Гала Узрютова
Выбор воды
Роман
* * *
© Узрютова Г.А.
© ООО «Издательство АСТ»
* * *
Рано или поздно в жизни каждого наступает Словения.
И теперь, возвращаясь всё в те же места, мы вдруг понимаем, что никогда здесь не были.
Озеро Бохинь
Словения, сентябрь 2018
Того берега нет, пока стоишь на этом.
У озера же берег – только один; ещё каких-то несколько часов, и он закончится.
Рюкзак, полный костей, оттягивает плечи. Они карабкаются, бегают, плавают и орут за моей спиной.
– Простите, но мы в грязной одежде не пускаем.
Официант кафе перегораживает вход.
После ужаса на небоскрёбе в Любляне забыла переодеть майку. Снимаю, бросаю в урну, захожу и сажусь за стол у окна. Он шатается. Пахнет кофе, но кофе не несут. Пара справа рассматривает мой спортивный лиф.
Официант приносит стакан воды, из его левого уха выпадает наушник.
– Можешь шевелиться быстрее? Где мой кофе?
– Вы ждёте всего пять минут; у нас очередь.
Его наушник грохочет.
– Что за дерьмо ты там слушаешь?
Вставляю наушник себе в ухо, он ещё тёплый. Официант вырывает его, вытирает майкой и суёт в карман.
– Включи хоть какую-то музыку.
Люди в очереди оборачиваются и смотрят на нас.
– Наши гости предпочитают тишину.
– Поэтому ты врубил этот метал в ухе?
– Говорите тише, пожалуйста.
Пыльное пианино в углу зала – ещё один гость, которого в этом кафе явно игнорируют. То ли инструмент не настроен, то ли мои пальцы вспотели, но звук идёт рыхлый.
– В таких местах должен звучать Рахманинов.
Очередь уставилась на меня так, будто слышит Рахманинова впервые.
Кофе здесь никогда не принесут. Надо идти к озеру, пока меня снова не вывернуло на чей-то стол.
За пять евро официант соглашается отдать мне свою серую майку. Ему приходится надеть фартук на голый торс. Майка мне велика, но по́том не несёт – уже хорошо.
Вода везде напоминает воду в других местах. Эта вода озера Бохинь в правом ухе Словении – та же, что и в Волге, у которой я росла. Но я не умею ходить вокруг озера – только вдоль реки.
– У каждого словенца – два сантиметра морского берега, – рассказывает гид паре американцев, идущих передо мной. – Всего два, представляете? Наше население – два миллиона, длина морской полосы – чуть больше сорока шести километров. Два сантиметра берега на человека. Периметр озера Бохинь, самого большого в Словении, – около двенадцати километров, вы обойдёте его за три-четыре часа.
Я родилась и выросла на равнине. Словения, где горы и нагорья занимают почти 80 % территории, а две трети людей живут в гористой местности, – подходящее место, чтобы переждать саму себя. За горами ничего не видно, никакого другого мира.
Словения – комната в огромном доме, от которой давно потеряли ключи. Прохожий дёргает дверь, а когда та не поддаётся – не настаивает и идёт дальше. Он слышал, что в этой комнате хозяин хранит самые ценные вещи и никому их не показывает. Поговаривают, хозяин выбросил ключи от двери в реку, но местные водолазы три раза обследовали дно – и ничего не нашли.
В девятнадцати километрах отсюда – самая высокая гора страны, Триглав. Её три головы на тебя не только смотрят, но и видят – их взглядам препятствий нет. Словенцы говорят: если подняться на высоту тысячи метров над уровнем моря, прощаются все грехи. Если же смог подняться на Триглав, на 2864 метра, – ты настоящий словенец. В XVIII веке четверо из бохиньских мест взошли на Триглав – задолго до того, как человек покорил Монблан и Маттерхорн
[1].
Наверху по горным тропам карабкаются не спеша. «Чтобы понять словенца, не надо учить язык – нужно учиться хайкингу», – сказал мне в автобусе по дороге сюда житель Любляны. По-словенски «спина» звучит как «hrbet», а «холм» как «hrib». Холм – часть тела словенца. Из этого хребта он состоит, им и держится. Местные размахивают палками для ходьбы, как оружием; ни одна вершина не устоит. В горах найдётся препятствие для каждого: выбираешь преграду по себе – и преодолеваешь. Выбираешь препятствие сложнее, преодолеваешь и его, даже не издав победного крика, а просто выпив банку радлера
[2] на вершине и спустившись, молча, никому не говоря о завоевании новой земли. Тихие рыцари с салюки
[3] на поводке. Зачем словенцам фуникулёры? Видимо, для туристов, которые привыкли ходить по равнинам.
Шаг в горах сдержан, как песни Владо Креслина
[4]. Забравшись на холм, словенцы хотят одного – чтобы их не трогали. Равнина напоминает консерваторов, горы – левых, но крика в горной стране не слышно. Немота здесь – единственный способ жить, оттого шаг становится неслышным. Как не слышно прозрачного движения жившего здесь ледника.
В горах голос не нужен, чтобы говорить. В горах голос нужен, чтобы не потеряться.
Гораздо нужнее в вертикальном образе жизни крепкий вестибулярный аппарат, который у равнинного жителя подчас слабее. От простора на равнине начинаются шатания, свойственные горизонтальному образу жизни. А в горах особо не расшатаешься – все выходы перекрыты холмами. Это равнинцам надо держаться, чтобы ветром не унесло то вправо, то влево, и фокусировать взгляд перед собой, дабы ненароком не свернуть. Цели не видно далеко вперёд – остановиться негде – идёшь, не зная куда, особенно если хочешь найти то, не зная что.
Половина пассажиров автобуса из Любляны сворачивают от озера Бохинь направо – в сторону Старой Фужины, недалеко от которой начинаются маршруты восхождения на Триглав. Я на гору забраться никогда не хотела. Не за этим сюда приехала.
– Наконец-то! – звонит мама. – Три раза набирала. Меня Фёдор атаковал. Опять просит продать отцовскую удочку. Любые деньги, говорит, отдам. Но я ему снова сказала, что ты не хочешь. Теперь тебе будет названивать. Эту удочку мыши в сарае сгрызут.
– Она в чехле, не сгрызут.
– Зачем она тебе? Ты же ненавидишь рыбалку. Пусть бы его друг пользовался.
– Караванщики не звонили? Они едут в этом году?
– Не звонили.
– Я бы после такого тебе тоже не позвонила. Позвони сама.
– Не хотят меня видеть – не надо. Всё равно ехать не на чем. Ключа-то нет от гаража.
– Мам, уже семь лет прошло.
– Я же говорила: не знаю, где ключ.
– И когда ты его уже найдёшь?
– А когда ты уже бросишь эту идиотскую затею? Мотаешься по свету, как говно в проруби. Видишь же, что всё без толку. Столько времени зря тратишь. Недаром почти десятимесячной родилась – пока раскачаешься, три года пройдёт.
– В этот раз получится.
– Такая же упёртая, как твой отец. Дурная голова ногам покоя не даёт! Скорми эту дрянь бездомным псам – и всё. В Словении есть уличные собаки? Представляешь, скунс пропал!
– Какой скунс?
– Ты меня никогда не слушаешь, я же тебе рассказывала! Там разные веб-камеры по всему миру, смотрю на кормушку в штате Огайо. Кролик приходит, скунс и опоссум. Американские ноги приходят их кормить, насыпают корм, а они жрут. Волосатые ноги. Иногда в шортах, иногда в джинсах. Жилистые такие. Скунс уже неделю не приходил! Наверное, перешёл на подножный корм. Зато опоссум жрёт как не в себя. Несколько раз в день прибегает. Еноты тоже наглые. Приходят сразу по трое, всех разгоняют и наяривают.
– У тебя ёж под домом живёт, а ты за скунсами штата Огайо смотришь.
– Ёж? Не видела…
– Конечно, если из дома не выходить!
– Как это не выхожу, если туалет на улице?
– Ты хоть квартиру в город ездила проверить?
– Ездила. Опять звонили оконщики. Я их послала. Какое их собачье дело, что у меня у одной деревянные окна стоят во всём доме? Не хочу я их пластик ставить. Ещё раз позвонят – в прокуратуру пожалуюсь!
…Вода в Бохине делает форель, уток, плавающих у берега, и камни на дне озера – стеклянными; бесцветная полоска воды у берега переходит в линию с зелёным отливом, движется – в ярко-голубую, пока не застывает в глубоком синем цвете. И в этом дневном крупном свете – горы теперь не над, а под водой.
Достаю из рюкзака маркер и по традиции пишу на плоском камне номер телефона с пометкой WhatsApp. Личный номер светить не хочу, поэтому использую мой рабочий. Я оставляла его у рек и морей двадцати четырёх стран, но никто так и не написал. Пусть теперь лежит на берегу Бохиня, рядом с мостом, у красного цветка, название которого мне неизвестно. Номер удалось написать крупно – не пришлось мельчить, как с камнем на соседнем озере Блед, куда меня несколько дней назад шеф отправил на интервью. Блед я обойти не успела, но Бохинь сегодня – обойду; после того ужаса на крыше в Любляне назад пути нет.
Здесь гораздо тише, чем на Бледе. Там больше голосов туристов, тут – словенской речи.
Сапсёрфер в голубых шортах отталкивается от берега, никак не может оторваться. Человек пришвартован к берегу древней силой, на преодоление которой тратятся целые жизни. Но вот ещё одно движение – и сапсёрфер наконец удаляется от берега, победно устраиваясь в равновесии.
– У вас из рюкзака капает, – оборачивается обогнавший меня парень.
Вода вытекает из плохо закрытой бутылки, вещи в рюкзаке промокли. Выкладываю кости на солнце, чтобы просушить.
Часть ребра свиньи.
Кость из грудки индейки.
Скелет окуня с головой, замотанный изолентой.
Часть трубчатой коровьей кости.
Голова перепёлки.
Остатки скелета трески.
Кости из крыла курицы.
Скелет леща без головы.
Позвоночник скумбрии.
Кость из куриной грудки.
Бедренная кость индейки.
Голова щуки.
Двенадцать.
Если бы я с детства складывала все обглоданные кости в мешок, не смогла бы унести его на плечах – целое стадо рыб, зверей и птиц.
Не отвертеться мне от такого пастушества, пасти и пасти моё личное стадо.
Это прозрачное стадо ходит за человеком всю жизнь, растёт за ним. Иногда слышишь незнакомые звуки за спиной, оборачиваешься, – но ничего не находишь. По ночам стадо ложится рядом с постелью своего пастуха и будит его раньше рассвета.
Переворачиваю кости и сравниваю их со своими, хотя собственных никогда не видела. Вряд ли они отличаются.
Рыбьи кости уже переломались, пока я возила их из страны в страну. Взвесь на дне мешка тяжелеет. Ну и вонь. Сколько ни обрабатывай, запах остаётся. Мне кажется, я уже и сама так пахну. Всё меньше кости походят на скелеты, всё больше – на раскрошившиеся археологические находки. За нами стоят разворошённые курганы, пыль с которых перелетает с континента на континент.
Скорее обойти озеро. Идти быстрее. Ещё быстрее.
Река Волга
Старый Белый Яр
[5], СССР
Если снега выпало хорошо много и тебе в этот день лет пять, уйти далеко не сможешь. Особенно когда стоишь на берегу Волги: ветер так смешал снег, что не различить, где заканчивается песок, а где начинается замёрзшая вода. В белом ландшафте равенство берега и реки безусловно. Всё стало единой снежной равниной, на которой растёшь, поворачиваясь за ветром.
Холод – самое надёжное убежище. Стоя по колено в замёрзшем свете, можно сделать шаг, но падаешь в снег.
Лёгкий снег складывается в такие тяжёлые пласты. Держишь снег, но выдержать не можешь.
Снег всегда новый. Купаясь в этом новом, не думаешь, что оно состарится.
Если ноги в снегу не вязнут, нутром нащупываешь прямую линию берега и идёшь вдоль реки. В прямизне всё правильно, всё верно, и ты сам верен прямизне. Самое хорошее в прямизне – то, что о ней не думаешь. Нет ни одного повода не доверять ей. Спина распрямляется, и ты сам становишься продолжением этой линии. То, что не занято рекой, – твоё. Слева – не шевелящаяся от холода Волга. Справа – сосны, скрепившие корнями высокий яр. Между ними – твоя линия.
Цвета снега успокаивают, я с ними, и я – молчание. Летом же в этих местах, где гудят миллионы оттенков, не расслабиться от тысячи вариаций только зелёного цвета. Они зовут, требуют движения и жизни.
Берег прикармливает реку, выкормить не может. Песка уродилось много. Русло разбухло, и того гляди…
На том берегу наливают, на этом – вычерпывают.
Зимой оттенки дают передышку. Не дёргают летние мысли о том, что пропускаешь нечто важное. Снег говорит: самое важное – и есть здесь, и есть сейчас, и оно замёрзло.
Белый – это замёрзший зелёный.
Зимой чувствуешь себя внутри, а не снаружи, как в другие времена года.
Куда бы ни шёл, холод не заканчивается. Видишь, что свет валит, идёшь на этот свет, но всё равно маешься среди запотевших магазинов, кабаков и поворотов. И если в пять лет это холод, от которого можно спастись в доме, то потом он становится нерастворимым.
Воробьи на голых ветках пухнут – огромные растрёпанные ягоды, оставшиеся с лета на кусте. Трогать дикий шиповник, на ходу – правой рукой. Обожаю у него всё – и цветки, и эти мелкие ягоды, и сухие ветки, выползающие зимой, когда всё остальное исчезает, и его позу, что и не поза даже, а какая-то просьба.
После Волги ведут за руку в избу. Внутри дома снегу уже места нет, внутри – только горячее.
Мы хлебаем шулюмку деревянными ложками из одной миски. В ней тяжелеют потроха. В наш суп попадают куры соседкины, дичь охотников, живущих на задах. В наш суп другим не лезть.
Снаружи – холодно. Снаружи – ветер с гнилой стороны.
Остаёмся в избе, следуя инстинктам. Смотрим на печь, катаем новогодние шары по полу друг другу, обживаем пространство, трогая его, запоминая.
В животах переваривается мясо.
Из леса доносится считалка, но мне никто не верит. Они говорят, что не слышат её. Но я – слышу.
За день мимо дома и человек не пройдёт, разве что фургон с хлебом пропутится. Ещё дом – и начинается лес, в котором есть дороги знакомые и незнакомые. Эта колея здесь давно, а та – появилась только вчера. Открыт новый путь? Или он был здесь раньше, а потом зарос травой, снегом, и сейчас кто-то знающий вспомнил о нём?
Воспоминания – обновляемая колея.
Здесь звуки – в десять раз громче, воздух – в десять раз тише. Летом в избе, что за восемь рядов от Волги, слышно, как шумит река. Зимой вода копит слова подо льдом, и прислушиваться бесполезно.
Берег холоден не как река холодна, а как пустой дом в начале зимы. Стена избы – то безопасное расстояние от снега, которое предотвращает холод.
Когда новогодний шар закатывается в угол, думаешь: почему изба – прямоугольная, почему именно такая форма? Из угла так трудно доставать блестящий шар. Наконец он в руках, и ты елозишь по ковру. Внутри шара что-то есть. Но если его разбить, а там ничего нет, – что тогда? Взрослые забирают шар и возвращают его на ёлку. Значит, в нём ничего нет, иначе ёлка бы упала от такой тяжести, – а она даже не дёрнулась.
Бабушка молилась за всех нас. Во рту было так намолено, что слов не вставить. Снега-то намололо, говорила. Снега-то перебелено, что измято.
Обглоданные собаками кости напоминают о зиме, белое заранее занимает тропы.
Воспоминания – снег, который возвращается каждую зиму, заходя на берег реки, как в храм.
О чём думаешь, дочь? О большой корове, стоящей на равнине. Единственно здесь чёрно-белой. Единственно здесь движимой. С выпитым выменем. Так стоят, когда снега ждут. Хотя бы белое, хотя бы – движение снега. Ждать снега.
Ждать – не обязанность. Ждать – это генетическое. Прабабка ждала прадеда с поля. Дед ждал бабку из института. Бабка ждала сыновей по девять месяцев. Я ждала в утробе десять месяцев вместо девяти.
В ковчеге деревянной избы плывём по снегу.
Плывём на лето, когда вода в реке поднимется.
Когда на берегу никого, кроме спустившихся на закате двух женщин с сапбордами. Первая сажает на доску недавно научившегося ходить сына, вторая – двух маленьких дочерей: спереди и сзади. Везут детей на розовую полоску солнца, разделяющую Волгу на до и после. Одни на всей широкой реке – везут детей на закат, словно мужчин в этом мире не существует, пусть у одной на доске и мальчик.
В этом мире во́ды отходят сразу в Волгу. Дети рождаются сразу в реку, намокая так же, как песок, и оставаясь обнажёнными. И расходясь подомну под руку с матерями.
Пой, пока снег идёт. Пой, пока он белый.
…Из леса снова слышу считалку, но слов не разобрать, кроме первых:
мы все идём в одном лесуза нами волка мы к ручью
Озеро Бохинь
Словения, сентябрь 2018
Рюкзак тяжелеет. Нужно идти быстрее, чтобы скорее закончить эти двенадцать километров вокруг озера и избавиться от костей.
От громкости красота испаряется. Молчание – единственный соратник красоты, но чей-то гид громко рассказывает легенду:
– Бог раздавал людям земли, а когда закончил, понял, что забыл о маленькой группе, которая не настаивала, как остальные, а молчала, проявляя терпение. Тогда Бог подарил этим людям самую красивую землю, которую, как говорят, Бог оставлял себе. Поэтому место и называется Бохиньское озеро, то есть – Божественное.
Похоже, словенцы отдали Блед туристам, а Бохинь оставили себе.
Застраивать берег Бохиня издавна запрещали. Семисотлетняя церковь Иоанна Крестителя у моста – единственный драгоценный камень на кольце воды. Старинные фрески прячутся за реставрационными лесами. Матовый свет садится на деревянные скамьи, зовёт наверх.
Я поднимаюсь на башню, центр которой занимает большой колокол. Сверху озеро кажется прозрачным льдом, замерзающим сразу после того, как по нему пройдёт сапсёрфер или лодка. Отсюда не видно, что́ там, – за горами, окружающими Бохинь.
Я ищу равнину с другой стороны колокольни, где лежит деревня. Обещание равнины – то, что нужно.
Пора спускаться на берег и идти дальше, чтобы довести ритуал до конца. С фрески на южной стене церкви глядит Святой Христофор. Покровитель путешественников, моряков и лодочников держит на руках младенца.
Когда смотришь на озеро с колокольни, уже не представляешь его форму, уже её – знаешь. Но сверху – просто видишь озеро, а здесь, на берегу, – вступаешь с водой в отношения. Можно следовать её форме, можно игнорировать её – или войти.
Какое-то уведомление в WhatsApp. Надо было отключить телефон. Сообщение с неизвестного номера, на русском.
Привет, я Эверетт, иду вдоль озера,
вижу твой телефон на камне.
Ты ещё здесь?
Или мне старый камень попался?
Иду по круговому маршруту,
ночую на озере.
Забрал камень с собой.
Как тебя зовут?
Не то чтобы я оставляла номер на камне, не ожидая ответа, – но это первый раз за двадцать четыре страны, когда кто-то откликнулся. Почему на русском? На камне я оставляла только номер и пометку WhatsApp; откуда этот Эверетт знает, что я говорю на русском?
Я обернулась – сзади были только американцы с гидом, больше никого. Судя по всему, Эверетт нашёл камень с телефоном у моста и идёт за мной. Тот старик-сапсёрфер? Нет, он слишком сосредоточен на равновесии, и ничего не должно выбивать его из колеи. Имя Эверетт ему не подходит.
Можно пойти обратно и посмотреть, кто это, – но я не возвращаюсь за зонтом, даже если минуту назад вышла из дома – и пошёл дождь.
Почему надо обязательно знать, кто пишет, чтобы ответить? Или – не отвечать? В конце концов, можно написать, не раскрывая, нахожусь ещё у озера – или нет.
Фёдор, друг отца, звонил уже три раза, но ему я тоже не ответила. Зачем опять просить удочку, если тебе уже десять раз сказали, что она не продаётся?
Из ресторана на берегу пахнет жареным мясом. Кто-то отмечает праздник на террасе. Люди вжираются в горячие волокна на шпагах – и молчат, пока не прожуют. Не надо человеку ничего, лишь бы пахло обуглившимся мясом.
Чувствовал ли вину отец, когда заблудился в лесу, голодал неделю, поймал белку и съел её? Отец остался жив, а белка – нет. Жизнь белки поместилась в отцову жизнь. Наша жизнь помещается в жизнь страны.
Ест ли мясо этот Эверетт?
ты ешь мясо?
я Кира
Ем.
Так значит, ты ещё на озере, Кира?
Отвечать тому, кто ест мясо?.. Ну нет.
От ресторанного запаха мяса вернулась тошнота. Все, кого я когда-либо ела, теперь плавают в озере Бохинь. Вода покраснела – их кровь, их цвет. Они не просят о помощи, они – напоминают. Их так много, что озеро просто не может переварить съеденное. Оно разбухает и выходит из берегов, трогая мои ноги. Вина всегда казалась мне чем-то холодным. Но вина тепла. Она обволакивает уже по щиколотку и целится на колени. Скоро озеро дойдёт до пояса, и я с трудом смогу двигаться.
– С вами всё в порядке? – спрашивает бэкпэкер
[6].
Открываю глаза – стою на берегу; вода – чиста. К прозрачности озера Бохинь невозможно привыкнуть, к тишине же – адаптируешься сразу. Означая отсутствие людей, обычно тишина пугает, но здесь, на озере, – поглощает.
Так же тихо было на прошлой неделе, когда я приехала в отель в Римске-Топлице, куда меня отправили на рабочую конференцию. «Если мы не можем вернуться в прежнее состояние, наше спасение – изобрести новое колесо, чтобы крутить его – и жить так, как мы не жили раньше», – говорил выступавший там словенский философ. «Но когда-то и оно не будет прежним, и мы не вернёмся к тому, что было», – добавил он. «Можно говорить, что эти вещи не существуют, можно всё отрицать. Мы говорим о неосязаемом, и это нельзя проверить». Так он говорил.
Вспоминаю, что именно в Словении, в болотистой местности примерно в двадцати километрах от Любляны, обнаружили самое старое деревянное колесо из тех, что были найдены в мире. В местном музее оно наверняка до сих пор крутится по ночам, приводя город в движение, чтобы тренировать вестибулярный аппарат люблянцев, пока они спят.
Озеро Бохинь – то же колесо, и я сама верчу его, когда иду вокруг. Стремление к воде – желание вернуться в то время, когда человек жил у реки, зная, что́ и как устроено. Теперь каждый изобретает новое колесо, которое крутит, не задумываясь. Выйди он из этого круга – увидел бы, что колесо продолжит крутиться без него. Что колесу неважно, кто его крутит.
Люди приезжают не в отель на холме в Римске-Топлице – люди приезжают к воде. К древним термам, в которых можно сидеть на свежем воздухе. Вода – награда. Весь год работаешь – и награждаешь себя отпуском у воды. В тёплых термах плавятся уставшие словенцы, дожидаясь, пока всё прожитое стечёт с холма. Вода делает своё дело – и тяжелеет от их вздохов, срываясь вниз.
Чистые и отдохнувшие, постояльцы отеля приходят завтракать. Белые скатерти – на столах, бордовые салфетки – на коленях. Через большие окна смотрю на горы – и вижу холм с церковью Лурдской Богоматери XIX века. В её алтарь встроены камни, привезённые из пещеры Лурдес во Франции. Дорога к холму поднимается через деревню. Изредка появляется прохожий, и мы здороваемся.
– Dober dan!
[7]
– Hello! Dober dan!
Карабкаюсь на вершину, становлюсь всё меньше, а Словения – всё больше: она никогда не кончится. Торопиться незачем – горы никуда не денутся. То, что наверху, всегда кажется ближе, чем есть. Оглядываюсь на деревню и отель вдалеке. Взгляд, привыкший к простору, вытаптывает из горной местности равнину, на которой всё просматривалось бы далеко вперёд. Но за холмами ничего не видно, как и их вершин – за облаками.
Церковь Лурдской Богоматери стоит на холме как его продолжение: дальше идти некуда. Обошла кругом, но дверь закрыта. Всё ниже по узким дорогам деревни, усыпанным сентябрьскими яблоками, которые скопились у бордюров. Перезревшие мячи катились с холма и поворачивали налево, я – шла прямо.
В лесу у отеля пожилые пары шаркали среди старых деревьев, молчали на скамейках, разглядывая три огромные ели на поляне. Эти гиганты не могут стоять слишком близко друг к другу, им нужен воздух. Завсегдатаи отеля знают: вернись они сюда лет через десять, три ели будут так же стоять на поляне, как стояли много лет до этого.
По ночам бар отеля – пещера, где каждый звук самостоятелен. Слышу, как бармен протирает посуду, как он прибавляет громкость, если песня ему нравится, как едет лифт, как могла бы гореть свеча на столе, будь она настоящая, а не электрическая. Как хлопнула папка меню. Как громки могут быть шаги официантки, если их ждёшь. Как кто-то за соседним столом рассказывает про украденные из куртки одноклассника деньги, на которые всерьёз мечтал купить собственный мост. Как стряхивает свет выключатель торшера. Как рявкнул стул. Как ударяют днища стаканов о столы, как грохочет лёд. Все эти звуки не могут, как днём, слиться, а торчат порознь звонящими сталактитами.
Звук умеет уводить от воды. Цепляясь за шум, учишься жить на берегу, подальше от реки.
В тишине озера Бохинь отвлечься звуком не выйдет – такое получалось только в Любляне. Воспитатель ведёт сквозь Любляну группу звенящих детей в зелёных светоотражающих жилетах и подгоняет отстающих. Верные времени церковные колокола не могут перекричать их. Официантка в фартуке шествует по столице с тележкой, останавливается у подземного контейнера для сбора стекла и рьяно кидает в жерло бутылки из-под вина и воды. Они с грохотом ударяются друг о друга под землёй. В её движениях много ярости, достаточной для того, чтобы прохожие оборачивались. В стране с подземной системой сбора отходов и десятью тысячами пещер ничего не должно портить внешний вид, вонять, вырываться наружу или растекаться. Никаких мусорных баков, грязи и текущей жижи, собирающей насекомых.
Громче всех в Любляне – площадь Прешерна
[8], куда я непременно возвращаюсь, блуждая по городу.
Уличный гитарист объявляет последнюю песню. «Imagine», – начинает он, и толпа затихает. Как и всякий раз, когда эта песня звучит на любой площади мира.
Люди встречаются у памятника поэту Прешерну. Трёхметровый Франце смотрит на лицо Юлии Примиц
[9] на барельефе здания напротив – и от безответности бронзовеет ещё сильнее. За городским шумом и аккордеоном у Тройного моста не слышно, о чём они говорят.
Внизу, у реки Любляницы, подростки читают рэп на словенском и записывают себя на телефон. Кришнаиты танцуют на набережной – Харе Кришна Харе Кришна, Кришна Кришна Харе Харе. В сливовом свете плывущие по Люблянице сапсёрферы бесшумно отталкиваются от воды. Фонарщики готовы погасить огни вдоль реки; их прикосновения не оставляют на воде глубоких морщин.
Любляница всегда молода. Грохот города возводит отсутствие ответа в ответ; неважно, чей ответ хочу получить или ответ кому не хочу давать.
Здесь, у озера Бохинь, я до сих пор слышу барабаны, доносящиеся из Любляны. Плеск всё равно будет слышен. Вода всё равно будет течь. Будет прозрачной. Нужно только обойти озеро и довести дело до конца.
Кира, не хочешь со мной общаться?
Скинь фото, чтобы я мог тебя узнать, если встречу.
Могу не есть мясо до утра, если ты об этом.
Или даже до обеда.
Река Волга
Старый Белый Яр, СССР, маме – двадцать один
Автобусы отменили – значит, идти по замёрзшей Волге пешком. До деревни, в которую тебя распределили учителем. До деревни, где все спрятались и не ждут. Здесь свои правила, а у тебя – только правила русского языка.
Правила тут такие. Линии снежной пыли ещё с ночи вымораживают берег, делая его недоступным для долгих весёлых голосов. Даже если возьмёшься за длинную фразу, ветер прервёт её ледяным комом в горле. Молчание остаётся способом выжить и передаётся как семейная реликвия из поколения в поколение. Влетел ветер – ты глотнул. Глотнул – и сберёгся.
Все, ходившие по замёрзшим рекам, – каковы ваши имена?
Когда снег за ворот, имя забываешь, помнишь только тело. Остаётся спрятаться в дневном холодном свете, который не выдаст.
Главное – увидеть второй берег. Успеть перейти реку и дойти до деревни дотемна.
Ночь здесь густеет быстро, и в три часа становится совсем твёрдой. Если дотерпишь до утра, свет будет обезболивающим от темноты, а до той поры – не суйся.
Иди прямо и ни о чём не думай; от этого появляется смелость. Не сворачивай, даже если справа всё кажется верным. Не останавливайся, даже если устала. Вот твои новые правила: не сворачивай и не останавливайся.
Снег на все четыре стороны. Если он упал под ноги, перешагни – и иди дальше. К тёплой печи чужого дома. Куда пустят, если услышат твой стук. В печи уже ладятся горшки, уже горячеют.
Твой первый чужой дом; до этого были только свои. Сначала – свой дом с водой из колодца, потом – своя квартира в пятиэтажке, построенной пленными немцами. Окна на первом этаже выходят во двор. Широкие подоконники – пункт наблюдения за одноклассниками. Банки с солёными огурцами, бесконечные банки с хрустящими солёными огурцами. За занавеской тебя не видно, зато ты видишь всех.
Здесь тебя тоже не видно с берега за занавеской снега, но и ты никого не видишь у яра. То ли из-за белого ветра, то ли там никого нет, то ли до деревни ещё далеко.
Всё, что попадает под ноги, должно быть пройдено, даже если это буран или замёрзшая Волга шириной семь километров. Уроки должны начаться вовремя, русский язык – в понедельник.
Волга здесь – главный учебник. И по русскому, и по математике, и по географии. Потрёпанный учебник, под страницами которого утопили деревни и острова, устраивая водохранилище.
Теперь они мёрзнут подо льдом. Если ветер сильный, а лёд прозрачный, можно разглядеть, как там живут, как бродят по ягоды на острове, как копают огороды и идут в церкви. Они движутся медленно – торопиться подо льдом незачем. Торопятся только надо льдом.
Единственное, чему можно научить волжских детей, – не торопиться, когда идёшь по льду. Это им точно пригодится. Как и умение переносить дома с яра на зады, чтобы избы не ушли под воду вместе с затапливаемыми крайними рядами. Несём наши дома на зады. Несём ближе к лесу, подальше от воды. Несём их в руках как нежданную добычу.
В такую погоду даже рыбаки на лёд не вышли. Ни слова, ни крика – всё сотрёт ветер.
Чем быстрее идёшь, тем скорее устаёшь от снега в лицо. В снеге никогда не сомневаешься, даже когда он уже вычернел от весны. Разлетаясь, снег собирается в новый орнамент, переходящий во второй, в третий. Снег восстанавливает себя из ветра, создаёт из временного – постоянное, незаметно проживая сотни жизней за одну.
Руки не согреть, в карманах место занято. То, что положили в детстве в карманы, остаётся в них навсегда. Доставай – и показывай. Только сначала выгреби оттуда снег. А дальше – ключи, грязные монеты, серый волк, солёные помидоры, сандалии с прилипшим горячим асфальтом, плацкартные вагоны с запахом чёрного чая, многобудешьзнатьскоросостаришься, чемоданы дынь, растаявшие бабушкины конфеты, тихий час, лагерь на Чёрном море, творожная запеканка, зелёнка, октябрятская звёздочка, звуки свай, ёлочная игрушка в виде кукурузы, валенки, вермишель с молоком. Выворачиваешь, снег сыплется и сыплется. А там и зимняя свадьба. Такая же белая. И тоже – здесь, куда ты ещё не пришла.
Справа сквозь буран уже показалась пристань – берег близко. Это летом железный динозавр ходуном ходит от толпы, выныривающей из метеора, – теперь же пристань вмёрзла в Волгу и не шелохнётся. Следит за тем, как клокочешь руками, хватая ворот полушубка, бегущий от ветра. Пристань бы и рада предложить свою спину пешеходу, но метеоры зимой не ходят.
Все, кому надо, уже приехали сюда давно. А чужим – заходить в деревню с замёрзшей воды. Пройдёшь – найдётся тебе место в тёплом доме. Сядь у печки и не задавай хозяйке вопросов. Хлебай уху и грейся.
Волга уже не вода, а земля. Так твёрд лёд, так тверды ноги, так твёрд снег. От холода не чувствуешь: идёшь ли по глыбе замёрзшей воды, по берегу ли.
Нас учили ходить только по берегу – как ходить по воде, мы не знаем. Как учить этому детей, не знаешь.
Когда ветер уносит снег из-под ног, видишь, что идёшь по замёрзшей воде. Волга легла на зимний бок, по которому можно двигаться спокойно, не боясь её разбудить.
То ли вдали уже видны избы на яру, то ли это ветер куёт из снега деревянные узоры.
Повернуть назад? Но впереди уже меньше, чем за спиной.
Теперь двигаться дальше. На чужое тепло. Слушать, как подо льдом звонят колокола, зазывая на вечернюю службу.
Озеро Эккен
Штутгарт, Германия, весна за два года до озера Бохинь
Почему вода озера Эккен, со всех сторон обороняемого птичьим дерьмом, пахнет так свежо?
Завершив очередное интервью в Штутгарте по заданию головного офиса, я бродила у крохотного озера уже второй час. Лебеди, утки и голуби – единственные короли на Дворцовой площади Штутгарта – клали кучи на газоны, шипели на прохожих и грелись в костре солнца, перебиваемого громким дождём. Наступишь на траву – и скользишь по птичьему дерьму. Поднимешься на бордюр у воды – снова идёшь по помету. Двинешься по тропе – опять попадёшь в дерьмо.
В городе, построенном на холмах, не нужны фитнес-залы. Нескольких сотен Stäffele
[10] достаточно для прогулок по террасам, после которых ноги гудят. С холмов Штутгарта текут рислинг и троллингер.
На Кёнигштрассе активисты в чёрном и масках Анонимуса держали экраны: живых цыплят бросали в мясорубки. Один из двадцати прохожих останавливался и смотрел, а уходя, оглядывался: не заметил ли кто?
Чтобы не замёрзнуть, нырнула пообедать в соседний «Königsbau-Passagen». За столом на фудкорте семья жевала наггетсы. Мать разламывала наггетс, окунала кусок в белый соус и давала его сыну.
Никогда не любила наггетсы, но купила их и села за соседний стол. Разломила и окунула в соус. Окунула ещё раз. И снова. Меня затошнило. Я не смогла притронуться к мясу и поставила тарелку семье на стол. Перестав жевать, родители мальчика переглянулись. Отец вернул тарелку на мой стол.
Тошнота росла, теперь – добежать до туалета и открыть окно. Холодный воздух. Больше холодного воздуха. Мыть руки ледяной водой. Мыть лицо.
Вернулась к озеру Эккен, где солнце уже захватило оставшиеся земли. Белый лебедь, которому я посмотрела в глаза, отвернулся и уплыл.
– Салфетки есть?
Активист с Кёнигштрассе вляпался в птичье дерьмо. Я дала ему пачку.
– Видел тебя сегодня на акции.
Представившись Питером, он оставался в маске Анонимуса.
– Крутой мост. Где это? – Питер опустил воротник моей куртки, чтобы рассмотреть татуировку на шее.
– Просто мост. Я его выдумала. Нарисовала.
– Похож на тот, что в Лиссабоне.
– Не он.
– Все мосты одинаковые.
– И как – эти уличные акции помогают?
– Тебе помогла?
– Купила наггетсы. Правда, съесть не смогла.
– Это такая психологическая защита. Тебе срочно понадобилось заглушить вину. В кафе все едят мясо – значит, всё в порядке. Но никто не захотел бы съесть стейк, если бы ему своими зубами пришлось вцепиться в корову. Маркетологи снимают с нас чувство вины за убийство, и ты можешь не портить свою карму. Хотя в Германии давно променяли карму на шуфу
[11]. Ты не можешь быть финансово неблагонадёжным – шуфа тебя сдаст, а кармически ненадёжным – пожалуйста. Лишь бы шуфа выписала высокий рейтинг, и можно было поехать в отпуск на Мальорку. Как говорит моя бабка, «Das ist Spießertum!»
[12]. Лет десять назад, в двадцать пять, я ещё мог верить в экологию, но теперь и экология – та же политика.
Вытерев кроссовки, Питер выбросил салфетки в урну.
– Давно отказался от мяса?
– В детстве ездил на каникулы к деду на ферму. Корова провалилась в яму, еле вытащили. В её глазах был такой испуг! Как у моего младшего брата, упавшего в канаву. Совершенно человеческий взгляд. Не мог больше есть мясо. Это всё карнизм. Нам внушают, что есть мясо – нормально.
– У меня тоже был случай. Но лет пять назад снова стала срываться. Не хочу мяса, но иногда не могу остановиться. А съем – тошнит. Ещё до этого даже с мужем развелась – он мясо ел. Думала, смогу не обращать внимания. Он честно пытался отказаться от мяса, а потом стал притворяться: ел в кафе, чтобы я не видела. В общем, он всего этого не выдержал, а там уже не выдержала я. Он жарил котлеты, а я с ума сходила от запаха. Когда мы целовались, мне казалось, что все эти мёртвые животные переползают из его рта в мой.
– Ты только из-за этого от него ушла?
– Целовать того, кто ест мясо, – это как целовать нациста. Он так и не смог остановиться. Ненавижу, когда запах рыбы или мяса мне приятен. Чего только не пробовала – толку нет.
– Просто так избавиться не получится. Ты провела ритуал прощания? Надо попрощаться. Придумай ритуал. Я, например, сохранил куриную кость, которую съел. Это был последний раз, когда я ел мясо. И чтобы попрощаться с мясом, закопал эту кость в лесу. Поблагодарил курицу и попросил у неё прощения. Только место должно быть не просто местом, а особенным – твоим – местом. В том лесу, например, были самые старые деревья в стране, и я знал, что это место – моё.
– Не хочу ничего закапывать.
– Необязательно закапывать, это может быть любой ритуал. Например, можно сказать: если я обойду вокруг этого озера Эккен, перестану есть мясо и рыбу.
– Это озеро не вместит всех, кого я съела.
– Найди озеро побольше.
Убраться от этого озера, от всех озёр. Я ринулась к станции.
Уже спускаясь в метро, ещё не знала, куда поеду. Седая женщина говорила по телефону и два раза повторила слово «Эсслинген». Я решила, что отправлюсь именно туда, не представляя, где это и как туда добраться. Зачем мне туда?
Зачем мне куда-либо?
На мощёных тротуарах Эсслингена – никого, кроме дождя.
От молчания озера Эккен может спасти лишь буйная вода реки Неккар.
Я забилась в тёплую едальню. Выходить в дождливое средневековье не хотелось, особенно после рислинга.
Из окна не видно ни реки, ни озера. То, что нужно.
Когда смотришь на город из окна, он умещается в одну фотографию, на которой меняются только прохожие.
Заглядывая в о́кна, вымокшие шныряют внутрь. От старухи, усевшейся за соседний стол, пахло мокрой курткой. Она устроила одежду на вешалку и вцепилась в меню как в зонт. Заказала сразу три больших куска разных пирогов и села спиной к окну. Осторожно откусывая первый, старуха закрывала глаза, отдаваясь знакомому вкусу. Да, он именно такой, какой должен быть.
Я заказала сливовый шнапс, легализовав право сидеть здесь ещё полчаса. Пока не пойдёт дождь, пока он не затихнет, пока снова не зашуршит и снова не умолкнет.
Мест в едальне не осталось, как и шнапса в рюмке. Старик в пальто и без зонта медленно шёл вдоль окон, заглядывая в электрическое нутро. Уже промокнув, он не боялся промокнуть ещё больше. Направился в зал, снимая мокрые перчатки и решая, есть ли здесь для него место. Старуха, доедавшая третий кусок пирога, посмотрела на меня. Я улыбнулась, но она не ответила. Подкладка куртки – ещё влажная и холодная. Старик двинулся к моему освободившемуся столу, вытирая платком капли с лица.
Уже минут через десять я снова замёрзла. В поисках сухого места наткнулась на публичную библиотеку Эсслингена, спрятавшуюся за старинной стеной. Сюда можно зайти с улицы без читательского билета. Бумажные газеты берут из стопок на стеллажах. Устроившись за столом с «Die Welt» и чашкой кофе, мужчина в очках ухмыльнулся и перевернул страницу.
Волга
Уже луна вышла. В детстве она всегда взлетала над Машкиным домом, теперь – над Егоровым. Мы что-то пропустили.
Ждать зверя не ждёшь, зверь приходит без зова. Он видит, что я не ем мясо. Сижу за столом, смотрю на мясо, но не ем.
Неважно, что раньше я ела мясо. Теперь не ем. Не ем. Хочу ли я мясо? Или мяса хотят мои предки, а не я? Если бы я никогда не знала мяса, хотела бы я его?
Пью воду из колонки, как зверь.
Пью Волгу.
Чтобы думать, как зверь, надо чувствовать себя зверем.
Но звери едят мясо, а я мяса не ем. Не ем.
Зверь сидит в темноте, хлещет воду из колонки. Садится за стол и смотрит на меня. Ждёт, что начну есть мясо. Заворачивает кусок копчёной говядины и даёт мне. Сижу за столом, полным мяса. Не ем. Всё, что даёт зверь, не ем.
Зверь злится, его пасть в крови. Его глаза выцвели. Его космы не слиплись, а аккуратно расчёсаны. Зверь ест мясо. Он жрёт его так, будто это единственно возможная еда на земле.
Чувствую себя всё меньше. Зверь смотрит на меня, я смотрю на мясо. Чьё оно? Отличается ли моё мясо от их? Нет никакого мяса нейтрального, мяса наверного. Мясо всегда – чьё-то.
Зверь лижет моё лицо; его слюна пахнет мясом.