Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

1. Начало. Порт-Бэрдокский пассаж

— Дыра! — в сердцах воскликнул мистер Полли. — Гнусная дыра! — повторил он, еще больше раздражаясь. И, помолчав немного, разразился одной из своих непонятных присказок: — О мерзкая, проклятая, хрипучая дыра!

Мистер Полли сидел на ступеньке перелаза — вокруг него тянулись голые поля — и жестоко страдал от несварения желудка. В эту пору своей жизни он почти каждый день страдал от несварения желудка, а так как склонности к самоанализу он не имел, то проецировал внутреннее свое расстройство на внешний мир. Каждый день он заново открывал, что жизнь вообще и во всех частных проявлениях — мерзкая штука. И сегодня, соблазненный обманчивой синевой неба, которое было синим, потому что в восточном ветре уже чувствовалось дыхание весны, он вышел прогуляться, чтобы немного разогнать сплин. Но таинственная алхимия духа и тела сделала свое, и чары весны оказались над ним бессильны.

Настроение у него испортилось еще дома. Началось с того, что он никак не мог найти свою кепку. Он хотел надеть новую кепи-гольф, а миссис Полли взяла и подсунула ему его старую шляпу из коричневого фетра. И еще сказала при этом с притворной радостью: «Да вот же она!»

Он в это время рылся в газетах под кухонным столом; прекратив поиски, он доверчиво взял то, что ему протягивали. Надел на голову. Как будто что-то не то. Конечно, не то!

Поднес дрожащую руку к убору на голове, натянул его поглубже, сдвинул на один бок, потом на другой.

И только тогда понял всю глубину нанесенного ему оскорбления. Устремив на жену из-под полей шляпы, прикрывшей зловеще нахмуренный лоб, взгляд, полный негодования, он прошипел осипшим от ярости голосом:

— Ты, видно, думаешь, я век буду носить это воронье гнездо! Никогда больше не надену эту мерзкую шляпу, так и знай! Она мне осточертела! Мне все здесь осточертело! Проклятая шляпа!

Дрожащей рукой он сдернул шляпу с головы и, повторив со злостью: «Проклятая шляпа!» — швырнул ее на пол и поддал ногой так, что она пролетела через всю кухню, хлопнулась о дверь и упала с оторванной лентой на пол.

— Буду сидеть дома! — рявкнул он и, сунув руки в карманы сюртука, обнаружил в правом пропавшее кепи.

Ничего не оставалось, как молча пойти к выходу и, хлопнув дверью, удалиться.

— Хорош! — обращаясь к наступившей вдруг тишине, проговорила миссис Полли, поднимая с полу и отряхивая злополучную шляпу. — Совсем спятил! Сил моих больше нет!

И с явной неохотой, как и подобает глубоко оскорбленной женщине, начала убирать со стола немудреные принадлежности их недавней трапезы, чтобы незамедлительно приняться за мытье посуды.

Завтрак, который миссис Полли подала мужу, заслуживал, по ее мнению, большей благодарности. Холодная свинина, оставшаяся от воскресенья, несколько картофелин, пикули, которые ее супруг обожал, три корнишона, две луковицы, небольшая головка цветной капусты и несколько каперсов — все это он съел с аппетитом, если не сказать с жадностью. Потом был пудинг на сале и патоке, добрый кусок сыру с белой коркой (с красной мистер Полли считал вредным). Еще он съел три здоровенных ломтя серого хлеба. И запил все чуть ли не целым кувшином пива. Но что поделаешь, на некоторых людей не угодишь!

— Совсем спятил! — повторила миссис Полли единственное пришедшее ей в голову объяснение буйного поведения мужа, соскабливая над раковиной засохшую горчицу с его тарелки.

А мистер Полли сидел тем временем на ступеньке перелаза и люто ненавидел жизнь, которая была в одном слишком к нему добра, а в другом скаредна. Он ненавидел Фишбурн, ненавидел в Фишбурне Хай-стрит, ненавидел свою лавку, жену, всех своих соседей, но больше всего он ненавидел самого себя.

— Зачем только я забрался в эту мерзкую дыру? — воскликнул он. — Зачем?

Мистер Полли сидел на ступеньке перелаза, поглядывая вокруг, и таков уж был дефект его зрения, что весь мир представлялся ему в черном свете: набухшие почки казались сморщенными и пожухлыми, солнечные лучи отливали металлическим блеском, а тени выглядели уродливыми чернильными пятнами.

Строгий моралист увидел бы в нем пример злостной мизантропии, но моралисты, как правило, забывают о влиянии внешней среды, если считать таковой недавнюю трапезу мистера Полли. Питие наши наставники и по сей день в отношении и качества и количества подвергают суровому осуждению, но никто, ни церковь, ни государство, ни школа, палец о палец не стукнут, чтобы оградить человека и его желудок от посягательств жены с ее обедами, завтраками и ужинами. Почти каждый день в послеобеденные часы мистер Полли испытывал жгучую ненависть ко всему миру, не подозревая, что кажущееся неустройство внешнего мира является проекцией того ужасного беспорядка, который царит внутри него самого и который я столь тонко и деликатно описываю. Жаль, что люди непрозрачны. Будь, например, мистер Полли прозрачен или если бы он хоть немного просвечивал, тогда, возможно, узрев внутри себя настоящую Лаокоонову борьбу, он понял бы, что он не столько живое существо, сколько арена военных действий.

Удивительное зрелище открылось бы ему. Поистине удивительное! Вообразите себе управляемый нерадивыми властями промышленный город во время депрессии: на улицах митинги, там и сям возникают столкновения, заводы и транспорт бастуют, силы закона и порядка снуют туда и сюда, пытаясь утихомирить взбудораженный город, власть то и дело переходит из рук в руки, звучит «Марсельеза», грохочут по булыжнику телеги с осужденными на казнь…

Не понимаю, почему восточный ветер так плохо действует на людей с расстроенным пищеварением. Мистеру Полли казалось, что собственная кожа ему тесна, что зубы у него вот-вот выпадут, что на голове у него не волосы, а солома…

Почему медицина до сих пор не нашла средства против восточного ветра?

— Вспоминаешь про парикмахера, только когда зарастешь до неузнаваемости, — простонал мистер Полли, разглядывая свою тень. — О жалкий, обшарпанный веник!

И он принялся яростно приглаживать торчащие в разные стороны патлы.





Мистеру Полли было ровно тридцать семь с половиной лет. Невысокого роста, плотный, с некоторой склонностью к полноте, он обладал чертами лица, не лишенными приятности, хотя, пожалуй, нижняя часть была несколько тяжеловатой, а нос чуть более заострен, нежели полагается носу классической формы. Углы его чувственного рта были уныло опущены, глаза — карие с рыжинкой и печальные, причем левому, более круглому, чем его собрат, было свойственно и более удивленное выражение. Цвет лица у мистера Полли желтоватый, болезненный, что, вероятно, объясняется происходящими в нем вышеупомянутыми беспорядками. Он был, говоря профессиональным языком, отлично выбрит, если не считать небольшого островка растительности под правым ухом и царапины на подбородке. Выдавая глубокую неудовлетворенность мистера Полли всем и вся, лоб его пересекали морщинки, мелкие складки и одутловатости, особенно над правым глазом. Он сидел на ступеньке перелаза, чуть подавшись вперед и покачивая одной ногой.

— Дыра! — опять произнес он. И тут же затянул дрожащим голосом: — Па-аршивая, ме-ерзкая, глупая дыра!

Конец речитатива, произнесенный осипшим от злости голосом, я не решаюсь привести из-за несколько неудачного подбора эпитетов.

На нем был черный поношенный сюртук, жилет с отстающей кое-где тесьмой, воротничок с высоко торчащими уголками из запасов лавки, так называемый «взмах крыла»; он носил этот воротничок и новый, яркий галстук, повязанный свободным узлом, чтобы привлекать покупателей, ибо его лавка торговала принадлежностями мужского туалета. Надвинутое на один глаз кепи-гольф, также из лавочных запасов, придавало его унылой фигуре какую-то отчаянную удаль. На ногах были коричневые ботинки, потому что мистер Полли не выносил запаха черного гуталина.

Все-таки, пожалуй, не только несварение желудка было повинно в страданиях мистера Полли.

На это имелись и другие причины, не столь явные, но очень серьезные. Образование, которое получил мистер Полли, породило в нем убеждение, что арифметика — это наука для тех, кому везет, и что в практических делах ее лучше избегать. Но даже отсутствие бухгалтерского учета и полное неумение отличить основной капитал от прибыли не могли долго скрывать от него тот факт, что лавка на Хай-стрит висит на краю банкротства. Отсутствие доходов, сокращение кредита, пустая касса — как ни улыбайся, как ни делай хорошей мины, от этих зловещих признаков никуда не уйти. С утра и до обеда и к вечеру после чая, когда голова забита тысячью дел, можно забыть о черной туче несостоятельности, нависшей на жизненном горизонте, но в послеобеденные часы, когда все силы уходят на невидимые битвы во чреве, с беспощадной ясностью начинаешь сознавать убогую неприглядность жизни и волей-неволей впадаешь в уныние. Позвольте мне поведать вам историю мистера Полли от колыбели до нынешнего плачевного состояния.

«Сперва младенец, орущий громко на руках у мамки» note 1.

Было время, когда два человека считали мистера Полли самым удивительным и прелестным созданием в мире; они целовали его пальчики, ласково сюсюкали над ним, восхищались его шелковистыми волосиками, умилялись его лепету, спорили, что означают издаваемые им звуки, случайное «па-па-па-па» или сознательное «папа», с восторгом и обожанием купали его, заворачивали в мягкие теплые одеяльца и осыпали поцелуями. Сказочной была та жизнь тридцать четыре года назад, но милостивое время стерло даже воспоминания о ней, так что мистер Полли, к счастью, не мог сравнить свое теперешнее существование с теми лучезарными днями, когда мгновенно исполнялись все его прихоти. Те два человека боготворили его персону от маковки до пяточек его бесценных ножек и, что было весьма неблагоразумно, без конца пичкали его всевозможными кушаньями. Но ведь никто никогда не учил его маму воспитывать детей, разве только нянька или горничная даст время от времени тот или иной ценный совет, поэтому к пятой годовщине рождения мистера Полли безупречный ритм его новенького организма оказался слегка разлаженным…

Его мать умерла, когда ему исполнилось семь лет. А сам он начал отчетливо помнить себя с тех пор, как стал ходить в школу.

Мне припоминается одна картина, на которой изображена женщина, олицетворяющая собой, как я решил, Просвещение, но, возможно, художник хотел изобразить аллегорическую фигуру Империи, наставляющую своих сынов. По-моему, эта картина украшает стену одного общественного здания не то в Бирмингеме, не то в Глазго, но может быть, я и ошибаюсь. Я хорошо помню величественную фигуру этой женщины, склонившейся над детьми, ее мудрое и мужественное лицо. Рука ее простерта к горизонту. Жемчужные тона неба передают тепло летнего утра, и вся картина словно озарена прекрасными, одухотворенными личиками детей, помещенных на переднем плане. Вы чувствуете, что женщина рассказывает детям о великих перспективах, которые сулит им жизнь, о морских просторах и горных вершинах, что им предстоит увидеть, о том, какую радость и гордость приносят человеку знания и мастерство, о почестях и славе, которые их ожидают. Возможно, она шепнула им и о великом, непостижимом таинстве любви, открывающемся лишь тому, кто чист сердцем и умеет прощать… И уж, конечно, она не забыла сказать о том великом наследии, которое уготовано им, английским детям, чьи отцы управляют одной пятой человечества, об их долге быть лучше всех и делать все лучше других, о долге, который налагает на них Британская империя, о врожденном рыцарском благородстве, сдержанности чувств, милосердии и разумной силе — словом, о тех качествах, которые отличают рыцарей и королей…

Просвещение, которому подвергся мистер Полли, несколько отличалось от изображенного на этой картине. Сперва он ходил в казенную школу, которая так мало платила учителям, оберегая карманы налогоплательщиков, что хороших учителей в ней не было; ему задавали задачи, которых он не понимал и которые никто не пытался ему объяснить; его заставляли с великим усердием, но без всякого проникновения в смысл и без соблюдения знаков препинания читать катехизис и библию; он переписывал непонятные тексты и срисовывал непонятные картинки; во время наглядных уроков ему демонстрировали сургуч, шелковичных червей, имбирь, колорадских жуков, железо и другие столь же занимательные предметы, а голову набивали всевозможными сведениями, которые его разум не был в состоянии постичь. Когда ему минуло двенадцать лет, отец определил его для завершения образования в одну частную школу, весьма неопределенного назначения и еще более неопределенных перспектив, где уже не было наглядных уроков, а бухгалтерию и французский язык вел (хотя вряд ли доводил до сведения учеников) престарелый джентльмен, который носил не поддающуюся описанию мантию, нюхал табак, писал каллиграфическим почерком, никогда ничего не объяснял, но зато ловко и со смаком орудовал палкой.

Мистер Полли пошел в казенную школу шести лет, а закончил частную четырнадцати; к этому времени его голова находилась примерно в таком же состоянии, в каком находились бы ваши внутренности, дорогой читатель, если бы вас оперировал по поводу аппендицита благонамеренный, решительный, но несколько утомленный и малооплачиваемый помощник мясника, которого в самый решительный момент сменил бы клерк-левша, человек высоких принципов, но неумеренного нрава. Другими словами, в голове мистера Полли царил ужасный беспорядок. Детская впечатлительность, милые детские «почему» — все было искромсано и перепутано; хирурги во время операции сшили не те сосуды и пользовались не теми инструментами, поэтому мистер Полли к концу обучения утратил большую часть своего естественного любопытства к цифрам, наукам, языкам и вообще к познанию. Мир больше не представлялся ему загадочной страной, полной непознанных чудес, он стал для мистера Полли географией и историей — длинным списком неудобопроизносимых имен и названий, таблиц, цифр, дат — словом, скука невыразимая! Религия, по его мнению, была собранием более или менее непонятных слов, трудных для запоминания. Бог представлялся ему существом необъятных размеров, имеющим ту же природу, что и школьные учителя, и существо это придумывало несметное количество известных и неизвестных правил, требующих неукоснительного соблюдения, обладало безграничной способностью карать и — что самое страшное — имело всевидящее око. (Мистер Полли, сколько хватало сил, старался не думать об этом неусыпном страже.) Он не знал, как пишутся и произносятся многие слова в нашем благозвучном, но слишком обильном и головоломном языке, что было особенно грустно, ибо мистер Полли любил слова и мог бы при других обстоятельствах обратить на пользу эту свою любовь. Он никогда не мог сказать, что на что надо перемножить, чтобы получилось шестьдесят три: девять на восемь или восемь на семь, — и не представлял себе, как это узнают. Он был уверен, что качество рисунка зависит от умения копировать; рисование нагоняло на него смертельную скуку.

Но физическое расстройство и душевная хандра, которые сыграют такую важную роль в жизни мистера Полли, тогда были еще в самом зачатке. Его печень и желудочный сок, его любознательность и воображение упорно сопротивлялись всему, что угрожало его душе и телу. То, что выходило за пределы школьной программы, еще вызывало у него горячее любопытство. Порой в нем вспыхивал даже страстный интерес к чему-нибудь. Так, в один прекрасный день он вдруг открыл книги и жадно набросился на них. Он буквально пожирал истории о путешествиях, особенно если в них еще были и приключения. Эти книги он брал в местной библиотеке, а косине того, он прочитывал от корки до корки один из тех захватывающих альманахов для юношества, про которые скучные люди говорят, что там «миллион ужасов на грош» и которых сейчас уже нет, потому что их вытеснили дешевые комиксы. Когда в четырнадцать лет мистер Полли выбрался наконец из долины скорби, называемой Просвещением, в нем еще были живы ростки любознательности и оптимизма; они живы были еще и сейчас, в тридцать семь лет. Чахлые, томящиеся под спудом, они тем не менее указывали — правда, не так категорически и осязаемо, как прекрасная женщина с вышеупомянутой картины, — что на земле есть счастье и что мир полон чудес. Глубоко в темных закоулках души мистера Полли — подобно живому существу, которое ударили по голове и оставили умирать, а оно все-таки жило — копошилось убеждение, что где-то далеко, за тридевять земель от этой скучной, размеренной и бессмысленной жизни, течет другая жизнь, пусть недосягаемая, пусть за семью печатями, но полная красоты и счастья, где душа и тело человека всегда пребывают в чистоте, легкости и здоровье.

В зимние безлунные ночи он ускользал из дому и любовался звездами, а потом дома не мог объяснить отцу, куда уходил.

Он читал книги об охотниках и исследователях, вместе с ними, свободный, как ветер, мчался на мустангах по прериям Дальнего Запада или в Центральной Африке вступал победителем в негритянскую деревню, жители которой восторженно встречали его. Он убивал медведя выстрелом из пистолета, держа в другой руке дымящую сигару. Дарил прекрасной дочери вождя ожерелье из клыков и когтей. Вонзал копье прямо в сердце льва, когда тот, поднявшись на дыбы, готов был растерзать его.

Он нырял за жемчугом в темно-зеленую таинственную глубь моря.

Он вел отряд храбрецов на приступ форта и умирал, сраженный пулей на крепостной стене, когда победа была уже близка. И весь народ оплакивал его безвременную смерть.

Он вступал в бой один против десятка вражеских кораблей, тараня их и топя.

В него влюблялись принцессы из заморских стран, и он обращал в христианство целые народы.

Он принимал мученическую смерть, держась с достоинством и спокойно, но это случилось с ним не более двух раз после недели религиозных праздников и на вошло в привычку.

Унесенный на крыльях воображения, он забывал о своих прямых обязанностях, сидел на уроке, лениво развалясь и с отсутствующим взглядом, так что учителю приходилось частенько браться за палку… Дважды его книги были конфискованы.

Безжалостно возвращенный к действительности, он тер соответствующее место или только вздыхал, смотря по обстоятельствам, и принимался за ненавистную каллиграфию. Он терпеть не мог чистописание, пальцы у него всегда были в лиловых пятнах, а от запаха чернил его тошнило. К тому же его донимали сомнения. Почему надо писать с наклоном вправо, а не влево? Почему линии, которые ведешь сверху вниз, должны быть жирные, а те, что снизу вверх, тонкие? Почему кончик ручки должен смотреть именно в правое плечо?

Но мало-помалу записи в его тетрадях начали напоминать содержанием деловые бумаги, и теперь уже становилось ясно, какого рода деятельность его ожидает. «Дорогой сэр, — можно было там прочитать, — что касается вашего заказа от 26-го числа истекшего месяца, почтительно извещаем вас, что…» и так далее.

Пытки, которым подвергались в учебном заведении душа и тело мистера Полли, были внезапно прекращены вмешательством его отца. Это случилось, когда мистеру Полли шел пятнадцатый год. Мистер Полли-старший давно забыл время, когда в порыве любви и умиления целовал крохотные пальчики своего сына и когда его нежное тельце казалось ему только что вышедшим из рук господа бога. И вот, взглянув однажды на своего отпрыска, мистер Полли-старший сказал:

— Этому молодцу пора самому зарабатывать на жизнь.

И месяц или около того спустя мистер Полли-младший начал свою торговую карьеру, которая в конце концов, после того, как он купил у одного обанкротившегося торговца галантерейную лавку в Фишбурне, привела его в поле, на ступеньку перелаза, где мы с ним и познакомились.





Нельзя сказать, чтобы мистер Полли имел природную склонность к торговле галантереей. Правда, время от времени у него как будто проскальзывал интерес к делу, но хватало его ненадолго, пока какое-нибудь более созвучное его душе занятие не увлекало его. Сперва мистер Полли поступил работать учеником в большое, но довольно невысокого ранга торговое заведение, где можно было купить любую вещь — от мебели и пианино до книг и дамских шляпок, — а именно в универсальный магазин, который назывался Пассажем. Он находился в Порт-Бэрдоке, одном из трех городков, тяготевших к порт-бэрдокским верфям. Здесь мистер Полли провел шесть лет. Он не был особенно усердным учеником, радовался свободе, и неустроенность жизни, которая способствовала развитию его диспепсии, не очень его огорчала.

В общем, работать ему нравилось больше, чем учиться: занят он был дольше, но зато не было того постоянного чувства угнетенности; в помещении, где он работал, воздух был чище, чем в классных комнатах; никто не оставлял его без обеда, не было палки. С нетерпением и любопытством следил он за тем, как пробиваются у него усы, и мало-помалу стал овладевать искусством общения с себе подобными, научился вести разговор и обнаружил, что существуют предметы, о которых приятно беседовать. Теперь у него всегда были карманные деньги и он имел право голоса в покупке одежды. Наконец, пришел день, когда он получил первое жалованье, а вскоре было сделано потрясающее открытие, что на свете существуют девушки! И дружба… Ушедший в далекое прошлое Порт-Бэрдок сверкал россыпью счастливых, веселых дней.

(«Капитал я там, однако, не сколотил!» — заметил между прочим мистер Полли.)

Спальня старших учеников в Пассаже была длинной холодной комнатой, где стояли шесть кроватей, шесть комодов с зеркалами и шесть простых или окованных жестью сундуков. Дверь из нее вела в следующую спальню, еще более длинную и холодную, с восемью кроватями, из которой вы попадали в третью, оклеенную желтыми обоями, где было несколько столов, покрытых клеенкой; днем она сложила столовой, а после девяти — комнатой отдыха. Здесь мистер Полли, росший в семье единственным ребенком, впервые вкусил сладость общения с ближними. Сперва над мистером Полли начали было подтрунивать из-за его нелюбви к умыванию, но, выиграв два сражения с приказчиками, которые были на голову его выше, он утвердил за собой репутацию забияки. Кроме того, благодаря присутствию в магазине девушек его понятие о чистоте несколько приблизилось к общепринятому. Так что мистера Полли оставили в покое. Правда, ему не так часто приходилось сталкиваться в своем отделе с женским персоналом, но, попадая в другие отделы Пассажа, он успевал перекинуться с девушками двумя-тремя словечками, вежливо уступить дорогу или помочь поднять тяжелый ящик. В такие минуты ему казалось, что девушки поглядывают на него благосклонно. В часы, не занятые службой, молодые люди и девушки, работавшие в порт-бэрдокском Пассаже, почти не имели возможности встречаться друг с другом; свободное бремя и те и другие проводили в своих комнатах, не сообщавшихся между собой. И все-таки эти существа другого пола, такие близкие и вместе такие недосягаемые, глубоко волновали мистера Полли. Он любил смотреть, как они сновали взад и вперед по магазину, втайне любуясь их воздушными прическами, круглыми щеками, нежным румянцем, тонкими пальцами. Особенно волновался он во время обеда, стараясь передавать им хлеб и маргарин так, чтобы они не сомневались в его почтительном восхищении и преданности. В соседней секции, торговавшей трикотажем, служила белокурая ученица с нежным цветом лица, которой он каждое утро говорил «доброе утро», и долгое время эти два слова оставались для него самым значительным событием дня. А если случалось, что она в ответ говорила ему два-три слова, он чувствовал себя на седьмом небе. У него не было сестер, и женщины представлялись ему высшими существами. Но своим друзьям Плэтту и Парсонсу он в этом не признавался.

Перед Плэттом и Парсонсом он принял позу закоренелого злодея. Плэтт и Парсонс были приняты в то же время, что и мистер Полли, учениками в одну из секций мануфактурного отдела. Эта троица связала себя узами дружбы по причине того, что фамилии всех трех начинались на букву «П». Они так и называли себя «Три-пэ» и вечерами любили бродить по городку с видом одичавших собак. Изредка, если бывали деньги, они шли в кабачок, пили там пиво и становились еще более дикими. Взявшись за руки, они бродили по освещенным газовыми фонарями улицам и распевали песни. У Плэтта был приятный тенор, он пел в церковном хоре, и поэтому он запевал. У Парсонса был не голос, а иерихонская труба, он то замечательно гудел, то утихал, то опять начинал гудеть. Мистер Полли обладал басом, и у него получалось нечто вроде речитатива, причем на полтона ниже, чем нужно, и он говорил, что поет вторым голосом. Им бы петь втроем юмористические куплеты, знай они, как это делается; их же репертуар в то время состоял исключительно из сентиментальных песенок об умирающем солдате и о том, как далек путь домой.

Иногда они забредали на окраинные улочки Порт-Бэрдока, где редко попадались полицейские и другие нежелательные лица. Вот тогда наши друзья чувствовали себя на верху блаженства, а голоса их уподоблялись раскатам грома. Тщетно пытались местные собаки соревноваться с ними, и еще долго после того, как темнота ночи поглощала наших гуляк, собачий лай оглашал окрестности. Одна особенно завистливая тварь — ирландский терьер — как-то предприняла отважную попытку укусить Парсонса, но была обращена в бегство численным превосходством противника и его единодушием.

«Три-пэ» жили исключительно интересами друг друга, не признавая больше никого достойным своей дружбы. Они любили беседовать о том о сем, и часто в спальне, хотя свет был уже погашен, раздавались их голоса, пока наконец потерявшие терпение соседи не начинали швырять в них ботинки. После обеда, когда в магазине наступали часы затишья, «Три-пэ», улизнув из своих отделов в упаковочную склада, отводили там душу. По воскресным и праздничным дням они втроем совершали далекие прогулки.

У Плэтта было бледное лицо и темные волосы, он любил напускать на себя таинственный вид и говорить шепотом. Он интересовался жизнью местного общества и «полусвета». И был в курсе всех событий, аккуратно читая «Модерн Сэсайэти», грошовую газетку, выходившую в их городе и не имевшую определенного направления. Парсонс был более солидного сложения, с явной склонностью к полноте; у него были волнистые волосы, округлые черты лица и большой нос картошкой. Он отличался изумительной памятью и настоящей любовью к литературе. Он знал наизусть большие куски из Мильтона и Шекспира и любил декламировать их по поводу и без повода. Он читал все, что попадалось под руку, и если ему нравилась книга, он читал ее вслух, не заботясь о том, доставляет ли удовольствие окружающим. На первых порах мистер Полли отнесся с сомнением к литературным вкусам приятеля, но Парсонс заразил своим энтузиазмом и его. Однажды «Три-пэ» смотрели в Порт-Бэрдокском королевском театре «Ромео и Джульетту»; их обуял такой восторг, что они чуть не упали с галерки в партер. На другой день у них появилось даже нечто вроде пароля. Кто-нибудь один вдруг восклицал: «Это вы нам, синьор, показываете кукиш?» И приятели спешили ответить: «Мы вообще показываем кукиш!»

Несколько месяцев шекспировская Верона озаряла своим сиянием жизнь мистера Полли. Он ходил с таким видом, будто на плечах у него плащ, а на боку висит меч. Он бродил по мрачным улицам Порт-Бэрдока, не спуская глаз со второго этажа каждого дома, — высматривал балконы. Увидев в каком-нибудь дворе старую лестницу, он тут же предавался самым романтическим мечтам.

Затем Парсонс открыл одного итальянского писателя, имя которого мистер Полли произносил на свой лад: «Бокащью». После нескольких экскурсов в литературное наследие этого писателя речь Парсонса стала изобиловать производными от слова «амур», а мистер Полли, стоя за прилавком трикотажного отдела и вертя в руках упаковочную бумагу и шпагат, мечтал о пикниках, устраиваемых круглый год в тени оливковых деревьев под небом солнечной Италии.

Приблизительно в это время неразлучная троица стала носить в подражание артистам и художникам воротнички с отгибающимися уголками и большие шелковые галстуки, завязывающиеся свободным узлом, который они сдвигали слегка набок, что придавало им залихватский вид, вполне гармонирующий с их развязными манерами.

Потом в их жизнь вошел один замечательный француз, имя которого мистер Полли произносил по-своему: «Рабулюз». «Три-пэ» считали описание пира в день рождения Гаргантюа самой великолепной прозой, выходившей когда-либо из-под пера писателя, что, по-моему, не так уж далеко от истины. И в дождливые воскресные вечера, когда появлялась опасность, что их вот-вот потянет запеть гимны, они садились в кружок, и Парсонс по просьбе друзей приступал к чтению вслух.

Вместе с ними в комнате обитало несколько юнцов из Ассоциации молодых христиан, к которым «Три-пэ» относились с презрением и вызовом.

— Мы имеем полное право делать у себя что хотим, — говорил им Плэтт. — Мы вам не мешаем, и вы нам не мешайте.

— Но ведь это ужас что такое! — в негодовании восклицал Моррисон, старший ученик, с белым лицом и серьезным взглядом. Невзирая на трудности, он вел глубоко религиозный образ жизни, что было не так-то просто.

— Ужас? Как он смеет так говорить? — возмущался Парсонс. — Это же Литература !

— Воскресенье — не время для такой литературы.

— Другого времени у нас нет. К тому же…

И начинался ожесточенный религиозный диспут.

Мистер Полли свято соблюдал верность «Трем-пэ», но в глубине души его грызли сомнения. Глаза Моррисона горели убежденностью в своей правоте, речь его была страстной и непримиримой. Он открыто вел жизнь праведника, не оскверняя себя ни словом, ни делом, был трудолюбив, старателен и добр. Когда кто-нибудь из младших учеников стирал себе ноги или начинал тосковать по дому, Моррисон промывал рану и исцелял сердечную боль. А если случалось, что он раньше других выполнял свою работу, он не спешил уйти, а помогал другим — поистине сверхчеловеческий поступок. Лишь тот, кто знает, как долго тянутся часы в нескончаемой веренице рабочих дней, когда труд отделен от сна лишь кратким мигом отдыха и свободы, может оценить все величие такого поступка. Мистер Полли втайне побаивался оставаться наедине с этим человеком, его приводила в трепет заключенная в нем сила духа. Взгляд Моррисона жег, как раскаленное железо.

Плэтт, который тоже не любил иметь дело с явлениями, непостижимыми его разуму, сказал однажды про Моррисона:

— Проклятый лицемер!

— Нет, он не лицемер! — возразил Парсонс. — Ты ошибаешься, старина. — Просто ему никогда не приходилось отведывать Joy de vive note 2 — вот в чем беда. — И добавил: — А не махнуть ли нам в гавань посмотреть, как пьют старые морские волки?

— Кошелек пуст, — заметил мистер Полли, похлопывая себя по карману брюк.

— Не беда, — ответил Парсонс, — на кружку пива хватит и двух пенсов.

— Подождите, я только раскурю мою трубку, — сказал Плэтт, с некоторых пор ставший заядлым курильщиком. — И тогда в путь!

Наступило молчание, во время которого Плэтт безуспешно бился над своей трубкой.

— Старина! — наконец не выдержал Парсонс, глубокомысленно наблюдая за попытками приятеля. — Кто же так туго набивает трубку? Нет никакой тяги. Посмотри, как набита моя.

И, опершись на трость, стал терпеливо и сочувственно ожидать, пока поджигательские действия Плэтта увенчаются успехом.





«Веселые то были дни», — вздыхал, сидя на ступеньке перелаза, мистер Полли, банкрот без пяти минут.

Бесконечные часы за прилавком Пассажа давно стерлись в его памяти. Запечатлелись только дни, отмеченные крупными скандалами и забавными происшествиями; зато редкие воскресенья и праздничные дни сияли, как алмазы в куче щебня. Они сияли пышным великолепием вечернего неба, отраженного в спокойной воде залива, и сквозь них, размахивая руками, распространяясь о смысле жизни, убеждая, споря, разъясняя прочитанное и развивая свою любимую теорию о «Joy de vive», шагал старина Парсонс.

Особенно хороши были прогулки в праздники. «Три-пэ» поднимались в воскресенье чуть свет и отправлялись за город. В какой-нибудь скромной гостинице они снимали комнату и говорили до тех пор, пока глаза не начинали смыкаться. Домой они возвращались в понедельник вечером, распевая по дороге песни и рассуждая о звездах. Иногда они взбирались на холмы и любовались оттуда раскинувшимся у их ног Порт-Бэрдоком: на фоне черно-бархатного залива, расшитого, как жемчугом, огоньками бакенов, тянулись вдоль и поперек цепочки уличных фонарей и весело сновали светлячками трамваи.

— Завтра опять за прилавок, старина, — вздыхал Парсонс.

Он не мог найти множественное число для своего любимого обращения и всегда употреблял его в единственном, имея в виду обоих своих друзей.

— Лучше не напоминай, — отвечал Плэтт.

Однажды летом они взяли на целый день лодку и отправились исследовать гавань. Они плыли мимо стоявших на якоре броненосцев, мимо черных, отживших свой век посудин, мимо всевозможных судов и суденышек, наполнявших гавань, мимо белого военного транспорта, мимо аккуратных эллингов, бассейнов и доков к мелководным каналам и каменистой, заросшей дикими травами пустоши противоположного берега. Парсонс и мистер Полли еще поспорили в тот день о том, как далеко может стрелять пушка, и даже поссорились.

Окрестности Порт-Бэрдока по ту сторону холмов были как раз такими, каким должен быть старозаветный английский пейзаж, почти не тронутый цивилизацией. В то время велосипеды еще только входили в моду и стоили дорого, автомобилю еще не пришел черед осквернять вонью и грохотом сельскую природу. «Три-пэ» выбирали наугад тропинку в полях, выводившую их к неизвестному проселку, по обеим сторонам которого тянулись живые изгороди из жимолости и цветущего шиповника. Они отважно устремлялись в таинственные зеленые ущелья, где вся земля под ногами пестрела ковром цветов, или бродили, погрузившись по пояс в заросли папоротника, в березовых рощах. В двадцати милях от Порт-Бэрдока начинался край хмеля и сельских домиков, увенчанных гнездами аистов. А дальше, куда они могли добраться только в дни праздников, купив самый дешевый проездной билет, виднелся голый гребень высокого холма, склоны которого были прочерчены узкими ровными лентами дорог, и песчаные дюны, поросшие соснами, дроком и вереском. «Три-пэ» не могли купить велосипеды, и поэтому обувь была самым крупным расходом в их скромном бюджете. В конце концов, отбросив ложный стыд, они купили себе по паре грубых рабочих башмаков. Появление этих башмаков вызвало целую бурю в спальне, где было решено, что «Три-пэ», надев такую обувь, уронили честь достойного заведения, в котором служили.

Кто узнал и полюбил английскую сельскую природу, тот ни в одной стране не найдет ничего ей равного. Твердая и вместе с тем нежная линия холмов, поразительное разнообразие пейзажа, оленьи заповедники, луга, замки, дома эсквайров и аккуратные деревни со старинными церквами, фермы, стога сена, просторные амбары, вековые деревья, пруды, озера, серебристые нити ручьев, цветущие живые изгороди, фруктовые сады, островки рощ, изумрудный выгон и приветливые гостиницы. И в других странах сельские виды прелестны, но нигде нет такого разнообразия, и нигде природа не сохраняет своего очарования круглый год. Пикардия — вся бело-розовая — прекрасна в пору цветения; Бургундия — залитые солнцем виноградники, раскинувшиеся на пологих склонах холмов, — дивный, но все повторяющийся мотив; в Италии придорожные часовни, каштаны и сады олив; в Арденнах — Турень и Прирейнская область, — леса и ущелья; привольная Кампания с туманными Альпами на горизонте, Южная Германия с опрятными, процветающими городками на фоне величественных Альп — каждое из этих мест встает в памяти какой-то одной привлекательной чертой. Или возьмите поля и холмы Виргинии, которые тянутся вдаль легко и привольно, как поля и холмы Англии, леса и стремительные потоки рек Пенсильвании, опрятный пейзаж Новой Англии, широкие проселочные дороги, холмы и леса штата Нью-Йорк — во всем этом есть свое очарование, но нигде ландшафт не будет меняться каждые три мили, нигде солнечный свет не бывает так мягок, нигде не дуют такие приятные, освежающие ветры с моря, нигде вы не увидите таких причудливых, фантастической формы облаков, как в нашей родной Англии.

«Три-пэ» любили гулять в таких местах, где они забывали на время, что в действительности им не принадлежит и пядь этой вольной земли, что они обречены всю жизнь торчать за прилавком в дыре, подобной Порт-Бэрдоку. Они забывали покупателей, заказчиков, праздных зевак, толкавшихся в Пассаже, забывали все на свете и становились счастливыми странниками в этом мире ветров, птичьих песен и тенистых деревьев.

И вот они подходят к гостинице. Это — целое событие. Они уверены, что никто здесь не заподозрит их в принадлежности к миру торговли. Они ждут, что сейчас на порог выскочит хорошенькая служанка или пожилая добродушная хозяйка, они уже предвкушают интересную встречу в баре с каким-нибудь странным субъектом.

В гостинице их тут же начинают расспрашивать, чего бы им хотелось съесть. Меню обычно составляют холодное мясо с пикулями или яичница с ветчиной и весело пенящийся в пузатом кувшине «коктейль»: две пинты пива, смешанные с двумя бутылками имбирного эля.

Славная то была минута, когда они стояли на пороге гостиницы, гордо оглядывая весь свет: раскачивающуюся от ветра вывеску, гусей на зеленом выгоне, пруд, в котором плавают утки, фургон, ожидающий хозяина, церковный шпиль, спящего на перилах кота, голубое небо. А в это время за спиной аппетитно шипела яичница на сковородке. От запаха ветчины текли слюнки. Слышались быстрые шаги, звякали приборы. И, конечно, на стол стелили белую скатерть. Наконец раздавалось: «Готово, господа» или «Пожалуйте кушать, молодые люди!» Это было куда приятней слышать, чем раздраженное: «Пошевеливайся, Полли! Не зевай!»

И вот они входят, усаживаются за стол. Принимаются за еду.

— Хлеба, старина?

— Если можно, горбушку!

Однажды дочка хозяйки гостиницы, простая девушка в розовом ситцевом платьице, разговорилась с ними во время их трапезы. Во главе с галантным Парсонсом они стали наперебой клясться ей в безумной любви и упрашивали ее признаться, кому из троих она отдает предпочтение. Не было сомнения, что она предпочитает кого-то одного, но было так трудно решить, кого именно, что она болтала с ними до тех пор, пока ее не позвала мать. Потом, когда они уже на обратном пути шли мимо сада, она догнала их, чуть застенчиво протянула каждому по спелому яблоку, пригласила приходить еще и исчезла. Когда они дошли до угла, она появилась снова и помахала им вслед платком. Весь остаток дня «Три-пэ» обсуждали замеченные признаки благосклонности и в следующее воскресенье снова явились в ту же гостиницу.

Но красотки и след простыл. А ее мамаша, сделав каменное лицо, не пожелала им ничего объяснить.

Доживи Плэтт, Парсонс и Полли хоть до ста лет, они и тогда не забудут той девушки, как она стояла, зарумянившись, на фоне зеленой изгороди и, чуть улыбаясь и волнуясь, протягивала каждому по спелому яблоку…

Однажды они долго-долго шли вдоль берега, пока не пришли в Фишбурн, восточный пригород Брейлинга и Хэмпстеда-он-де-си.

В тот день Фишбурн показался мистеру Полли уютным, веселым местечком. Здесь был чистый песчаный пляж, не то что грязное каменистое побережье Порт-Бэрдока — с шестью кабинами, где можно было переодеться, и тентом на набережной, под который друзья сели отдохнуть после сытного, но довольно дорогого завтрака, приправленного сельдереем. Вдоль берега тянулся ряд аккуратных домиков с верандами, в которых сдавались комнаты. Пообедали они в гостинице с выкрашенным белой краской крыльцом и веселой геранью на окнах. Хай-стрит со старинной церковью в конце улицы была полна безмятежного полуденного покоя.

— Какое славное местечко! Вот где было бы хорошо завести свой магазинчик, — глубокомысленно заметил Плэтт, поглядывая на друзей из-за своей огромной трубки.

Эти слова запомнились мистеру Полли.





Мистер Полли не был такой живописной фигурой, как Парсонс. Он не обладал столь проникновенным басом и ходил в те дни, засунув руки в карманы и напустив на себя сосредоточенно-задумчивый вид.

Он слыл знатоком сленга и любил коверкать слова, чем особенно нравился Парсонсу. Он испытывал странное влечение к словам, особенно к тем, что дают пищу воображению; он любил также неожиданные, необычные словосочетания. В школе ему не удалось овладеть тайной произношения английских слов, поэтому он никогда не был уверен, что произносит слова правильно. Его школьный учитель был и косноязычен и многоречив. Новые слова повергали мистера Полли в ужас и одновременно очаровывали его. Он не умел их выговаривать, но они властно манили его, и он, зажмурив глаза, выпаливал их. Он взял себе за правило не обращать внимания на правописание слов. Он старался только не перепутать их значения. Но и это было дело нелегкое. Он старался избегать широко известных фраз и почти все слова произносил, коверкая, дабы его заподозрили не в невежестве, а единственно в стремлении к остроумию. Вот, например, один разговор мистера Полли с Плэттом.

— Ораториус многословиус! — говорит мистер Полли.

— Чего? — спрашивает Плэтт.

— Красноречивый рапсодиус!

— Где? — опять спрашивает Плэтт.

— На складе, конечно. Среди скатертей и одеял. Произносит речь. Карлейль! Какой пыл! Какое красноречие! Битва с ветряными мельницами. Зрелище, достойное богов. Он отобьет когда-нибудь костяшки своих драгоценных пальцев. Так стучать о прилавок!

Мистер Полли держит в одной руке воображаемую книгу, другой яростно размахивает.

— Итак, всякий герой, несмотря ни на что и вопреки всему, непременно, обязательно, неизбежно возвращается назад к жизни, — передразнивает он восторженный голос Парсонса, — вследствие этого он управляет вещами, а не они им.

— Веселая будет история, если его застукает управляющий, — замечает Плэтт. — Парсонс в такие минуты ничего не слышит.

— Как пьяный, совсем как пьяный, — говорит Полли. — Со мной такого не бывает. Это, пожалуй, пострашнее, чем Рабулюз.

2. Увольнение Парсонса

И вдруг Парсонса уволили.

Его уволили при чрезвычайно удивительных и даже оскорбительных обстоятельствах, что произвело сильное впечатление на мистера Полли. Многие годы он не переставал размышлять над этой историей, пытаясь уяснить, как все-таки она могла случиться.

Ученичество Парсонса подошло к концу. Он получил должность младшего приказчика, и ему поручили убрать витрину в отделе товаров манчестерской мануфактуры. Он был уверен, что справится с поручением блестяще.

— Видишь ли, старина, — говорил он друзьям, — у меня есть одно преимущество: я умею убирать витрины.

Когда случалась какая-нибудь неприятность, Парсонс утверждал, что Пушок — так прозвали ученики мистера Гэрвайса, старшего партнера фирмы и главного управляющего, — должен будет хорошенько подумать, прежде чем расстаться с единственным человеком в его заведении, способным сделать из витрины произведение искусства.

Парсонс, как и должно было случиться с человеком гуманитарных наклонностей, пал жертвой своей любви к рассуждениям.

— Искусство украшения витрин находится в пеленках, старина, оно переживает цветущую пору младенчества. Куда ни глянь, симметрия, плоскость, как на картинах благословенных времен древнего Египта. Никакой радости, никакой! Одни условности. Витрина же должна приковывать к себе человека, должна, когда он идет мимо, хватать его мертвой хваткой. Мертвой хваткой!

Его голос понижался до бархатного рокота:

— А где сейчас эта мертвая хватка?

Минутная пауза, потом дикий вопль:

— Не-ету!

— Парсонс сел на своего конька, — замечает мистер Полли. — Давай, старина, давай, расскажи-ка нам еще чего-нибудь.

— Взгляните, как убраны витрины у старика Моррисона. Аккуратно, со вкусом, все по правилам, уверяю вас. Но нет изюминки! — Повторяя последние слова, Парсонс переходит на крик. — Нет изюминки, говорю я вам!

— Нет изюминки, — как эхо, вторит мистер Полли.

— Образцы тканей, разложенные по порядку, аккуратно взбитые буфы, один какой-нибудь рулон чуть-чуть распущен, а рекламные плакаты просто нагоняют сон.

— Как в церкви, — вставляет мистер Полли.

— Витрина должна волновать, — продолжает Парсонс. — Увидев витрину, вы должны воскликнуть: «Вот это да!»

Парсонс на минуту умолкает, Плэтт, попыхивая трубкой, поглядывает на него.

— Рококо! — говорит мистер Полли.

— Нужно создать новую школу украшения витрин, — говорит Парсонс, пропуская мимо ушей замечание мистера Полли. — Новую школу! Порт-бэрдокскую! Послезавтра вы увидите, как изменится облик Фитзелен-стрит. Это будет нечто из ряда вон выходящее! Я соберу толпу. Меня еще долго будут помнить!

Он и в самом деле собрал толпу. И его еще долго будут помнить в порт-бэрдокском Пассаже.

Потом Парсонс начал упрекать себя:

— Я был слишком скромен, старина! Я сдерживал себя, недооценивал свои возможности. Во мне кипели, бурлили, кишели идеи, а я не давал им ходу. Все это позади!

— Позади, — вторил мистер Полли.

— Позади окончательно и бесповоротно, старина!





Плэтт пришел в отделение к мистеру Полли.

— Старина создает произведение искусства.

— Какое?

— Про которое он говорил.

Мистер Полли сразу сообразил, в чем дело.

Продолжая сортировать коробки с воротничками, он то и дело поглядывал на своего заведующего Мэнсфилда. Скоро того позвали в контору, и Полли стремглав бросился на улицу, помчался мимо манчестерской витрины и нырнул в дверь отделения шелковых тканей. Он пробыл на улице всего один миг, но, увидев спину Парсонса, не замечавшего ничего вокруг, пришел в восторг, и сердце его замерло в сладком ужасе. Парсонс был без сюртука и работал с необычайным воодушевлением. Он имел обыкновение затягивать постромки жилета до предела, и все приятные задатки его будущей дородности были выставлены на обозрение. Он то и дело отдувался, засовывал пальцы в шевелюру, и действовал с той порывистой стремительностью, которая свойственна людям в минуту вдохновения. У его ног вздымались пунцовые одеяла, они не были сложены или раскинуты во всю длину, а если уже говорить точно, просто валялись на полу витрины. Справа от висящих на роликах полотенец через всю витрину тянулся широкий плакат, на котором жирными буквами было выведено: «СМОТРИТЕ!».

Влетев в отделение шелковых тканей и натолкнувшись на Плэтта, Полли понял, что слишком поторопился вернуться в магазин.

— Ты заметил драпировку в глубине витрины? — спросил его Плэтт.

Мистер Полли этого не заметил.

— Великий магиус творит! — сказал он и помчался кружным путем в свое отделение.

Вскоре открылась ведущая на улицу дверь, и с сугубо деловым видом, дабы его внезапное появление с улицы ни у кого не вызвало подозрений, появился Плэтт. Он направился к лестнице, ведущей вниз, в складские помещения, и, проходя мимо Полли, закатил глаза, произнес «О господи!» и исчез.

Нестерпимое любопытство обуяло мистера Полли. Что лучше: пойти в манчестерское отделение через весь магазин или рискнуть еще одной вылазкой на улицу?

Ноги понесли его к входной двери.

— Вы куда, Полли? — спросил его Мэнсфилд.

— Вон бежит собака, — сказал Полли с таким видом, будто слова его полны смысла, и оставил удивленного заведующего размышлять над услышанным.

Парсонс, бесспорно, сделал все, чтобы обрушить на свою голову последующее несчастья. Он обладал поистине могучим воображением. На этот раз Полли хорошенько рассмотрел витрину.

Парсонс соорудил огромную асимметричную гору из толстых белых и красных одеял, скрученных и скатанных таким образом, чтобы явственнее ощущалась теплая, пушистая шерсть; в витрине царил уютный беспорядок и висели плакаты, написанные ярко-красными буквами: «Сладок сон под одеялом, купленным по сниженной цене», «Хорошо то, что хорошо и дешево». Хотя был день, Парсонс зажег свет в том углу витрины, где высилась гора одеял, чтобы придать теплый оттенок красному и белому цвету. Контрастным фоном этой горе служили длинные полосы подкладочной материи и полотна холодного, серого цвета, которые он как раз сейчас развешивал.

Это производило впечатление, но…

Мистер Полли решил, что пора возвращаться. В дверях он столкнулся с Плэттом, который готовился предпринять очередную экспедицию во внешний мир.

— «Хорошо то, что хорошо и дешево», — сказал он. — Прием аллитерации приходит на помощь!

Он не отважился в третий раз улизнуть На улицу и нетерпеливо маячил у окна, как вдруг увидел Пушка, то бишь главного управляющего Пассажа, самого мистера Гэрвайса, который шествовал по тротуару, обозревая начальственным оком свои владения.

Мистер Гэрвайс был коротенький и круглый человечек с тем выражением скромной гордости на лице, которое так часто встречается у полных людей; у него были решительные манеры, желчный нрав, пухлые, торчащие в стороны пальцы рук, рыжие волосы, красное лицо, а на кончике носа, как и полагается людям такого колера, торчали рыжие волоски. Когда он желал продемонстрировать перед своими подчиненными силу человеческого взгляда, он выпячивал грудь, хмурил брови и прищуривал левый глаз.

Мистер Полли встрепенулся. Во что бы то ни стало он должен все видеть.

— Мне надо поговорить с Парсонсом, сэр, — сказал он мистеру Мэнсфилду и, поспешно покинув свой пост, бросился через весь магазин в манчестерское отделение. Когда начальство появилось в дверях, он уже был возле стенда с болтонскими простынями.

— Что это вы делаете с витриной, Парсонс? — изумился мистер Гэрвайс.

Присутствующим в отделении были видны только ноги Парсонса, узкая полоска рубашки между брюками и жилеткой и нижняя часть жилетки. Он стоял внутри витрины на лестнице, вешая последний кусок драпировки на медный прут, идущий под потолком. Витрина отделялась от остального помещения магазина легкой стенкой, напоминавшей стенки, которыми отделяются в старинных английских церквах места, предназначенные для чистой публики. Эта стенка была отделана панелью, и в ней имелась дверца, тоже наподобие церковной. В этой дверце и появилась физиономия Парсонса, у которого при виде главного управляющего глаза как-то странно округлились.

Мистер Гэрвайс повторил вопрос.

— Убираю витрину, сэр, по-новому.

— Выходите оттуда, — приказал ему мистер Гэрвайс.

Парсонс глядел на него, не понимая, и Гэрвайс был вынужден повторить приказание.

С растерянным лицом Парсонс стал медленно спускаться с лестницы.

Мистер Гэрвайс обернулся.

— Где Моррисон? — спросил он. — Моррисон!

Явился Моррисон.

— Займитесь этой витриной вместо него, — сказал Гэрвайс, указывая своими растопыренными пальцами на Парсонса. — Уберите все это безобразие и приведите витрину в надлежащий вид.

Моррисон сделал было шаг к витрине, но ему пришлось остановиться.

— Прошу прощения, сэр, — с бесподобной вежливостью проговорил Парсонс, — но это мое окно!

— Уберите немедленно все это безобразие! — повторил мистер Гэрвайс и повернулся, чтобы уйти.

Моррисон подошел к витрине. Парсонс захлопнул перед его носом дверцу, и это привлекло внимание главного управляющего.

— Выходите оттуда, — сказал он. — Вы не умеете убирать витрины. Если вам нравится валять дурака…

— Витрина убрана отлично, сэр, — убежденно произнес новоявленный гений украшения витрин.

На минуту воцарилась тишина.

— Откройте дверь и войдите к нему, — приказал мистер Гэрвайс Моррисону.

— Не троньте дверь, Моррисон! — сказал Парсонс.

Полли уже больше не прятался за болтонскими простынями. Он понял: события принимают такой оборот, что его присутствия просто не заметят.

— Да извлеките же его оттуда наконец! — потребовал мистер Гэрвайс.

Моррисона, казалось, несколько смущала этическая сторона дела. Но верность работодателю взяла верх. Он положил руку на дверь и толкнул ее. Парсонс стал отдирать его руку. Мистер Гэрвайс пришел Моррисону на помощь. Сердце мистера Полли запрыгало, мир в его глазах завертелся и засверкал. Парсонс на миг исчез за перегородкой и появился вновь с зажатым в руке рулоном льняного полотна. Этим оружием он ударил Моррисона по голове. Голова Моррисона мотнулась от удара, но он не оставил двери. Не сдавал своих позиций и мистер Гэрвайс. Вдруг дверь широко распахнулась, и в ту же секунду мистер Гэрвайс отпрянул от нее, пошатываясь, и схватился за голову: на его самодержавную, священную плешь обрушился коварный удар. Парсонс перестал быть Парсонсом. Он превратился в грозного мстителя. Одному небу известно, какая титаническая борьба велась до сих пор в его артистической душе, чтобы сдерживать этот необузданный темперамент.

— Ты, старый глупец, смеешь говорить, что я не умею убирать витрины? — с гневом вскричал Парсонс и метнул в хозяина рулон. За рулоном последовали одеяло, кусок подкладочной ткани и, наконец, витринная подставка. В голове мистера Полли промелькнуло, что Парсонс сам ненавидит свое творение и с наслаждением уничтожает его. Какую-то секунду мистер Полли, кроме Парсонса, никого и ничего больше не видел. Весь в движении, охваченный яростью, без сюртука, швыряя все, что попадалось под руку, Парсонс олицетворял собой аллегорическую фигуру землетрясения.

Затем мистер Полли увидел спину мистера Гэрвайса и услышал его повелительный голос.

— Извлеките его из витрины! Он сошел с ума! Он опасен! Извлеките его оттуда! — приказывал, возвысив голос, мистер Гэрвайс, обращаясь не к кому-нибудь одному из присутствующих, а ко всем.

На какой-то миг голову мистера Гэрвайса окутало пунцовое одеяло; и его речь, на секунду приглушенная, закончилась вдруг непривычной ушам подчиненных бранью.

В манчестерское отделение собрался народ со всего Пассажа. Лак, клерк из конторы, наткнувшись на Полли, заорал: «На помощь!» Соммервил из отделения шелковых тканей перескочил через прилавок и вооружился стулом. Полли почувствовал, что земля уходит у него из-под ног. Он ухватился за стенд, если бы сейчас ему удалось выломать из стенда доску, он пошел бы крушить всех и вся. Стенд качнулся и повалился на пол, мистеру Полли почудилось, что с другой стороны кто-то вскрикнул от боли, но он не придал этому значения. Падение стенда было толчком, образумившим мистера Полли; ему уже расхотелось бить кого попало, и он стал во все глаза следить за борьбой в витрине. Секунду Парсонс победоносно возвышался над толкающимися у витринной дверцы спинами. Это был не Парсонс, это был яростный вихрь, срывающий предметы и швыряющий их на пол. Потом он вдруг исчез. Отчаянная возня, удар, затем еще удар, звон разбитого стекла. И вдруг все стихло, только кто-то тяжело дышал.

Парсонс был повергнут…

Мистер Полли, перешагнув через валяющиеся на полу болтонские простыни, увидел поникшую фигуру друга со ссадиной на лбу, уже, правда, не кровоточащей; за одну руку его держал Соммервил, за другую Моррисон.

— Вы… вы… вы… вы мне надоели! — сказал Парсонс, задыхаясь от подступивших к горлу рыданий.





Есть события, которые стоят особняком среди других происшествий в жизни и которые в какой-то степени открывают на многое глаза. Такова была история с Парсонсом. Она началась как фарс, а закончилась катастрофой. Верхний покров с жизни был содран, и под ногами мистера Полли разверзлась бездна.

Он понял, что жизнь отнюдь не развлечение.

Появление полицейского, который был вызван на место происшествия, в первую минуту показалось еще одной комической деталью. Но когда стало ясно, что мистер Гэрвайс объят жаждой мести, дело приняло иную окраску. То, как полицейский вел дознание, не упуская ни малейшей детали и не произнося лишних слов, особенно поразило чувствительную душу мистера Полли. Разглаживая галстуки, он услыхал заключение, сделанное полицейским: «Он, значит, крепко саданул вас по голове».

В этот вечер в спальне Парсонс был героем дня. Он сидел на краю кровати с забинтованной головой, не спеша укладывал вещи и ежесекундно повторял:

— Почему он не оставил меня в покое? Он не имел права прикасаться к моей витрине!

На следующее утро Полли должен был предстать перед полицейским судом в качестве свидетеля. Ужас перед этой пыткой почти заслонил собой тот трагический факт, что Парсонса не только обвинили в оскорблении действием, но выгнали, и он уже укладывает свой чемодан. Полли слишком хорошо знал себя, чтобы обольщаться насчет своих способностей быть достойным свидетелем. Он ясно помнил только один факт, нашедший отражение в словах полицейского: «Он, значит, крепко саданул вас по голове». В отношении всего прочего в мыслях у него был полный сумбур. Как все произойдет завтра, было известно одному богу. Состоится ли очная ставка? Будет ли считаться лжесвидетельством, если он нечаянно ошибется? За дачу ложных показаний тоже судят. Это — серьезное преступление.

Плэтт из кожи лез, желая помочь Парсонсу и настроить общественное мнение против Моррисона. Но Парсонс вдруг стал за него заступаться.

— Он вел себя правильно — в меру своих возможностей, — заявил Парсонс. — Что еще ему оставалось делать? На него я не в обиде.

— Мне, наверное, придется платить штраф, — рассуждал он по поводу предстоящего суда. — Без последствий дело, конечно, не оставят. Я действительно его ударил. Я ударил его… — Он на секунду задумался, как бы подыскивая слова поточнее, и окончил доверительным шепотом: — …по голове, вот сюда.

На остроумное предложение, исходившее от младшего ученика с кровати в углу, он ответил:

— Какой может быть встречный иск, когда на скамье присяжных сидят аптекарь Корке и агент нашей фирмы Моттишед? Завтра вы будете свидетелями моего унижения. Унижения, старина!

Некоторое время Парсонс молча укладывал вещи.

— О господи! Что это за жизнь? — вдруг загремел он своим глубоким басом. — В десять тридцать пять человек честно выполняет свой долг, пусть ошибается, но с самыми лучшими намерениями. В десять сорок с ним покончено. Покончено раз и навсегда! — И, повысив голос, воскликнул: — Как после землетрясения!

— Вулканиус катаклизмус, — сказал Полли.

— Как после отличного землетрясения! — повторил Парсонс, подражая завыванию ветра.

Затем он стал развивать вслух довольно мрачные мысли о своем будущем, и по спине мистера Полли пробежал холодок.

— Придется искать новое место. А в рекомендации будет сказано, что я побил управляющего. Хотя, впрочем, мне, наверное, никаких рекомендаций не дадут. И в лучшие-то времена нелегко найти место без рекомендаций. А уж сейчас…

— Когда будешь искать работу, не подавай виду, что тебя выгнали, — заметил мистер Полли.

В полицейском суде все оказалось не так страшно, как представлял себе мистер Полли. Его посадили у стены вместе с другими свидетелями, и после интересного дела о краже у судейского стола, а вовсе не на скамье подсудимых, появился Парсонс. К этому времени ноги мистера Полли, которые он сначала засунул из уважения к суду подальше под стул, были вытянуты во всю длину, а руки засунуты в карманы брюк. Он занимался тем, что придумывал прозвища для четырех заседателей, и дошел до «почтенного и важного синьора с величественной осанкой», когда услыхал свое имя и тотчас опустился с небес на землю. Он поспешно вскочил на ноги, и опытный полицейский едва удержал его от попытки занять место на пустующей скамье подсудимых. Секретарь суда с невероятной быстротой в который раз прочитал клятву.

— Точно! — невпопад, но почтительным тоном произнес мистер Полли и поцеловал библию.

После того как старший полицейский велел говорить ему более внятно, его показания стали ясными и членораздельными. Он попытался было замолвить словечко за Парсонса, сказав, что у Парсонса «от природы холерный темперамент», но, заметив, как вздрогнул «почтенный и важный синьор с величественной осанкой» и как поползла по его лицу усмешка, понял, что выбрал не совсем удачное выражение. Остальные заседатели были явно озадачены, и между ними произошел краткий обмен мнениями.

— Вы хотели сказать, что у него вспыльчивый характер? — спросил председатель суда.

— Да, именно это я и хотел сказать, — ответил мистер Полли.

— Вы не имели в виду, что он болен холерой?

— Я имел в виду только, что его легко вывести из себя.

— Тогда почему вы не сказали это прямо? — донимал его председатель суда.

Парсонс был признан виновным.

Он пришел в спальню за вещами, когда все ученики были в Пассаже, куда ему по распоряжению мистера Гэрвайса доступа не было. И он уехал, не попрощавшись. Когда в обеденный перерыв мистер Полли забежал в общежитие выпить чашку чаю и съесть хлеба с маргарином, он сразу же устремился в спальню, посмотреть, что делает Парсонс. Но Парсонса и след простыл. В его углу было подметено и убрано. Первый раз в жизни мистер Полли испытал чувство невозвратимой утраты.

Минуты через две-три в спальню влетел Плэтт.

— Фу, черт! — отдуваясь, произнес он и увидел Полли.

Полли высунулся из окна и не обернулся на слова приятеля. Плэтт подошел к нему.

— Уже уехал, — сказал он. — А мог бы зайти, попрощаться с друзьями!

Полли ответил не сразу. Он засунул в рот палец и всхлипнул.

— Проклятый зуб, не дает покоя! — сказал он, все еще не глядя на Плэтта. — Слезы так сами и льются, а можно подумать, что я разнюнился.

3. В поисках места

После того как Парсонс уехал, Порт-Бэрдок потерял для мистера Полли всю свою прелесть. В редких письмах Парсонса не сквозила «радость жизни», тщетно Полли искал в них хоть одно теплое слово. Парсонс писал, что поселился в Лондоне и нашел место кладовщика в магазине дешевой галантереи недалеко от собора святого Павла, там не требовали рекомендаций. Чувствовалось, что у него появились новые интересы. Он писал о социализме, о правах человека — словом, о вещах, не имевших никакой привлекательности для мистера Полли, который понимал, что чужие люди завладели его Парсонсом, влияют на него, превращают его в кого-то другого и он утрачивает свою оригинальность. Мистеру Полли стало невыносимо в Порт-Бэрдоке, полном уже блекнущими воспоминаниями о Парсонсе; его стала грызть тоска. И Плэтт вдруг сделался скучнейшей личностью, начиненной романтической чепухой, вроде интриг и связей с «дамами из общества».

Уныние, овладевшее мистером Полли, проявлялось в его апатии ко всему. Вспыльчивость мистера Гэрвайса стала действовать ему на нервы. Отношения с людьми становились натянутыми. Чтобы проверить, насколько им дорожат, он потребовал увеличить жалованье и, получив отказ, тут же взял расчет.

Два месяца он искал новое место. За это время он пережил немало горьких минут, испытав унижение, разочарование, тревогу и одиночество.

Сначала он поселился в Исвуде у одного своего родственника. Незадолго перед тем отец мистера Полли, продав магазинчик музыкальных инструментов и велосипедов, который давал ему средства к существованию, и оставив место органиста в приходской церкви, перебрался жить к этому родственнику и стал жить на ренту. Характер его с годами начал портиться вследствие какого-то странного недуга, называемого местным доктором «манией воображения». Он старел на глазах и с каждым днем становился все раздражительнее. Но жена кузена была хорошей хозяйкой и умела поддерживать в доме мир. Мистер Полли жил в этом доме на скромном положении гостя; но после двух недель бьющего через край гостеприимства, в течение которых он написал не менее сотни писем, начинающихся словами: «Уважаемый сэр! Прочитав Ваше объявление в „Крисчен уорлд“ о том, что Вам требуется приказчик в отдел галантереи, осмеливаюсь предложить Вам свои услуги. Имею шестилетний стаж…», — и опрокинул пузырек с чернилами на туалетный столик и ковер в спальне, кузен пригласил его погулять и в разговоре между прочим заметил, что меблированные комнаты в Лондоне — более подходящий плацдарм для наступления на хозяев галантерейных магазинов.

— И в самом деле, старина! — согласился мистер Полли. — А то я мог бы еще год здесь прожить. — И приступил к сборам.

Он снял комнату в дешевой гостинице, где находили пристанище молодые люди в его обстоятельствах и где был ресторанчик — очень строгое заведение, в котором можно было в воскресенье приятно провести время за чашкой кофе. И первое же воскресенье мистер Полли не без приятности провел в дальнем углу, составляя фразы, вроде следующей: «Высоко чувствительный вместитель ларгениального отростка», имея в виду адамово яблоко.

Молодой священник с приятным лицом, увидев его серьезный вид и шевелившиеся губы и решив, что новый жилец скучает в одиночестве, подсел к нему и завел разговор. Минуту-другую они обменивались неловкими, отрывистыми фразами, как вдруг мистера Полли обуяли воспоминания о порт-бэрдокском Пассаже, и, шепнув озадаченному священнику: «Вон бежит собака», — он дружески кивнул ему и выбежал вон, чтобы с легким сердцем и жаждущим впечатлений умом побродить по улицам Лондона.

Люди, собравшиеся в ожидании приема в торговых конторах по оптовой продаже, расположенных на Вуд-стрит и возле собора святого Павла (в этих конторах обслуживали оптовых покупателей из провинции), показались ему интересными и занимательными. И не будь он так сильно озабочен собственной судьбой, его от души позабавило бы это зрелище. Здесь были мужчины всякого сорта: самоуверенные и окончательно потерявшие веру в себя, образчики самого расточительного фатовства и опустившиеся до последней степени. Он видел жизнерадостных молодых людей, полных энергии и стремления пробиться, которые вселяли в его душу страх и ненависть. «Ловкачи, — думал про них мистер Полли, — ловкачи, служители торгового культа!» Видел и субъектов лет примерно тридцати пяти с изголодавшимися лицами, про которых решил, что это «пролетарии». Он давно мечтал увидеть кого-нибудь, кто подходил бы под это, звучавшее для него привлекательно, определение. В приемной несколько мужчин средних лет, «совсем старики в свои сорок», обсуждали состояние дел в торговле; по их мнению, никогда еще не было так плохо, как теперь. Мистер Полли слушал их краем уха, а сам тем временем размышлял, подходит ли к ним выражение «выжатые, как лимон». Были здесь и такие, что прохаживались с высокомерным видом, сознавая свое превосходство и негодуя на то, что оказались выброшенными за борт, — они угадывали в этом чьи-то происки. Несколько человек, казалось, вот-вот упадут в обморок, и страшно было представить, что с ними случится, когда их вызовут для переговоров. Один молодой человек с невыразительным розовощеким лицом, по-видимому, считал, что, надев непомерно высокий воротничок, можно вступить в единоборство со всем миром, на другом был чересчур веселый костюм: фланелевая рубашка и клетчатый пиджак ядовито-яркого цвета. Каждый день, оглядываясь вокруг, мистер Полли отмечал, сколько знакомых лиц исчезло, как растет беспокойство (отражая и его собственное) на лицах оставшихся и сколько прибавилось новичков. Видя эту алчущую свору конкурентов, он понял, как ничтожны были шансы на успех его жалких посланий из Исвуда.

Мистер Полли смотрел вокруг себя, и порой ему казалось, что он в приемной дантиста. В любую минуту могут выкрикнуть его имя, и он предстанет перед очередным представителем мира хозяев и будет в который раз доказывать свою горячую любовь к торговле, свои необыкновенные прилежность и усердие ради того, кто готов платить ему в год двадцать шесть фунтов стерлингов.

И вот будущий хозяин разглагольствует по поводу того, каким, по его мнению, должен быть идеальный приказчик.

— Мне нужен сметливый, расторопный молодой человек, по-настоящему расторопный, который не боится работы. Лодырь, которого надо без конца подгонять, мне ни к чему. Такому у меня делать нечего.

А в это время независимо от самого мистера Полли сидящий в нем бес сочинительства упражняется на все лады: «Толстые щеки», «щекастый толстяк» — и тому подобное, столь же подходящее для джентльмена, сколь и для продавца шляп.

— Я уверен, сэр, что не окажусь большим лодырем; — бодро отвечает мистер Полли, стараясь не заглядывать в себя поглубже.

— Мне нужен молодой человек, который намерен преуспевать.

— Вот именно, сэр! Эксельсиор!

— Простите?

— Я сказал «Эксельсиор», сэр. Это мой девиз. Из Лонгфелло. Вам нужен приказчик на долгий срок?

Толстощекий господин объясняет и продолжает излагать свои взгляды, теперь уже поглядывая на мистера Полли с сомнением.

— Вы намерены преуспевать?

— Надеюсь на это, сэр.

— Преуспевать или не успевать?

Мистер Полли издает какое-то восторженное восклицание, понимающе кивает и несколько невнятно бормочет:

— Совершенно мой стиль.

— Кое-кто из моих людей служит у меня уже по двадцать лет, — продолжает хозяин. — Один из Манчестера впервые пришел ко мне, когда ему было всего двенадцать лет. Вы христианин?

— Принадлежу к англиканской церкви.

— Гм, — несколько неодобрительно хмыкает хозяин. — Я предпочел бы баптиста. Но…

Он оглядывает галстук мистера Полли, безукоризненно повязанный и скромный, как и подобает галстуку будущего приказчика. Намекая на позу и выражение лица мистера Полли, неугомонный внутренний голос суется опять: «Скорбная почтительность, как на похоронах».

— Я хотел бы посмотреть ваши рекомендации, — замечает в заключение будущий хозяин.

Мистер Полли тотчас же вскакивает.