Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

М. А. Булгаков писал своего Мольера в 1932-33 годах, а французы через тридцать лет публично еще обсуждают вопрос: не была ли Арманда Бежар дочерью прославленного драматурга? Вот и выходит, что точка зрения официальной мольеристики не обязательна даже и для самих французов.

На том же широком писательском дыхании, что и «Бег», была написана фантастическая пьеса «Адам и Ева» (1931 г.).

Пьесе своей автор предпослал цитату из произведения «Боевые годы»: «Участь смельчаков, считавших, что газа бояться нечего, всегда была одинакова – смерть!» И тут же, чтобы смягчить тяжелое впечатление, привел и другую, мирную цитату из Библии: «… И не буду больше поражать всего живущего, как я сделал. Впредь во все дни Земли сеяние и жатва не прекратятся…» Профессор химии академик Ефросимов сконструировал аппарат, нейтрализующий действие самых страшных, самых разрушительных газов. Его изобретение должно спасти человечество от гибели. Глубокий пацифизм характеризует академика Ефросимова. Об этом свидетельствует следующий диалог. Летчик Дараган спрашивает Ефросимова:

– Профессор, вот вы говорили, что возможно такое изобретение, которое исключит химическую войну?

Ефросимов. Да.

Д а р а г а н. Поразительно! Вы даже спрашивали, куда его сдать?

Е ф р о с и м о в (морщась). Ах, да. Это мучительнейший вопрос. Я полагаю, что, чтобы спасти человечество от беды, нужно сдать такое изобретение всем странам сразу.

Но пацифизм академика не только не встречает сочувствия среди окружающих, наоборот, вызывает подозрительность и рождает мысль о его предательстве.

Катастрофа все же неизбежна. Мастер, делавший футляр для аппарата, принес его слишком поздно.

На фоне мировой катастрофы сталкиваются различные судьбы и характеры.

М. А. читал пьесу в Театре имени Вахтангова в том же году. Вахтанговцы, большие дипломаты, пригласили на чтение Я. И. Алксниса, начальника Военно-воздушных сил Союза… Он сказал, что ставить эту пьесу нельзя, так как по ходу действия погибает Ленинград.

Конечно, при желании можно было подойти к этому произведению с другими критериями. Во-первых, изменить название города, а во-вторых, не забывать, что это фантастика, которая создает и губит – на то она и фантастика – целые миры, малые планеты…

Здесь же, на Большой Пироговской, был написан «Консультант с копытом» (первый вариант в 1928 году), легший в основу романа «Мастер и Маргарита». Насколько помню, вещь была стройней, подобранней: в ней меньше было «чертовщины», хотя событиями в Москве распоряжался все тот же Воланд с верным своим спутником – волшебным котом. Начал Воланд также с Патриарших прудов, где не Аннушка, а Пелагеюшка пролила на трамвайные рельсы роковое постное масло. Сцена казни Иешуа была так же прекрасно-отточенно написана, как и в дальнейших вариантах романа.

Из бытовых сцен очень запомнился аукцион в бывшей церкви.

Аукцион ведет бывший диакон, который продает шубу бывшего царя…

Несколько строк в «Мастере» пронзили меня навсегда в самое сердце.

«Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна <успокоит его>».

Строки эти – скорбный вздох – всегда со мной. Они и сейчас трогают меня до слез…

В описании архива Михаила Булгакова (выпуск 37 «Записки отдела рукописей», Ленинская библиотека) подробно рассматриваются все варианты романа «Мастер и Маргарита», т. е. история его написания, однако отмечается: «Нам ничего не известно о зарождении замысла второго романа».

Вот что по этому поводу могу рассказать я. Когда мы познакомились с H. Н. Ляминым и его женой, художницей Н. А. Ушаковой, она подарила М. А. книжку, в которой делала обложку, фронтисписную иллюстрацию «Черную карету» и концовку. Это «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей». Романтическая повесть, написанная ботаником X, иллюстрированная фитопатологом У». Москва, V год Республики». Автор, нигде не открывшийся, – профессор Александр Васильевич Чаянов.

Н. Ушакова, иллюстрируя книгу, была поражена, что герой, от имени которого ведется рассказ, носит фамилию Булгаков. Не меньше был поражен этим совпадением и Михаил Афанасьевич.

Все повествование связано с пребыванием Сатаны в Москве, с борьбой Булгакова за душу любимой женщины, попавшей в подчинение к Дьяволу. Повесть Чаянова сложна: она изобилует необыкновенными происшествиями. Рассказчик, Булгаков, внезапно ощущает гнет, необычайный над своей душой, «казалось… чья-то тяжелая рука опустилась на мой мозг, раздробляя костные покровы черепа…» Так почувствовал повествователь присутствие Дьявола.

Сатана в Москве. Происходит встреча его с Булгаковым в театре Медокса…

На сцене прелестная артистка, неотступно всматривающаяся в темноту зрительного зала «с выражением покорности и страдания душевного». Булгакова поражает эта женщина: она становится его мечтой и смыслом жизни.

Перед кем же трепещет артистка?

…«Это был он!.. Он роста скорее высокого, чем низкого, в сером, немного старомодном сюртуке, с седеющими волосами и потухшим взором, все еще устремленным на сцену… Кругом него не было языков пламени, не пахло серой, все было в нем обыденно и обычно, но эта дьявольская обыденность была насыщена значительным и властвующим…»

По ночной Москве преследует герой повести зловещую черную карету, уносящую Настеньку (так зовут героиню) в неведомую даль. Любуется попутно спящим городом и особенно «уносящейся ввысь громадой Пашкова дома».

Судьба сталкивает Булгакова с Венедиктовым, и тот рассказывает о своей дьявольской способности безраздельно овладевать человеческими душами.

«Беспредельна власть моя, Булгаков, – говорит он, – и беспредельна тоска моя, чем больше власти, тем больше тоски…» Он повествует о своей бурной жизни, о черной мессе, оргиях, преступлениях – и неожиданно… «Ничего ты не понимаешь, Булгаков! – резко остановился передо мной мой страшный собеседник. – Знаешь ли ты, что лежит вот в этой железной шкатулке?.. Твоя душа в ней, Булгаков!» Но душу свою у Венедиктова Булгаков отыгрывает в карты.

После многих бурных событий и смерти Венедиктова душа Настеньки обретает свободу и полюбившие друг друга Настенька и Булгаков соединяют свои жизни.

С полной уверенностью я говорю, что небольшая повесть эта послужила зарождением замысла, творческим толчком для написания романа «Мастер и Маргарита».

Это легко проследить, сравнив вступление первого варианта романа со вступлением повести Чаянова. Невольно обращает на себя внимание общий их речевой строй.

Автор описания архива М. А. пишет: «Роман начался вступлением от повествователя – человека непрофессионального, взявшегося за перо с единственной целью – запечатлеть поразившие его события».

Читаем у М. А. Булгакова: «Клянусь честью (…) пронизывает меня, лишь только берусь я за перо, чтобы (описать чудовищные) происшествия (беспокоит меня лишь) то, что не бу(дучи… писателем) я не сумею (…эти происшествия) сколько-нибудь… передать…

«Бог с ними (впрочем, со словесными тонкостями… за эфемерной славой писателя я не гонюсь, а меня мучает…)»

Сравним вступление у Чаянова.

«…Размышляя так многие годы в сельском своем уединении, пришел я к мысли описать по примеру херонейского философа жизнь человека обыденного, российского, и, не зная в подробности чьей-либо чужой жизни и не располагая библиотеками, решил я, может быть, без достаточной скромности, приступить к описанию достопамятностей собственной жизни, полагая, что многие из них не безлюбопытны будут читателям».

Не только одинаков речевой строй, но и содержание вступления: то же опасение, что не справиться автору, непрофессиональному писателю, с описанием «достопамятностей» своей жизни.

Хочется высказать несколько соображений по поводу прототипа Феси, героя первого варианта одиннадцатой главы романа «Мастер и Маргарита»

Автор обзора довольно смело указывает на старого знакомого (еще с юных лет) H. Н. Лямина – на Бориса Исааковича Ярхо как на прототип Феси. Мне кажется это совершенно не выдерживающим никакой критики. Начать с того, что М. А. никогда Ярхо не интересовался, никогда никаких литературных бесед – и никаких других – персонально с Ярхо не вел. Интересы и вкусы их никогда не встречались и не пересекались. Кроме того, они встречались очень редко, т. к. Ярхо не посещал всех чтений М. А. Булгакова у Ляминых, а у нас он не бывал так же, как и М. А. не бывал у Ярхо. К этому разговору я привлекла Наталью Абрамовну Ушакову. Она совершенно согласилась со мной, напомнив, что Ярхо выглядел комично-шарообразно и говорил с каким-то смешным особым придыханием. Эрудиции во многих областях, включая знание чуть ли не 20 языков, никто у него не отнимает, но к Фесе он никакого отношения не имеет. Я уже объясняла выше, как попало имя Феся к М. А. Булгакову.

Хочется хотя бы бегло вспомнить спектакли тех лет, которые мы почти всегда смотрели вместе с М. А. или же по тем или иным причинам оставшиеся в памяти.

Ранним летом 1926 года нам пришлось вместе с Михаилом Афанасьевичем пережить значительное театральное событие – постановку в Большом театре оперы Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и о деве Февронии».

Когда М. А. слушал волновавшую его серьезную музыку, у него делалось особенное лицо, он как-то хорошел даже. Я очень любила это его выражение лица. Февронию пела Держинская, Гришку-Кутерьму – Озеров, дирижировал Сук, декорации писал Коровин (которые, кстати, и не запомнились вовсе). Что началось после этой постановки! На твердой позиции неоспоримой ценности оперы стоял музыкальный критик Сергей Чемоданов («Программы академических театров», № 37, 1 июня 1926 г.). Его поддержал Сергей Богуславский, но Садко (опять все тот же Садко!) с цепи рвался, чтобы опорочить творчество Римского-Корсакова: «… академической охране из всего оперного наследства Р.-К. подлежат лишь три «этапных» оперы («Снегурочка», «Садко», «Золотой петушок»). Остальные далеко не «бессмертны»… Надо только не впадать в охранительный восторг и сохранять трезвой свою голову! Словом, никакой беды и ущерба искусству не будет, если государство откажется от богослужебного «Китежа» в пользу частных обществ верующих» («Жизнь искусства», № 22, 1 июня 1926 г.).

И дальше тот же Садко выступает еще грубее:

«Радиопередача» во вторник передавала по радио из Большого театра религиозную оперу «Китеж», являющуюся и по тексту, и по музыке сплошным богослужением. Передача, как обычно, сопровождалась музыкальными пояснениями. Чрезвычайно подробно и елейным тоном излагалось содержание оперы.

– Колокола звонят, а город становится невидимым, – проникновенно благовестительствует в эфире хорошо знакомый голос «радиоапостольного» пояснителя С. Чемоданова. Наворотив с три короба поповской лжи, умиленный музыкальный пояснитель мимоходом делает беглую оговорку… и т. д. И в заключение опера названа «поповско-интеллигентский «Китеж» («Рабочая газета», № 1).

Такой знакомый Булгакову злобный, ругательский стиль!

В 1925 году вахтанговцы поставили «Виринею» Лидии Сейфуллиной, пьесу проблемную, рассказывающую о становлении под влиянием революции нового типа женщины-крестьянки.

Первая пьеса Леонида Леонова «Унтиловск» была поставлена в 1928 году во МХАТе. Действие происходило в заброшенном таежном местечке, где судьба столкнула обездоленных людей. Было много психологических рассуждений, мало действия и сильный актерский состав. Пьеса продержалась недолго.

В том же году и в этом же театре были поставлены «Растратчики» В. П. Катаева. Главную роль растратчика играл Тарханов, роль его фактотума Ванечки исполнял Топорков. Что за прекрасная пара! Был в пьесе пьяный надрыв и русское «пропади все пропадом». Мы с Татой Ушаковой смотрели не отрываясь. Пьеса быстро сошла с репертуара.

В этом же 1928 году мы с М. А. смотрели пьесу Бабеля «Закат» во 2-м МХАТе. Старого Крика играл Чабан, его жену Не-хаму – Бирман, сына Беню – Берсенев. Помню, как вознегодовал М. А., когда Нехама говорит своему мужу: «А кацапы что тебе дали, что кацапы тебе дали?.. Водку кацапы тебе дали, матерщины полный рот, бешеный рот, как у собаки…»

В 1929 году появился «Дядюшкин сон» Достоевского во МХАТе, с Н. П. Хмелевым в заглавной роли (о нем я говорю отдельно).

Запомнилось представление «Отелло» Шекспира в том же театре. Отелло играл Л. М. Леонидов, Яго – В. Синицын (впоследствии покончивший с собой), Дездемону – А. К. Тарасова, Кассио – Б. Н. Ливанов. Декорации писал знаменитый художник Головин.

Мы с М. А. очень ждали премьеры. Конечно, Леонидов опоздал с этой ролью лет на десять, по крайней мере. Он уже не мог изображать воина-вождя и мужчину с пламенными страстями. К тому же он как-то беспомощно хватался за декорации, все норовил опереться или прислониться. Кто-то из актеров объяснил мне, что он страдает боязнью пространства.

Незаметно Яго стал центральной фигурой, переключив внимание зрителей на себя. Владимир Синицын не подавал Яго как классического злодея, а просто изображал тихого и очень вкрадчивого человека.

А. К. Тарасова была внешне привлекательна и трогательно спела «Ивушку». А вот Кассио (Б. Н. Ливанов) был необыкновенно, картинно красив на фоне пышных головинских декораций Италии эпохи Возрождения.

Нередко встречались мы на генеральных репетициях или премьерах с Василием Васильевичем Шкваркиным. Он как-то был у нас в гостях со своей красивой женой. Это был один из самых воспитанных писателей. Он вообще держался прекрасно. Шли его вещи, сначала «Вредный элемент» (1927 г.), затем «Шулер» (1929 г.). Наибольший успех выпал на долю комедии «Чужой ребенок». Публика с удовольствием ходила на его пьесы.

Трудно было представить, что этот корректнейший и не очень смешливый человек способен был вызывать столько веселья своими комедиями.

Урожайным был 1930 год во МХАТе в смысле новых постановок: «Отелло», «Три толстяка» (Ю. Олеши), «Воскресение» (по Л. Толстому), «Реклама» – в этой переводной бойкой и игривой пьесе блеснула О. Н. Андровская. В этом же году MXAT 2-й поставил «Двор» по одноименной повести Анны Караваевой. Я не видела этого спектакля. М. А. был один. Вернувшись, он очень забавно показывал в лицах, как парень-герой говорил: «Вот возьму-ка я зубную щетку, да как поеду я на периферию…» Конечно, это выдумка. Вряд ли такое могло произноситься со сцены. Рассказывал, как на заднем плане доили корову, а на переднем колыхались гипертрофированные подсолнухи. Сочинял, но занимательно.

Наряду с пьесами, проблемными в те годы, зачастую газеты врывались в театр. В этом смысле особенно характерна постановка у вахтанговцев пьесы Юрия Слезкина «Путина» (1931 г.). Уж не помню, по какому поводу, но год был карточный.

Когда открылся основной занавес и на темной сети в разных позах застыли судаки (а в этот день как раз по карточкам выдавали судаков), в театре раздался тихий стон (оформление Н. П. Акимова).

На сцене бригада чистила рыбу. И так все три – или сколько их там было – действия.

Летом 1930 года мы с М. А. ходили в Экспериментальный театр (б. Зимина) слушать оперу А. А. Спендиарова «Алмаст».

Заглавную роль исполняла Мария Максакова, Надир-шаха – Александр Пирогов. Это фундаментальное и красивое музыкальное произведение заканчивается трагическим моментом: Алмаст, во имя честолюбия предавшую свой армянский народ, открыв ворота крепости персидским завоевателям, ведут на казнь.

Когда в декаду армянского искусства Ереванский театр оперы и балета имени А. Спендиарова в октябре 1969 года в Москве показал «Алмаст», я не узнала финала. Под веселую музыку сцену заполнили молодые девы в старинных доспехах – это олицетворение воинственных победивших армянских женщин-патриоток, введенных в спектакль в противовес предательнице Алмаст.

Александр Спендиаров такого никогда не писал.

Что же творится с театрами?

Помнится, у меня как-то был грипп с высокой температурой. Когда я встала с постели, М. А. предложил мне пойти с ним к вахтанговцам на спектакль «Пятый горизонт» (1932 г., пьеса Маркина). Я не знала, что разработка угольных пластов называется горизонтом. Я вообразила, что «пятый горизонт» – это психологически-философская тема. На сцене было жутко темно. Стоял, блестя кожаным костюмом – мне показалось, что с него стекает вода, – артист Глазунов в каком-то шлеме. Голова моя мутилась после жара, и я, приваливаясь к плечу М. А., спросила:

– Мака, это водолаз?

– Поезжай-ка ты лучше домой, – сказал он и повел меня к вешалке одеваться. За нами шел симпатичный писатель «малых форм», связанный с Вахтанговским театром, который шепнул:

– Это не я написал…

Не помню, к сожалению, названия пьесы, шедшей в Камерном театре. По сцене крались лохматые и страшные мужики (кулаки! – сказали мы), причем крались особенно, по-таировски, все время профилем к публике – как изображались египетские фрески. Потом появился мужчина интеллигентного вида в хорошо сшитом костюме, в галстуке, в крагах, гладко причесанный (артист Фенин), и мы оба воскликнули: «Вредитель!» И не ошиблись. Такие стандартные типажи нередко переходили в те годы из пьесы в пьесу.

Конечно, бывали и интересные спектакли: «Дело», «Эрик XIV», «Сверчок на печи» с таким асом от театрального искусства, каким был Михаил Чехов (МХАТ 2-й).

По изяществу и сыгранности на долгие годы запомнилось «У врат царства» Гамсуна в МХАТе с Качаловым – Карено, К. Еланской – Элина, Б. Н. Ливановым – Бондезен.

У нас существовала своя терминология. О спектаклях парадных, когда все стараются сделать их занимательными, красочными, много шумят и суетятся, но зрелище остается где-то в основе своей скучноватым, мы говорили «скучно – весело» (Лопе де Вега, иногда Шекспир).

Когда наталкивались на что-нибудь безнадежно устаревшее, старомодное да и комичное к тому же, М. А. называл это «вальс с фигурами». И вот почему. Однажды один начинающий драматург попросил Булгакова прочесть свою пьесу у тех же Ляминых. Было удивительно, что в современной пьесе, когда по всей Европе гремела джазовая музыка, все отплясывали уан– и тустеп, герои начинающего драматурга танцевали «вальс с фигурами»…

Но вот к чему М. А. никогда не испытывал тяготения, так это к кино, хотя и написал несколько сценариев за свою жизнь. Иногда озорства ради он притворялся, что на сеансах ничего не понимает. Помню, мы были как-то в кино. Программы тогда были длинные, насыщенные: видовая, художественная, хроника. И в небольшой перерыв он с ангельским видом меня допытывал: кто кому дал по морде? Положительный отрицательному или отрицательный положительному?

Я сказала:

– Ну тебя, Мака!

И тут две добрые тети напали на меня:

– Если вы его, гражданка, привели в кинематограф (они так старомодно и выразились), то надо все же объяснить человеку, раз он не понимает.

Не могла же я рассказать им, что он знаменитый «притворяшка».

Две оперы как бы сопровождают творчество Михаила Афанасьевича Булгакова – «Фауст» и «Аида». Он остается им верен на протяжении всех своих зрелых лет. В первой части романа «Белая гвардия» несколько раз упоминается «Фауст». И «разноцветный рыжебородый Валентин поет: «Я за сестру тебя молю…»

Писатель называет эту оперу «вечный «Фауст» и далее говорит, что «Фауст» совершенно бессмертен».

А вот как начинается пьеса «Адам и Ева». Май в Ленинграде. Комната в первом этаже, и окно открыто во двор… Из громкоговорителя «течет звучно и мягко «Фауст» из Мариинского театра».

А дам (целуя Еву). А чудная опера этот «Фауст». А ты меня любишь?

Музыка вкраплена там и тут в произведения Булгакова, но «Аида» упоминается, пожалуй, чаще всего. Вот фельетон «Сорок сороков». «Панорама четвертая: Сейчас... На сукне волны света, и волной катится в грохоте меди и раскатах хора триумф Радамеса. В антрактах, в свете, золотым и красным сияет театр и кажется таким же нарядным, как раньше».

«Боги мои, молю я вас…» Сколько раз слышала я, как М. А. напевал эту арию из «Аиды». В фантастической повести «Собачье сердце» главное действующее лицо, хирург Преображенский, в минуты раздумья, сосредоточенности напевает «К берегам святым Нила», арию из той же оперы, и в редкие дни отдыха спешит в Большой театр, если ее дают, послушать «Аиду». М. А. говорил: «Совершенно неважно, заказная ли работа или возникшая по собственному желанию». «Аида» – заказная опера, а получилось замечательно (Верди написал ее по заказу Каирского оперного театра). «Аиду» слушали мы вместе в Большом театре.

Почти во всех произведениях М. А. 1924–32 годов присутствует музыка. В сборнике «Дьяволиада» (альманах «Недра», 1924 г.) в рассказе «№ 13 – Дом Эльпит-Рабкоммуна» автор, описывая пожар, совершенно неожиданно применяет сравнение разрастающегося пламени с музыкальным нарастанием в оркестре: «…A там совсем уже грозно заиграл, да не маленький принц, а огненный король, рапсодию. Да не capriccio, а страшно – brioso».

В «Зойкиной квартире» звучит грустный и томный рах-манинский напев «Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальной…». Эту мелодию М. А. тоже любил напевать.

Ездили мы на концерты: слушали пианистов-виртуозов – немца Эгона Петри и итальянца Карло Цекки. Невольно на память приходят слова М. А.: «Для меня особенно ценна та музыка, которая помогает мне думать».

Несколько раз были в Персимфансе (поясню для тех, кто не знает, что это такое: симфонический оркестр без дирижера).

Как-то, будучи в артистическом «Кружке» в Пименовском переулке – там мы бывали довольно часто, – нам пришлось сидеть за одним столиком с каким-то бледным, учтивым, интеллигентного вида человеком. М. А. с ним раскланялся. Нас познакомили. Это оказался скрипач Лев Моисеевич Цетлин – первая скрипка Персимфанса.

– Вот моя жена всегда волнуется, когда слушает Персимфанс, – сказал М. А.

Музыкант улыбнулся:

– А разве так страшно?

– Мне все кажется, что в оркестре не заметят ваших знаков и вовремя не вступят, – сказала я.

– А очень заметны мои «знаки», как вы говорите?

– Нет, не очень. Потому-то я и волнуюсь…

М. А. нравилась игра молодого пианиста Петунина. Я помню, как мы здесь же, в «Кружке», ходили в комнату, где стоял рояль, и симпатичный юноша в сером костюме играл какие-то джазовые мелодии, и играл прекрасно.

Были у нас знакомые, где любили помузицировать: художник Михаил Михайлович Черемных и его жена Нина Александровна. Пара примечательная: дружная, уютная, хлебосольная. Отношение Булгакова к Черемныху было двойственное: он совершенно не разделял увлечения художника антирелигиозной пропагандой (считал это примитивом) и очень симпатизировал ему лично.

К инструменту садилась Нина Александровна. Тут наступало торжество «Севильского цирюльника».

«Скоро восток золотою,Румяною вспыхнет зарею», —

пели мужчины дуэтом, умильно поглядывая друг на друга. Им обоим пение доставляло удовольствие, нравилось оно и нам: Нине Александровне, сестре ее Наталии Александровне (красавице из красавиц) и мне.

Тут уместно упомянуть о том, что в юности М. А. мечтал стать певцом. На письменном столе его в молодые годы стояла карточка артиста-баса Сибирякова с надписью: «Иногда мечты сбываются…»

К периоду 1929–1930 годов относится знакомство М. А. с композитором Сергеем Никифоровичем Василенко и его семейством. Здесь были люди на все вкусы: сам композитор, жена его Татьяна Алексеевна, прекрасная рассказчица, женщина с большим чувством юмора, профессор Сергей Константинович Шамбинаго (ее бывший муж), знаток русской классической литературы, и их дочь, Елена Сергеевна Каптерова, за которой приятно было поухаживать. Семейный комплект дополняла малолетняя Таня Каптерева и пес Тузик.

В доме у них бывали певцы и музыканты.

В заключение мне хочется отметить еще одну особенность в творчестве Булгакова: его тяготение к именам прославленных музыкантов. В повести «Роковые яйца» – Рубинштейн, представитель «одного иностранного государства», пытавшийся купить у профессора Персикова чертежи изобретенной им камеры.

Тальберг в романе «Белая гвардия» и пьесе «Дни Тур-биных». В прошлом веке гремело имя австрийского пианиста Зигмунда Тальберга, который в 1837 году в Париже состязался с самим Листом.

В «Мастере и Маргарите» литератор носит фамилию Берлиоз. Фамилия врача-психиатра, на излечении у которого находится Мастер, – Стравинский.

* * *

Вот понемногу я и дошла до последних страниц воспоминаний и до последних дней нашей совместной жизни – ноябрь 1932 года.

Не буду рассказывать о тяжелом для нас обоих времени расставания. В знак этого события ставлю черный крест, как написано в заключительных строках пьесы Булгакова «Мольер».

1968 г. – осень 1969 г.

 Харьковская ГНБ имени В. Г. Короленко, арх. ф. Л. Е. Белозерской-Булгаковой (ф. 22, ед. хр. 1).

Так было…

За несколько месяцев до смерти Евгения Викторовича мы гуляли с ним в саду около дома в Мозжинке (загородная дача академика), и он внезапно спросил меня, буду ли я вспоминать его, когда его не станет? Внутренне я дрогнула, но ответила: конечно, буду.

И вот я вспоминаю…

* * *

В 1935 году, когда я работала литературным редактором в редакции «Жизнь замечательных людей» (журнально-газетное объединение, так называемый «Жургаз», под эгидой Михаила Кольцова), однажды в нашей комнате появился пожилой человек с умным лицом, резким профилем и, познакомившись, положил на мой стол увесистую рукопись в двух экземплярах. Это был Евгений Викторович Тарле, а рукопись – знаменитый «Наполеон», который и теперь, спустя сорок лет, читается с неослабным интересом. Исторические концепции меняются, библиография устаревает, но что хорошо, то хорошо, и это исследование занимает прочное место в ряду исторических работ.

Сразу меня увлекло и покорило изложение, постепенно развертывающее жизнь Наполеона – с детства, от «угрюмого волчонка» до большого хищного волка – первого императора Франции, все перипетии необыкновенной карьеры этого феноменально одаренного человека.

Обычно ученые пишут скучновато (в основе этого, возможно, лежит заблуждение: чем скучнее, тем выглядит серьезней). И вдруг такой блеск – тонкую иронию сменяет юмор, юмор – психологические меткие характеристики и т. д. За примерами ходить недалеко.

Пишет ли он о стратегическом вмешательстве духа святого, который помогает Наполеону одерживать победу над всеми врагами, по утверждению католической церкви, или рассказывает о престарелом папе Римском Пие VII, которому Наполеон приказал явиться лично в Париж для своего коронования, а он негодует и раздражен, но ослушаться не смеет. Окружающие же утешают его историческими примерами, вплоть до Аттилы.

«От слова не станется, – Вильям Питт младший, не зная русского языка, всю свою жизнь руководствовался этой наиболее дипломатической из всех возможных русских поговорок».

«Стратегический талант Наполеона делал маршалов точнейшими исполнителями его воли и в то же время не убивал в них самостоятельности на поле сражения. И безграмотный рубака, добродушный Лефевр, и холодный, жестокий по натуре аристократ Даву, и лихой кавалерист Мюрат, и картограф-оператор Бертье – все они были недюжинными тактиками, обладавшими большой инициативой. Храбрецы Ней или Лани в этом отношении ничуть не уступали хитрому, рассудительному Бернадотту, или методическому Массена, или сухому, сдержанному Мармону».

Блестки остроумия рассыпаны буквально по всей книге…

Наши беседы у моего стола в редакции носили все более дружеский характер. К ним присоединялась иногда Наталья Алексеевна Озерская, ответственный секретарь редакции ЖЗЛ, человек воспитанный, умный и доброжелательный. Семья Евгения Викторовича – жена Ольга Григорьевна и сестра Мария Викторовна еще жили в Ленинграде. Евгений Викторович приезжал в Москву, останавливался в гостинице «Метрополь», и все же как-то летом я получила приглашение прийти познакомиться с обеими – сестрой и женой Евгения Викторовича. Они остановились у Маргариты Николаевны Зелениной, дочери M. Н. Ермоловой, в квартире этой знаменитой актрисы.

В 1936 году вышел «Наполеон» и имел шумный успех: о нем много говорили. Конечно, жаль, что полиграфические возможности того времени были ограничены. Бумага была среднего качества, но все же книжка вышла с фронтисписным портретом (гравировала художница А. Критская). От каких бы то ни было иллюстраций Евгений Викторович категорически отказался.

Понемногу мы ближе познакомились с Ольгой Григорьевной Тарле. Была она молчалива, сдержанна, но наблюдательна. Ее замечания и характеристики зачастую попадали «не в бровь, а в глаз». Говорила она очень тихо, «мяукала», по выражению Евгения Викторовича. Зная, что я владею французским языком, она просила меня читать ей вслух – у нее было плохое зрение. Приходили к ней и другие лектрисы, с курсов иностранных языков, но они все подражали французскому акценту, чего Ольга Григорьевна терпеть не могла, называла это кривляньем. Я читала честно, как меня учили, без подражания.

Иногда я сопровождала ее в театр или в цирк (мы обе любили изредка доставить себе это развлечение). Евгений Викторович считал, по-моему, посещение цирка проявлением некоторого авантюризма. Не представляю себе, как можно было бы заманить его в цирк, разве только доставить под наркозом.

Мария Викторовна была полной противоположностью Ольги Григорьевны: любила поговорить, умела вызвать собеседника на психологический разговор и на откровенность, но вместе с тем умела и слушать – качество редкое в людях. Про нее можно сказать – «ловец человеческих душ». Евгений Викторович всегда находился между двух огней – между женой и сестрой, но никогда не обсуждал ни ту, ни другую. Он никогда не говорил о своих многочисленных званиях, не перечислял названий иностранных институтов, членом которых был избран, никогда не говорил о количестве своих трудов.

Никогда не рассказывал и никогда не упоминал о годах ссылки.

Также никогда не упоминал он о сыне, умершем в самом раннем детстве. Но хорошо умел разговаривать с мальчиками, называл их «мальчишечками» и увлекательно рассказывал им о звездах и планетах. Я сама слышала, как в Казани хозяйский мальчик спрашивал: «А Альдебаран большой?»

Евгений Викторович увлекался астрономией и астронавтикой.

До создания первого в истории человечества искусственного спутника Земли (1957) не дожил он всего каких-нибудь двух лет – и не приобщился ко всем дальнейшим ошеломительным успехам завоевания космоса. Воображаю, как бы его взволновало то, что люди добрались до Луны, до недостижимой, недоступной, тысячи тысяч раз воспетой Селены.

Была еще одна запретная тема в доме Тарле – болезни. Здесь Евгений Викторович высказывался совершенно определенно: «Допустим, человек пришел ко мне доверчиво в гости, скажем, побеседовать о литературе, а я ему вывалю все свои немочи. Это же типичное abus de confiance – злоупотребление доверием». Даже последние месяцы жизни, когда он страдал сердечной аритмией, он не говорил о болезни. Джентльменская деликатная закваска: не загружать другого человека своими невзгодами, не отягощать психику собеседника.

В доме Тарле я встречала Надежду Андреевну Обухову. Вспоминаю вечер, когда Дмитрий Николаевич Журавлев читал главу из «Евгения Онегина» и рассказ Достоевского «Бобок». Довольно частым посетителем был у них литератор Е. Л. Ланн – человек странной внешности, странной сущности, любитель парадоксов, странной судьбы. Вспоминаю женственную и милую Татьяну Львовну Щепкину-Куперник, всегда бывшую у Тарле в сопровождении Маргариты Николаевны Зелениной, являвшей всем своим видом полную противоположность Татьяне Львовне. Часто встречала я помощницу Евгения Викторовича, симпатичную Анастасию Владимировну Паевскую. Познакомилась я в этом доме с приятной и красивой полькой Вандой Львовной Воиновой, восторженной почитательницей Евгения Викторовича.

Она всю жизнь прожила в России, была замужем за русским, но с русским языком не очень-то ладила: испытывая пристрастие к пословицам, она обращалась с ними вольно. Вот так рассказывала она семейную историю какого-то знакомого, плохого мужа: «Жили они плохо: сначала он стал на каждом шагу вставлять ей спицы в колеса, затем, истратив все ее деньги, фактически пустил ее по морю. А разорив, долго отнюхивался и скрипел сердцем, не давая развода, но в конце концов все-таки дал».

В небольшой «новелле» Ванда умудрялась распотешить слушателей, но упаси бог посмеяться над ней вслух. Была она «пани гонорова» и могла обидеться. Евгений Викторович особенно ценил ее заявление, что фашистам придется «сматывать удочки». Он очень любил, когда я передавала ее лингвистические перлы.

Вообще удивительно, как всякое речевое своеобразие останавливало его внимание. Помню, во время нашей поездки по Уралу он где-то разговорился с девчушкой лет восемнадцати, и та рассказала ему, что скучает по подружке, с которой поссорилась.

Евгений Викторович спросил, почему поссорилась?

– Да потому что она оказалась бездушной кокеткой.

Евгений Викторович удивлялся, как в речь очень современной простенькой девушки умудрилось прижиться выражение из романа XIX века.

Часто встречала я у Тарле их кузину Евгению Осиповну Мараховскую и приятельницу Марии Викторовны художницу Веру Михайловну Вечеслову.

Вспоминаю женщину-врача А. в связи с забавным случаем: однажды Ольга Григорьевна, Мария Викторовна и эта «докторесса» рассматривали альбом исторических гравюр. Евгений Викторович их комментировал. Перевернули страницу – «Вот покушение Орсини на Наполеона III». И вдруг раздался обеспокоенный басовитый возглас докторши: «И убил?!»

Такая темнота потрясла Евгения Викторовича. Он все никак не мог успокоиться и в течение дня нет-нет да и спрашивал: «И убил?!»

«Подумать только, – говорил он. – Значит, ход истории для нее темен и скрыт, значит, ничего не было: ни трона, ни пленения, ни Седана, мозг ее – tabula rasa.

И еще несколько раз он, сокрушаясь, восклицал: «И убил?!»

Тут я высказала мысль, что, если эта врачиха такая темная, она, должно быть, не врач, а знахарка. Но меня быстро «прекратили», сказав, что это одно с другим не связано.

* * *

Я никогда не чувствовала разницы лет между собой и Евгением Викторовичем. Это потому, что он не был отягощен грузом своей учености и не выставлял ее напоказ. С ним легко дышалось. Юмор он схватывал на лету. Вот он что-то напевает, а я говорю: «Вы как Наполеон», а он возражает: «Разве я тоже пою фальшиво? Разве у меня тоже нет слуха?»

Смеялся он хорошо, открыто и заразительно. Иногда над каким-нибудь незамысловатым анекдотом. Порой сам рассказывал нечто подобное и никогда не обижался, если я ему говорила: «У этого анекдота вот такая бородища», – при этом даже делала вид, что наматываю бороду на ножку стола. Он смеялся и говорил: «Ах, лукавый народ! Лукавый народ!»

Вспоминаю, как однажды у меня встретились он и еще один мой любимец, человек такого же широкого плана, как и Евгений Викторович. Я имею в виду писателя Василия Григорьевича Яна (Янчевецкого) – автора «Чингисхана», «Батыя» и других литературных произведений на историческую тему.

Сидят они на изогнутом старинном диване, освещенные светом высокого торшера, и мирно беседуют (не для мемуаров, как это часто изображают слишком шустрые «воспоминатели», забывая, что хитрый читатель все равно разберется, что предназначено под будущие мемуары, а что «взаправдашнее»). Недавно одна журналистка поучала меня, что «домысел» в мемуарной литературе не только вполне допустим, но даже поощряется…

Под верхним светом ярко вырисовываются четкий профиль, как в римской скульптуре, Евгения Викторовича и тонкое лицо типа кардинала Ришелье (в крайнем случае, Арамиса из «Трех мушкетеров») писателя Яна.

Бывшая у меня в гостях моя приятельница, художница Н. А. Ушакова, нарисовала армянский ребус, очень смешной, и Евгений Викторович веселился, как ребенок: «А эта клякса означает – тьма? А нота фа? Прелестно! Ах, лукавый народ, лукавый народ!» – и попросил художницу нарисовать ребус в его записной книжке.

Уже год, как идет война. Все при нас: и холод, и голод, и страх, и надежды. Будто только вчера простилась я с Евгением Викторовичем. Было мне грустно думать, что вижу я его в последний раз, а дальше – кто знает? Но он был оптимистически настроен и все повторял: «Дай срок, и от фашистов только перья полетят».

Полетят-то полетят, но когда?

Зима сорок первого года стояла лютая: морозы доходили до 40°, улицы сами на себя не похожи, изуродованные надолбами. У нас на Пироговской Штаб Военно-воздушных сил, и «мессершмитты» нами не брезгуют. В первую же ночь бомбежки у нас во дворе убило соседку: пуля, рикошетом от стены, попала ей в голову. Под огнем отнесли ее в клинику напротив, но спасти ее все же не удалось.

В эту же ночь бомба попала в Вахтанговский театр и убила дежурившего актера – В. В. Кузу…

…Адски хочется есть. Недавно проезжал грузовик и уронил вилок капусты. Я бежала за ним, как серна, и схватила его первая, за что была изругана черным словом другой претенденткой на добычу.

Стало немного легче, когда поступила в цех по раскрашиванию открыток (оказывается, они тоже кому-то нужны). Получаю рабочую карточку.

Евгений Викторович с семьей эвакуировался в Казань. От него пришло письмо и немного денег, что повторялось им время от времени. По дому продолжаю дежурить в бомбоубежище. Иногда сижу на крыше, жду зажигалок.

На фронте дела лучше. Все от этого повеселели, как-то посвежели. Мне кажется, даже прохорошели.

Картинки, которые я малюю, ужасны. Например, баба-яга в ступе. Ну кому нужна баба-яга во время войны, когда вокруг дела пострашнее бабы-яги?!

Неожиданно появился Евгений Викторович с женой. Он сказал мне, что предпринимает поездку с лекциями по ряду городов, через Казань в Златоуст, Уфу, в Свердловск на сессию Академии Наук, а потом обратно в Казань.

Он пригласил меня сопровождать его в поездке. Мне очень хотелось, но я засомневалась, удастся ли это устроить: надо иметь пропуск на выезд и на обратный въезд в Москву. Но он сказал, что это он берет на себя. И действительно, Петр Иванович Чагин, тогдашний директор Государственного издательства художественной литературы, пошел навстречу Евгению Викторовичу, и этот вопрос уладился.

Ехали мы в таком составе: двое Тарле, я и Михаил Ильич Цин, на обязанности которого лежала вся деловая сторона поездки: договоренность с железной дорогой об отдельном вагоне, согласование лекций, сколько и где надо выступать.

Обе: жена и сестра академика – находили, что Цин незаменим и может достать и организовать все на свете.

Вагон наш состоял из салона, снабженного столом, диваном, стульями, этажеркой. Была комнатка-спальня и обыкновенное железнодорожное купе (мое обиталище). Такое же купе для проводника. Он, проводник, ничего не понимал, смотрел круглыми глазами. Сначала мы решили, что он глухой, потом решили, что он слепой, а потом – что глупый. Вот тут-то мы и не ошиблись. В вагоне было уютно, но грязно, что при таком проводнике можно считать вполне закономерным. Вечером каждый занимался своим делом, а мы с Ольгой Григорьевной сели играть в шашки, но я все время «зевала», так как не люблю эту игру, а она, думая, что я поддаюсь, говорила: «Заяц поддается» (к этому времени из Любови Евгеньевны я незаметно превратилась в Зайку, Заиньку, Зайца).

Ехали мы без приключений. Но вот однажды (в каком городе, не помню) Евгений Викторович в сопровождении Цина отстал от поезда. Что тут началось! Ольга Григорьевна схватилась за голову и, сидя на диване, стала раскачиваться из стороны в сторону, стеная и причитая:

– Что же теперь будет? Что теперь будет? Что делать? Что делать?!

Я спокойно старалась объяснить ей, что Цин заявит железнодорожной администрации, а те дадут телефонограмму, и нас отцепят на первой же станции, а Евгений Викторович догонит нас со следующим поездом, тогда нас прицепят, и мы поедем дальше.

Не тут-то было! На мою беду на первой остановке нас никто не отцепил, а когда наконец отцепили, то долго не было следующего поезда, и Евгений Викторович не появлялся, Ольга Григорьевна продолжала плакать и стенать. Все мои аргументы были исчерпаны, а валерьановки под рукой не было. Ночь прошла бурно. Под утро явились «герои».

Воспользоваться остановками и посмотреть города нам не удавалось, так как наш вагон отводили на запасные пути, откуда добираться было очень сложно.

Вот мы и в Свердловске – нарядный центр и близлежащие улицы, а дальше не очень-то привлекательно. Мы остановились в лучшей гостинице, куда съехались на сессию академики. Я заметила два знакомых лица: Петра Леонидовича Капицы и Алексея Николаевича Толстого.

Зал, где выступали академики, был красивый, сиденья расположены амфитеатром, что всегда выглядит парадно.

Евгений Викторович, которого я много раз видела на трибуне, всегда выступал белестяще. Выходил он со сложенным портфелем, затем, не раскрывая, клал его на стол или на кафедру и больше к нему до конца выступления не прикасался. Никаких бумажек. Кроме ораторского таланта, его всегда отличала высокая культура речи, когда и мыслям, и словам просторно… Он почему-то не любил, чтобы близкие ходили его слушать. Ольге Григорьевне просто запрещалось посещать его выступления. Мне он сказал сухо: «Напрасно, напрасно пришла».

Из Свердловска мы поехали в Верхнюю Салду. В Нижней Салде, куда нас довез на санях извозчик, в крошечном домике среди снегов умирала Татьяна Александровна Богданович, друг всей жизни Евгения Викторовича. Я видела ее задолго до войны: это была красивая женщина, тип русской сероглазой красавицы, а теперь на постели лежало ее подобие. И было тяжко смотреть на нее… Мы едва добрались до Казани и там получили извещение, что Т. А. Богданович умерла. Но от Евгения Викторовича это скрыли, опасались, что он поедет обратно.

В Казани остались оба Тарле, соединившись с Марией Викторовной, а мы с Цином двинулись в Москву. У нас в вагоне появился академик Иоффе, наш спутник до Москвы, не сказавший, кстати, ни одного слова – ни «здравствуйте» и ни «прощайте»…

* * *

Вещие слова Евгения Викторовича, что от «фашистов только перья полетят» оправдываются: от Москвы их отогнали, но настоящий разгром их и перелом в войне начался битвой под Сталинградом в 1942 году и продолжался и далее: тут Курская дуга, и конец блокады Ленинграда, и многие другие славные боевые страницы.

Понемногу возвращаются в Москву эвакуированные учреждения и театры.

Если бы только не мысль о бесчисленных могилах! Одно Пискаревское кладбище под Ленинградом чего стоит…

Евгений Викторович с семьей вернулся и утвердился в Москве1. Он поселился в Доме правительства, но, к сожалению, не в отдельной квартире, а в соседстве с вдовой прокурора Красикова2 (прозванной «фугаской»), что вряд ли можно было считать удачным. Я уж его не расспрашивала о ленинградской любимой квартире с изумительным видом из его кабинета на Неву и Петропавловскую крепость. Во время войны Евгений Викторович интенсивно работал3 в Советском Комитете защиты мира4, выступал с лекциями, писал. В 1941 году вышел первый том «Крымской войны», в 1943-м – второй том. В этом же 1943 году «Нашествие Наполеона на Россию» вторым изданием, в 1944 году повторно – «Крымская война». Им еще выпущен в двух издательствах «Нахимов» и брошюра «Гитлеризм и Наполеоновская эпоха».

В это же время по распоряжению правительства немецкие военнопленные приступили к постройке дач для академиков в местечке Мозжинка, в нескольких километрах от Звенигорода. Строили они быстро и неплохо, по одному образцу: три комнаты с террасой внизу и две с балконом наверху.

Ольга Григорьевна пригласила меня ранней весной поехать посмотреть дачу. Нас вез «придворный» шофер Василий Васильевич – сначала по хорошему шоссе, а затем сквозь тающий снег, пеньки, колдобины, по бездорожью к дачам. Мы все время проваливались в воду, припадали то на один бок, то на другой, но в общем как-то выкарабкались. Ольга Григорьевна вела себя молодцом, не так, как в вагоне. Коменданта не застали, ключей не получили, и внутренность дачи не видели. Посидели на крылечке и уехали.

Потом больше десяти лет, до самой смерти Евгения Викторовича, Тарле жили в Мозжинке и с удовольствием туда ездили5.

Евгений Викторович, хотя и считал себя стойким урбанистом, в Мозжинке по-настоящему отдыхал и не прочь был посидеть в саду под деревьями.

Весной 1944 года «всемогущий» Цин устроил поездку академика с лекциями по Грузии. В отдельном вагоне, с бо́льшим комфортом, надо думать, чем была наша в Свердловск.

Поехало все семейство, и осталось в восторге – так было удобно, красиво, удачно, гостеприимно.

Без них в Москву приехал из Китая брат Евгения Викторовича – Михаил Викторович – с женой Еленой Федоровной и дочерью Викторией. Но приехали они, как говорится, не под «счастливой звездой». Через год Елена Федоровна, всего сорока шести лет от роду, умерла. В 1948 году умер и Михаил Викторович. Виктория, она же Викуся, она же «Зизишенька», за короткий срок лишилась обоих родителей, правда, приобретя мужа в 1946 году. Была она в те годы очень мила, и один иностранный дипломат сравнил ее с фиалкой.

* * *

Я с благодарностью и теплом вспоминаю Мозжинку. Я люблю природу. Было там привольно – лес, поля, овражки. Как только я приезжала, я сейчас же убегала на прогулку, что очень нравилось Евгению Викторовичу. Он говорил: «Вот человек, который умеет пользоваться природой». Ольга Григорьевна присоединялась: «На то он и Заяц. Зайцу так и положено».

Евгений Викторович любил детективы. За этим чтением отдыхал его мозг. Он однажды остроумно объяснил мне, как строится подобный жанр. В преступлениях обязательно будут обвинять беспутного родственника, который после какого-то прегрешения отправился или в Китай, или в Индию. Но не верь. Автор пускает тебя по ложному следу: этот «чайнамен» чист как голубь, зато тихая дальняя родственница с внешностью ангела, живущая в семье в роли лектрисы, и есть главная преступница, хладнокровно отравляющая свою больную благодетельницу.

Прочла я там в Мозжинке и книги о «преступлениях века». В частности, историю Тропмана, молодого эльзасца, убившего семь человек, чтобы завладеть страховым полисом (что, кстати, ему не удалось). У Тургенева есть небольшой очерк о гильотинировании Тропмана. Со слов Золя известно, что Тургенев, присутствовавший на казни, потерял сознание.

Если я не успевала дочитать книгу, то просила оставить ее до следующего моего приезда и, входя, громко спрашивала: «Целы ли мои преступнички?» – что веселило Евгения Викторовича…

В самой большой комнате на стене, над диваном, где я спала, висели два рисунка Лермонтова (пейзажи)6 и авторгаф Пушкина7, подаренный Ольге Григорьевне известным юристом-писателем и общественным деятелем А. Ф. Кони (судьба этих драгоценных реликвий неизвестна).

Хорошо помню один вечер. Начался он с замечания Евгения Викторовича:

– Вот бывает же и такая поэзия на свете: «Ты пришла в шоколадной шаплетке, каблучком молоточа паркет…»

Я сразу узнала Игоря Северянина, но решила не отдавать его без боя.

– Да, это озорство, – сказала я, – но он все же настоящий поэт. Знаете ли вы его стихи: «Весенний день горяч и золот. Весь город солнцем ослеплен. Я – снова – я. Я снова молод, я снова молод и влюблен…»

Евгений Викторович этого стихотворения не знал. Тогда я стала читать дальше: «Скорей бы в бричке по ухабам, скорей бы в юные луга, смотреть в лицо румяным бабам. Как друга целовать врага…»

Мне пришлось прочесть это стихотворение все до конца, что я и сделала с отменным удоволъстием, потому что видела – оно понравилось Евгению Викторовичу. Я почувствовала победу на своей стороне и сказала: «А вот эти строки, разве не строки поэта?»

Когда, в воде отражены,Ногами вверх проходят козыИ изумрудные стрекозыВ полдневный сон погружены…

Дальше я не помнила, но нам уже не хотелось расставаться со стихами.

Потом Евгений Викторович перешел к особо любимому и ценимому им поэту – к Лермонтову.

– Подумать только – разве это не чудо? В нарушение всех законов возрастного развития появляется этот поэт. Как объяснить: из каких тайных глубин берутся такие слова у этого двадцатитрехлетнего офицера, дерзкого забияки, бретера, какие он нашел в «Молитве», обращенной к Богоматери?

…Не за свою молю душу пустынную,За душу странника в свете безродного;Но я вручить хочу деву невиннуюТеплой заступнице мира холодного.Окружи счастием душу достойную.Дай ей сопутников, полных внимания,Молодость светлую, старость покойную,Сердцу незлобному мир упования…

– Какой неизъяснимой любовью дышат эти строки… – сказал Евгений Викторович.

Потом мы посидели тихо и лишь спустя несколько минут он начал читать наизусть свою любимую «Песнь про купца Калашникова», которую считал шедевром.

Не раз сиживали мы в этой комнате и беседовали на разные темы. Из писателей он любил больше всего Достоевского. Тут наш язык был абсолютно общим. Я не переставала удивляться его необыкновенной памяти. Целые страницы из творений Федора Михайловича знал он наизусть. Вспоминаются выдержки из «Вечного мужа» и душераздирающий разговор Раскольникова со следователем Порфирием Петровичем (из «Преступления и наказания»), когда тот убеждает Раскольникова признаться в убийстве, чтобы облегчить свою участь и получить сбавку, как выражается Порфирий.

Необыкновенно чтил Евгений Викторович и другого гиганта – Льва Николаевича Толстого, хорошо знал его произведения (многие страницы «Войны и мира» – наизусть) и бережно хранил его автограф.

Не раз читал он вслух стихи Некрасова, баллады Жуковского (говорил, что этот поэт недостаточно у нас популярен и оценен).

Что касается театра, я только один-единственный раз за все двадцать лет слышала, как он отзывался об игре Михаила Чехова: «Неужели ты не видела «Ревизора» в его исполнении?! Это же необыкновенно и незабываемо. Это событие! Как же ты могла пропустить это? Зайка, Зайка». И долго сокрушался, обращаясь то к Ольге Григорьевне, то к Марии Викторовне: «Маня, ты подумай только. Не видела Михаила Чехова в роли «Ревизора!» (Они обе тоже не видели, потому и помалкивали.)

* * *

Хочется представить постоянное окружение семьи Тарле в Мозжинке. О шофере Василии Васильевиче я уже упоминала. Существовали еще две помощницы по хозяйству: одна – Ольга, уже давно живущая у них, и Феня, пришедшая намного позже (Феничку я знала по работе в гравюрном кабинете в Музее изобразительных искусств имени Пушкина – она так внимательно и бережно подносила работающим в кабинете альбомы с гравюрами).

Ольга, грубоголосая баптистка, больше всего на свете любящая наряды (кстати, очень хорошая работница).

В сторожке жила молодая женщина с сыном – Тоня. Про сына Евгений Викторович говорил: «Я смело могу сказать, что этот мальчишечка вырос на моих коленях».

Были две собаки: Мерик и Каштанка. Мерик – тойтерьер, крошечный, пучеглазый, зябкий. Любил забираться к Евгению Викторовичу под мышку, когда он сидел в кресле с пледом на плечах.

– Странное имя – Мерик, – сказала я.

– Вы плохо знаете литературу, Зайка, – возразила Ольга Григорьевна: так зовут конокрада, героя рассказа Чехова «Воры».

Каштанка была симпатичной дворняжкой, погибшей под колесами автомобиля на шоссе, прямо перед домом. Она лежала мертвая в саду (ее еще не успели зарыть), и Ольга Григорьевна волновалась: «Только не показывайте ее Мерику, не надо, чтобы он видел ее мертвой» (собаки очень дружили).

Из соседей академиков я помню чету Майских. Он всегда меня удивлял отсутствием светскости, которую не мешало бы ему позаимствовать у Евгения Викторовича, хотя, казалось бы, долго занимаемый им пост советского посла в Лондоне обязывал его в этом смысле быть на высоте. Хорошо помню очень симпатичную Ольгу Михайловну Вавилову, жену президента Академии С. И. Вавилова. Дача их красиво стояла на высоком берегу Москвы-реки.

Частой посетительницей Мозжинки была приятельница Марии Викторовны – Татьяна Владимировна Семевская, женщина начитанная, ученая, которая запросто «на равных» рассуждала с Евгением Викторовичем об Эйнштейне и теории относительности. Она подолгу живала на даче…

* * *

…Можно кричать ура! Берлин взят. Немцы капитулировали. Победа! Конец войне! Гремит радио. Все целуются на улицах, даже незнакомые. Многие плачут, поздравляя друг друга.

Что и говорить – тяжко достались нам все годы войны. Но впереди нас ждало вот это самое счастье. Счастье встречи с вернувшимися, радость чистого неба, светлых городов, появления вволю хлеба. Счастье всего того, что вмещается в слово «Мир»!..

Евгений Викторович много работает в Советском комитете защиты мира. Подготовляются документы к Нюрнбергскому процессу, они поступают в несметных количествах со всех концов Советского Союза.

И пишет: в 1945 году в издательстве Академия Наук вышла книга «Чесменский бой и первая русская экспедиция в Архипелаг». В 1954 году – «Город русской славы» (Севастополь в 1854–1855 гг.)8.

Очень хотелось бы знать, где все материалы из подготовляемого к печати исследования Е. В. Тарле «Внешняя политика России при Екатерине II»?9 Я сама работала для этого исследования в Архиве древних актов (распоряжения Потемкина). И до сих пор не могу забыть случайно увиденного, закапанного слезами письма Марии-Антуанетты, обращенного к «Сестре и Государыне» Екатерине за помощью из Тюильри….

Время идет, и я замечаю, как постепенно слабеет Евгений Викторович. В Мозжинке он часто сидит закутанный в плед. Все чаще к нему приходит местный врач. Он бледен, но ни на что не жалуется: выдержка.

Наконец он слег окончательно. Я пришла навестить больного Евгения Викторовича. Он лежал как будто бы в частной квартире, но это был академический стационар. Было это где-то у метро «Кировская», в доме бывшего страхового общества «Россия». Ольга Григорьевна неотлучно при нем. Он лежал уже без сознания. И как она ни старалась привести его в себя, все повторяя: «Посмотри, кто пришел, Заяц пришел тебя навестить», – все было тщетно: он уже находился «по ту сторону добра и зла».

5 января 1955 года его не стало. Хоронили его в Новодевичьем монастыре. Стоял лютый мороз. Монастырский вход на старое кладбище закрыли. Открытый гроб поставили на постамент. Начались надгробные речи.

Ольга Григорьевна сидела вся сжавшись, похожая на птенца, выпавшего из гнезда. Она закоченела. Я предлагала ей пойти ко мне погреться, благо я живу рядом, но она наотрез отказалась.

Больше я никого не помню. Ночевала я у нее. Она с постели не вставала, и я была свидетельницей такой сцены.

Утром пришел их постоянный шофер – Василий Васильевич – спросить, не надо ли чего. Он стоял в коридоре.

Ол ь г а Гр. Сегодня холодно, Василий Васильевич?

В а с. В а с. Да, морозно, Ольга Григорьевна.

Ол ь г а Гр. Так отвезите же теплую шубу Евгению Викторовичу. Он простудится в легкой.

(Молчание) Ол ь г а Гр. Отчего вы молчите, Василий Васильевич?

Вы меня слышите?

Вас. Вас. (странным голосом). Слышу, Ольга Григорьевна. Хорошо… Отвезу…

Я не уверена, что он не плакал. У меня слезы лились градом.

Спустя очень короткое время Ольга Григорьевна умерла.

Могила Евгения Викторовича Тарле находится на старом кладбище Новодевичьего монастыря. Обидно, что такой некрасивый барельеф водружен на его памятнике.

Больше двадцати лет прошло со дня смерти Евгения Викторовича, и я спрашиваю себя: в чем же все-таки секрет притяжения к нему людей, самых разных по профессии и по возрасту: женщин, любивших его одного всю жизнь, мужчин, считавших за счастье общение с ним, детей, сидевших у него на коленях и жадно слушавших рассказы о звездах?

Ответ есть: одно свойство его натуры, то самое, о котором, например, мечтают все актеры как о высшем благе, – это обаяние. Как человека, как ученого. Обаяние во всех возможных проявлениях и гранях человеческого существа.

Примечания, составленные внучатым племянником Е. В. Тарле Я. Л. Крандфельдом

1 После возвращения из эвакуации и снятия блокады Ленинграда основным местом жительства Е. В. Тарле оставалась ленинградская квартира на Дворцовой набережной, дом 30 (бывшая квартира гр. Витте). Однако в связи с большим объемом работ, связанных с Москвой, ему выделили часть квартиры покойного П. А. Красикова в Доме Правительства («Доме на набережной»).

2 Последние годы жизни П. А. Красиков был не прокурором, а зам. председателя Верховного суда.

3 Перечень книг Тарле, созданных и изданных во время войны, состоит из нескольких десятков названий.

4 Советский комитет защиты мира был учрежден в 1949 г. Во время войны Тарле работал в Комитете или Комиссии по расследованию зверств и преступлений фашистских захватчиков.

5 Дачный поселок в Мозжинке был закончен строительством в 1949 г., за 6 лет до смерти Е. В. Тарле.

6 У Е. В. Тарле был один рисунок М. Ю. Лермонтова – акварель, которая после его смерти была продана М. В. Тарле Литературному музею. Хотел ее приобрести известный коллекционер и актер Н. П. Смирнов-Сокольский, но предпочтение было отдано музею.

7 В собрании Е. В. Тарле был автограф стихотворения А. С. Пушкина «От меня вечор Лейла…», который был ему подарен писателем Л. Ф. Пантелеевым в начале века. Еще при жизни

Е. В. Тарле этот автограф был передан в Пушкинский дом, где и находится по сей день.

8 В 1945– 955 гг., помимо названных Л. Е. Белозерской, Е. В. Тарле написал книги об экспедициях адм. Ушакова и Сенявина, о русском флоте при Петре I, «Северную войну».

9 Законченной рукописи книги «Внешняя политика России при Екатерине II» не существовало. Завершенные разделы этого исследования были опубликованы в 1945 г. Это – упомянутый Л. Е. Белозерской «Чесменский бой…» и две стенограммы лекций «Екатерина II и ее дипломатия» объемом 98 с. Дальнейшую работу над этой темой Тарле был вынужден прекратить из-за личного поручения И. В. Сталина написать историю войны 1941–1945 гг.

Записки о Любови Евгеньевне

С Любовью Евгеньевной Белозерской (1895–1987), моей теткой, я подружился после демобилизации из действующей армии в 1944 году, и продолжалась наша дружба более сорока лет, вплоть до ее смерти. Со мной она была максимально откровенна, насколько это было возможно для такого сдержанного человека.

Отец Любови Евгеньевны – Евгений Михайлович Белозерский (1853–1897) – получил блестящее образование. Он окончил Московский университет и Лазаревский институт восточных языков и владел четырнадцатью языками. Часто бывал во многих европейских государствах, выполняя различные дипломатические поручения. Евгений Михайлович отдал дань и литературной деятельности. Сохранились два его произведения: пьеса «Две матери», по современным понятиям вещь очень слабая и малоинтересная, и «Письма из Персии», которые и по сей день не потеряли своего познавательного значения.

Судя по этим путевым очеркам, можно достаточно отчетливо представить себе духовный облик Евгения Михайловича – это был наблюдательный и умный человек, прекрасно разбиравшийся в экономике, культуре и военном положении Персии и при этом неустанно заботившийся о своей родине.

Дипломатическая деятельность Евгения Михайловича в Персии вызвала большое недовольство во влиятельных кругах. Он был смещен, перешел в акцизное ведомство. По своему характеру это был замкнутый, довольно жестокий и волевой человек. Он был сердечником и в 1897 году скоропостижно скончался в Польше под Ломжей.

Мать Любови Евгеньевны – Софья Васильевна Белозерская (1860–1921), урожденная Саблина, училась в Москве в институте благородных девиц, где получила хорошее музыкальное образование.

Со своей будущей женой Евгений Михайлович встретился в Москве на балу в 1883 году. Можно предполагать, что они поженились в 1887 году.

У четы Белозерских было четверо детей: старшая – Вера (род. в 1888), Надежда (род. в 1891), Юрий (род. в 1893) и младшая – Любовь (род. в 1895). Их детство протекало в различных губерниях страны, так как семья должна была переезжать из города в город по служебному назначению отца.

Софья Васильевна была очень беспечна, добра и старалась помочь людям, что в конечном счете привело семью к разорению.

После смерти мужа Софья Васильевна с детьми переехала в Пензу, где жили ее дальние родственники. Старшую дочь Веру отправили в Петербург учиться в Демидовскую гимназию, которая по своему статусу была похожа на институт благородных девиц, но отличалась более демократичными порядками. Она ее окончила с золотой медалью. Вера Евгеньевна обладала хорошими лингвистическими способностями и знала семь языков. По своему характеру была очень азартна и легко увлекалась. Вера Евгеньевна вышла замуж за немецкого инженера, по вероисповеданию католика, и по настоянию мужа должна была перейти из православия в католицизм; в 1920 году семья выехала за границу, и мы потеряли ее из вида.

Дочь Надежда и сын Юрий по состоянию здоровья не могли находиться в закрытых учебных заведениях и учились в гимназии в Пензе.