– Девятнадцатого.
– Почему ты от нас убегал? – строго спросил капитан, слегка отодвинув от себя исписанные бумаги.
– Думал, что вы бандиты, – с некоторым вызовом произнес Дергунов.
– Имеются причины их бояться?
– А у кого их нынче нет? – резонно заметил Дергунов. – Могут средь белого дня пришить!
– Но не бегать ведь от каждого, кто на тебя косо посмотрел. Так в чем причина?
– Задолжал тут одному… Вот я и подумал, что они разузнали, где меня можно найти, и пришли из-за долга убить.
– Сразу так и убить? Сначала должны попытаться долг вытрясти. Ты чего-то недоговариваешь. – Положив изъятый кожаный плащ на стол, Максимов продолжил: – Откуда у тебя этот плащ?
Безразлично махнув рукой, сказал:
– Дома валялся, от отца еще остался. Решил на рынок его принести, думал хоть сколько-нибудь за него выручить. Сами знаете, сейчас любая копеечка впрок пойдет.
– Копеечка, значит, говоришь, – нахмурился Максимов. – А вот я тебе сейчас скажу, откуда у тебя этот плащ взялся… Его сняли с мастера механического завода Лысачева Вячеслава Григорьевича на улице Красных Комиссаров. Стукнули по голове, а потом сняли… Сегодня он скончался от побоев. Но прежде, чем умереть, успел рассказал об одежде, которую с него сняли, и о приметах, по которым их можно найти. Приметы его плаща броские – левый рукав разорван и зашит. Получается, что это тот самый плащ… А из этого следуют два варианта: или ты убийца, которого мы так усердно разыскиваем, к чему я склоняюсь, или ты скупщик краденого, что тоже подразумевает немалый срок.
– Я не убивал его! – вскочил задержанный.
– Сидеть! – прикрикнул Максимов. – Если ты не убивал, значит, ты скупщик краденого. Это тоже срок!
– Послушайте, я вообще не имею никакого отношения к этому плащу.
– Кто тебе его дал? Рыжий?
– Не знаю я никакого рыжего! Этот плащ мне принесла одна милашка. Сказала, что плащ ее отца, сейчас он на фронте и его нужно быстро продать.
– Почему вещи она принесла именно тебе?
Произошла небольшая заминка, после которой Дергунов, судорожно сглотнув, уныло продолжал:
– Я проигрался в карты… И мне сказали: или я отдаю им немедленно долг, или буду продавать товар, который мне приносят.
– Значит, они знали, что ты торгуешь на Тишинском рынке?
– В толк не возьму, откуда они узнали! – выкрикнул он в отчаянии.
– Кому ты проиграл, как они выглядели?
– Двое их было. На первый взгляд обычные фраера… Хотя и крепкие, прикид солидный… Одному лет сорок. Одет в затертую гимнастерку с красной нашивкой за ранение. И еще знак у него был «Отличник РККА»… Долговязый, с длинными руками. Весь рот в металлических зубах. Сразу видно, что из бывалых. Вы знаете, как на киче зэки зубы себе вставляют? – неожиданно спросил Дергунов, передернувшись. – Сначала разрезают…
– Опустим подробности, как-нибудь в следующий раз расскажешь, – прервал Максимов. – Какие у них особые приметы?
– Лицо у этого сорокалетнего какое-то сухое и копченое, будто бы корень дерева. Думаю, остатки прежнего загара, причем многолетнего. В кожу въелся, его никаким мылом не вытравишь. Где-нибудь в Средней Азии под Ташкентом довелось «у хозяина» загорать. В начале тридцатых много туда уголовников этапировали. А второй какой-то мелкотравчатый был, юркий, дерганый, все время скалился не по делу, как будто ему чего-то все смешно было. Я у него спрашиваю: «Ты чего все скалишься?» А он мне: «Смешно потому что».
– Какие особые приметы?
– Так сразу и не скажу… Остроносенький такой. На воробья смахивает. Просыпешь на стол семечки, так он их все склюет по одной.
– Сколько ты им проиграл?
– Десять тысяч… Как бы там ни было, но с такими не очень-то и поспоришь. Если что не так, то сразу перо в бок!
– Так чего же ты побежал от нас?
– А как мне еще нужно поступить, когда эти двое меня за шкирку взяли? Хоть бы объяснили, что к чему, – бросил он осуждающий взгляд на оперативников. – Они у меня спрашивают: «Ты плащ забрал?» А что мне ответить? Говорю: «Забрал». А они мне тогда: «Вот мы сейчас с тобой и поговорим об этом!» И хвать меня за воротник! Вот гляньте, – указал он на распоротый шов. – Я думал, что мне ответка от того копченого пришла… Вроде бы все обговорили с ним, обещал подождать. Чего им еще нужно? Спрашиваю у них: «Что за непонятки такие?» А они меня опять за ворот: «Так ты еще не понимаешь?» Ну что мне тут делать? Не подставляться же под нож? Вот я и дал деру!
– Мы же тебе кричали, что из милиции! – возмутился Метелкин. – Ты не слышал, что ли?
– Вы думаете, я буду разбираться, кто чего кричит? – насупился Дергунов. – Для меня главное было ноги побыстрее от вас унести. – Потрогав припухшие скулы, добавил: – А про вас я подумал, что вы самый главный бандит и есть, когда мы с вами глазами встретились. Сильно вы меня огрели, до сих пор в голове помутнение.
– Ничего, заживет, – усмехнулся Максимов.
Картина ясна. Карточную игру затеяли не случайно. Заманили на катран бобра, обобрали как липку, а потом решили через него сбывать награбленное за долг.
– Я даже обрадовался, когда вы на меня наручники нацепили. Думаю, уж лучше пусть это будет уголовка, чем какие-нибудь урки.
– Зачем в карты-то играешь, если проигрываешь? – укорил Максимов.
– Ну не всегда я проигрываю… Бывает, что и выигрываю, – насупился Дергунов. – А потом, не могу я без карт… Правда, в последнее время и в самом деле какая-то невезуха пошла… Сколько раз проигрывался вдрызг – и все равно опять за стол сажусь. Все накопления спустил! Вы мне можете не поверить, товарищи милиционеры, но я даже мамой клялся, что в последний раз за карты сажусь, а потом и трех дней не проходит, как снова карты беру в руки.
– Это они тебе сказали, что придет девушка, принесет плащ и ты должен будешь его продать?
– Они, – кивнул Дергунов. – Эта барышня буквально перед вами ушла. Принесла кожаный плащ, как они и сказали. Я его особенно не рассматривал, товар не мой. Повесил его вместе с другими, вот и все.
– Как она выглядела? Что сказала? Расскажи поподробнее.
– Видная такая деваха. Высокая, грудастая, расфуфыренная. Шубка на ней какая-то белая была. Песец, кажись… Шапка на голове лохматая. Положила на прилавок вот эту вещицу, – кивнул Дергунов на плащ, лежавший на столе. – Сказала, что со мной был предварительный уговор и я должен плащ взять. И сразу же ушла! Я даже толком с ней поговорить не успел. Да и к чему мне это? Посмотришь на такую кралю, так сразу понимаешь, что за ней какие-то серьезные люди стоят. При излишнем любопытстве и без башки можно остаться… Когда она по базару шла, так перед ней в почтении вся шпана местная расступалась, как перед барыней какой-то. Видно, знают, кто такая.
– Сколько ей лет?
– Лет двадцать, не более, – чуть подумав, произнес Дергунов. – Вот таких смазливых и надменных блатные особенно любят. Не знаю, что они в них находят?
– Как она выглядела? Блондинка или брюнетка? Худая или полная?
Усмехнувшись, Дергунов ответил с некоторой ехидцей:
– Где сейчас полных-то отыщешь? Прошло их время… Хотя худышкой тоже ее не назовешь. В теле деваха. Крепенькая! По-молодому щекастая и с румянами. Не то от свежего мороза, не то от чрезмерного здоровья. Но если глянуть на нее, то сразу понятно, что барышня не бедствует. Ну что еще… Светленькая, волосы пшеничного цвета… Когда она вперед подалась, то у нее кудряшки из-под шапки на лоб выбились.
– Так… Уже кое-что. Может, какие-то особые приметы у нее на лице были? Скажем, родинка или бородавка?
Дергунов болезненно поморщился и неодобрительно покачал головой:
– Я же вам толкую: фартовая девка! С ее лица воду пить можно! Ничего такого не заметил. Носик маленький, аккуратненький, круглый подбородок. Губки такие, что и не наглядеться! Ну еще что? – пожал он плечами. – Больше и не помню ничего. Особенно ведь не разглядывал. Она ведь по делам пришла. А если бы я на нее пялился, так мне бы потом зенки выкололи… Что вы со мной сделаете?
– Вот думаем все… Непростая у тебя ситуация.
– Чего меня держать? Отпустите домой, я все уже рассказал! А потом, у меня на базаре товар разложен.
– И присмотреть, что ли, за ним некому?
– Сосед присмотрит, конечно… Потом проставлюсь, за мной не заржавеет.
– Посиди у нас пока, подумай, может, вспомнишь еще что-нибудь. А уж мы решим, как дальше с тобой поступать.
– Товарищи милиционеры, да отпустите вы меня христа ради! Куда же мне от своего товара деться? У меня ведь клиентура, ко мне свой товар со всей Москвы несут. Знают, что не обману никого и каждую положенную копеечку отдам.
– Клиентура, говоришь?
– А то как же? – взбодрился Дергунов. – Меня ведь на базаре каждый знает, я ведь до войны еще здесь торговал.
– Умеешь ты уговаривать, гражданин Дергунов, – добродушно улыбнулся капитан Максимов. – Можно сказать, что у тебя к этому делу настоящий талант.
– А то как же! – воспрянул духом Демьян Дергунов. – В нашем деле без этого никак нельзя. От меня редкий покупатель с пустыми руками уходит. Для каждого нужно доброе словцо найти. Женщину и голубушкой назовешь, и матушкой, если потребуется. И пальтишко на ней поправишь, и соринку с воротника смахнешь. Уважение всякое окажешь, сделаешь все так, чтобы по-людски было. Если мужчина подойдет, так и ему почтение окажешь, мил человеком назовешь. Бывает, что и на жизнь мне пожалуются, выслушаешь терпеливо. Товар клиенту представишь в лучшем виде, подплечики подберешь, чтобы сидело хорошо. Добрым словом проводишь, чтоб в следующей раз мимо меня не проходил.
– Вижу, что ты в своем деле настоящий мастер, – охотно поддакнул капитан Максимов.
– Это у нас семейное, – с энтузиазмов подхватил задержанный. – Еще мой дед на Тишинском рынке торговал, потом отец, а вот теперь уже и я.
– Выходит, что ты передовик производства? – поддержал беседу Максимов.
– Каждый при своем деле должен быть, – назидательно заметил Дергунов. – Кому-то ведь нужно и за прилавком стоять… Так, может, все-таки отпустите?
– Где у нас тут пропуск? – порылся в бумагах капитан Максимов. Ага, нашел… – Вы можете быть свободны, господин Дергунов, – расписался на пропуске капитан, переходя на официальный тон. – У Московского уголовного розыска к вам претензий больше не имеется.
– Благодарю, товарищ милиционер, – потянулся к пропуску Дергунов. – Если вам потребуется какое-то добротное пальтишко справить или, скажем, сапоги прохудятся, так вы сразу ко мне! Обслужу в самом лучшем виде. Подберу все, что потребуется. Дешевле, чем у меня, вы на всем базаре не сыщете.
Рука с пропуском, застывшая над центром стола, неожиданно обрушилась вниз, не дав Дергунову возможности забрать его.
– Да, еще вот что… Совсем позабыл, – неодобрительно покачал головой Максимов, – формальность одну небольшую нужно соблюсти.
– Какую формальность? – насторожился задержанный.
– Чего же вы так напряглись, Демьян Федорович? – ободряюще улыбнулся Иван Максимов. – Никто вам здесь ничего плохого не сделает. Мы ведь прекрасно понимаем, что вы работящий человек, можно сказать передовик производства. К преступному миру не имеете никакого отношения. Московский уголовный розыск против кого борется? Против преступников! А вы перед законом чисты как бутылочное стеклышко, так что вам бояться нечего. Наоборот, мы вас должны защищать! – Вытащив из верхнего ящика стола листок бумаги, Иван положил его перед растерянным Дергуновым. – Вот вам чернильница, ручка, пишите! Напиши заявление на имя капитана Максимова, то есть на мое имя.
– Что писать-то? – удивленно спросил Дергунов, продолжая с опаской поглядывать на капитана.
– Что вы готовы сотрудничать с Московским уголовным розыском.
– Но как писать-то, если я не…
– Если не Лев Толстой, хотели сказать? – Максимов рассмеялся. – Ну вы меня рассмешили, гражданин хороший! В заявлении никто не требует от вас литературного дара. Пишите в произвольной форме, как получится. Скажем, примерно так… Я, Дергунов Демьян Федорович, имею очень серьезные намерения сотрудничать с Московским уголовным розыском. И как комсомолец…
– Послушайте, но ведь я же…
– Не комсомолец?
– Да.
– Ничего страшного, найдем другую формулировку, – добродушно приободрил лукавой улыбкой Максимов Дергунова. – Можно иначе составить. Например, так… И как добропорядочный гражданин социалистической Родины, буду докладывать вам обо всем подозрительном и преступном, что происходит на рынке… Чего же вы не пишете? – прибавив толику строгости в голосе, спросил Иван. – Конечно, если вам нужно собраться с мыслями и написать, тогда другое дело, никто вас неволить не станет. Все к вашим услугам! Можем предоставить камеру, где вас никто не побеспокоит. До утра сумеете написать? Или дать побольше времени?
Тугой комок перекрыл горло Дергунову. Не без труда проглотив его, тот хрипло произнес:
– Мне нужно немного…
– Собраться? Ценю, ценю… Вы очень ответственно относитесь к своим обязанностям. Тогда идите, собирайтесь с мыслями. Метелкин, проводи гражданина Дергунова в свободную камеру, где никто не помешает его мыслям, – строго приказал Максимов. – Постарайся поприличнее найти, все-таки теперь он наш человек, а не уголовник какой-нибудь!
– Послушайте, но почему именно в камеру? – запротестовал Дергунов.
– Ничего страшного, не переживайте, – с иезуитской улыбкой приободрил Дергунова капитан Максимов. – Просто там попрохладнее и легче думается.
– Я лучше здесь напишу… Сейчас, – выдавил из себя Демьян Дергунов.
– Пусть будет сейчас, возражать не стану. Только у меня небольшая просьба…
– Какая? – с испугом посмотрел задержанный на Максимова.
– Не нужно в заявлении разводить литературу. Пишите поконкретнее. Все-таки у нас уголовный розыск, а не Дом творчества.
– Я постараюсь, – буркнул Дергунов, макнув перо в чернильницу.
Некоторое время он пыхтел над заявлением, напоминая ученика второго класса: старательно вырисовывал буквы; ненадолго прерывался, всматривался в свой школьный почерк, а потом с прежним усердием брался выводить строчки. Когда заявление было подписано, он протянул его капитану Максимову.
– Возьмите.
Прочитав написанное, Иван Максимов одобрительно кивнул:
– Совсем другое дело. А у вас, батенька, самый настоящий литературный талант! – Открыв сейф, положил в него заявление. – Вы не пробовали сочинять стихи?
– Не до стихов мне, – угрюмо обронил Дергунов.
– Я вот что хотел добавить… Кто-нибудь из моих людей под видом покупателей будет приходить к вам на рынок и спрашивать, как идут дела. Если потребуется сказать что-то серьезное и лично мне, бросите в почтовый ящик по этому адресу записку о встрече. – Вырвав календарный листок, Максимов написал на нем адрес. – Мещанская, двенадцать, квартира двадцать четыре.
– А с ним что делать? – указал Дергунов на плащ, лежавший на столе свернутым вдвое.
– А за плащ вы не беспокойтесь, он вам уже не пригодится. Теперь это уже улика! А сейчас топайте домой, – протянул пропуск Максимов. – Через неделю жду от вас подробного доклада, что происходит на рынке. Кто у вас сейчас там главный?
– Рашпиль. Вот только в последнее время его чего-то не особо видно.
– Почему?
– Разное на рынке рассказывают. Говорят, что прячется он от кого-то. Каким-то серьезным людям дорогу перешел. Но точно никто не знает. Какие-то перемены на Тишинке грядут.
– Вот видишь, сколько полезного уже рассказал, а работаешь у нас информатором каких-то пять минут. Представляю, сколько ты нам всего интересного за год сообщишь. Мы тебя еще и к ордену представим за борьбу с преступностью, – серьезным тоном пообещал капитан Максимов, поглядывая на криво ухмылявшихся оперативников. – Ну, чего встал? Давай на выход! Или у нас все-таки решил заночевать?..
Глава 11
1941 год, ноябрь
Облава
Отсидев перед самой войной восемь лет в Воркутинском исправительно-трудовом лагере, Федор Агафонов (кличка Рашпиль) вернулся в Москву. Стараясь не привлекать к себе внимания, поселился в Сокольниках, на самой московской окраине, застроенной длинными некрасивыми бараками, деревянными домами и выбивающимися из общего ряда одноэтажными срубами, каменными строениями. Из достопримечательностей – недавно открытая конечная станция метро «Сокольники» и церковь Вознесения, не прекращавшая свою службу даже в самую суровую смуту.
Проставившись корешам, как полагается всякому правильному вору, Рашпиль поселился у марухи, с каковой сошелся еще восемь лет назад. Оставлял Любаню неразумной угловатой девчонкой, едва перешагнувшей восемнадцатилетний рубеж, а встретила его сильная красивая женщина, знающая себе цену. Ясно как божий день, что все это время она не была одна! Восемь лет – срок большой, за это время кого угодно позабыть можно. А у красивой женщины всегда ухажеров пруд пруди! Кавалеры ведь как вороны, летят на все блестящее. Последний, кто с нею проживал, был карманник Аркаша. Вот только при появлении Федора в Москве, не желая ссориться с матерым уркаганом, тот по-быстрому исчез, даже не объяснившись с Любаней.
Завалившись в свое прежнее жилье, Рашпиль по-хозяйски бросил котомку на кровать и, глядя в растерянное лицо Любани, не ожидавшей с ним встречи, произнес:
– Аркашу дожидаешься? Он не придет.
– Что ты с ним сделал?! – невольно выкрикнула молодая женщина, подступив вплотную к Федору. Знала, что не ударит, просто рука не поднимется на такую красу.
Агафонов спекся под ее жгучим ненавидящим взглядом.
– Да не кипешись ты, – миролюбиво протянул он, – все с ним путем. К нему предъявы нет. Никто его не тронет. Понимает он, что не по масти ему гавкать. Я это ценю… К тебе претензий не имею. Баба не должна оставаться одна, тем более такая, как ты… Ей всегда нужен хозяин. Если не хочешь жить со мной, то не неволю… Но хату оставлю за собой. А если что-то у тебя ко мне еще теплится, оставайся! Никогда не попрекну дурным словом. То, что было до меня, все в прошлом… А если кто-то против тебя вякать начнет, так лично порешу! Но если ты согласишься и я узнаю, что ты еще с кем-то была… убью обоих! А теперь выбирай, как тебе жить.
Растерянная, не смевшая поднять глаза на Федора, Любаня сидела в углу и разглядывала свои длинные холеные пальцы, унизанные перстнями. Молчание было недолгим. Вскинув горделиво подбородок, она неожиданно посмотрела на Федора, взиравшего на женщину с показной ленцой, и решительно проговорила:
– Я остаюсь с тобой, Федор. Если Аркаша ушел… это его выбор! Дай же я к тебе прижмусь.
Любаша покорно подошла к Рашпилю и, плотно прижавшись, склонила голову на его грудь.
Однако с Любаней не заладилось. То, что их когда-то связывало, кануло в прошлое. Чувствуя холодность Федора, молодая женщина пыталась быть иной – теплее, добрее, сердечнее. Получалось плохо. И поведение некогда любимой женщины выворачивало Рашпиля наизнанку.
Вытащив из кармана пачку денег, Федор произнес:
– Все, Любаша. Теперь мы по разные стороны. Кончилась наша любовь. Бери эти деньги и ступай куда хочешь.
– У тебя появилась другая женщина?
– Да, – произнес Рашпиль.
Не сказав более ни слова, она взяла деньги и, одевшись, вышла из дома.
* * *
Бродяги утверждали, что перед немецкой оккупацией западных территорией Советского Союза сотрудники НКВД расстреливали заключенных в тюрьмах, опасаясь, что они станут прислуживать немцам. Чтобы предотвратить возможный бунт, сидельцев помещали в глубокие подвалы, откуда не слышно было стрельбы, и расстреливали из карабинов.
С одним из таких сидельцев по кличке Пятак, уцелевшим после расстрела в Станиславе, Федор Агафонов был знаком лет десять, чалились в одном из воркутинских лагерей. Три года назад судьба свела их вновь – парились в одной хате
[7], потом как-то на воле пересеклись в Нижнем Тагиле. Не упуская жестоких подробностей, с монотонными интонациями, покуривая махру, Пятак поведал о своем злосчастье: как отвели арестантов в подвал, выстроили вдоль стены, а подошедшая расстрельная команда произвела залп. Пуля лишь зацепила его плечо, не причинив большого вреда. Залитый кровью, Пятак лежал вместе со всеми, боясь пошевелиться. А расстрельная команда, не тратя времени на добивание раненых, перешла в следующую камеру, где также стояли приговоренные к расстрелу.
Пролежал Пятак среди мертвых часа три и, убедившись, что тюрьма пуста, вылез из-под тел и вышел на улицу. Город разом обезлюдел. На дорогах валялся мусор, брошенные вещи, а потом откуда-то с окраины послышался рев подъезжающих танков. Смешавшись с толпой беженцев, Пятак пошел на восток, а через три месяца добрался до Москвы и тотчас заявил о себе, рассчитывая на добрый прием у корешей.
Во время рассказа своей истории Пятак выглядел совершенно спокойным, его волнение выдавали лишь струйка табачного дыма, выдыхаемая нервно, да вот еще грубоватые толстые пальцы с наколотыми перстнями легко подрагивали.
Пару месяцев Рашпиль внимательно присматривался к бывшему приятелю, не решаясь приблизить его к себе: с момента их последней встречи, несмотря на короткий календарный срок, миновала едва ли не вечность (уж слишком большие события произошли), и в этой повальной неразберихе ломались даже такие крепкие уркачи, как Пятак. Но убедившись, что перед ним все тот же правильный бродяга, с каковым близко сошелся в воркутинском лагере, взял в воровскую семью, не забыв предупредить:
– В семью беру, сам понимаешь. В ней мое слово закон. Если что пойдет не так, – сделал он многозначительную паузу, – не пожалею!
Добродушно улыбнувшись, Пятак ответил:
– Федор, можешь положиться на меня. Я тебе по гроб жизни буду благодарен.
Через неделю Рашпиль поручил Пятаку присматривать за мясными и рыбными рядами на Тишинском рынке: гнать залетных, решать возникшие споры между бродягами, собирать деньги с продавцов. Пятак справлялся с заданием неплохо, нареканий не вызывал.
В ноябре сорок первого, когда немцы вплотную подошли к Москве, Агафонова, как и других блатных, бродяг, принудительно выселили из Москвы за 101-й километр, для чего была задействована едва ли не целая дивизия НКВД. Разбившись на небольшие группы, военизированные милицейские отряды появились одновременно по всему городу, в десятках мест, где могли находиться блатные и все те, кто попадал под статью неблагонадежных.
Милиционеры окружили хату в тот самый момент, когда шла большая карточная игра, на столе лежали пятнадцать тысяч рублей, но вскрываться никто не собирался, а значит, игра шла в гору и сумма могла увеличиться вдвое. Деньги следовало бы уложить в папки, так чтобы они не занимали весь стол, не создавали нагромождения, не слетали фантиками на пол. Но никто из играющих, в силу тюремного суеверия, не желал прикасаться к деньгам, которые тебе еще не принадлежат. А бродяги, выбывшие из игры, также не могли притронуться к чужим купюрам. Исключение делалось лишь для банкнот, ненароком слетевших на пол. Их поднимали, после чего небрежно, как если бы банкноты успели потерять всякую ценность, бросали на самую вершину денежной горы. Только по алчным огонькам, исходящим из глубины глаз бродяг, сидевших поблизости, можно было догадаться, что для них деньги имеют прежнюю значимость.
Менты каким-то образом сумели отловить чиграшей, стоявших на стреме, стремительно ворвались в комнату, сбили ударом кулака катранщика
[8] Звонаря, ставившего на стол пшеничную водку, и, наставив карабины на присутствующих, велели построиться вдоль стены. Сержант, возглавлявший военизированную группу милиционеров, велел снять наволочку с подушки и сложить в нее все деньги. А когда купюры были в нее сложены, широкоплечий сержант с крупным носом и впалыми щеками грозно распорядился:
– На выход!
– Неужто на расстрел ведут? – глухо проговорил Пятак. – Один раз уцелел, в другой раз фарта уже не будет.
– Не каркай, – оборвал Рашпиль, – поживем еще.
Бродяги вышли во мрак. В звенящий холод. Немного поодаль, где находился еще один катран, стояло два грузовика, куда, также прервав игру, загружали фартовых. Шестеро вооруженных рядовых подвели воров к грузовику; сержант, указав на темный распахнутый зев кузова, строго скомандовал:
– Полезай внутрь!
Поднялись по дребезжащей металлической лестнице в застуженный кузов. Когда фартовые погрузились, конвойный с силой толкнул жестяную дверь. Ударившись о металлическую раму, дверь заставила кузов задрожать. Грузовик сначала заскрежетал, заводясь, потом затрясся, как в падучей, и затем поехал по зимней дороге.
День был стылый, от металлического кузова исходил леденящий холод, но думалось не об этом, о худшем. Колеса автомобиля подпрыгивали на неровностях асфальта, а потом балки мостов и подвески и вовсе заколотились, затряслись – шоссе закончилось, пошла промерзшая грунтовка. Вывезут за город куда-нибудь к оврагу и расстреляют из пулеметов. С них станется!
– Далеко везут, – недовольно высказался Звонарь.
– В расход хотят пустить, – произнес Пятак, припоминая свой горький опыт. – Немцы к Москве подходят. Не доверяет нам товарищ Сталин, боится, что мы все к немцам перекинемся. Сейчас завезут нас куда-нибудь в поле да шарахнут из пулеметов. Даже закапывать не станут, скинут куда-нибудь в расщелину, а там звери растащат.
Грузовик то катился по ровной дороге (не иначе как выезжали на шоссе), а то вдруг начинал трястись на ухабах, как если бы дорог не существовало вовсе (это уже какие-то проселки). Ехали так долго, что успели изрядно промерзнуть. И не знали, что лучше – двигаться дальше, пусть даже в стылом металлическом кузове, или остановиться, где их мог ожидать расстрел. Москва оставалась где-то далеко позади.
Пятак, сидевший рядом, тихо поскрипывал:
– Как пить дать в расход везут! Так и сгинем без святого причастия.
– Если ты не заткнешься, я тебя собственными руками задушу! – рыкнул на приятеля Рашпиль. – И без тебя тошно!
Бродяги замолчали. Все страхи были высказаны, прощания произнесены, а более говорить было не о чем. Только иногда зло матерились, когда машина в очередной раз проваливалась в глубокую яму и шарахала сидящих в кузове по затылку металлическим бортом.
И все-таки автомобиль остановился. Когда-нибудь это должно было случиться, но никто не знал, хорошо это или плохо.
– Все, приехали, – обреченно выдавил из себя Рашпиль, так что по телу, и без того застуженному до синевы, пробежал обжигающий мороз.
На какое-то время вокруг установилась тишина: ни звука, ни шороха. Все умерло. Стук дверцы кабины автомобиля показался громом из Поднебесья.
– Громыхнуло, будто бы на могильную яму мраморную плиту положили, – мрачно высказался Звонарь. – Теперь я понимаю, что покойники в склепах чувствуют.
Даже в абсолютной темноте была видна улыбка на его щербатом вытянутом лице.
– Братва, дадим деру! – предложил Федор. – Все равно нам кранты! Авось кто-то и уцелеет. Только давай так: кто выживет, пусть поставит за убитых в церкви свечи за упокой. Немало мы на этом свете набедокурили, без свечи на том свете во мраке наши пропавшие души путь к раю не отыщут… Заблудятся в потемках.
– Дело говоришь, Рашпиль, – произнес Пятак.
Снаружи кузова по двери тяжело шаркнул тяжелый засов, и в проеме предстала фигура рядового НКВД, державшего в руках пистолет-пулемет Шпагина. Будто бы догадываясь о задуманном злодействе, он предупредительно отошел на расстояние, перечеркнув всякую возможность к нападению.
– Выходи по одному! Только без глупостей, стреляю сразу на поражение! – предупредил он, приподняв автомат. За ним маячили еще две фигуры, вооруженные карабинами. Тут не победокуришь, любого превратят в труху. Молодые, идейные – с таких только пропагандистские плакаты рисовать.
Вопреки ожиданию, полночь не была темной, чему способствовал снег, выпавший особенно обильно. Серебряная россыпь звезд издырявила все небо, а мертво-белая луна выглядела крупной и очень одинокой. Деревья, растопырив корявые ветки, припорошенные легким снежком, тянулись к небу. Чертили в черноте небосвода какие-то свои замысловатые кривые линии. Получалось скверно – ни одной гармоничной фигуры, за которую мог бы зацепиться взгляд. Все как-то вкривь и вкось!
Падал мелкий снег. Первым вышел Рашпиль. За ним выпрыгнул на землю Пятак. Далее один за другим сошли остальные бродяги и встали в плотную кучу, ожидая внезапной, без команды, очереди в грудь.
– Топайте вперед! – приказал автоматчик, очевидно старший в этой группе, и для убедительности качнул оружием.
– В спину, значит, стрелять решил? – усмехнулся Агафонов. – А в глаза стрелять слабо?
– Ничего с вами не случится. По решению правительства решено весь преступный элемент вывезти за сто первый километр от Москвы. И благодарите вашего воровского святого, что не случилось ничего хуже и не пристрелили вас прямо на месте. А теперь топай!
– Ты хоть скажи, где мы.
– Ничего, разберетесь. Въезд в Москву вам запрещен. В случае нарушения предписания к вам будут применены меры по закону военного времени.
– Потопали вперед, братва, – произнес Рашпиль. Прячась от порывов ветра, он втянул голову в плечи и пошел по проселочной дороге на далекие сельские огоньки. Удаляясь, он ожидал, что сейчас в спину полоснет автоматная очередь. И тогда все!
Но неожиданно хлопнула дверца кабины, двигатель грузовика шумно загудел, и ЗИС-5, развернувшись широким полукругом, покатил в обратную сторону.
– Вот мы, кажется, и приехали, братва, – выдохнул из себя Федор все былые страхи.
Глава 12
1941 год, ноябрь
Расплавленное нутро вора
Перебраться в Москву оказалось делом сложным. Дивизии НКВД опоясали столицу внутренним и внешним кольцами, по периметру которых несли службу патрули, усиленные автоматчиками. На всех въездах в город установили контрольно-пропускные пункты, не оставлявшие без внимания ни одну машину. В безлюдных местах были выставлены секреты, а в поселках дислоцировались подразделения пограничной и внутренней охраны.
Поначалу фартовые расположились в глухой деревушке подальше от людей, вот только жить в такой глуши было невмоготу: ни водки, ни баб, оставались только карты, в которые резались с утра до вечера. Со жратвой тоже были нелады, а потому приходилось «налаживать быт» – за прошедшую неделю ограбили пару продовольственных магазинов, расположенных близ дороги, и на телеге, взятой напрокат у хозяина дома, вывезли все добро.
Несколько последующих дней менты рыскали по округе, рассчитывая отыскать злоумышленников, но выйти на след грабителей так и не удалось. А потому списали злодеяния на дезертиров, каковых в округе также ошивалось немало.
После того как запасы провизии были подъедены, а водка и самогон выпиты, Рашпиль с сотоварищами предпринял попытку выпотрошить небольшой вещевой склад, стоявший поодаль от основных дорог, где хранилось военное обмундирование. Склад охраняли шестеро новобранцев-караульных, которых неделю назад привезли на старой телеге, запряженной измотанным мерином.
Пришли ночью, вооруженные лишь одним стареньким наганом. Но неожиданно караульные сумели оказать ожесточенное сопротивление и организовали преследование, пробежав за нападающими километра два, пока ворам не удалось затаиться в глубоком овраге, заросшем ельником.
Находиться в этом лесном местечке стало небезопасно. О нападении на склад уже сообщили органам НКВД, имевшим специальные подразделения по розыску бандитов и дезертиров, а уж искать они умеют! Время шло, немцев уже отбросили от Москвы, но посты оставались на прежних местах, и похоже, что сворачивать их не собирались.
Решено было покинуть уже обжитые места на следующий день и двигаться прямиком в Москву. Вышли поздно вечером, когда темнота плотно накрыла дороги. Старались держаться на значительном расстоянии от широких магистралей, где кроме проходящих маршевых колонн и боевой техники блуждали многочисленные патрули и небольшие отряды, отлавливающие дезертиров и разных шальных. Только когда подошли к самой Москве, решили немного расслабиться, остановились в поселке, поселившись у ветхой старушки в крайней хате, и на оставшиеся гроши прикупили для веселья самогона и копченого сала.
Следующие трое суток, позабыв про день и ночь и путая рассвет с вечерними сумерками, просто пили по-черному. Самогон был морозный, его простуженный холод колюче входил в тело, обжигал нутро, скрючивал пальцы, державшие алюминиевую кружку, и леденил кровь. Закусывали помятыми старыми солеными огурцами и мочеными яблоками, через полупрозрачную кожицу которых просвечивались темно-коричневые зернышки, словно мезозойские членистоногие в затвердевшей смоле. От пойла отрывались только на короткий срок, чтобы перекусить тем немногим, что еще оставалось на столе, забыться в тревожном чутком сне и, снова проснувшись, пить, пока наконец очередная доза спиртного не опрокинет замертво.
На четвертые сутки, когда все было выпито и подъедено, стали решать, что предпринять дальше. Глянув через пустые бутылки, неровным строем стоявшие на столе, до невозможного искажающие реальность, Федор произнес:
– Как очухаемся, поканаем в Москву. Скоро ночь, нас никто не увидит.
– Морозец, кажись, крепчает, – засомневался Пятак, глянув в окно. Ссохшиеся половицы под его тяжелой поступью заскрипели на все лады испорченным музыкальным инструментом. Через оконные щели пробивался стылый сквозняк, отчего легкая занавеска слегка пузырилась. – По морозу как-то не то… Замерзнем! А потом, похмелиться бы как следует. Голова совсем не варит. Холодрыга до костей пробирает. Сегодня ночью от холода проснулся. Глянул, а печь не горит. Дровишек малость подбросил.
Громоздкая печь, стоявшая в углу горницы, плотоядно и с треском пожирала охапку дров. Через дверцу, слегка приоткрытую, были видны снопы разлетающихся искр. Похоже, что в топке шла самая настоящая бескомпромиссная война. В комнате витал запах жженой древесины, замешенный на горечи застоявшейся пыли.
– А тебе говорили на опохмелку оставить. Так ты же все выжрал.
– Да я и не помню толком ничего, – виновато признался Пятак. – Как-то уж очень она легко пошла. Даже не заметил, когда последнюю выжрал.
– Пока вы дрыхли, я тут немного по округе прошелся, – продолжал Рашпиль. – В километре отсюда на дороге пост стоит. В ту сторону не пойдем, двинем лесом, в темноте нас никто не увидит. А если даже и заприметят, в глушь никто не сунется, побоятся! Мы ведь тоже не пустые, сейчас у каждого фартового ствол в кармане.
Сунув руку за громоздкий старинный сундук, Агафонов вытащил оттуда опорожненную наполовину бутылку водки и поставил ее на стол.
– Хлебни пару глотков, чтобы отпустило, другим тоже нужно.
– Благодетель ты наш, – расчувствовался Пятак. Вдохнул в себя сивушный запах, поморщившись, приложился к горлышку – острый кадык дважды судорожно дернулся. – Отлегло. Вот посижу малость, покурю еще махорки, и самое то будет!
– А потом на печь полезешь, совсем согреешься и бабу захочешь, так, что ли? – усмехнулся Федор. – В городе комендантский час, патрульные на каждом углу стоят.
– И куда мы?
– Неподалеку одна маруха живет, моя давняя зазноба. Если мы к ней шалманом заявимся, кипешить не станет. А там ночку перекантуемся и по хатам разойдемся.
– А менты нас там не примут?
– Им сейчас не до нас. Вон мороз какой разыгрался! Затихаримся у нее малость, а дальше и за дело можно взяться.
Хату покинули в полночь. Округу, будто бы в саван, приодел снег, выпавший накануне. Через весь поселок прошли по пустынной дороге, по обе стороны от которой стояли длинные уродливые бараки. В некоторых комнатах через плотно зашторенные занавески тускло-желтым свечением пробивался свет блеклых ламп. Свернули в густые пихтовые насаждения, неровным рядком подступавшие к занесенным снегом огородам.
За ночь сильно похолодало и стволы деревьев покрылись толстой ледяной коркой. На длинных ветках, напоминавших кривые и несуразные кисти, подсвеченных пробивавшейся через дымку облаков луной, поблескивали кристаллы льда, а под ногами негромко похрустывал снег. За какой-то час успели намести высокие сугробы, выстроившиеся вдоль лесной тропы островерхими горбами. Пост остался где-то далеко позади. Слышно было, как по дороге разъезжают машины, дисциплинированно притормаживают у шлагбаумов и едут дальше, усиленно набирая скорость. Впереди – всего-то узкая белесая полоска замороженного леса, а далее шоссе, соединяющее центральный район города с пригородами, и далеко в стороне тянулись каменные дома вперемешку с бараками и срубами.
– Кажись, выбрались без хлопот, – облегченно произнес Звонарь. – А знаешь, Рашпиль, у меня дурное предчувствие было. Что-то с самого утра как-то все не по себе… Ноги просто не шли.
Вышли из леса и по засыпанной снегом дороге, еще не наезженной машинами, бодро зашагали в сторону ближайших каменных домов с небольшими, застроенными двухэтажными сараями дворами, огороженными высокими деревянными заборами. Это был настоящий лабиринт с проходными дворами, переулками, короткими улочками, огородами с хлипкими плетнями, где ориентироваться мог только местный.
– Теперь куда? – удивленно спросил Пятак.
– Вон по той улочке, – указал Федор в сторону деревянных домов, наползающих друг на друга, – простенькие, без особых архитектурных излишеств; на тротуарах нестройный ряд деревьев с голыми кронами. Только в самом начале улицы возвышался крепкий дубок, на ветках которого, сопротивляясь резким и сильным порывам ветра, продолжали держаться листья.
Прошли по деревянному мостку. Толстые доски шумливо отзывались на удары каблуков, расколачивая установившуюся ночную тишину.
С правой стороны стоял деревянный домик с тремя окошками, выходящими на главную улицу, небольшой палисадник огорожен плетнем, из-за которого торчала низкая ветвистая яблоня.
– Давай сюда! – указал Рашпиль на дом, сиротливо стоявший в стороне.
Подошли к строению. Немного выждав, опасаясь, что его сможет кто-то заприметить, Агафонов завернул за угол и постучал в окно. Ждать пришлось недолго, вскоре занавеска дрогнула и из темноты в окне появилось лицо молодой женщины с красивыми, но размазанными глубокими тенями чертами лица.
Когда она рассмотрела гостя, лицо ее вспыхнуло от радости, она что-то произнесла через толщину двойного стекла, чего Рашпиль не расслышал, и, отпрянув от окна, тотчас утонула в глубоких сумерках комнаты, а следом у дверей туго шаркнул засов; тревожно скрипнули петлицы открываемой двери и взволнованный женский голос негромко произнес:
– Федор, проходи.
– Матрена, ты одна? – поднявшись на крыльцо, спросил Федор. Всматриваясь в глубину ночи, посмотрел по сторонам. Ничего такого, что могло бы насторожить. Привычная московская окраина. Глубокая и темная.
– Одна. Я тебя ждала.
– Мы же не договаривались, – улыбнулся Рашпиль, невольно размякая под горящим взором молодой женщины.
Хотелось верить, что так оно и есть. Если даже и слукавила, то слышать подобное было приятно. Эта девка буквально вьет из него веревки, и ничего поделать с этим Федор не мог. Он ловил себя на том, что ему нравится находиться под девичьим ярмом и исполнять ее прихоти.
– Я тебя всегда жду, – отвечала Матрена, обвив шею Федора длинными руками.
Пятак, спрятавшись в густой тени, был невидим и с интересом посматривал на главаря, представшего вдруг с неожиданной для него стороны. Таким Пятак его не знал. Это нечто новое вызывало интерес – оказывается, Рашпиль может быть и таковым. Раньше все общение Федора с женщинами сводилось к мимолетным встречам где-нибудь на блатхатах, в которых не стоило утруждать себя запоминанием имени очередной избранницы. Странное дело, но в силу каких-то личностных качеств женщинам Рашпиль запоминался, многим навсегда, и редкая из них не искала с Федором следующей встречи.
Похоже, что с этой девахой у него складывалось по-серьезному.
В какой-то момент Федор застыл, принимая откровенную жаркую ласку, расплавившую стальное нутро вора. Замерев, уркаган словно прислушивался к преобразованиям, происходящим у него внутри, а потом вдруг неожиданно, превращаясь в себя прежнего, отнял от шеи девичьи руки и проговорил прежним голосом:
– Я не один, с двумя корешами. Нам нужно перекантоваться некоторое время, а потом мы отсюда уйдем. – Видно рассмотрев при лунном свете в глазах женщины молчаливый протест, продолжил миролюбиво: – Не переживай, не задержимся. – Не дожидаясь ответа, повернулся лицом к черной ночи и, шагнув на лунный свет, произнес в пустоту: – Давай, заходи, бродяги! Что вы там затихарились?
И вернулся в избу, освещенную тусклым светом.
Часть 2
Конец банде рыжего
Глава 13
1942 год, ноябрь
Тяжелое ранение
До войны с немцами капитан Вадим Трофимов был участником военной кампании на Халкин-Голе, затем поучаствовал в военном конфликте с Финляндией и нигде не был ранен, каким-то чудом избежал контузии. А ведь побывал в серьезных сражениях, случались моменты, когда думалось – все, хана! Не выберусь! И вот когда казалось, что подошел самый край, далее ничего, только безвременье и чернота, – вдруг самым чудесным образом пришло спасение.
За время боевых действий с немцами его танк подбивали четыре раза. В последний раз было особенно трудно: экипаж посекло осколками, а ему в очередной раз повезло – даже не контузило, а когда выползал из горящего танка, лишь немного обгорел шлемофон. Под свистящими пулями отполз от полыхающего танка и залег за дубом. Разорвавшийся боекомплект высоко подбросил танк и, сорвав с него башню, отшвырнул ее метров на двадцать.
А в этот раз вдруг получил контузию. И не где-нибудь, а за две тысячи метров от передовой линии, что по фронтовым меркам считалось глубоким тылом. Надо же было такому случиться: от сапога отлетела подошва, вот и решил отнести их в полковую сапожную мастерскую, размещавшуюся в пяти километрах от переднего края.
Одинокий немецкий снаряд, вылетевший на авось и разорвавшийся неподалеку, осыпал осколками обломок стены, за которой Вадим успел укрыться. На какое-то время Вадим потерял сознание, а когда очнулся, увидел, что лежит в нескольких метрах от того места, где находился. Ворот гимнастерки почернел, пропитавшись кровью. Разом пропали все звуки. Он видел только людей, стоявших над ним и что-то кричавших. Окружающий мир померк. Прикоснувшись ладонями к ушам, увидел, что они запачканы кровью. Контузия. И, скорее всего, тяжелая.
Насколько она оказалась тяжелой, Вадим Трофимов осознал, когда его поместили в полевой подвижный госпиталь: видел участливые лица врачей, склонившихся над ним, пытался рассказать о своем состоянии, но не мог вымолвить ни слова. С ужасом осознавал, что речь пропала, что сам он обездвижен и не может подняться. А когда ему удавалось чуть пошевелиться, то во всем теле ощущалась невероятная боль.
Как довезли его до эвакуационного госпиталя, капитан так и не вспомнил. Полнейшая амнезия! Просто провалился в какое-то темное безвременье, где провалялся невесть сколько времени, а потом вдруг неожиданно оказался в большой палате, переполненной ранеными. Слух и речь частично восстановились. И Вадим с удивлением узнал, что лежит в Тверском госпитале № 34, куда был доставлен две недели назад. В это время у него случилось серьезное нарушение психической деятельности: он не подпускал к себе никого, громко кричал, накидывался с кулаками на санитаров, полагая, что его окружают фрицы.
На два дня его привязали к кровати, и врачи всерьез опасались, что психика безвозвратно нарушена, без всякой надежды на восстановление. Однако когда к нему в госпиталь приехала жена, состояние Вадима стало приходить в норму. Целый день Лариса провела вместе с мужем: держала его за руку, нашептывала ему добрые слова и не позволяла себе расслабиться даже на минуту. Трофимов вдруг как-то успокоился и крепко уснул здоровым сном, чего с ним давно не случалось. А уже на следующий день Вадим начал спрашивать, где он находится и что с ним произошло. Была ли рядом с ним жена или ему только привиделось?
Ему рассказали, что жена действительно приезжала и провела с ним целый день.
Последние две недели жизнь Вадима состояла из обрывков каких-то видений, большую часть из которых занимала Лариса. Помнится, в одном из снов он близко увидел ее милое лицо, карие глаза, в которых застыли боль, грусть, любовь; в них было много всего, отсутствовало лишь отчаяние. Значит, все это было правдой, наяву, Лариса верит в его выздоровление, а значит, совсем скоро они повстречаются вновь.
Пять лет вместе… А ведь только сейчас осознал, насколько она ему нужна. Всякое бывало – ссорились по пустякам, дулись друг на друга, теперь все в прошлом, что действительно ценно, так это любовь, сумевшая сохранить свежесть первой встречи.
– Когда она приедет еще раз? – спросил Вадим, но голоса своего не услышал. Лечащему врачу пришлось податься немного вперед, чтобы разобрать произнесенные шепотом слова.
– Ваша жена отпросилась с работы только на день. Больше невозможно.
– Как же так? Даже и не поговорили.
В грудь будто ударила дубина, как тогда, во время взрыва, не давая возможности глубоко вздохнуть. Грудную клетку сдавило, диафрагма поднялась едва ли не к самому горлу. Вадим почувствовал приступы рвоты. Отвернувшись от врача, с трудом проглотил неприятный комок, подступивший к горлу. Закрыв глаза, Трофимов попробовал сосчитать до десяти, потребовалось несколько долгих секунд, чтобы справиться со спазмами. Боль в висках раскалывала череп на части, к ней невозможно было привыкнуть, оставалось только смириться и знать, что при следующем повороте головы она усилится, отнимет возможность полноценного сна. Останется только выбрать положение, при котором боль будет не столь сильной, чтобы забыться на какой-то короткий час.
Выздоровление шло тяжело. Случались минуты отчаяния, когда Трофимову казалось, что он не сумеет выбраться из тяжелейшего состояния, а с болью, разрывающей мозг на куски, придется смириться и прожить с ней оставшийся кусок жизни. Но потом понемногу слух стал возвращаться, а вместе с ним речь становилась все более связанной, головная боль понемногу отступала, становилось легче дышать. Толчком к его выздоровлению стало появление в госпитале Ларисы, обрывочные воспоминания о которой он без конца прокручивал в своей памяти.
После излечения Вадиму Трофимову предоставили три дня отпуска. Там же, в госпитале, выдали знак за тяжелое ранение – галун золотистого цвета, который он прикрепил на правую сторону старенькой гимнастерки и немедленно отправился в Москву, где его ожидала Лариса.
Глава 14
1942 год, ноябрь
Учту ваши рекомендации
Ноябрь выдался морозным. Стылый ветер блуждал по пустынным обезлюдевшим улицам. Встречались лишь отдельные прохожие, спешащие по своим делам: кто возвращался с вечерней смены, а кто, наоборот, торопился в ночную. Через два часа наступит комендантский час, который продлится до четырех утра.
Над городом в системе противовоздушной обороны, закрепленные на тросах, огромными громадинами висели заградительные аэростаты, используемые для повреждений вражеских самолетов, – при столкновении с оболочкой или тросами, на которых были закреплены взрывчатые вещества, самолет получал большие повреждения, а потому бомбардировщики летали на значительной высоте, что затрудняло прицельное бомбометание.
Количество патрулей удвоилось. В ночную пору проверяли всех, следовало поберечься. Глупо было бы попадаться сейчас, когда все самое скверное осталось позади.
Город понемногу погружался в холодный мрак, в окнах не вспыхнет ни искорки. Лишь в апрельскую Пасхальную ночь было разрешено беспрепятственно ходить по Москве. Богоявленский собор в тот день был переполнен верующими. Молились все, не только обычные москвичи, истерзанные военными трудностями, но даже правонарушители. В Пасхальный день было минимальное количество преступлений, что невозможно было сказать в последующие дни. Настроение у всех жителей было приподнятое: фрицев отогнали на двести километров от Москвы. Воздушные тревоги объявлялись только в ночное время. Но никакой паники не наблюдалось, в бомбоубежище брали с собой только самое необходимое: документы, продовольствие, карточки, и, переждав налет, возвращались в оставленные на время квартиры.
Даже наземный транспорт и метро работали в обычном режиме, а если и наблюдались какие-то сбои, то лишь во время воздушных тревог. Ничего необычного, Москва жила по законам прифронтового города.
Поговаривали, что перед Пасхой Иосиф Виссарионович вызвал к себе коменданта Москвы генерал-майора Синилова и поинтересовался: «Можно ли разрешить свободное движение граждан в ночь на пятое апреля? Во время Пасхи?» И комендант, знакомый с криминальной ситуацией в Москве лучше, чем кто-либо, с уверенностью ответил, что гарантирует безопасность граждан и москвичи могут спокойно проводить религиозные обряды.
Ровно в шесть утра следующего дня по радио прозвучало распоряжение коменданта Москвы, разрешающее свободное передвижение в ночь на Пасху. Никто не полагал, что в столице такое огромное количество верующих. Воодушевление было невиданное, храмы были переполнены, а у москвичей только и были разговоры о том, что товарищ Сталин разрешил хождение по Москве в Пасхальную ночь всем беспрепятственно.
– Товарищ Сталин заботится о нас.
Капитан Максимов не был верующим, но тем не менее не удержался и направился в Богоявленский собор. Тешил себя мыслями, что пришел для того, чтобы проконтролировать происходящее. Хотя чего тут контролировать? Народ, сплоченный единой идеей, представлял собой монолитное сообщество, в котором не было ни фальши, ни лжи, и каждый из присутствующих показывал свои лучшие черты характера.
И когда неожиданно еще не старая женщина с горестными глазами на высохшем лице протянула ему свечку, Иван не посмел отказаться, поблагодарив, простоял всю службу от начала и до конца. Помнится, горящая свеча обожгла пальцы своими слезами. А потом, когда собравшиеся стали совершать крестный ход, Иван прошел вместе со всеми вокруг храма.
После того случая в нем что-то перевернулось, Максимов ощущал себя немного другим и понимал, что к прежнему возврата уже не будет. Та свеча, протянутая ему незнакомой женщиной, переживавшей свое глубокое горе, пробила серьезную брешь в его атеистическом сознании.
Позже он не единожды наведывался в церковь. Ставил свечу за упокой умершим родителям, неумело крестился и быстро покидал храм, опасаясь, что его может признать кто-нибудь из сослуживцев.
Прежнего подъема, каковой случился с ним в ночь на пятое апреля, когда крестный ход буквально перекроил его прежнее сознание и вывернул его наизнанку, он уже не испытывал, но вот яркие цветные лоскуты воспоминаний от минувшего всеобщего праздника остались.
Уже в начале сорок второго года в Москве появилось значительное количество грузовых и легковых автомобилей американского производства. Прибывшие машины работали на износ, не ведая о свободных минутах, – только во время поломок и переводили дыхание. По истечении десяти месяцев количество машин иностранного производства не уменьшилось, что не могло не радовать.
Проходя по улице Горького, Иван Максимов увидел «Студебекеры», груженные дровами, которые привезли горожанам для отапливания квартир. Нынешняя зима обещала быть холодной, возможно не такой затяжной и суровой, как в сорок первом, но без печурки не прожить. Борта грузовиков распахнуты, и красноармейцы, сопровождавшие важный груз, скидывали распиленные и порубленные стволы на тротуар, где складывали их в поленницы.
Картина для Москвы прошлой и нынешней зимы привычная.
Максимов прошел дальше и на пересечении улиц увидел за невысоким деревянным забором аэростат, выкрашенный в светло-серый цвет, – огромный, с заостренным носом, он лежал на асфальте. Веревки, вмонтированные в его светло-серую толстую кожу, прикреплены с каждой стороны борта к металлическим штопорам, вбитым в землю. Лежавший на земле, совершенно обездвиженный, аэростат напоминал могучее океаническое животное, невесть каким образом оказавшееся в самом центре столицы.
Казалось, что аэростат набирается сил для вечерней работы. Пройдет несколько часов, и громадина, наполненная водородом, как и сотни ее собратьев, поднимется в воздух. В ноябрьскую пасмурную погоду она сольется с небом в единое целое.
Рядом с аэростатом был установлен пост – две девушки в военном обмундировании не спеша обходили аэростат, выглядящий в сравнении с ними гигантским.
Иван посмотрел на часы, до утренних сводок Советского информбюро оставалось десять минут. Подле черного вытянутого рупора, закрепленного на углу здания, уже собралась значительная толпа. Умостившись на пятачке, собравшиеся перекрыли трамвайные пути. Трамвай, ехавший по припорошенным снегом путям, остановился, немного не доехав до остановки. Из вагона к репродуктору потянулись люди, опасаясь не успеть к началу сообщения Юрия Левитана. Поддавшись общему настрою, Максимов направился к радиоточке.
Взгляды собравшихся, сбитых в плотную толпу, были устремлены к рупору, висевшему на втором этаже здания. Его черное четырехгранное око притягивало к себе встревоженные лица. В ожидании трансляции москвичи вполголоса говорили о происходящих сражениях в Сталинграде, делились последними вестями с других фронтов.
Громко и очень неожиданно, как это часто случается, когда чего-то очень ждешь, прозвучал голос Левитана:
– Внимание! Говорит Москва!.. За восемнадцатое ноября нашей авиацией на различных участках фронта уничтожено пять немецких танков, двадцать автомашин с войсками, подавлен огонь двух артиллерийских батарей, рассеяно и частично уничтожено до роты пехоты противника…
Прослушав сводку Совинформбюро, люди неохотно расходились. Новости, конечно же, хорошие, внушали оптимизм – наши бьют немцев, но уж как-то медленно получается, освобождены лишь небольшие населенные пункты, в которые приходилось буквально вгрызаться.
В последнее время люди много говорили о Сталинграде. Городские госпитали были переполнены ранеными, которых привозили буквально со всех фронтов. Поломанные, порой с тяжелыми увечьями, они в недолгих разговорах вселяли оптимизм в не столь отдаленную победу. По их размышлениям чувствовалось, что в Сталинграде назревает нечто серьезное. Возможно, именно поэтому оперативные сводки Совинформбюро со Сталинградского направления были очень скупы: говорилось лишь об уничтоженной немецкой бронетехнике, о подорванных машинах с немецкими оккупантами, об освобожденных отдельных населенных пунктах. Но хотелось бури, способной снести всю фашистскую нечисть!
Москвичи освободили трамвайные пути. Вагоновожатый, также находившийся среди слушателей, нажал на звуковой сигнал, прозвучавший трескуче, – поторапливал тех, кто еще не успел войти в вагон.
Рядом с Максимовым, забросив на плечи вязанку дров, шла, сгорбившись, пожилая женщина. Скудная ноша выглядела для нее непосильной, но она уверенно короткими шажками продвигалась к пятиэтажному зданию, фасад которого до первого этажа был выложен темно-серым гранитом. В таких домах проживала московская аристократия, квартиры выдавались за особые заслуги, вот только в нынешнее время в своем большинстве они оставались пустыми: одни жильцы были отправлены на восток России поднимать и восстанавливать оборонную промышленность; другие находились на различных фронтах, третьи работали в оборонных научно-исследовательских учреждениях, разбросанных по всему Советскому Союзу, где решались государственные задачи по улучшению боевых качеств создаваемого вооружения.
В опустевших квартирах оставались вот такие старушки, зачастую проживавшие в одиночестве. Максимов, зная бедственное положение жильцов, раз в неделю в качестве начальника патруля обходил вверенный район, стараясь предотвратить возможные ограбления. А их, несмотря на все предпринятые усилия, происходило немало. В последнее время преступники особенно активизировались, в стариках видели легкую добычу.
– Вам помочь? Где вы живете? – Старушка глянула на высокого сильного молодого мужчину с некоторым недоверием, во взгляде так и читалось: «Странно, почему же он сейчас не на фронте? Ведь все мужчины воюют». Развеивая ее опасения, Иван добавил: – Я сотрудник МУРа, вижу, что мы идем с вами в одну сторону, вот решил вам помочь.
– Ну если только так, – неохотно расставалась с поклажей пожилая женщина. – Сейчас-то еще ничего, могла бы донести, а вот неделю назад просто сил не было никаких. Я вот в этом доме живу, в первом подъезде.
Подхватив вязанку дров, Максимов зашагал в сторону ближайшего подъезда.
– А вы что, одна живете? Неужели некому помочь?
– Да я как-то сама справляюсь, – заговорила женщина – У меня ведь трое сыновей. Старший вместе с отцом под Москвой погиб в ополчении. Муж мог не идти, он профессор, а сын вместе с ним на кафедре работал. Очень талантливый был мальчик. – В голосе пожилой женщины прозвучала тоска. Слезы давно выплаканы, оставалась только глухая боль, которую не вытравить никакими снадобьями. Да и надобности в том никакой нет, чтобы показывать перед посторонним глубокое личное горе. Типичное поведение потомственной интеллигентки. – Средний Венечка и младший Лешенька – оба летчики, – последние слова были произнесены с затаенной гордостью. – Вот я и сама думаю на работу пойти куда-нибудь в госпиталь. Я ведь педиатр… Могут, конечно, не взять, не совсем по профилю получается, но я на любую работу согласна, хоть нянечкой! Но чтобы хоть как-то нашим мальчикам помочь… Вот мы и пришли.