Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Уиндем

Куколки

John Wyndham

The Chrysalids



Перевод с английского Е. Левиной

Серийное оформление Е. Ферез



Печатается с разрешения The John Wyndham Estate Trust при содействии литературных агентств David Higham Associates и The Van Lear Agency LLC.

1

Когда-то, совсем маленьким, я часто видел во сне город. Было это очень странно, потому что начал он мне сниться задолго до того, как я узнал, что это такое. И все-таки именно город, раскинувшийся на берегу большого голубого залива, представал передо мной снова и снова. Я мог рассматривать улицы и окаймляющие их здания и даже лодки в гавани, а между тем наяву я никогда не видел ни моря, ни лодки.

И дома отличались от тех, что я знал, и движение на улицах тоже было странным: повозки бегали без лошадей; а в небе иногда пролетали какие-то блестящие штуки, похожие на рыб. Наверняка это были не птицы.

Чаще всего я видел это изумительное место в дневном свете, но иногда он являлся мне погруженным во тьму ночи, и тогда огни его извивались вдоль берега, как гирлянды светляков, а некоторые из них искрами сияли в море или в небе.

Это было столь завораживающе красиво, что однажды — я был тогда еще слишком мал, чтобы понимать, что делаю, — я спросил мою старшую сестру Мэри, где может находиться этот чудесный город. Она покачала головой и сказала, что на свете нет такого места — сейчас нет. Но может быть, продолжала она, я каким-то образом смог увидеть во сне то, что было давным-давно. Сны — забавная вещь, неизвестно, почему они именно такие, а не иные. Так что, возможно, я увидел кусочек прекрасного мира, того замечательного мира, в котором жили прежние люди. Увидел то, что было когда-то, еще до того, как Бог наслал на мир Бедствие.

Она очень строго предупредила меня, чтобы я никому об этом не рассказывал: насколько ей известно, другим людям такие картины не приходят в голову ни во сне, ни наяву, так что говорить об этом неразумно.

Это был хороший совет, и, к счастью, у меня хватило ума последовать ему. В этом округе у людей был острый глаз на все странное и необычное, и даже то, что я левша, вызывало у окружающих неодобрение.

Поэтому и тогда, и следующие несколько лет я никому не говорил об этих снах. Я даже забыл о них, потому что по мере того, как я становился старше, они снились мне все реже и реже. Однако совет старшей сестры я запомнил накрепко. Если бы не он, я, возможно, рассказал бы кому-нибудь еще и о том странном взаимопонимании, которое установилось у меня с моей двоюродной сестрой Розалиндой. Ведь если бы на это обратили внимание, нам с ней наверняка пришлось бы худо. Но в то время ни она, ни я не придавали этому никакого значения: у нас просто выработалась привычка к осторожности. Я, безусловно, не чувствовал себя необычным. Я был нормальным мальчишкой, нормально подрастал и все окружающее в мире принимал как должное.

Так продолжалось до того дня, когда я встретил Софи. Впрочем, даже тогда перемена произошла не сразу. Это теперь, оглядываясь назад в прошлое, я могу сказать, что именно в тот самый день у меня зародились первые сомнения.

В тот день я отправился бродить в одиночку. Я часто так делал. Мне было тогда около десяти лет. Ближайшая ко мне по возрасту сестра, Сара, была на пять лет старше меня, и эта разница в годах приводила к тому, что часто я играл один. Отправившись по проселочной дороге на юг, вдоль полей, я добрался до высокого вала и прошел по его гребню довольно много.

Вал не казался мне загадочным. Он был слишком велик для того, чтобы считать его чем-то, что когда-то давно построили люди, и мне никогда не приходило в голову связать его с теми удивительными делами Прежних Людей, рассказы о которых я иногда слышал. Это был просто вал, изгибавшийся широкой дугой, а потом уходивший, прямой как стрела, к далеким холмам. Обычный фрагмент мира, и ему точно так же не стоило удивляться, как реке, небу или самим этим холмам.

Я часто ходил по гребню вала, но редко спускался на другую его сторону. Я считал ее чужой, не столько враждебной, сколько не своей территорией. Я нашел там одно место, где дождь, стекая с дальнего склона вала, промыл в песке большой овраг, и обнаружил, что если сесть в нем и хорошенько оттолкнуться, то можно съехать вниз с довольно большой скоростью, а в конце пролететь несколько футов по воздуху и приземлиться в мягкий песок у подножия вала.

Я бывал там, наверное, раз шесть и никогда никого не встречал, но в тот день, когда я поднимался с песка в третий раз и готовился съехать в четвертый, чей-то голос сказал: «Привет!»

Я огляделся. Сначала я не мог понять, откуда шел голос, но потом мое внимание привлекла колышущаяся верхушка кустов. Ветки раздвинулись, и оттуда выглянуло лицо. Загорелое личико, обрамленное темными кудряшками, очень серьезное, с ярко блестевшими глазами. С минуту мы рассматривали друг друга, потом я ответил: «Привет!»

Немного погодя кусты раздвинулись шире, и я увидел девочку чуть ниже меня ростом и вроде бы немного младше. На ней были красно-коричневый комбинезон и желтая рубашка. Крест, вышитый на комбинезоне, выделялся более темным цветом. Ее волосы удерживались с двух сторон желтыми лентами. Несколько секунд она не двигалась, словно не решаясь покинуть свое убежище, но затем любопытство одержало верх над осторожностью, и она вылезла из кустов.

Я разглядывал ее во все глаза, потому что она была совершенно мне незнакома. У нас время от времени устраивались праздники или увеселительные прогулки, на которые съезжались дети со всей округи, так что встретить здесь кого-то, ранее не виденного, было просто удивительно.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Софи, — ответила она. — А тебя?

— Дэвид. Где ты живешь?

— Там. — Она неопределенно махнула рукой в сторону чужой местности за валом и перевела взгляд на песочную промоину, по которой я скатывался. — Это интересно? — спросила она, жадно глядя туда.

Я поколебался минуту, потом ответил:

— Здорово! — и предложил: — Давай попробуй сама.

Она отступила, снова перевела взгляд на меня и секунду или две изучала меня с очень серьезным выражением лица, а потом внезапно решилась. На вершину вала она забралась раньше меня и быстро съехала по промоине. Кудри и ленты ее развевались. Когда я приземлился вслед за ней, ее серьезность исчезла, а глаза сверкали от возбуждения и удовольствия.

— Еще! — вскрикнула она и, не отдышавшись, полезла наверх. Несчастье случилось, когда она съезжала в третий раз. Она села и оттолкнулась, как и раньше. Я смотрел, как она летела вниз, а потом замерла в куче песка. Она умудрилась приземлиться на фут левее обычного места. Я приготовился съезжать следом и ждал, пока она освободит мне место, но она не отодвигалась.

— Ну, давай же, — поторопил я ее.

Она попробовала подняться, а потом крикнула:

— Я не могу, больно!

Я рискнул съехать сбоку оврага и приземлился около нее.

— В чем дело? — спросил я. Ее лицо сморщилось, в глазах стояли слезы.

— Нога застряла, — сказала она.

Левая нога ее была засыпана рыхлым песком. Я разгреб его руками. Башмак попал в узкую щель между двумя выступающими камнями и застрял. Я попытался его вытащить, но он не поддавался.

— Может быть, как-нибудь вытянешь ногу, — предложил я.

Мужественно сжав зубы, она попыталась.

— Не выходит.

— Я помогу тебе, — предложил я.

— Нет, нет, больно, — запротестовала она.

Я не знал, что делать дальше. Было видно, что ей очень больно. Подумав, я предложил:

— Лучше всего разрезать шнурки в башмаке, чтобы ты могла вынуть ногу. Я не могу добраться до узла.

— Нет! — Она испугалась. — Нет, мне нельзя!

Она сказала это с такой убежденностью, что я растерялся. Если бы она вынула ногу из башмака, мы могли бы потом камнем выбить его из расщелины, но она этого не хотела, и я вообще не знал, что делать. Она лежала в песке навзничь, согнутое колено застрявшей ноги торчало вверх.

— Ой, как больно! — Она больше не могла сдерживать слезы. Они ручьем бежали по лицу. Но даже в эту минуту она не орала во весь голос, а только повизгивала, как щенок.

— Ты должна снять башмак, — сказал я.

— Нет, — повторила она, — нет, мне нельзя. Никогда. Я не должна…

Я растерянно сел рядом. Двумя руками она крепко держалась за мою руку и плакала. Было ясно, что боль в ноге усиливается. Практически первый раз в жизни я оказался в ситуации, когда должен был принимать решение сам. И я решился.

— Ничего не поделаешь. Тебе придется снять башмак — и если ты этого не сделаешь, то останешься здесь насовсем и, наверное, умрешь.

Она согласилась не сразу, но в конце концов поддалась уговорам. С опаской наблюдала она за тем, как я разрезал шнурки, а потом сказала:

— Уйди, ты не должен смотреть.

Я заколебался. Но детство — это пора жизни, полная необъяснимых, но важных условностей, поэтому я отодвинулся на несколько ярдов и повернулся к ней спиной. Я слышал, как она тяжело дышала, а потом снова заплакала. Я обернулся.

— Не получается, — сказала она, испуганно глядя на меня сквозь слезы.

Я опустился на колени, чтобы посмотреть, чем я могу помочь.

— Ты не должен никому рассказывать, — сказала она, — никогда, никогда. Обещай.

Держалась Софи очень храбро, лишь издавая какое-то щенячье повизгивание. Когда я наконец освободил ногу, она выглядела ужасно: вся распухла и была как-то вывернута. Я даже не обратил внимания, что пальцев на ней больше обычного…

Мне удалось выколотить ботинок из расщелины, но надеть его на распухшую ногу было невозможно. Наступать на нее она тоже не могла. Я подумал, что смогу понести ее на спине, но оказалось, что Софи тяжелее, чем я ожидал. Было ясно, что таким образом мы далеко не уйдем.

— Надо найти кого-нибудь и позвать на помощь, — сказал я.

— Нет, я поползу, — ответила она.

Я шел рядом с ней, нес ее ботинок и чувствовал себя бесполезным. Она бойко проползла на удивление большое расстояние, но потом была вынуждена остановиться. Ее брюки на коленках разорвались, и кожу она стерла до крови. Никогда я не встречал ни мальчишки, ни девчонки, которые смогли бы вытерпеть такое, и был просто потрясен. Я помог ей подняться на здоровой ноге и удерживал ее стоя, пока она показывала, где находится ее дом и дымок, на который мне нужно идти. Когда я оглянулся, она на четвереньках пряталась в кусты.

Дом я нашел без труда и, волнуясь, постучал в дверь. Открыла высокая женщина с красивым добрым лицом и большими яркими глазами. Ее красно-коричневое платье было немного короче, чем те, что носили женщины у нас дома, но общепринятый крест на нем тянулся от шеи через грудь до самого подола. Он был зеленого цвета, в тон ее головному платку.

— Вы мама Софи? — спросил я.

Она настороженно посмотрела на меня и нахмурилась.

— В чем дело? — От волнения она говорила отрывисто.

Я рассказал все.

— Ее нога! — воскликнула она. Мгновение она пристально смотрела на меня, потом поставила метлу, которую держала в руках, к стене и коротко спросила:

— Где она?

Я повел ее той же дорогой, которой пришел к дому. Услышав ее голос, Софи выползла из кустов. Мать посмотрела на ее распухшую, бесформенную ногу и кровоточащие коленки.

— Бедная моя девочка, — сказала она, обнимая и целуя Софи. А потом спросила:

— Он видел?

— Да, мама, — сказала Софи. — Прости меня, мама, я очень старалась, но сама ничего не смогла сделать, а мне было очень больно.

Мать медленно кивнула и вздохнула:

— Ладно, ничего не поделаешь. Залезай.

Софи забралась на спину матери, и мы отправились к ним домой.



Заповеди и наставления, которые в детстве учишь наизусть, можно помнить дословно, но должным смыслом они наполняются, лишь когда сам столкнешься с этим в жизни. И даже в этом случае еще нужно суметь разглядеть в сложившейся ситуации иллюстрацию того, что когда-то было просто заучено.

Поэтому, терпеливо наблюдая, как раненую ногу Софи обмывают, накладывают на нее холодный компресс и перевязывают, я не усмотрел никакой связи между этой ногой и тем утверждением, которое слышал каждое воскресенье.

«И Бог создал мужчину по образу своему и подобию. И Бог поведал, что у мужчины будет одно тело, одна голова, две руки и две ноги, что у каждой руки будет два сочленения, и она будет заканчиваться одной кистью, и каждая кисть должна иметь пять пальцев, и на каждом пальце должен быть плоский ноготь». И так далее до…

«Затем Бог создал женщину, по тому же образу и подобию, но с отличиями в соответствии с ее природой: голос ее должен быть выше, чем у мужчины. У нее не должна расти борода, у нее должны быть две груди…» И так далее…

Я знал это слово в слово, и все-таки вид шести пальцев на ноге у Софи ничего мне не напомнил. Я видел, как ее нога лежала на коленях у матери. Видел, как мать, посмотрев на нее долгим взглядом, приподняла ее, наклонила голову, нежно поцеловала и подняла к небу глаза, полные слез. Мне было жаль ее, жаль Софи, жаль больную ногу, но ничего больше я не увидел.

Пока делали перевязку, я с любопытством огляделся вокруг. Их жилище было гораздо меньше нашего, скорее домик, чем дом. Но мне здесь понравилось больше, чем у нас. Он был дружелюбный.

Хотя мать Софи была озабочена и взволнованна, я не чувствовал, что мешаю, как часто бывало дома, где я всегда оказывался нарушителем спокойной и размеренной жизни. Сама эта комната мне приглянулась, потому что на стенах не было назидательных надписей, которые всегда можно использовать как доказательство чьей-либо неправоты. Вместо них висели рисунки лошадей, тоже очень мне понравившиеся.

Вскоре успокоенная Софи умыла слезы и прыжками добралась до стола. С важным видом гостеприимной хозяйки она спросила, люблю ли я яйца.

После еды миссис Уэндер попросила меня подождать, пока она отнесет Софи наверх. Через несколько минут она вернулась и села рядом со мной. С серьезным выражением лица она взяла меня за руку и некоторое время молчала. Я очень хорошо чувствовал ее волнение, хотя поначалу не мог понять, чем она так обеспокоена. Она меня удивила, потому что до сих пор ничто не говорило о том, что она умеет думать таким образом. Я послал ей мысль, пытаясь успокоить и объяснить ей, что она не должна бояться меня, но мои мысли до нее не добирались. Она продолжала смотреть на меня блестящими глазами, такими же, какие были у Софи, когда она изо всех сил старалась не заплакать. Ее собственные мысли были бесформенны и беспокойны. Я снова попытался послать ей внутреннее сообщение, но она не смогла его уловить.

Потом она медленно кивнула и сказала: «Ты хороший мальчик, Дэвид. Ты был очень добр к Софи. Я хочу поблагодарить тебя за это». Мне стало неловко, и я принялся разглядывать свои башмаки. Мне еще никто никогда не говорил, что я хороший мальчик, и я не знал, как надо на это отвечать.

— Тебе нравится Софи? — продолжала она, внимательно глядя на меня.

— Да, — сказал я и добавил: — Я считаю, что она очень храбрая. Ей ведь было очень больно.

— Можешь ты ради нее хранить тайну? Очень важную тайну! — спросила она.

— Да, конечно, — согласился я немного неуверенно, потому что не мог понять, о какой тайне идет речь.

— Ты видел ее ногу? — сказала она, пристально глядя мне в глаза. — Ее пальцы?

— Да, — снова кивнул я.

— Так вот, Дэвид, это и есть тайна. Об этом никто больше не должен знать. Ты единственный человек, который это знает, кроме ее отца и меня. Больше никто не должен знать. Совсем никто, никогда.

— Хорошо, — ответил я и снова кивнул. Наступило молчание. Вернее, утих ее голос, но мысли продолжали звучать, как безутешное отчаянное эхо этих «никто» и «никогда». Потом мысли ее изменились, она внутренне напряглась, стала свирепой и испуганной одновременно. Было бесполезно думать ей в ответ, поэтому я постарался как мог выразить свои мысли словами.

— Никто никогда не узнает, — повторил я убеждающе.

— Это очень, очень важно, — настаивала она, — как бы мне объяснить тебе это…

На самом деле ей ничего не надо было мне объяснять. Устойчивое, напряженное ощущение серьезности произошедшего, наполнявшее ее, передавалось и мне — с абсолютной ясностью. Слова ее говорили гораздо меньшее.

— Если кто-нибудь об этом узнает, то будет очень… они будут очень жестоки с Софи. Мы должны позаботиться, чтобы этого никогда не случилось.

Ее беспокойство вылилось в какое-то другое чувство, твердое как сталь.

— Потому что у нее на ноге шесть пальцев? — спросил я.

— Да. Этого никто на свете, кроме нас, не должен знать. Это должно быть нашей тайной, — повторяла она, как будто вколачивала мне в голову эту мысль. — Ты обещаешь, Дэвид?

— Да, я обещаю. Если хотите, я могу поклясться, — предложил я.

— Обещания достаточно, — сказала она.

Весь этот разговор был для меня таким мучительным, что я решил скрыть его ото всех, даже от моей двоюродной сестры Розалинды. Но в глубине души мне было непонятно, почему это все так важно. Почему какой-то крошечный пальчик на ноге требует такой невероятной искренности?! У взрослых очень часто степень беспокойства совершенно несоразмерна причине.

Поэтому я решил придерживаться главного: надо хранить тайну. Мать Софи продолжала смотреть на меня печальным невидящим взглядом, от которого мне стало неуютно. Она заметила, что я ерзаю, и улыбнулась по-доброму.

— Ну и хорошо, — сказала она, — будем хранить тайну и никогда больше не станем говорить об этом.

— Можно мне будет навестить Софи? — спросил я.

Она заколебалась, обдумывая ответ, а потом сказала:

— Ладно, но только чтобы об этом никто не знал.



Лишь когда я добрался до вала, влез на него и направился к дому, заунывные воскресные поучения сомкнулись с реальностью. В голове у меня как будто что-то щелкнуло, и зазвучали слова: «Каждая нога должна иметь два сочленения и одну ступню, и каждая ступня должна иметь пять пальцев, и каждый палец должен заканчиваться плоским ногтем». И так далее до конца: «…и каждое существо, которое имеет внешность человека, но сформировано не так, не является человеком. Это не мужчина и не женщина. Это Богохульство против Истинного Образа Божьего, и ненавистно оно перед лицом Божьим».

Я вдруг встревожился и растерялся. Мне все время вбивали в голову, что Богохульство — вещь чудовищная. Но в Софи не было ничего чудовищного. Она обычная маленькая девочка, разве только более разумная и храбрая, чем большинство других. Однако в соответствии с Определением…

Было ясно, что где-то произошла ошибка. Ведь не мог же один крошечный пальчик на ноге, пусть даже два крошечных пальчика — потому что я предполагал, что на второй ноге, вероятно, должен быть такой же, — ведь не может быть этого достаточно, чтобы сделать ее «ненавистной перед лицом Божьим»?!

Пути мира Господня поистине загадочны! Неисповедимы…

2

Домой я добрался привычным путем. В том месте, где лес лентой взбирался на вал, спускаясь на другой его стороне, я вышел на узкую дорогу, которой почти никто не пользовался.

С этого момента я был настороже и не убирал руку с ножа. Вообще-то я должен был держаться от леса подальше, потому что хищные животные, какие-нибудь дикие собаки или кошки, проникали оттуда, хоть и нечасто, на освоенную территорию вроде Вэкнака. Однако в этот раз я только слышал, как разбегаются с моего пути мелкие зверьки. Пройдя примерно с милю, я дошел до обработанных полей, за которыми стоял наш дом. Внимательно наблюдая за окрестностью, я пробрался вдоль края леса, потом, прячась в тени изгородей, пересек все поля, кроме последнего, и остановился, чтобы как следует оглядеться. Вокруг никого не было видно. Только во дворе старый Джекоб медленно сгребал навоз. Когда он повернулся ко мне спиной, я быстро пересек открытое пространство, влез в окно и пробрался в свою комнату.

Описать наш дом нелегко. С того времени, как мой дед, Элайес Строрм, построил его, прошло пятьдесят лет, и дом оброс новыми комнатами и пристройками. И теперь с одной стороны он смыкался со складами, конюшнями и амбарами, а с другой — с прачечными, молочными, сыродельнями, помещениями для работников и тому подобными пристройками. С подветренной стороны от главного дома располагался большой, хорошо утоптанный двор, главной достопримечательностью которого была навозная куча.

Как и все дома в округе, наш изначально строился из толстых, грубо отесанных бревен, но как самый старый здесь, снаружи он теперь был выложен кирпичом и камнями, взятыми из развалин построек Прежних Людей. Внутри стены были обмазаны глиной, смешанной с соломой, и оштукатурены.

Мой дед, судя по рассказам отца, слыл человеком беспросветно и уныло добродетельным. Намного позже из обрывков разговоров я составил другой его портрет, более правдоподобный, хотя и не такой благообразный. Элайес Строрм приехал с востока, откуда-то с моря. Почему он переехал сюда, в точности неизвестно. Он давал всем понять, что безбожный образ жизни людей на востоке заставил его искать край, где народ менее испорчен и более тверд в вере. Однако я слышал и разговоры о том, что в родных краях его просто не могли больше выносить. Как бы то ни было, в возрасте сорока шести лет, со всем своим нажитым богатством, разместившимся в шести фургонах, он перебрался в Вэкнак, местность в то время еще дикую.

Человек он был черствый, властный и прямолинейный до жестокости. Его глаза под лохматыми бровями горели проповедническим огнем. Имя Божье неумолимо рвалось из его уст, страх перед дьяволом неугасимо пылал в его сердце, и трудно было определить, какое из этих чувств вдохновляло его больше.

Вскоре после строительства дома он уехал куда-то далеко и вернулся с женой. Она была застенчивая, хорошенькая, с розовыми щечками и золотыми локонами и на двадцать пять лет моложе его. По рассказам, когда она думала, что ее никто не видит, она становилась похожей на прелестного резвого жеребенка, но под взглядом мужа пугалась и замирала, как кролик.

Жизнь у бедняжки сложилась несладко. Ей открылось, что свадебный обряд не рождает любви. Она не вернула мужу его ушедшую молодость и не смогла возместить это упущение умелым ведением хозяйства.

Не в характере Элайеса было пропускать чужие недостатки без замечаний. Всего несколько лет понадобилось ему на то, чтобы заглушить ее юную непосредственность поучениями. Розы и золото ее наружности поблекли от проповедей. В конце концов от былой прелести остался лишь печальный серый призрак, и она безропотно скончалась через год после рождения второго сына.

Дедушка Элайес с самого начала знал в точности, каким должен быть его наследник. Принципы веры вошли в кровь и плоть моего отца, а голова его до отказа была набита цитатами из Библии и «Покаяний» Николсона. В вере сын не отставал от отца. Разница между ними обнаружилась только в подходе: у моего отца не горел в глазах проповеднический огонь, его добродетелью стала приверженность к Закону.

Мой отец Джозеф Строрм женился после смерти деда Элайеса и не повторил его ошибки. Взгляды моей матери гармонировали с его собственными. У него было сильно развито чувство долга, и он не испытывал никаких сомнений относительно того, в чем именно состоит этот долг.

Наш округ и особенно наш дом, первенец в этих краях, назывался Вэкнак, согласно преданию о том, что когда-то, много лет назад, во времена Прежних Людей на этом месте стоял город, который назывался Вэкнак. Предание, как и положено преданиям, было туманным, но кое-какие остатки стен и фундаментов действительно еще сохранились в наших местах. Потом их использовали для новых построек. Еще был в этих местах вал, уходивший вдаль к холмам, и гигантский утес, который, должно быть, тоже сделали Прежние Люди, каким-то своим сверхчеловеческим способом срезав полгоры, чтобы добывать из ее нутра что-нибудь нужное им и интересное. Наверное, в те времена это место и вправду называлось Вэкнак. Так или иначе, теперь так называется наша послушная Закону и почитающая Бога община, состоящая из нескольких сотен разбросанных хозяйств, больших и малых.

Отец мой был в общине человеком влиятельным. Когда ему исполнилось шестнадцать лет и он в первый раз выступил перед народом с воскресной проповедью в церкви, построенной его отцом, в округе жило меньше шестидесяти семейств. После того как расчистили больше земли для посевов, в эти края переселилось много людей, но отец по-прежнему был у всех на виду. Он все еще оставался самым крупным землевладельцем. Как и раньше, он читал по воскресным дням проповеди, толковал с однозначной ясностью и откровения небес по земным вопросам, и законы вечные, а по установленным дням в качестве судьи вершил законы человеческие. В остальное же время делал все для того, чтобы и он сам, и его домочадцы, и все его работники служили образцом поведения для всей округи.

Жизнь дома сосредоточивалась в большой общей комнате, которая служила также и кухней. И сам дом, и его комнаты были самыми лучшими и самыми большими во всем Вэкнаке. Предметом особой гордости (разумеется, не суетной) считался громадный очаг. Это было что-то вроде горделивой демонстрации достойного употребления дарованных Господом отличных материалов, своего рода выполнение Завета. Печь была сложена из тяжелых валунов, а дымоход — целиком из кирпича и поэтому никогда не занимался огнем. Место, где он выходил на крышу, единственное в округе было покрыто черепицей, так что солома, покрывавшая всю остальную часть крыши, тоже никогда не загоралась.

Моя мать следила за тем, чтобы большая комната всегда содержалась в чистоте и порядке. Пол был выложен из кирпича, камня и плиток, искусно пригнанных друг к другу. Мебель составляли несколько тщательно выскобленных столов, табуреток и стульев. Стены были чисто выбелены. На них висели до блеска начищенные сковородки, не влезавшие из-за своей массивности в шкафы. Чем-то вроде украшений служили развешенные на стенах деревянные доски с красиво выжженными изречениями из «Покаяний». На висевшей слева от очага было написано: «То есть человек, что по образу Божьему», на той, что справа: «Храни чистоту породы Господней», на противоположной стене расположились доски с «Да будет благословенна Норма» и «В чистоте наше спасение». Самое заметное, крупно выведенное изречение висело на стене напротив двери, ведущей на хозяйственный двор. Она напоминала каждому входящему: «НЕ ПРОГЛЯДИ МУТАНТА».

Частые ссылки окружающих на эти надписи познакомили меня со всеми изречениями намного раньше, чем я научился читать. Я бы даже сказал, что они были моими первыми учебниками. Кроме перечисленных, там были и такие: «Норма — это воля Божья», «Свято точное воспроизведение», «Каждое Отклонение — от дьявола» и еще несколько — о Богохульствах. Большую часть из них я не помнил, но о некоторых уже кое-что узнал, например о Нарушениях. Дело в том, что когда случалось Нарушение, это событие обставлялось самым внушительным образом. Обычно первым признаком того, что произошло Нарушение, было возвращение отца домой в дурном расположении духа. Позже вечером он собирал всех домочадцев и всех работников. Мы становились на колени, отец, обращаясь к Богу, провозглашал наше раскаяние, и мы все вместе молились о прощении. На следующий день все вставали до рассвета и собирались во дворе. С первыми лучами солнца мы начинали петь псалмы, под звуки которых отец торжественно убивал двухголового теленка, или четырехногого цыпленка, или какое-нибудь другое воплощенное Нарушение. Иногда это были еще более своеобразные существа.

Нарушения случались не только у животных. Бывало, что отец сокрушенно и гневно швырял на кухонный стол странные колосья или овощи. Уничтожать такие овощи было нетрудно, если они росли только на нескольких грядках. Но случалось, что Нарушение охватывало целое поле. Тогда ждали подходящей безветренной погоды и с пением псалмов поджигали его. Мне это зрелище очень нравилось.

Так как мой отец был человеком набожным и дотошным, с наметанным на все Нарушения глазом, мы сжигали и убивали гораздо чаще, чем другие семейства. Но отец очень сердился и обижался, когда кто-нибудь заикался о том, что мы подвержены Нарушениям больше других.

Нет, говорил он, ему совсем не хочется бросать деньги на ветер. Если бы наши соседи поступали по совести, он не сомневается, что им пришлось бы уничтожать Отклонения в гораздо большем количестве, но беда заключается в том, что у некоторых людей принципы слишком растяжимые.

Таким образом, я очень рано узнал, что такое Нарушение. Это то, что выглядит неправильно, то есть не похоже в точности на тех животных или те растения, от которых оно родилось. Обычно неправильной оказывалась какая-нибудь мелочь, но это не имело значения: большое или маленькое — это было Нарушение или, если это случалось с людьми, Богохульство. Нарушение и Богохульство считались официальными названиями, а попросту то и другое именовали Отклонениями.

Вопрос о том, что именно считать Нарушением, был не таким простым, как кажется на первый взгляд. Иногда возникали разногласия, и тогда посылали за окружным инспектором. Но отец инспектора звал редко; он предпочитал для верности уничтожать все мало-мальски сомнительное. Находились люди, которые упрекали его за чрезмерную щепетильность, говоря, что если бы не он, то количество Отклонений в год, которое сократилось по сравнению с дедовским временем вдвое, было бы еще меньше. Однако в любом случае Вэкнак почитали образцом Чистоты.

Наш район уже не считался окраинным. Упорный труд и многочисленные жертвы привели к такой стабильности форм животных и растений, что нам могли позавидовать многие общины, лежащие на востоке. Теперь нужно пройти не менее 30 миль на юг и юго-запад, чтобы добраться до дикой территории, то есть до тех мест, где вероятность выращивания правильного потомства оказывается менее половины. А еще дальше тянулась полоса земель шириной где 10, где 20 миль, на которой росло намного больше неправильного. За ней простирались таинственные Заросли, Окраина, где не было ничего устойчивого и где, по выражению моего отца, «дьявол разгуливает по своим владениям и насмехается над законами Божьими».

По слухам, полоса Зарослей тоже не имеет постоянной ширины, а за ней лежат Дурные Земли, о которых никто ничего толком не знает. Тот, кто отправлялся в Дурные Земли, там обычно и пропадал, а те двое или трое, что вернулись оттуда, долго не протянули.

Однако самые большие неприятности нам причиняли не Дурные Земли, а Заросли. Люди Зарослей (их называли людьми, но на самом деле они были Отклонениями, хотя внешне и походили на обычных людей… если, конечно, их неправильности не бросались в глаза) почти ничего не имели. Поэтому они добирались до цивилизованной территории и крали зерно, домашний скот, одежду, инструменты и, если находили, — оружие. А иногда они воровали детей.

Небольшие набеги случались два-три раза в год, и, как правило, на них никто не обращал внимания, кроме, разумеется, тех, кого грабили. Обычно хозяева успевали убежать и теряли только имущество, после чего их соседи собирали деньги, вещи и все необходимое, чтобы помочь ограбленным снова наладить жизнь. Но время шло, граница отодвигалась все дальше, и все большее количество людей кормилось на все уменьшавшейся территории Зарослей. Все чаще у них случались голодные годы, и вскоре речь уже шла не о редких стремительных набегах дикарей, быстро возвращавшихся в Заросли, а о действиях больших организованных групп, которые наносили значительный ущерб.

Когда отец был еще ребенком, матери часто пугали детей такими угрозами: «Не будешь слушаться, позову из Зарослей старуху Мэгги. У нее четыре глаза, чтобы следить за тобой, четыре уха, чтобы слушать тебя, и четыре руки, чтобы шлепать тебя. Смотри!» Другим пугалом был Волосатый Джек: «…он заберет тебя к себе в Заросли, в пещеру, там живет его семья. Все они волосатые, и у них длинные хвосты. Каждый из них утром на завтрак съедает по мальчику, а вечером на ужин девочку».

Однако в последнее время близость Зарослей нагоняла страху не только на маленьких детей. Люди Зарослей стали опасными, и на Правительство в Риго обрушился поток жалоб по поводу грабежей. Впрочем, толку от этих жалоб не было никакого. Да и то сказать, чем могло помочь Правительство, если совершенно не было известно, где именно на протяжении 500–600 миль будет совершен очередной набег. Поэтому Правительство, удобно расположившееся далеко на востоке, только выражало сочувствие — правда, в самых ободряющих выражениях — и предлагало крепить самооборону. А поскольку и без того еще со времени освоения новых земель все мужчины, способные держать оружие, являлись членами добровольной милиции, это предложение было равносильно полному безразличию к нашим бедам.

Округ Вэкнак находился достаточно далеко от Зарослей, чтобы считать их не угрозой жизни, а лишь ее осложнением. Меньше чем на 10 миль грабители к нам не приближались, и все-таки изредка они появлялись и здесь, и с каждым годом все чаще. Это отвлекало мужчин от работы на фермах, что приносило большие убытки. Кроме того, если тревога объявлялась где-то недалеко, возникало опасение, что в следующий раз это будет еще ближе…

А вообще мы вели жизнь спокойную, веселую и деятельную. Народу у нас на ферме было много: отец, мать, две моих сестры и дядя Аксель составляли нашу собственную семью, но, кроме того, с нами жили еще кухарки и доярки. Некоторые из них вышли замуж за работников фермы и народили детей, так что вечером после работы у нас за стол садилось более двадцати человек, а когда все собирались на молитву, то народу оказывалось еще больше, потому что к нам присоединялись семьи из соседних домов.

На самом деле дядя Аксель не был нашим настоящим родственником. В свое время он женился на одной из сестер моей матери, Элизабет. Был он в ту пору моряком, и поэтому уехали они тогда на восток. Там, в Риго, жена его умерла в то время, как он сам находился в плавании, из которого вернулся калекой. Так как он был мастером на все руки и только двигался медленно из-за больной ноги, отец позволил ему жить у нас. Дядю Акселя я считал своим лучшим другом.

Моя мать происходила из семьи, в которой росли пять девочек и два мальчика. Четыре девочки были родными сестрами, а младшая и два мальчика — сводными. Старшую сестру, Ханну, ее муж отослал из своего дома, и с тех пор о ней никто не слышал. Следующей по возрасту была Эмили, моя мать. Потом шла Хэрриет, которая вышла за хозяина большой фермы в Кентаке, почти за пятнадцать миль от нас. Затем Элизабет, вышедшая замуж за дядю Акселя. Я не знаю, где жили мои сводные тетя Лилиан и дядя Томас, но второй мой сводный дядя, Энгус Мортон, владел фермой рядом с нами. Граница между нашими землями тянулась примерно на милю. Это очень раздражало моего отца, потому что не было ни одного вопроса, по которому он бы сходился во мнениях с дядей Энгусом. Дочь дяди Энгуса, Розалинда, приходилась мне, как я уже говорил, двоюродной сестрой.

Вэкнак был самой большой фермой в округе. Но фермерские хозяйства везде велись примерно одинаково. Все они продолжали разрастаться, потому что устойчивость форм животных и растений из года в год повышалась, а это побуждало к расширению владений. Каждый год валили деревья, расчищали землю и распахивали новые поля. Каждый год у леса отбирали все новые участки, и в конце концов вся округа стала выглядеть так же, как и давно освоенные земли на востоке. Говорили, что теперь даже в Риго без карты знают, где находится Вэкнак.

Короче говоря, я жил на самой процветающей ферме в самом процветающем округе. Но в возрасте десяти лет я это мало ценил. Наша ферма представлялась мне местом чересчур беспокойным, где работы, казалось, всегда больше, чем людей, и надо принимать специальные меры, чтобы от нее уберечься.

В тот вечер я ухитрился скрываться до тех пор, пока привычные звуки не известили меня, что приближается время трапезы и мне можно показаться на людях без опаски.

Я побродил по двору, посмотрел, как распрягают и выводят коней. Наконец колокол на конюшне прогудел два раза. Двери открылись, люди высыпали во двор и направились к кухне. Я пошел со всеми вместе. Прямо напротив двери красовалось предостережение: «НЕ ПРОГЛЯДИ МУТАНТА!», но оно было слишком привычным, чтобы обращать на него внимание. Меня в тот момент занимал исключительно запах еды.

3

После того случая я один-два раза в неделю навещал Софи. По утрам мы учились. Все учение заключалось в том, что несколько старушек по очереди обучали полдюжины ребятишек читать, писать и производить несложные арифметические действия. А после уроков мне легко удавалось закончить пораньше полуденную трапезу и ускользнуть из-за стола прежде, чем кто-нибудь догадается поручить мне какую-либо работу. Софи, после того как ее нога зажила, познакомила меня со всеми интересными местами на их территории.

Однажды я повел ее на нашу сторону большого вала, чтобы показать паровую машину. Другой такой не было на сто миль вокруг, и мы страшно ею гордились. Корки, который присматривал за ней, не оказалось на месте, но двери сарая, где стояла машина, были открыты настежь, и оттуда доносились ритмичные вздохи, стоны и скрипы. Мы подобрались к самому порогу и заглянули внутрь. Зрелище открылось завораживающее: в темной глубине сарая с шелестом двигались большие бревна, а под самой крышей, едва различимая в полумраке, медленно раскачивалась взад-вперед огромная поперечина. В крайних точках своего движения она ненадолго останавливалась, как будто собираясь с силами для следующего захода. Картина увлекательная, но тем не менее довольно однообразная.

Десяти минут было достаточно, чтобы насмотреться вдоволь, а потом мы залезли на бревна около сарая и сидели там, чувствуя, как с каждым уханьем машины вся груда под нами ответно вздрагивает.

— Дядя Аксель говорит, что у Прежних Людей машины были гораздо лучше этой, — сказал я.

— А мой папа говорит, что если хоть четверть того, что рассказывают о Прежних Людях, правда, то они были просто волшебники, а не настоящие люди, — возразила Софи.

— Нет, они действительно были необыкновенными, — настаивал я.

— Слишком необыкновенные, говорит папа, чтобы быть на самом деле, — продолжала Софи.

— Разве он не верит тому, что о них рассказывают? Что они могли летать? — спросил я.

— Нет. Это глупости. Если бы они летали, то мы бы тоже могли.

— Но ведь они умели много такого, чему мы сейчас учимся заново, — запротестовал я.

— Только не летать, — покачала головой Софи. — Это же очевидно: либо ты можешь летать, либо нет. Мы летать не можем.

Я хотел рассказать ей о своем сне, о городе и тех штуках, что летали над ним, но передумал: в конце концов, сон не доказательство. Вскоре мы слезли с бревен и, забыв о машине с ее вздохами и скрипами, отправились к Софи домой.

Джон Уэндер, ее отец, вернулся с очередной охоты. Из-под навеса слышался стук молотка: он растягивал шкуры на рамах, и от этого все вокруг пропиталось специфическим запахом. Софи со всех ног бросилась к отцу и повисла у него на шее. Он выпрямился, прижимая ее к себе одной рукой, и сказал:

— Привет, птичка!

Со мной он поздоровался более сдержанно. Между нами была невысказанная договоренность, что мы с ним держимся друг с другом как мужчина с мужчиной. Так было с самого начала. Когда мы встретились в первый раз, он так поглядел на меня, что я испугался и долго боялся при нем разговаривать. Однако со временем мы подружились. Он показывал и рассказывал мне много интересного. Но все-таки я иногда ловил на себе его тяжелый взгляд. И неудивительно. Только спустя много лет я смог оценить, как сильно он встревожился, когда однажды узнал, что Софи вывихнула ногу и что из всех людей на свете ее ступню видел Дэвид Строрм, сын Джозефа Строрма. Я думаю, его очень искушала мысль о том, что мертвый мальчик секрета не разболтает… Спасла меня, по-видимому, миссис Уэндер…

Мне кажется, ему было бы гораздо спокойнее, если бы он знал об одном происшествии, которое случилось у нас дома примерно через месяц после моей встречи с Софи.

Я посадил в руку занозу. Когда я вытащил ее, ранка сильно кровоточила. Я пошел на кухню перевязать руку, но там все были слишком заняты приготовлением ужина, чтобы возиться со мной. Поэтому я сам пошарил в ящике с чистыми тряпками, оторвал лоскут и неуклюже старался обвязать им руку, пока мать не обратила на меня внимание. Она укоризненно поцокала языком и заставила сначала промыть ранку, а потом аккуратно перевязала ее, ворча, что, конечно, я должен был обязательно занозить руку именно тогда, когда она занята. Я сказал, что сожалею, и добавил:

— Я бы и сам перевязал, если бы у меня была еще одна рука.

Наверное, мой голос прозвучал слишком громко, потому что вокруг мгновенно наступила гулкая тишина. Мать застыла на месте. Я оглядел внезапно умолкшую комнату: Мэри с пирогом в руках, двух работников с фермы, ожидавших еды, отца, приготовившегося занять свое место во главе стола, и других — все они остолбенели, глядя на меня. Я увидел, как на лице у отца удивление сменилось гневом.

Еще не понимая, что произошло, я с тревогой увидел, как рот его сжался, подбородок выдвинулся вперед, брови нахмурились. Все еще с недоумением в глазах он переспросил:

— Что ты такое сказал, мальчик?

Мне был знаком этот тон, и я судорожно попытался сообразить, что ужасного я натворил в этот раз. Запинаясь и заикаясь, я ответил:

— Я… ска-азал, что никак не могу справиться с повязкой.

Недоумение во взгляде отца пропало, теперь он смотрел на меня с угрозой:

— Ты пожелал иметь третью руку?

— Нет, папа. Я только сказал, что если бы у меня была еще одна рука… то…

— … то ты бы мог завязать сам. Если это не желание, то что же это?

— Я только сказал: если бы… — возражал я, слишком перепуганный и смущенный, чтобы толково объяснить, что я всего-навсего употребил одно из многих выражений для обозначения трудности выполнения дела. Я видел, что окружающие перестали глазеть на меня и теперь выжидательно смотрят на отца. Выражение его лица было страшным.

— Ты, мой сын, призывал дьявола дать тебе еще одну руку! — Голос его обличал.

— Да нет же! Я только…

— Замолчи, мальчик! Все в этой комнате слышали твои слова. Ложь тебя не спасет!

— Но я…

— Выражал ты или не выражал неудовольствие формой тела, данной тебе Богом по своему образу и подобию?

— Я только сказал: если бы…

— Ты богохульствовал, мальчик. Тебе не нравится Норма! Все слышали тебя. Что можешь ты ответить на это? Ты знаешь, что такое Норма?

Я перестал оправдываться. Я хорошо знал, что отец в теперешнем своем настроении даже не попытается понять меня. Как попугай, я пробормотал:

— Норма — это образ Божий.

— Значит, ты знаешь это и все-таки сознательно пожелал быть Мутантом? Это чудовищно, это возмутительно! Ты, мой сын, совершил богохульство, да еще в присутствии родителей! — и самым суровым голосом, каким он читал проповеди, потребовал: — Скажи, что такое Мутант?

— Проклят он перед Богом и людьми, — промямлил я.

— Ты пожелал стать ТАКИМ! Что ты можешь сказать в свое оправдание?

Но я с угнетающей отчетливостью понимал, что говорить что-либо бесполезно, и, опустив глаза, молчал.

— На колени! — скомандовал он. — Становись на колени и молись!

Голос отца зазвенел. Все остальные тоже опустились на колени.

— Господи, мы согрешили, мы виноваты в упущении. Прости нам, что мы плохо обучали этого ребенка Твоим законам…

Долго гремели слова молитвы, затем наконец раздалось: «Аминь», и после паузы отец сказал:

— Теперь отправляйся в свою комнату и молись. Моли Бога, несчастный, о прощении, которого ты не заслужил, но которое милосердный Господь, может быть, еще дарует тебе. Я приду к тебе позднее.



Ночью, когда утихла боль после расправы отца со мной, я долго лежал без сна и ломал голову: у меня и мысли не было желать третьей руки, но если бы я даже захотел?.. Если так чудовищно даже подумать о том, чтобы иметь три руки, то что случилось бы, если бы они действительно у кого-нибудь были? Или существовала бы какая-нибудь другая неправильность? Например, лишний палец на ноге?..

Когда я наконец уснул, мне приснился сон. Мы все собрались на дворе, как во время последнего Очищения. Тогда объектом его был маленький безволосый теленочек, который стоял в ожидании и глупо моргал, глядя на нож в руке отца. Теперь на его месте оказалась маленькая девочка. Софи стояла посередине двора и тщетно пыталась скрыть длинный ряд пальчиков на ногах, хорошо видных всем собравшимся. Мы глядели на нее и ждали. Вдруг она стала перебегать от одного к другому, умоляя помочь ей, но никто не двигался с места и на всех лицах было написано безразличие. Мой отец направился к ней, в руке у него сверкал нож. Софи отчаянно заметалась между неподвижными людьми, слезы ручьями бежали по ее лицу. Отец приближался к ней, жестокий и неумолимый, и никто не пошевелился, чтобы ей помочь. Отец подошел совсем близко и раскинул руки, чтобы она не могла убежать, когда он загонит ее в угол.

Он поймал ее и потащил обратно на середину двора. Край солнца показался над горизонтом, все начали петь псалом. Одной рукой отец держал Софи, как вырывающегося теленка, а другую высоко вознес вверх. Когда он с размаху опустил ее, нож засверкал в лучах восходящего солнца, как тогда, когда он перерезал горло теленку.

Если бы Джон и Мэри Уэндер видели меня, когда я, проснувшись, метался в слезах и долго лежал потом в темноте, стараясь убедить себя, что эта ужасная картина только сон, я думаю, на душе у них стало бы гораздо спокойнее.

4

В ту пору кончилась моя безмятежная жизнь, и со мной стали происходить различные события. Видимых причин этому не было. События даже не были связаны между собой. Больше всего это походило на перемену погоды.

Первым таким событием было знакомство с Софи, второе — что мой дядя Аксель узнал обо мне и моей двоюродной сестре Розалинде Мортон. Он наткнулся на меня, когда я с ней разговаривал, и счастье еще, что это был он, а не кто-нибудь другой.

Наверное, инстинкт самосохранения заставлял нас до тех пор молчать об этом, потому что ясного ощущения опасности у нас не было. Я настолько ничего не боялся, что не стал особенно скрывать, в чем дело, когда дядя Аксель увидел, как я сижу за стогом и вроде бы сам с собой разговариваю. Он стоял рядом минуту или две, прежде чем я увидел его краешком глаза и повернулся посмотреть, кто это.

Дядя Аксель был человеком высокого роста, не худой и не толстый, но крепкий и, что называется, хорошо сохранившийся. Я часто наблюдал, как он работает, и думал о том, как крепко сроднились его жилистые руки с полированным деревом рукояток его инструментов.

Он стоял, опираясь на толстую палку, с которой он всегда ходил из-за того, что сломанная в плавании нога неправильно срослась, и внимательно меня рассматривал. Его лохматые, начавшие седеть брови были слегка нахмурены, но на губах играла улыбка.

— Ну, Дэви, с кем это ты так усиленно щебечешь? С феями, гномами или просто с кроликами?

Я только покачал головой. Он подошел, хромая, сел рядом и осведомился, жуя травинку:

— Скучно одному?

— Нет, — ответил я.

Немного нахмурившись, он снова спросил:

— Разве не интересней было бы разговаривать с кем-нибудь из ребят? Гораздо ведь интереснее, чем с самим собой?

Я было заколебался, но ведь меня спрашивал дядя Аксель, мой лучший друг из всех взрослых, и я сказал:

— Я так и делал.

— Что делал? — недоуменно спросил он.

— Разговаривал с одним из них, — сказал я.

Он нахмурился и переспросил:

— С кем?

— С Розалиндой, — ответил я.

Он пристально посмотрел на меня и заметил:

— Но я что-то ее нигде рядом не вижу.

— А она не здесь. Она у себя дома, то есть не совсем дома, а в маленьком тайнике на дереве, который для нее построили братья в леске неподалеку от ее дома. Это ее любимое место, — объяснил я.

Сначала он никак не мог понять, что я имею в виду, и продолжал говорить со мной так, как будто это была игра. Но когда я постарался объяснить ему, он притих и долго слушал, внимательно глядя мне в глаза. Лицо его становилось все серьезнее. Когда я закончил, он минуту или две молчал, а потом спросил:

— Значит, это игра? Ты мне правду говоришь, истинную правду, Дэви?

Внимательно и пристально он всматривался в меня.

— Ну конечно же, дядя Аксель, — уверял я.

— Ты об этом больше никому никогда не рассказывал?.. Совсем никому?

— Нет, это же секрет, — сказал я, и он вздохнул с облегчением.

Отбросив одну изжеванную травинку, он взял из стога другую и долго, тщательно грыз ее и выплевывал, потом посмотрел на меня в упор:

— Дэви, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты дал мне слово.

— Какое, дядя Аксель?

— Я хочу, — очень серьезно сказал он, — я хочу, чтобы ты хранил это в тайне. Я хочу, чтобы ты дал мне слово никому, слышишь, никому не рассказывать то, что ты мне сегодня рассказал. НИКОГДА. Это очень важно. Позже ты поймешь, насколько это важно. Ты не должен делать ничего такого, что даст кому бы то ни было повод даже заподозрить это. Обещаешь?

Его суровая настойчивость произвела на меня большое впечатление. Никогда не говорил он со мной так серьезно. Я понял, что, давая ему слово, клянусь в чем-то гораздо более важном, чем могу себе представить. Он смотрел мне в глаза, пока я произносил слова обещания, и удовлетворенно кивнул, увидев, что я действительно собираюсь его исполнить. В знак договора мы пожали друг другу руки. Потом он сказал:

— Лучше всего тебе было бы совсем забыть об этом.

Я подумал хорошенько и покачал головой:

— Я, наверное, не смогу, дядя Аксель. Никак. Я хочу сказать, что это просто есть во мне. И стараться забыть это все равно что… — Тут я остановился, не в силах выразить словами то, что хотел сказать.

— Все равно что забыть, как говорить или слышать? — продолжил он.

— Вроде этого, только по-другому, — признался я.

Он кивнул и снова задумался, потом спросил:

— Ты слышишь слова в уме?

— Не то чтобы «слышу» и не то чтобы «вижу». Они… вроде каких-то образов… и если при этом их называть словами, то они делаются яснее, их тогда легче понимать…

— Но у тебя нет необходимости пользоваться словами, выговаривать их громко вслух, как ты только что делал?

— Нет. Просто это иногда помогает делать их яснее. Отчетливей.

— Это еще помогает делать все гораздо опаснее для вас обоих. Я хочу, чтобы ты еще пообещал мне никогда больше не говорить при этом вслух.

— Ладно, дядя Аксель, — согласился я.

— Когда ты станешь старше, ты поймешь, насколько это важно, — сказал он и принялся настаивать, чтобы я вынудил Розалинду пообещать то же самое. Я не стал ему ничего говорить о других, потому что он и без того очень встревожился, но для себя решил, что их тоже надо заставить дать слово. Под конец он снова протянул мне руку, и мы еще раз очень торжественно поклялись хранить тайну.



В тот же вечер я рассказал о нашем разговоре Розалинде и остальным. Каким-то образом это наконец позволило отчетливо выразить то чувство, которое давно зрело во всех нас. По-видимому, все мы к тому времени уже совершили в тот или иной момент какую-нибудь оплошность и привлекли к себе любопытный или подозрительный взгляд. Столь пристальное внимание было достаточным предостережением каждому. Именно такие взгляды, непонимающие, но полные неодобрения, почти подозрения, уберегли нас от беды.

До этого мы не сговаривались о какой-то единой линии поведения, просто каждый в отдельности старался вести себя осторожно из чувства самосохранения. Однако теперь взволнованные настояния дяди Акселя соблюдать тайну резко усилили сознание угрожающей нам опасности. Она была не вполне отчетлива, но очень реальна. Наверное, стараясь внушить им серьезность предостережений дяди Акселя, я всколыхнул жившую в их умах тревогу, потому что возражений не последовало. Все они дали слово охотно, даже горячо, как будто были рады разделить это бремя на всех. Это стало нашим первым совместным действием, оно сплотило нас, сделало нас ГРУППОЙ, потому что отныне четко определялись наши обязанности по отношению друг к другу. Оно изменило нашу жизнь, явив собой начало коллективной самозащиты, хотя в то время мы этого не понимали. Главным тогда казалось только чувство общности…

А потом, почти сразу после этого события, в моей жизни произошло то, что затронуло всех: большое вторжение из Зарослей.

Как всегда, никакого плана борьбы с грабителями не было. Единственной организованной мерой явилось назначение определенных мест сбора добровольных отрядов различных округов. При объявлении тревоги всем здоровым мужчинам полагалось мчаться к штабу своего округа, где решалось, как действовать, в зависимости от места и размеров нападения. Такой метод был хорош для борьбы с небольшими группами врага, но ни на что большее не годился.

В результате, когда у Людей Зарослей появились предводители, которым удалось организовать настоящее вторжение, мы оказались без отлаженной системы защиты, способной его отразить. Поэтому они смогли, смяв маленькие отряды нашей добровольной милиции, широким фронтом продвинуться вперед и грабить в свое удовольствие. Серьезное сопротивление встретило их, только когда они забрались почти на двадцать пять миль в глубь освоенной территории.

К тому времени мы привели в боевую готовность наши отряды, а соседние округа собрали свои, чтобы пресечь дальнейшее распространение прорыва и отвлекать внимание с флангов. Наши отряды были лучше вооружены, у многих имелись ружья, а Люди Зарослей пользовались в основном копьями и луками, ружей у них насчитывалось лишь несколько штук, захваченных при грабежах. Однако ширина полосы прорыва осложнила борьбу с ними. Они лучше знали лес, умели прятаться ловчее, чем настоящие люди, и поэтому продвинулись еще на пятнадцать миль, прежде чем мы смогли их остановить и вступить с ними в открытый бой.

Для меня, десятилетнего мальчика, это было захватывающее время. Люди Зарослей находились примерно в семи милях от Вэкнака, поэтому он стал одним из мест сбора милиции. Отец в самом начале этой кампании был ранен в руку и теперь только помогал создавать новые отряды из добровольцев.

Несколько дней у нас царила невероятная суета: кто-то все время приезжал и уезжал, людей записывали, распределяли по отрядам, затем они с очень решительным видом отправлялись воевать, а наши женщины махали им вслед платками. Когда добровольцы — в том числе и все наши работники — уехали, ферма совершенно опустела и затихла. А через день примчался всадник. Он задержался у нас достаточно долго и успел рассказать о том, что была большая битва, что Люди Зарослей в панике бегут, а несколько их предводителей взяты в плен. Затем он поскакал дальше разносить добрые вести.

В тот же день во двор въехал небольшой отряд. В середине его находились двое пленников, предводители Людей Зарослей.

Я бросил все дела и кинулся смотреть на них. Первое впечатление меня разочаровало. Я ожидал увидеть, как в сказках о Зарослях, существ с двумя головами, или покрытых шерстью, или шестиногих и шестируких. Вместо этого я увидел двух совершенно обыкновенных на первый взгляд людей. Только необычайно грязных и оборванных. Один из них был низкого роста, его светлые волосы висели клочьями, как будто он подрезал их ножом. Но когда я взглянул на второго, то просто остолбенел и не мог оторвать от него глаз, потому что, если одеть его в пристойную одежду и подстричь ему бороду, это был бы вылитый мой отец…

Когда он осадил коня и огляделся, то заметил меня. Сначала он только мельком посмотрел в мою сторону, но потом взгляд его вернулся, и он уставился на меня в упор со странным выражением, которого я не мог понять…

Он открыл было рот, чтобы заговорить, но в этот момент из дома вышли люди посмотреть, что происходит. Среди них находился и мой отец с рукой на перевязи. Я увидел, как он остановился на пороге, рассматривая группу всадников, и тоже заметил человека в седле. Мгновение он, совсем как я, смотрел на него широко открытыми глазами, а потом побледнел, и лицо его стало землисто-серым.

Я быстро перевел взгляд на того человека. Он сидел в седле абсолютно неподвижно, но выражение его лица заставило мое сердце внезапно сжаться. Никогда раньше я не видел такой ненависти: все черты его лица обострились, глаза сверкали, зубы оскалились, как у дикого зверя. Меня как будто обожгло. Это было жуткое откровение, явление чего-то уродливого, ранее мне неизвестного. Оно навсегда запечатлелось в моем мозгу, и я никогда не смог бы его забыть…

Отец с болезненным видом оперся рукой о косяк двери, чтобы не упасть, повернулся и ушел обратно в дом.

Один из людей отряда разрезал веревку, которая стягивала руки пленника. Он спешился, и тогда я увидел, что именно в нем было не так. Стоя, он на восемнадцать дюймов возвышался над всеми остальными, но не потому, что обладал таким крупным телосложением. Если бы он имел нормальные ноги, он был бы ростом с моего отца, пять футов десять дюймов, но его ноги не были нормальными. Они выглядели чудовищно длинными и тонкими. И руки у него тоже были длинные и тонкие. Он походил на получеловека-полупаука…

Сопровождавший дал ему еды и кружку пива. Когда пленник сел на скамью, его костлявые колени оказались почти на уровне плеч. Он жевал хлеб с сыром и цепким взглядом осматривал двор. В это время он снова заметил меня и поманил к себе. Я притворился, что не вижу. Он снова поманил меня. Мне стало стыдно своего страха, и я подошел ближе, осторожно держась на расстоянии от его паучьих рук.

— Как тебя зовут, мальчик? — спросил он.