– Что я понимаю, Клэр? Скажи мне, что я должен понимать? Я понимаю только одно. – Он смотрит на меня со значением, как ему кажется. – Она была мертва, – говорит он. – И мне ее жаль не меньше, чем другим. Но она была мертва.
– В том-то и дело, – говорю я.
Он поднимает руки. Отталкивает стул от стола. Вытаскивает сигареты и выходит на задний двор с банкой пива. Я вижу, как он садится в плетеное кресло и снова берет газету.
Его имя на первой странице. Вместе с именами его друзей.
Я закрываю глаза и хватаюсь за раковину. Потом взмахиваю рукой над сушилкой и сбрасываю тарелки на пол.
Он не пошевельнулся. Я знаю, он слышал. Поднимает голову, будто прислушивается. Но больше ни одного движения. Он не оборачивается.
Они с Гордоном Джонсом, Мелом Дорном и Верном Уильямсом вместе играют в покер, ходят в боулинг и на рыбалку. На рыбалку они выезжают каждую весну и в начале лета, пока не нагрянут в гости родственники. Они приличные люди, семейные люди; люди, которые заботятся о своей карьере. У них есть сыновья и дочери, которые ходят в школу вместе с нашим мальчиком Дином.
В прошлую пятницу эти семейные люди отправились на реку Начес. Машину поставили в горах и пешим маршем добрались туда, где собирались порыбачить. С собой они взяли свои спальники, свою еду, свои игральные карты, свой виски.
Девушку они увидели еще до того, как разбили лагерь. Нашел ее Мел Дорн. Она была совсем без одежды. Застряла в каких-то ветках, торчавших над водой.
Он позвал остальных, те пришли посмотреть. Обсудили, что делать. Один из мужчин – мой Стюарт не сказал кто – сказал, что нужно немедленно возвращаться. Остальные помялись и сказали, что как-то к этому не расположены. Сослались на то, что устали, что час поздний, что девушка никуда не денется.
В конце концов пошли дальше, встали лагерем. Развели костер, выпили виски. Когда взошла луна, поговорили о девушке. Кто-то сказал – нужно принять меры, чтобы тело не унесло. Они взяли фонарики и вернулись к реке. Один из мужчин – возможно, Стюарт – зашел в воду и ухватил девушку. Взял ее за пальцы и подтянул к берегу. Достал нейлоновый шнур, обвязал ее запястье, а другой конец намотал вокруг дерева.
Утром они приготовили завтрак, выпили кофе и выпили виски, а потом разошлись рыбачить. В тот вечер они приготовили рыбу, приготовили картошку, выпили кофе, выпили виски, потом отнесли то, на чем готовили, и то, чем ели, к реке и вымыли все там, где была девушка.
Потом еще поиграли в карты. Может быть, играли, пока совсем не перестали различать картинки. Верн Уильямс пошел спать. Остальные же травили байки. Гордон Джонсон сказал, что форель, которую они поймали, такая жесткая, потому что вода ужасно холодная.
На следующее утро они проснулись поздно, выпили виски, немного порыбачили, сняли палатки, свернули спальники, собрали пожитки и двинулись обратно. Доехали до первого телефона. Звонил как раз Стюарт. Остальные стояли вокруг на солнцепеке и слушали. Он продиктовал шерифу их имена. Скрывать им было нечего. Им не было стыдно. Они сказали, что да, подождут, пока кто-нибудь не подъедет уточнить, где было дело, и снять показания.
Я спала, когда он вернулся домой. Но проснулась, услышав, что он на кухне. Когда я вышла, он стоял с банкой пива, привалившись к холодильнику. Обхватил меня своими тяжелыми ручищами и потер мне спину огромными ладонями. В постели он снова положил на меня ладони, а потом замер, как будто думал совсем о другом. Я повернулась и раздвинула ноги. После, я думаю, он не спал.
В то утро он встал, когда я еще была в постели. Хотел, наверно, посмотреть, нет ли чего в газетах.
Телефон начал трезвонить сразу после восьми.
– Катись к черту! – услышала я его крик.
Телефон тут же зазвонил опять.
– Мне нечего добавить к тому, что я уже рассказал шерифу!
Он хрястнул трубкой о рычаг.
– Что происходит? – спросила я.
Тут-то он мне и рассказал то, что я сейчас пересказала вам.
Я заметаю осколки тарелок и выхожу во двор. Он уже лежит навзничь на траве, газета и банка пива под рукой.
– Стюарт, мы не могли бы проехаться? – говорю я.
Он переворачивается и смотрит на меня.
– Возьмем пива, – говорит он. Встает; проходя мимо, трогает меня за ляжку. – Подожди минутку, – говорит он.
Молча мы едем по городу. Он притормаживает у придорожного магазинчика взять пива. Сразу у входа замечаю огромную кипу газет. На верхней ступеньке крыльца толстуха в цветастом платье протягивает маленькой девочке лакричный леденец. Позже, переехав Эмерсоновский ручей, мы поворачиваем к стоянкам для пикников. За мостом, через сотню-другую ярдов, речка впадает в большой пруд. Я вижу, там стоят люди. Вижу, что они там рыбачат.
Столько воды так близко от дома.
Я говорю:
– Зачем вам было ездить так далеко?
– Не выводи меня, – говорит он.
Мы сидим на лавочке, на солнцепеке. Стюарт открывает нам пиво. Говорит:
– Расслабься, Клэр.
– Было сказано, что они невиновны. Что они сумасшедшие.
Он говорит:
– Кто? – Он говорит: – О чем ты?
– Братья Мэддокс. Они убили девушку, ее звали Арлин Хабли, в тех местах, где я выросла. Отрезали ей голову и выбросили тело в реку Кле-Элум. Это случилось, когда я была совсем девочкой.
– Ты меня выведешь, – говорит он.
Я смотрю на речку. Я там, с открытыми глазами, лицом вниз, уставилась в мох на дне, мертвая.
– Не понимаю, что с тобой, – говорит он по пути домой. – Ты меня выводишь с каждой минутой.
Сказать ему мне нечего.
Он пытается сосредоточиться на дороге. Но все время поглядывает в зеркало заднего вида.
Все он понимает.
Стюарт уверен, что в это утро дал мне поспать. Но я проснулась задолго до звонка будильника. Лежала на другом краю кровати, подальше от его волосатых ног, и думала.
Он отправляет Дина в школу, а потом бреется, одевается и уходит на работу. Дважды он заглядывает и покашливает. Но я не открываю глаз.
На кухне нахожу от него записку с подписью «Люблю».
Завтракаю в закутке, пью кофе и кладу на записку свое кольцо. Смотрю на газету, кручу ее на столе так и этак. Потом придвигаю ее ближе и читаю, что там написано. Пишут, что труп опознан. Но для этого потребовалось его обследовать, что-то в него воткнуть, что-то вырезать, что-то измерить, что-то снова вложить внутрь и зашить.
Я долго сижу с газетой в руках и думаю. Потом звоню в парикмахерскую, записываюсь к мастеру.
Я сижу под сушкой с журналом на коленях, протянув руку Марни, которая делает мне маникюр.
– Мне завтра на похороны, – говорю я.
– Я так сочувствую, – говорит Марни.
– Это было убийство, – говорю я.
– Это всего хуже, – говорит Марни.
– Мы были не слишком близки, – говорю я. – Но сама понимаешь.
– Все сделаем в лучшем виде, – говорит Марни.
Вечером я стелю себе на диване, а наутро встаю первой. Ставлю воду и варю кофе, пока он бреется.
Он появляется на пороге кухни, полотенце на голых плечах, прикидывает, что к чему.
– Вот кофе, – говорю. – Яичница будет через минуту.
Я бужу Дина, и мы едим втроем. Всякий раз, когда Стюарт смотрит на меня, спрашиваю Дина: еще молока, еще тоста и т. п.
– Я тебе сегодня позвоню, – говорит Стюарт на пороге, открывая дверь.
Я говорю:
– Меня, наверное, сегодня не будет дома.
– Ладно, – говорит он. – Конечно.
Я тщательно одеваюсь. Примеряю шляпу, смотрю на себя в зеркало. Пишу записку Дину.
Солнышко, мама будет занята днем, но подойдет позже. Будь дома или на дворе, пока кто-нибудь из нас не вернется.
Люблю,
Мама
Я смотрю на слово «люблю», а потом подчеркиваю его. Потом вижу «на дворе». Это одно слово или два?
Еду по сельской местности, между полей овса и сахарной свеклы, мимо яблоневых садов и коров на пастбищах. Потом все меняется: скорее хибары, чем фермы, вместо садов – лес. После – горы, а справа, далеко внизу, иногда виднеется река Начес.
За мной пристраивается зеленый пикап и не отстает много миль. Я раз за разом сбрасываю скорость в неподходящий момент в надежде, что обгонит. Потом жму на газ. Но тоже в неподходящее время. Вцепляюсь в руль до боли в пальцах.
На длинном открытом куске дороги пикап меня обходит. Но сперва немного едет рядом, за рулем – короткостриженый мужчина в синей рабочей рубахе. Мы оглядываем друг друга. Потом он машет рукой, жмет на клаксон и проезжает вперед.
Я сбрасываю скорость, выискивая местечко. Съезжаю с дороги и глушу мотор. Внизу, под деревьями, слышно реку. Потом слышу, как возвращается пикап.
Я запираю дверцы и поднимаю стекла.
– Ты в порядке? – говорит мужчина. Стучит в стекло. – У тебя все хорошо? – Он облокачивается на дверцу и придвигает лицо к стеклу.
Я не свожу с него глаз. Не представляю, что еще мне делать.
– У тебя там все в порядке? Ты чего вся задраилась?
Я мотаю головой.
– Опусти стекло. – Он качает головой, смотрит на дорогу, потом снова на меня. – Опусти сейчас же.
– Я вас прошу, – говорю я. – Мне нужно ехать.
– Открой дверь, – говорит он, как будто не слышал. – Ты там задохнешься.
Он смотрит на мою грудь, на мои ноги. Точно знаю, что смотрит.
– Эй, лапочка, – говорит он. – Я ж только помочь хочу.
Гроб закрытый и опрыскан цветочными дезодорантами. Орган начинает играть, едва я сажусь. Входят люди, рассаживаются. Вот какой-то паренек в клешах и желтой рубашке с короткими рукавами. Открывается дверь, и входит семья, вместе направляются к занавешенным местам сбоку. Все устраиваются, скрипят стулья. Тут же красивый блондин в красивом темном костюме встает и просит нас склонить головы. Читает молитву за нас, живущих, а закончив, произносит молитву за душу усопшей.
Вместе с остальными я прохожу мимо гроба. Потом выхожу на парадное крыльцо, на дневное солнышко. Впереди, прихрамывая, спускается женщина. На тротуаре оглядывается.
– Ну, этого-то поймали, – говорит она. – Если кому в утешение. Арестовали сегодня утром. Я слышала по радио перед тем, как выйти. Мальчишка местный, городской.
Мы проходим несколько шагов по раскаленному асфальту. Народ заводит машины. Я вытягиваю руку и хватаюсь за паркометр. Полированные колпаки и полированные бамперы. В голове плывет.
Я говорю:
– У них могут дружки остаться, у этих убийц. Кто их знает.
– Я эту девочку сызмальства знала, – говорит женщина. – Забежит, бывало, я ей печенья напеку, сидит перед телевизором, кушает.
Дома Стюарт сидит за столом, перед ним стакан с виски. На какой-то безумный миг мне кажется: что-то стряслось с Дином.
– Где он? – говорю я. – Где Дин?
– На дворе, – отвечает муж.
Он допивает виски и встает. Говорит:
– Кажется, я знаю, что тебе нужно.
Одной рукой он берет меня за талию, а другой начинает расстегивать на мне жакет, потом принимается за блузку.
– Первым делом главное, – говорит он.
Он еще что-то говорит. Но мне его слушать ни к чему. Я ничего не слышу, когда шумит столько воды.
– Да, действительно, – говорю я и расстегиваю остаток пуговиц сама. – Пока Дин не прибежал. Давай быстрее.
И третья вещь, которая добила моего отца
[62]
Я расскажу вам, что доконало моего отца. Третьим по значимости был Пень, тот факт, что Пень умер. Первым номером шел Перл-Харбор. А вторым – переезд на ферму деда, возле Веначи. Вот там-то отец и завершил свой жизненный путь, если, конечно, не принимать в расчет, что, вероятнее всего, завершился он еще раньше.
В смерти Пня отец винил жену Пня. Потом винил рыбу. И в конце концов, стал винить самого себя – потому что именно он показал Пню объявление на задней странице «Поля и ручья», где речь шла о доставке живого черного окуня в любую точку Соединенных Штатов.
Обзаведясь рыбой, Пень начал вести себя странно. Рыба сделала его совершенно другим человеком. Так говорил отец.
Я до сих пор понятия не имею, как звали Пня по-настоящему. Может, кто когда и слышал его имя, но я – нет. Сколько помню, его всегда звали Пнем, да и сейчас он для меня просто Пень. Он был маленький такой, морщинистый и лысый человечек, хотя руки и ноги у этого коротышки были сильными на удивление. Когда он улыбался, что случалось нечасто, губы у него разъезжались, открывая коричневые ломаные зубы. И вид у него делался очень себе на уме. Если ты с ним говорил, его водянистые глазки неотрывно следили за твоим ртом, – а если не говорил, шарили по тебе, пока не уткнутся в какую-нибудь странную точку.
Не уверен, что он и в самом деле был глухим. По крайней мере, не настолько, насколько прикидывался. Но вот чего он не умел, так это говорить. Это уж точно.
Глухой не глухой, но еще с 1920-х годов Пень трудился на лесопилке разнорабочим. В «Каскейд ламбер кампани», в Якиме, штат Вашингтон. В те годы, когда я его знал, Пень работал уборщиком. И за все эти годы я ни разу не видел на нем какой-то другой одежды. В смысле, кроме фетровой шляпы, рубашки цвета хаки и джинсовой куртки поверх рабочего комбинезона. С рулонами туалетной бумаги в верхних карманах, поскольку прибирать в туалетах и следить за тем, чтобы там всего хватало, полагалось тоже ему. И по вечерам он должен был приглядывать, чтобы рабочие после смены не утащили рулон-другой в коробках из-под ланча.
Пень всегда носил с собой фонарик, хотя работал в день. А еще он носил с собой гаечные ключи, пассатижи, отвертки, изоленту, то есть все, что обычно имеют при себе слесари-наладчики. Вот из-за этого над ним все и издевались, за то, что он постоянно с собой все таскает. Карл Лоуи, Тед Слейд, Джонни Уэйт – самые были шутники, из тех, кто издевался над Пнем. Только Пень на все это не обращал внимания. Я думаю, просто привык.
Отец над Пнем никогда не издевался. Насколько мне известно. Отец был большой человек, стриженный под ежик, с двойным подбородком, мощными плечами и нормальным таким пузом. Пень все время на это пузо пялился. Приходил в опиловочную, где работал отец, садился на табурет и пялился на отцово пузо, пока тот управлялся с большими полировальными кругами на пилораме.
Дом у Пня был не хуже, чем у прочих.
Это была крытая толем постройка у реки, в пяти-шести милях от города. Еще полумилей дальше, за выгоном, был заброшенный гравийный карьер, который власти штата вырыли, когда решили замостить окрестные дороги. Там были три довольно большие ямы, и со временем они заполнились водой. А затем понемногу эти три пруда слились и получился один.
Очень глубокий. И вода как будто черная.
У Пня, кроме дома, была еще и жена. Она была много младше, чем он, и, говорят, гуляла с мексиканцами. Отец говорил, что такое говорят те, кто сует нос в чужие дела, вроде Лоуи, Уэйта и Слейда.
Она была невысокая, плотно сбитая женщина с маленькими блестящими глазами. Когда я в первый раз ее увидел, мне запомнились именно глаза. Мы в тот раз были вдвоем с Питом Дженсеном, катались на велосипедах и остановились у Пня возле дома, чтобы попросить стакан воды.
Когда она открыла дверь, я ей сказал, что я сын Дела Фрейзера. И еще я сказал:
– Который работает… – И тут до меня дошло. – Ну, с вашим мужем. А мы тут ехали мимо, ну и подумали, что у вас можно водички попить.
– Подождите здесь, – сказала она.
Она вернулась, и в каждой руке у нее было по маленькому жестяному стаканчику. Мне его хватило ровно на один глоток.
Но больше она не предложила. Просто стояла, смотрела и не говорила ни слова. Когда мы собрались уезжать, она подошла к самому краю веранды.
– Вот была бы у вас, мальчики, машина, я бы, глядишь, тоже с вами покаталась.
Она улыбнулась. Зубы у нее были больше, чем надо.
– Поехали, – сказал Пит, и мы укатили прочь.
Мест, где можно половить окуня, в нашей части штата было не так уж и много. Ловилась в основном радужная форель, иногда голец, в высокогорных реках попадалась мальма, а в Синем озере и в озере Римрок – серебрянка. Вот, считай, и все, разве что еще в некоторые реки поздней осенью заходили лосось и стальноголовка. Хотя, если ты рыбак, и у нас найдешь чем заняться. Окуня вообще никто не ловил. Большинство моих знакомых видели его разве что на картинках. А вот отец мой на него насмотрелся, потому что рос он в Арканзасе и в Джорджии, и у него на этих окуней, которые у Пня, были большие планы, потому что отношения у них с Пнем были приятельские.
В тот день, когда привезли рыбу, я отправился поплавать в городской бассейн. Я помню, как вернулся домой, а потом снова пришлось выходить, потому что отец пообещал помочь Пню разгрузить-погрузить эти три бака, доставленные почтой из Батон-Руж, штат Луизиана.
Поехали мы на Пневом пикапе, отец, Пень и я.
Оказалось, там не баки, а настоящие бочки, три штуки, каждая в отдельной сосновой клети. Они стояли в тени у стены товарной станции, и поднять такую клеть и поставить ее в кузов отец и Пень могли только вдвоем.
По городу Пень вел машину очень осторожно, а потом точно так же мы ехали и всю дорогу до его дома. Через двор он проехал не останавливаясь. И затормозил только у самого пруда, в футе от кромки воды. К тому времени уже почти совсем стемнело, он оставил фары включенными, достал из-под сиденья молоток и долото, а потом они вдвоем подтащили клети поближе к воде и стали открывать первую.
Внутри бочка была обернута мешковиной, а в крышке были маленькие, размером с пятицентовую монету, дырочки. Они сняли крышку, и Пень посветил фонариком внутрь.
Мне показалось, что этих окуневых мальков там плавает целый миллион. Зрелище было просто невероятное, они там буквально кишмя кишели, как будто поездом нам доставили маленький такой океан.
Пень подволок бочку к воде и вылил. Потом взял фонарик и посветил в воду. Но там уже ничего не было видно. Слышно было, как надрываются лягушки, но они каждый день надрываются, как стемнеет.
– Давай я остальные вскрою, – сказал отец и протянул руку, чтобы взять у Пня из накладного кармана молоток; но Пень отступил и замотал головой.
Две оставшиеся клети он вскрыл сам, сбивая себе пальцы и оставляя на планках темные пятна крови.
С той самой ночи Пень переменился.
Он больше никого не подпускал к своему участку. Вокруг выгона он выстроил изгородь, а потом огородил и пруд – забором из колючей проволоки, и пропустил по ней ток. Говорят, на этот забор ушли все его сбережения.
Отец, понятное дело, после такого с Пнем знаться перестал. Потому что Пень его не пустил. Даже не порыбачить, окунь-то был еще мелкий. Но и просто посмотреть Пень его не пускал.
Однажды вечером два года спустя, когда отец работал во вторую смену, я принес ему ужин и бутылку чая со льдом и увидел, что он стоит и разговаривает с Сидом Гловером, наладчиком. Я вошел и услышал, как отец сказал:
– Можно подумать, этот дебил женился на этой своей рыбе.
– Судя по тому, что мне рассказывали, – сказал Сид, – лучше бы он вокруг дома забор себе выстроил.
Тут отец увидел меня, и я заметил, как он сделал Сиду Гловеру глазами знак.
Но еще месяцем позже отец Пня все-таки пропилил. Просто объяснил ему, что нужно отбраковывать слабый молодняк, чтобы остальной рыбе жить было легче. Пень стоял, тер ухо и смотрел в пол. Отец сказал: ну, значит, завтра приеду и все сделаю, потому что иначе никак. В общем-то, согласия на это Пень не выразил. Он просто не выразил несогласия, и все. Просто потер ухо еще раз.
Когда в тот день отец вернулся домой, я был уже наготове. Я достал его старые окуневые блесны и пробовал тройнички пальцем.
– Готов? – спросил он, выйдя из машины. – Я в туалет, а ты давай загружай все это хозяйство. Если хочешь, можешь сесть за руль.
Я сложил все на заднем сиденье и как раз начал примеряться к рулю, когда он вернулся: в рыболовной шляпе, с куском пирога, который он ел на ходу, держа его обеими руками.
Мать стояла в дверях и смотрела. Кожа у нее была белая, светлые волосы стянуты в тугой узел и схвачены заколкой с горным хрусталем. Я до сих пор не знаю, гуляла ли она с кем-нибудь в те счастливые деньки; да и вообще не слишком много про нее знаю.
Я снял машину с ручника. Мать смотрела на нас, пока я не включил первую скорость, а потом, все так же без улыбки, ушла обратно в дом.
День выдался замечательный. Мы опустили все стекла, чтобы продувало ветерком. Переехали через мост Мокси и свернули на запад, на Слейтер-роуд. По обе стороны шли поля люцерны, потом началась кукуруза.
Отец выставил руку из окна и играл с ветром. Ясно было, что на душе у него неспокойно.
До Пня ехать было недалеко. Он вышел из дому нам навстречу, в шляпе. Его жена смотрела на нас из окна.
– Ну что, сковородку приготовил? – крикнул отец Пню, но тот просто стоял и пялился на машину.
– Эй, Пень, – заголосил отец. – Эй, Пень, где твоя удочка?
Пень быстро закивал. Перенес вес с одной ноги на другую, посмотрел в землю, а потом на нас. Кончик языка у него лежал на нижней губе, а сам он принялся ковырять ногой землю.
Я закинул на плечо корзину для рыбы. Протянул отцу спиннинг, потом взял свой.
– Ну что, идем? – сказал отец. – Эй, Пень, мы идем?
Пень снял шляпу, а потом, запястьем той же руки, утер с головы пот. Он резко развернулся, и мы пошли за ним по пружинистой траве на выгоне. Примерно через каждые двадцать шагов из густой травы, разросшейся на отвалах в конце старых борозд, взлетали бекасы.
В конце выгона начинался небольшой откос, земля стала сухой и каменистой, и по ней там и сям были разбросаны кусты крапивы и каменные дубы. Мы двинулись по уходящей вправо старой колее от пикапа, сквозь доходящие нам до пояса заросли молочая, сухие стручки на верхушках стеблей раздраженно дребезжали. Вскоре, у Пня поверх плеча, я увидел блеск воды, и тут же отец закричал:
– Господи, ты только посмотри на это!
Но Пень замедлил шаг, и рука у него заходила вверх-вниз, то сдвигая шляпу на затылок, то снова возвращая ее на место; потом он и вовсе замер как вкопанный.
– Ну, что скажешь, Пень? – спросил отец. – Не рыбных мест здесь вроде нет? Откуда нам, по-твоему, лучше начать?
Пень облизнул нижнюю губу.
– Да что с тобой такое, Пень? – спросил отец. – Это ведь твой пруд, разве нет?
Пень опустил глаза и поймал бегущего по комбинезону муравья.
– Т-твою мать, – выдохнул отец. И вынул часы. – Если ты еще не передумал, мы, пожалуй, начнем, пока не стемнело.
Пень сунул руки в карманы, снова повернулся к пруду и тронулся с места. Мы пошли следом. Теперь нам был виден весь пруд, и по всей поверхности – сплошь круги от играющей рыбы. То и дело окунь целиком выскакивал из воды и с плеском падал обратно.
– Бог ты мой, – услышал я голос отца.
Мы вышли к проплешине возле самой воды: в общем, что-то вроде галечника.
Отец сделал мне знак и присел на корточки. Я тоже присел. Он смотрел в воду, прямо перед нами, и когда я проследил за его взглядом, то понял, что́ его так захватило.
– Матерь божья, – прошептал он.
Под самым берегом ходила стая окуня, штук двадцать-тридцать, и ни единой рыбы меньше двух фунтов. Они метнулись было вглубь, но тут же поменяли направление и вернулись к берегу, и стая была настолько плотная, что казалось, они трутся друг о друга боками. Когда они проходили мимо, я видел, как они смотрят на нас большими, с тяжелым веком глазами. Потом они опять метнулись прочь и снова вернулись.
Они прямо так и напрашивались. Им было без разницы, сидим мы или стоим. Этой рыбе до нас вообще не было никакого дела. Я вам говорю: это надо было видеть.
Какое-то время мы просто сидели и смотрели, как стая окуня, не обращая на нас внимания, ходит прямо у нас перед носом. Пень все это время дергал себя за пальцы и оглядывался, будто ждал, что вот-вот появится еще кто-нибудь. По всему пруду окунь плескал, скакал и плавал у самой поверхности, выставив из воды спинной плавник.
Отец подал знак, мы встали и принялись налаживать снасти. Честное слово, меня так и трясло от возбуждения. Я еле смог отцепить блесну от пробковой рукояти удилища. И пока я возился с ней, пытаясь высвободить крючки, огромная ручища Пня легла мне на плечо. Я поднял голову, Пень вместо ответа повел подбородком в сторону отца. Нетрудно было понять, чего он хочет: не больше одной снасти за раз.
Отец снял шляпу, потом снова надел ее, а потом пошел к тому месту, где стоял я.
– Давай ты, Джек, – сказал он. – Все в порядке, сынок, – давай ты первый.
Прежде чем сделать заброс, я посмотрел на Пня. Лицо у него будто закаменело, а к подбородку прилипла тоненькая нитка слюны.
– Как только схватит, тащи его, гада, изо всех сил, – сказал отец. – У этих сукиных детей пасти твердые, что твоя дверная ручка.
Я спустил на катушке тормоз и отвел руку назад. И послал блесну на добрые сорок футов. Вода закипела даже раньше, чем я успел выбрать слабину.
– Подсекай! – завопил отец. – Подсекай его, суку! Цепляй его!
Я подсек что было силы дважды. И он сел, как влитой. Удилище согнулось дугой и задергалось. Отец продолжал давать мне советы и орал при этом как резаный.
– Страви, страви немного! Пусть погуляет! Вытрави леску! А теперь выбирай! Выбирай! Нет, пускай еще походит! Оба-на! Гляди, что творит!
Окунь ходил по всему пруду. Всякий раз, выныривая из воды, он так отчаянно тряс головой, что было слышно, как звенит блесна. А потом снова уходил вниз. Мало-помалу я его утомил и подвел к берегу. Он был просто огромный, фунтов на шесть-семь. Он лежал на боку, побежденный, с открытым ртом, хлопая жабрами. Я вдруг почувствовал такую слабость в коленях, что едва стоял на ногах. Но удилище я держал вертикально и леску – в натяг.
Отец одним махом скинул башмаки. Но как только он потянулся за рыбой, Пень принялся брызгать слюной, трясти головой и размахивать руками.
– Да что с тобой такое, черт тебя подери, а, Пень? Парень зацепил самого большого окуня, какого я только в жизни видал, и провалиться мне на этом месте, если он отпустит его обратно!
Но Пень продолжал ругаться и махать руками в сторону пруда.
– Да плевать мне на все, я мальчику эту рыбу отпустить не дам. Слышишь меня, Пень? А если у тебя в башке именно это, то лучше напряги свою башку еще раз.
Пень протянул руку к моей леске. Тем временем окунь успел немного собраться с силами. Он перевернулся и пошел от берега. Я завопил; я совсем потерял голову, щелкнул тормозом на катушке и начал крутить на себя. Окунь сделал последний, отчаянный рывок.
И все. Леска лопнула. И я чуть не упал на спину.
– Пойдем, Джек, – сказал отец, и я увидел, как он схватил свой спиннинг. – Пойдем отсюда к чертовой матери, пока я не заехал этому дебилу в рожу.
А в феврале река разлилась.
В первых неделях декабря снег шел стеной, и к Рождеству завернули настоящие морозы. Земля промерзла. Снег не таял. Но ближе к концу января подул чинук. Однажды утром я проснулся оттого, что дом под ударами ветра ходил ходуном, и под ровный перестук капели.
Ветер дул пять дней, и на третий день река начала подниматься.
– Она поднялась до пятнадцати футов, – сказал однажды вечером отец, проглядев газету. – То есть на три фута выше, чем требуется для наводнения. Старина Пень того и гляди останется без своих ненаглядных.
Я хотел съездить на мост Мокси, чтобы посмотреть, как высоко поднялась вода. Но отец меня не пустил. Он сказал, нечего там смотреть, потоп – он и есть потоп.
Через два дня вода в реке достигла максимального уровня, потом пошла на убыль.
Неделю спустя мы с Орином Маршаллом и Дэнни Оуэнсом поехали к Пневу дому. Мы оставили велосипеды у дороги и пошли через выгон, примыкавший к владениям Пня.
День был сырой и ветреный, и по небу неслись рваные темные облака. Земля насквозь пропиталась водой, и в густой траве мы то и дело натыкались на лужи. Дэнни только-только выучился материться и заполнял эфир, как только мог, всякий раз, как черпал башмаком через край. Мы видели набухшую реку в конце выгона. Вода по-прежнему стояла высоко и в русло вернуться еще не успела: катилась между стволами деревьев и подгрызала берега. На самой середине течение шло мощное и быстрое, и время от времени проносило то куст, то дерево с торчащими над водой ветвями.
Мы подошли к Пневой изгороди и увидели, что там на проволоке висит корова. Она была вся раздувшаяся, а шкура – лоснящаяся и серая. Это было первое крупное существо, которое я видел мертвым. Помню, как Орин взял палку и потрогал ее открытые глаза.
Мы пошли вдоль изгороди к реке. К проволоке мы близко не подходили, боялись, что она под током. Но дальше было что-то вроде глубокой протоки, и там изгородь заканчивалась. Земля там просто обрушилась в воду, и изгородь вместе с ней.
Мы перелезли через проволоку и пошли вдоль этой новой протоки, которая шла поперек земли Пня прямо в сторону пруда и впадала в него, а на другом берегу пробила себе выход и дальше, немного попетляв, вливалась обратно в реку.
В том, что большую часть Пневой рыбы просто унесло половодьем, сомневаться не приходилось. Но и та, что осталась, могла уходить из пруда, когда ей заблагорассудится.
А потом я заметил Пня. И испугался. Я махнул ребятам, и мы все прижались к земле.
Пень стоял у дальнего конца пруда, там, где образовалась промоина. Он просто стоял и смотрел: и более тоскливой человеческой фигуры я не видел за всю свою жизнь.
– В общем, жалко его, старого дурака, – сказал за ужином отец несколько недель спустя. – Он сам, конечно, все это на себя накликал. А вот жалко его – и все тут.
А потом отец сказал, что Джордж Лейкок видел, как жена Пня сидела в «Спортсменз клабе» с каким-то здоровенным мексиканцем.
– И это еще что…
Мать этак резко на него посмотрела, а потом на меня. Но я сидел себе и ел, как будто вообще ничего не слышал.
Отец сказал:
– Да ну тебя к черту, Беа, парень уже достаточно взрослый.
Он сильно изменился, наш Пень. Он больше не общался ни с кем из мужиков, если, конечно, мог этого избежать. И издеваться над ним тоже всем как-то расхотелось, после того как Карл Лоуи сшиб как-то раз с него шляпу, а тот схватил брус два на четыре и гонялся за Карлом по всей лесопильне. Но хуже всего было то, что он теперь не выходил на работу день-два в неделю, и уже прошел слух, что его скоро уволят.
– В этом тихом омуте чертей хватает, – сказал отец. – Если так и дальше дело пойдет, скоро совсем рехнется.
А потом, в воскресенье после обеда, прямо накануне моего дня рождения, мы с отцом прибирались в гараже. День был теплый и ветреный. Пыль так и висела в воздухе. Мать подошла к задней двери и сказала:
– Дел, это тебя. Кажется, Верн.
Я пошел за отцом в дом, чтобы помыть руки. Закончив разговор, он положил трубку и повернулся к нам.
– Пень, – сказал он. – Убил жену молотком, а сам утопился. Верну об этом только что сказали в городе.
Когда мы добрались до места, там повсюду уже стояли машины. Ворота на выгон были раскрыты настежь, и видны были колеи от колес – по направлению к пруду.
Дверь-сетку подперли каким-то ящиком, и у входа стоял тощий рябой человек в широких брюках, спортивной рубашке и с кобурой подмышкой. Он стоял и смотрел, как мы с отцом выбираемся из машины.
– Мы с ним дружили, – сказал ему отец.
Человек покачал головой:
– Да мне плевать, кто вы такие. Если вам тут особо делать нечего, лучше давайте-ка отсюда.
– Нашли его? – спросил отец.
– Багрят, – сказал человек и поправил пистолет.
– Ничего, если мы дойдем до реки? Я довольно близко был с ним знаком.
И человек сказал:
– Делайте что хотите. Но если вас оттуда погонят, не говорите, что никто вас не предупреждал.
Мы пошли через выгон, практически той же самой дорогой, что и в тот день, когда приезжали рыбачить. По пруду ходили моторные лодки, оставляя в воздухе сизые облачка выхлопов. Видно было, где половодьем подмыло берег и унесло деревья и камни. В двух лодках были люди в форме, и они ходили по пруду зигзагом, один правил, а другой управлялся с веревкой и крючьями.
На том самом галечнике, где мы удили Пневых окуней, дожидалась «скорая помощь». Прислонившись к задней двери, стояли и курили двое мужчин в белом.
Движок на одной из лодок заглох. Мы все подняли головы. Человек на корме встал и начал выбирать веревку. Через некоторое время над водой показалась рука. Судя по всему, крючья вошли Пню в бок. Рука опустилась, потом опять вынырнула, на сей раз зацепив что-то плотное.
Это не он, подумал я. Это что-то другое, что лежало на дне не один год.
Человек с носа перешел на корму, и они вдвоем перевалили мокрый тюк через борт.
Я посмотрел на отца. Выражение лица у него было очень странное.
– Женщины, – сказал он. – Вот, Джек, – сказал он, – до чего тебя может довести неправильная женщина.
Хотя я не думаю, что он действительно так считал. Наверно, он просто не знал, кого винить и что сказать.
Мне кажется, именно с тех пор у отца все и пошло наперекосяк. Совсем как Пень, он стал другим человеком. Эта рука над водой, которая поднялась, а потом опять опустилась, была как будто прости-прощай, хорошие времена, добро пожаловать, времена дурные. Потому что ничего другого мы больше и не видели с тех пор, как Пень утопился в тамошней черной воде.
Неужели так всегда бывает, когда умирает друг? И тех ребят, которые остались жить, как будто кто сглазит.
Впрочем, как я уже сказал, Перл-Харбор и то, что нам пришлось перебраться в дедовский дом, отцу тоже на пользу не пошло.
Серьезный разговор
[63]
Возле дома стояла машина Веры, других не было, и Берт поблагодарил за это Бога. Он зарулил на подъездную дорожку и остановился возле пирога, который вчера уронил. Пирог по-прежнему лежал на асфальте – перевернутая алюминиевая тарелочка в нимбе из тыквенной начинки. Первый день после Рождества.
На Рождество он приезжал навестить жену и детей. Вера его предупредила заранее. Дала полный расклад. Заявила ему, что он должен уехать к шести, потому что ее друг со своими детьми приезжает на ужин.
Они сидели в гостиной и сосредоточенно разворачивали подарки, которые привез Берт. Открывали его пакеты, а другие, обернутые праздничной бумагой, стопкой лежали под елкой, дожидаясь шести часов.
Он смотрел, как дети открывают свои подарки, а Вера пока развязывала ленточку на своем. Стянула обертку, открыла крышку коробки и вытащила кашемировую кофту.
– Как мило, – сказала она. – Спасибо, Берт.
– Примерь, – сказала дочь.
– Надень, – сказал сын.
Берт поглядел на сына с благодарностью за то, что тот его поддержал.
Она примерила. Ушла в спальню и вышла в кофте.
– Красиво, – сказала она.
– На тебе красиво, – сказал Берт и почувствовал, как сдавило в груди.
Потом открыл свои подарки. От Веры – подарочный сертификат мужского универмага «Сондхайм». От дочери – набор из расчески и массажной щетки. От сына – шариковая ручка.
Вера принесла газировку, они немного поболтали. Но в основном смотрели на елку. Потом дочь встала и начала накрывать к ужину, а сын ушел к себе в комнату.
Берту же не хотелось вставать. Ему нравилось сидеть у камина, со стаканом в руке, в собственном доме, у себя дома.
Потом Вера ушла на кухню.
Время от времени появлялась дочь и ставила что-нибудь на стол. Берт глядел на нее. Смотрел, как она вкладывает сложенные льняные салфетки в бокалы. Как ставит тонкую вазу в центр стола. Как аккуратно-преаккуратно опускает в нее цветок.
В камине горело поленце из воска и прессованных опилок. Рядом стояла коробка с пятью такими же. Он встал с дивана и положил их все в огонь. Смотрел, пока они не разгорелись. Потом допил газировку и направился к задней двери. По пути увидел на буфете шеренгу пирогов. Сложил их стопкой и забрал все шесть – по одному за каждый десяток ее измен.
На подъездной дорожке впотьмах он выронил один, пока возился с дверью.