда он появлялся. Но однажды почему-то не ушел, а Володя опустил руку вниз. От кидания в угол котенка прошло пять лет – и рука Володи была распорота когтями! Кот, не дожидаясь наказания, убежал из комнаты и забился в дальний угол. Сколько я помню, наказания коту не было. Андрей понял, что это справедливая месть выросшего взрослого за беспомощного малыша. Но какая память! Этот кот никого ни до, ни после не тронул, был веселым и ласковым зверьком. Звали его – Обормот.
Сейчас, когда я пишу эти строки, мой рыжий кот Тим очень хочет лечь на бумагу и если не лечь, то сесть или хотя бы походить по ней. Знал бы он, что имеет право поступить со мной за всю кошачью рать куда более жестоко, чем Обормот с Володей. Ему, моему Тиму, наверное, трудно, невозможно в это поверить. А я знаю, что никогда, никогда мне не замолить своего греха перед людьми-кошками, хуже того, детьми-кошками. У меня много смягчающих обстоятельств. Для суда – но не для меня. Я не заказчик, но я – исполнитель пресловутых «экспериментов на животных», о чем бесконечно сожалею. Наверное, умнее было бы смолчать, ведь такое делается повсюду, особенно у нас. Но это надо прекратить. В подавляющем большинстве случаев это абсолютно неоправданная наукообразная жестокость.
По складу моего характера медицинский институт был, наверное, последним местом, куда я стремилась бы попасть и, если бы не война, конечно, обошла бы его стороной. Но – война, все институты закрылись или уехали из Ленинграда. Пришла война, нужны не только врачи – до врача учиться пять лет, но и медсестры. А медицинский институт срочно готовит уже на первом курсе и медсестер. Поступила, училась в блокаду, уехала с детским домом весной 1942-го из Ленинграда, продолжала учиться в Иваново. Вернулась в сорок четвертом в Ленинград, окончила – все тот же! – Ленинградский медицинский институт. Тогда понять, что и как происходит с больным, как мне казалось, поможет только физиология, я просто не могла выписывать рецепты по комплексу симптомов. Знала бы я, через что придется пройти до того, как прикоснусь к столь необходимому лично мне пониманию, что такое жесткие и гибкие звенья систем в мозге, устойчивое патологическое состояние организма и его матрица – помогающие, мешающие больному, и многое, многое другое.
Поступила я в аспирантуру, ходила на интересные лекции, читала более или менее интересные книжки и узнала (хотя теперь знаю, что это не так), что физиолог обязан овладеть экспериментом на животных. И тут начался мой двухгодичный кошмар, который я иначе не могу назвать и сейчас. Седовласые солидные профессора, члены академий объяснили мне, как это важно – выяснить, как сравнительно в индивидуальном развитии устроены мозговые центры регуляции двигательных и вегетативных функций. В индивидуальном развитии – значит работать на молодых животных. Мозговые центры – это экспериментальные операции на головном мозге. У котят.
Хочешь быть физиологом – докажи, что можешь. Иначе не сможешь дальше помогать людям. Разве ты не хочешь им помогать? Боже мой, какая жестокая демагогия! Тогда физиологии человека, такой, какую мы выстроили потом, просто не существовало. И научная школа, в которую я попала, исповедовала эволюционное учение.
Господи, как я виновата перед вами, котята, мамы-кошки этих котят, за свою бездарную работу – она была выполнена досрочно, поставленная задача решена, я получила маленькое право распоряжаться собой и, конечно, немедленно ушла от ненужного, в моих глазах сейчас – неоправданного эксперимента. Меня даже хвалили на защите – но тем хуже. Я каждый день шла на работу как на казнь, каждого котенка, особенно поначалу, горько оплакивала – ну и что, себе-то я своей кандидатской не прощу! Хотела бежать – но эксперимент на зверюшках был почти везде после мединститута. Мне кажется, что огромная гибель людей во Вторую мировую войну дополнительно обесценила маленькие жизни животных. Эксперимент у медиков, особенно начинающих, был и в хирургии, и в инфекционных болезнях, и в фармакологии, и в терапии. Это был почти хороший тон, а я оказалась сентиментальной белой вороной.
Я так поддерживаю всемирное движение за максимальное ограничение эксперимента на животных, не нашедшее еще должного отклика в нашей стране! Конечно, нельзя абсолютизировать эту позицию, есть задачи, которые приходится решать в эксперименте и не решить компьютером, но пусть это будут умные, нужные человеку задачи. Сейчас в журнале Nature обсуждается вопрос о необходимости продления эксперимента на обезьянах по поводу гепатита – то, что пишут авторы, по-моему, надо делать. А кому стало легче, оттого что эволюционисты заполнили (если заполнили, а не забыли) один квадратик схемы, куда могли бы вписаться мои котятки?
Мне иногда кажется, что вы, кошки мои, все эти поздние годы мне говорите: успокойся, нас повсеместно топят, гонят, бьют, а ты же не хотела; может быть, мы все-таки послужили науке или ты потом отслужила за нас. Как бы мне хотелось этого, но это можно только себе придумать.
На моей кошачьей тропинке до Тима многое шло далеко не идеально – любимых котов съедали собаки, гробили ветеринары, травили недоброжелатели. С моим комплексом вины я почти сдавалась – не суждено… В какой-то период жили у меня две кошки – мама и дочка, причем мама съеденного собаками красавца рыжего барина. Они замечали меня и мою кровать даже когда были сыты, громко мурлыкали. Машка катилась под ноги клубочком, если чувствовала запах куры. Чапа-мама даже родилась у меня дома, побывала у моей внучки и вернулась (вернули!). Я уезжала, приезжала, кого-то просила кормить зверюшек – но, если бы не Тим, я бы забыла и котят моего детства, и невинно убиенных.
Собаки моего сына понимали слова, с ними хоть и без словесного ответа можно было разговаривать, они встречали, провожали, радовались, печалились – вместе с нами и отдельно. И я стала понемногу… не то чтобы любить собак, но не тосковать по кошке, той самой, рыжей или с рыжей лункой. Но вот однажды мой брат Андрей увидел в трамвае объявление: «Продаются рыжие коты…» Именно коты. На самом деле так оно и было. В квартире оказалось двадцать две единицы кошачьих, все, кроме апельсиновой мамы, – рыжие, на три четверти голодные коты.
«Сейчас покажу всех», – сказала хозяйка, кстати, милая, интеллигентная работница Эрмитажа, – и потрясла контейнер с сухим кормом. Боже мой! С потолка, из-под кровати (казалось, из-под пола) – отовсюду посыпались рыжие коты с бо́льшими или меньшими белыми галстучками, более или менее смелые. Совсем трусливые (Ванечка – перехватил зернышки и бежал), парочка храбрых, ждущих еще еды. Мне понравился один из них, с каким-то греческим именем, что-то вроде Теодоракис (не ручаюсь, прошло около семи лет). «Уже отдан девочке больной…» Второй из храброй пары потянулся ко мне сам – Тимофей, Тим. Мой Тим… И теперь я знаю, какой может быть Кошка, если она полюбит.
Эта Кошка – конечно, не кошка, а он, Тим. Он пережил у меня в доме буквально ненависть двух аборигенок, садившихся по обе стороны его миски и сверливших его сверкающими глазами: Чапиного сына съели собаки, нам никто не нужен взамен, ты чужой, уходи. Сейчас он один. В городской квартире он меня сопровождает повсюду, знает, что в ванной возможны нелюбимые мокрые обтирания, – и все равно идет. Идет днем и, если я встаю ночью, идет ночью. Спит чаще всего в кресле, на розовом новозеландском мехе рядом со мной, а если у меня что-то болит, идет лечить. Когда меня в постели нет, забирается под покрывало, уступает мне место в моем кресле, если я прихожу к программе «Время», и переходит ко мне на руки. Обходит гостей, даже тех, кто боится испачкаться в шерсти, мурлычет для них и возвращается ко мне, и каждое утро до одевания должен получить свой заряд на день – мою уже традиционную ласку. Тут он безапелляционен. Ничто не должно помешать, и уж мурлычет совсем особенно – для меня. Он – Мой Кот. На даче, когда он проводит там кошачий отпуск, спит только на моей кровати. И, в отличие от городской квартиры, аутичен. Когда я приезжаю, сначала не верит в свое счастье, потом прилипает ко мне, и если в городе он меня все-таки отпускает, то здесь провожает до машины и ложится под колеса: «Не уезжай!..»
Понимает ли он слова так, как понимают собаки? Честно скажу: думаю, что меньше. У котов, в отличие от показушных собак, есть свойство – подождать, помолчать, посмотреть, что из этого выйдет… Кошки – анархистки, как говорил мой большой друг, известный физиолог Грей Уолтер; кошки гуляют сами по себе, как писал Киплинг. Это все верно, но если кошка (кот) вас полюбит, она (он) ходит за вами и с вами. Одна очень злая женщина как-то мне сказала: «Ненавижу кошек, они расслабляют, делают меня доброй».
В Петербурге появились полчища крыс. Прав был Акимушкин
[6], крыс извести нельзя, все наши ядовитые шарики работают против нас, наших детей и наших животных. Возьмите в дом котенка. Ребенок будет расти добрым. И никогда не будет одиноким, даже если мама на работе. А крысы от вас точно уйдут.
Я часто в четырех стенах. За письменным столом, с бумагой, ручкой – и с Тимом, который любит погулять по бумаге, когда я начинаю писать что-то заново, пока не сдастся. Тогда сидит рядом на том же столе. Он знает, что у меня болит. И я думаю, знает, что мне нужна моя работа.
Не забывайте свои вещи: О Фрине, лягушке, «Вакханке» и др
Вы мне показывали домашнюю фотографию мамы рядом с необычной скульптурой.
Это Фрина, греческая натурщица. Белая гипсовая статуя очень красивой женщины, в полный рост. Папа где-то ее высмотрел, но момент, когда она «вошла в дверь», я не уловила. Папе казалось, что она, особенно в профиль, похожа на маму. У мамы действительно был дивный профиль. Но Фрина в белом варианте у нас прожила недолго. Папа захотел, чтобы она превратилась в статую из другого материала, и к нам пришел художник. Часть времени он рисовал мамин портрет, как сейчас помню, с парчовой повязкой на волосах, мама изнывала, позируя ему очень неохотно. (Я уже говорила: у нее были красивые каштановые волосы, чуть-чуть вьющиеся – не знаю, откуда взялась повязка, наверное, подарил папа, ему нравились такие не совсем стандартные вещи.) И тот же художник покрасил Фрину в черный цвет. Но она не выглядела черной, потому что во всех местах, куда падал свет (а свет падал сверху), была покрыта позолотой – видимо, сусальным золотом. Создавалось полное ощущение, как будто в темноте стоит золотая статуя. Это очень интересный эффект, больше я ни разу в жизни не видела таких – черных с позолотой, только у нас.
Много лет спустя мы с Андреем пришли в эту квартиру, где когда-то жили. И Святослава взяли с собой. Не очень мы были там нужны, но через каких-то знакомых нам разрешили. Фрины уже не было, и спросить о ней было не у кого, новые хозяева не первыми после нас туда вселились. Квартира после перепланировки стала чужая, от Фрины остался пьедестал – видно, с ним труднее было справиться, чем со статуей.
А зачем вы туда отправились?
Есть стихотворение «Никогда не возвращайся в прежние места». Наверное, это правильно, но меня всегда тянуло навестить квартиру, которую мы покинули детьми. Хотелось из неустроенности (жила после войны в тесной комнате) вернуться туда, где было просторно, уютно и красиво; картины на стенах, много маленьких статуэток: на рояле, на столиках, на специальных подставках в углах комнат. И Фрина в прихожей.
Но вот лягушку вам удалось сохранить.
Да. Говорят, эту лягушку привез Владимир Михайлович на лошадях из Ниццы. Так это или нет, история умалчивает. Я просто принимала это на веру. Лягушка тоже стояла у нас в прихожей, под столиком для перчаток. Там было несколько достопримечательностей. Прямо перед входом – голова зубра; Фрина – справа у входа в коридор; угловая, в полторы стены вешалка для пальто, с отделениями для шляп, для галош и другой обуви. Она удачно вписывалась в интерьер, видимо, на заказ делали. А над ней висела картина, которая мне очень нравилась, хотя отец объяснял, что ее нельзя считать полноценным произведением искусства. Картина называлась «Маскарад» – женщина в маске в окружении других масок. Плюс черный дубовый шкаф с папиной научной литературой, рядом с ним кресло, тоже мореного дуба. К шкафу нас не подпускали: папа ценил порядок и подозревал не без оснований, что мы можем его нарушить. Это была всего-навсего прихожая!
Часть вещей у нас формально конфисковали, остальное просто забрали и увезли. А лягушку приютили наши родственники, которые жили на Каменном острове. После войны они вернули ее нам, но места для нее в нашей комнатке не было. Благо ее попросил у нас Бирюков Дмитрий Андреевич, бывший передо мной директором ИЭМ. Импозантный человек, в прошлом из помещичьей семьи, родители его эмигрировали во время революции, а он, хотя учился тогда в кадетском корпусе, решил остаться и в общем был доволен своей судьбой. К сожалению, он рано умер, после его смерти лягушка снова к нам вернулась. Причем вначале мне показалось, что она как-то нехорошо улыбается. Я положила вокруг нее много игрушек – ее игрушек, в основном раковин (лягушки любят воду и все, что с ней связано), и она подобрела. Я к ней так привыкла, что даже не замечаю, пока не спросят – ах, откуда у вас такая красотка?
С картинами получилось гораздо хуже. Когда я уходила из дома, не зная еще, что навсегда, взяла с собой одну картинку – акварель Боброва «Одалиска», 1888 года. Это год рождения папы. Взяла, потому что папа ее любил. Такая – на первый взгляд кажется круглой, а на самом деле овальная. Я спрятала ее у себя на груди (раму пришлось оставить, хотя это был изысканный резной орех), закрыла пальто и унесла. Она со мной путешествовала и в тот период, когда я жила в проходной комнате, и ранее, в детском доме. До сих пор не могу понять, как ее у меня не забрали.
По возвращении в Ленинград я собиралась ее подарить одной женщине, которая хорошо ко мне относилась, и даже надписала на обороте, чего в принципе с картинами нельзя делать. А потом одумалась: если подарю, у меня совсем ничего из прошлой жизни не останется. Заказала для своей «Одалиски» раму, тоже ореховую, но уже более спокойную. Обычно она висит у меня над кроватью в спальне, но сейчас там ремонт, покажу, когда закончится…
Уходили из дома – куда?
Мы еще не знали куда, нам только сказали, что больше это не наш дом. Нас ждала на улице машина типа кареты скорой помощи.
Из папиных личных вещей ничего не удалось сохранить?
Ну а что я могла взять? Костюм, рубашку – вряд ли.
Авторучку?
Папа писал дома карандашом. Перед тем как сесть за работу, он всегда оттачивал несколько карандашей… Потом, кстати, напомните мне еще насчет домработницы. Я знала, что папа, инженер-конструктор по военным изобретениям, работал над серьезной рукописью, и, когда его арестовали, она была почти закончена. И вот отец моей одноклассницы – звали ее Нина, фамилия немножко странная: Букшованная – они жили в нашем дворе, только в другом доме, по Некрасова, – обратился ко мне: «Слушай, ведь твой папа наверняка над чем-то работал. У него же много трудов. (После мой брат Андрей восстановил их список.) Принеси его последнюю рукопись, я ее сохраню». Я никогда не слышала от папы о знакомстве с этим Букшованным, но подумала, что его намерение правильное, и принесла ему эту рукопись. Очень хорошо помню, что он положил ее в средний ящик левой тумбы письменного стола и сказал: «Вот здесь она будет ждать твоего отца». Позже, уже из детского дома, я пришла в квартиру к тому человеку. И он сказал, что в жизни не видел никакой рукописи: «Ты никогда ничего не приносила, ты лживая в своих родителей!»
Это была научная рукопись, работая над ней, папа меня спрашивал о восходящих и нисходящих токах в растениях – мы эту тему проходили по ботанике, может, искал аналогию с процессами в материалах. У него (а впоследствии и у моего брата) было много изобретений, опередивших время. Брат выяснил, что управляемые торпеды, которыми занимался отец, в Америке появились только в пятидесятые годы.
На него ведь не дворник донес, а, скорее, кто-то из коллег по работе?
Был донос или нет, сказать трудно. Арестовали почти всю верхушку их бюро.
Вы пытались это выяснить?
Когда началась перестройка, я отправила запрос в Комиссию по реабилитации. И получила официальный ответ, что отец был расстрелян. Его и еще несколько человек расстреляли в День Красной Армии – 23 февраля: им инкриминировали вредительство против Красной Армии, вот так. Еще я спрашивала, где он похоронен. Ответ: вероятнее всего, в Левашово. Вместе с теми, кого не следовало убивать, и теми, кто убивал тех, кого не следовало убивать. И палачи, и жертвы. Поэтому не очень просто мне там бывать. Хотя бываю иногда.
До этого ответы были разные. В первом сообщили, что отец умер в 1943 году от болезни… После чего я начала добиваться возможности посмотреть дело, что было опрометчиво с моей стороны. Я не могла себе представить, какой это ужас. Но это произошло гораздо позже. Можно, я сейчас не буду об этом говорить?