Варька начала беспокоиться. Посматривала искоса, колебалась, потом пошла напролом, приступила с вопросами:
— Мам… скажи, пожалуйста, что с тобой делается?
— А что со мной делается?
— Ну я же вижу. Ты какая-то не такая. Как будто все время думаешь какую-то думу, причем нелегкую.
— Чому я не сокил…
— Вот именно. Я серьезно.
Катя сказала: очень трудный перевод, все время ищу нужное слово — знаешь, та стадия, когда погружаешься полностью, почти невозможно отвлечься. Варька вроде бы удовлетворилась, а скорее — нет, потому что Катя все равно время от времени ловила на себе ее тревожный взгляд.
С Гришей было еще сложнее — именно потому, что он знал подоплеку и ждал, что она будет держать его в курсе событий. Грише она сказала честно: мне кажется, я знаю, что произошло. Мне нужно додумать совсем немножко… проверить кое-что… дай мне чуть-чуть времени, и я все тебе расскажу. И — нет, проверка не опасна, просто надо найти кое-какие бумажки.
Это была почти правда. Теперь все упиралось в эти бумажки. Другое дело, что найди она их, тут же пришлось бы думать, что делать дальше, но так далеко Катя пока не заглядывала.
Значит, следующим номером нашей программы — что? Это, впрочем, довольно очевидно. Вариантов немного. Один вариант, собственно. Звонок Леночке, разумеется, больше ничего не придумаешь.
На этот раз Леночка заметно удивилась:
— Катя? А что?.. Неужели выяснила что-нибудь?
Кате показалось, что она ее разбудила. Вот так, с места в карьер, иногда наскакивают со сна.
— Как тебе сказать… Не то что выяснила… Но у меня есть кое-какие идеи. Надо кое-что проверить. И мне, видимо, понадобится твоя помощь, если ты не возражаешь.
— Моя? Ну пожалуйста, конечно. Я, правда, не очень понимаю, что я тут могу…
— А я тебе сейчас скажу. Ты разбирала тогда Гариковы вещи?
— Разбирала, конечно, — сказала Леночка. — Куда ж денешься. Но видишь, в чем дело… Эти штуки, гильзы эти и медальон — они ведь маленькие очень. Это ж как иголку в стоге сена. Мы все перерыли, весь дом, но все без толку.
— Мы? — машинально переспросила Катя.
— Ну да, мы с Васей…
Тут же обнаружилась милая подробность: сама Леночка об этих гильзах ничего не знала, Гарик ей ничего не рассказывал. Уже потом, после его смерти… через некоторое время позвонил Вася, все рассказал, попросил помочь. Но они так ничего и не нашли.
— Так что вот, — закончила Леночка, — я бы рада помочь, но не знаю, боюсь, не смогу. Я и Нике говорила. Она тебе не передавала, что ли?
— Ника?
— Ну да, она тут тоже звонила, интересовалась…
Катя растерялась и на мгновение потеряла нить.
Ника? Это еще что такое? Ника… Андрей… Неужели я ошиблась? Но нет, так невозможно. То есть не то невозможно, что я ошиблась, это как раз возможно, хотя странно… уж очень все хорошо сходится… сходилось до сих пор. Невозможно менять коней на переправе, переключаться с одного на другое, недоразобравшись. Значит, Нику временно побоку, Нику — на потом…
— Я не о гильзах, — сказала Катя. — Я о бумагах.
— О бумагах?
— Ну да. Ты разбирала его бумаги? Там должно было остаться много всего, вся его работа. Компьютеров-то почти ни у кого еще не было.
Леночка как будто смутилась.
— Понимаешь… Я несколько раз приступала, но так и не смогла. Не знаю даже, как объяснить. Папки, папки, гора целая… знаешь, такие — с тесемочками. Жизнь, Гарикова жизнь, огромный кусок. Понимаешь? А я к этой жизни — ну никакого… никаким боком. Буквы, слова, а смысла нету, то есть он есть, конечно, но не для меня. Для меня — как иероглифы. А ведь он рассказывал что-то, я слушала, интересно было. Но это все было уже обдуманное, отобранное, может, даже специально для меня отобранное… такое, знаешь, чтобы я понимала и чтобы поувлекательнее. В общем, не было у меня сил на это. А бумаг знаешь сколько? Два чемодана! Буквально. Я их в два чемодана запихала и все разом отдала.
— Кому? — затаив дыхание, поинтересовалась Катя.
— Галкину. У Гарика аспирант такой был — Костя Галкин. Гарику он нравился, они дружили.
— Мне нужно с ним связаться, — твердо сказала Катя. — Поможешь?
— Конечно. Сейчас найду телефон.
— Спасибо! — Катя немного подумала. — Знаешь, Леночка, ты позвони ему заранее, если можно. Скажи, придет, мол, такая-то, от тебя, пусть не пугается. Можешь еще сказать, что я ни на какие архивные находки не покушаюсь.
— Хорошо, Кать, конечно, все сделаю. А… на что ты покушаешься? В смысле — что ищешь? Секрет?
— Да нет… Это не то, что секрет, а… как бы тебе объяснить… Если там нет того, что я ищу… если я ошибаюсь… Тут ведь живые люди замешаны. В общем, давай подождем, ладно?
— Подождем, конечно. Ты только позвони мне потом, скажи: нашла — не нашла.
Костя Галкин оказался симпатичным, носатым, с маленькой, аккуратной бородкой. Он сидел в кресле напротив Кати, перекатывая в губах незажженную сигарету. Время от времени дверь комнаты приоткрывалась, и раздавались какие-то восторженные детские вопли. Костя наставлял на дверь нос, шикал в притворном гневе, и дети исчезали, помирая со смеху.
С Катей он был приветлив, но все-таки слегка насторожен. Она подумала, что винить его в этом трудно — визит, в сущности, был более чем странный.
— Да, я разобрал все его бумаги, — сказал он, отвечая на Катин вопрос. — А что, собственно, вас интересует?
Хм… как бы это подобраться к сути дела?
— Скажите, пожалуйста, чем он занимался в последнее время?
Костя смотрел удивленно.
— Тем же, чем и всегда. Восемнадцатым веком. Екатерина, Россия, Франция, либертинаж… Да вы скажите, что вас интересует.
Катя вздохнула.
— А вы не знаете, двадцатым веком он не занимался? Совсем?
Костя взглянул с острым любопытством.
— Интересно, что вы спрашиваете. Вообще-то да, занимался в какой-то мере. Но это было… ну я не знаю — хобби какое-то такое… полухобби. В самое последнее время… вы понимаете. Незадолго до смерти. Может, вы помните — был такой момент, когда все архивы открылись, ненадолго правда. Гарик тогда очень вдохновился. Как и все мы, впрочем… Но что он там нашел, я не знаю. Потому что, видите ли, в чемоданах ничего такого не было. В чемоданах — только основная работа, восемнадцатый век.
Опять лбом в стенку. И до чего же глупо выходит — он ведь подтвердил некоторые ее соображения. Перед смертью Гарик занимался как раз тем самым… Но что толку? Этого знания недостаточно.
Она подумала: ну хорошо, пускай даже я ошибаюсь. Но каким образом от этого хобби, от этих занятий двадцатым веком не осталось вообще никаких следов? Как это может быть? Никак не может. Значит, надо искать.
Она снова позвонила Леночке. Сказала, что была у Галкина.
— Ну и как? — с любопытством поинтересовалась Леночка. — Он тебе помог? Сказал что-нибудь полезное?
— Как тебе сказать… И да и нет. Он помог, чем мог, но кое-чего он сам не знает.
— Да? — она явно растерялась. — Ну что же…
Катя подумала: и снова следующий ход очевиден, потому что других не видать.
— Лена, — решительно начала она, — Я думаю, у него был какой-то тайник. У Гарика. Какое-то такое место, чтобы хранить вещи, которых никто не должен был видеть. Вот представь себе: если бы он хотел что-то такое спрятать… Где бы он это спрятал? Было такое место?
— Не знаю… — неуверенно проговорила Леночка. — Вот ей-богу не знаю. Разве что родительский участок все тот же? А знаешь, — она вдруг оживилась, — он ведь ездил туда той осенью, если я ничего не путаю! Я еще удивлялась… Понимаешь, дачка там сугубо летняя, поздней осенью делать вообще нечего. Он, конечно, что-то такое говорил… насчет колодца… насос отключить, не помню… но все равно странно. А там, вообще говоря, слона спрятать можно.
— Мы можем туда съездить? — спросила Катя.
— Можем, конечно. Только, Кать, ты, пожалуйста, учти… Там уже довольно давно никто жил. Мы эту дачку как склад используем. Знаешь — все, что здесь не нужно, а выбрасывать жалко… Так что спрятать-то слона можно, а вот найти-то — не особенно. Такие мелкие штучки ни за что не отыщешь.
— Ты опять о гильзах, — сказала Катя. — А я на них и не рассчитываю. Было бы здорово их найти, конечно, но это — дохлый номер, я понимаю. Я о бумагах. Какая-то папка… так я это себе представляю. Тоже, конечно… папку искать — та еще задачка… Но попробовать-то мы можем?
— Давай попробуем, конечно. Ты когда хочешь ехать?
— Чем скорее, тем лучше. Слушай, — вдруг спохватилась Катя, — а мы там проедем? Машина проедет?
— Там дорогу проложили, в двух шагах. До самой дачи не доедем. Машину придется на шоссе оставить, а там уж сами как-нибудь доползем… через сугробы. Или знаешь что? У тебя лыжи есть?
— Лыжи? А шут их знает. Где-то были… Я тысячу лет не каталась. Где-то, наверно, на антресолях. Сейчас посмотрю, в крайнем случае одолжу у кого-нибудь. Завтра у нас — суббота. Давай, может, прямо завтра и поедем? Или послезавтра.
— Слушай, Кать… — вдруг осторожно начала Леночка. — А что там такое, с бумагами этими?
— Очень может быть, что в них все дело. Может, его как раз из-за них и… Не спрашивай пока, ладно?
Все-таки что-то в ней осталось от былой кротости, в этой Леночке. Катя, например, была совсем не уверена, что сумела бы в такой ситуации смирить любопытство. А Леночка — ничего, не спрашивать — так не спрашивать, покорно умолкла.
— Ты же говорила, что вся в переводе! — Варька с изумлением смотрела на стоявшие в коридоре лыжи.
— В переводе! Но надо же иногда и мозги проветрить. Как раз переводу очень способствует, — Катя натягивала варежки, стараясь на нее не смотреть.
— Тебе виднее, — Варька пожала плечами. — Ты Гришу предупредила?
— М-да… я сказала, что буду занята… до вечера. Ну все, пока!
Варька смотрела с величайшим подозрением.
Катя вышла из подъезда и внимательно огляделась по сторонам — предосторожность, успевшая в последнее время войти в привычку, хотя и не до полного автоматизма. Какая-то часть сознания каждый раз фиксировала это со стороны и даже находила забавным. Было похоже на шпионов: вот шпион пошел на дело, вот убедился, что за ним нет хвоста… Короткая пробежка до машины с лыжами под мышкой… Как же, в сущности, надоело бояться! Если искомое найдется… Если она окажется права, то, по крайней мере, эту проблему можно будет решить. Как говорит Гриша, интегрируем по частям.
За ночь как-то подморозило, подсушило, дороги очистились, машина шла легко. Леночка давала быстрые и толковые указания: где перестроиться, куда повернуть. Катя с удовольствием посматривала в окно: елки под снегом, белое поле, мостик через замерзшую речку, опять елки… Имеет человек право немного отвлечься и не думать, куда и зачем он едет? Тем более что все равно ничего тут заранее не придумаешь.
— Сейчас налево, — сказала Леночка. — И еще раз налево. Теперь чуть-чуть вперед и все, прямо за остановкой съезжай на обочину.
Домики были видны от шоссе, и Катя сначала подумала: что за идиотизм с этими лыжами? Но, надевая их, оступилась и сразу провалилась по колено.
— Видишь? — сказала Леночка. — И это у самой дороги. А дальше будет еще глубже.
Словом, лыжи оказались очень кстати. Катя думала, что совершенно разучилась на них ходить, но нет — видимо, это как с велосипедом или что-то в этом роде, совсем забыть невозможно, руки-ноги сами вспомнят, что делать. Неуклюже, конечно, но как-то передвигаешься. Ноги надо сгибать, вот что. Катя вспомнила, как дед учил ее кататься на лыжах, они тогда ездили в Сокольники. Сокольники неожиданно притянули на прицепе такую картинку из прошлого. Вот она идет по Сивцеву Вражку и видит арбатскую старушку — та мыкается с двумя сумками, остановилась передохнуть. Были тогда на Арбате такие специальные старушки, давным-давно ни одной не осталось… Она предлагает помочь, подхватывает сумки, они идут рядом. Вечер, зима, снег. Старушка смотрит ласково, бормочет слова благодарности. И ни с того ни с сего вдруг останавливается, поднимает лицо к небу, к пушистым хлопьям, и говорит мечтательно: «А в Сокольниках сейчас… отца-мать родную продать!..» Глаза у нее при этом горят, и совершенно ясно, что в ее Сокольниках гимназисты как кружили, так и кружат по льду гимназисточек, а Катя вдруг возьми и приди к выводу, что все непременно будет прекрасно. Да, Сокольники… а впрочем, к черту Сокольники, что это на меня наехало? Вот и Леночкин домик тут как тут, и надо думать, как действовать дальше.
Домик был основательно засыпан снегом и потому снаружи казался еще меньше, чем был на самом деле. Трудно было поверить, что в таком маленьком домике могло уместиться такое количество вещей. Катя окинула взглядом все эти коробки, все эти ящики, громоздившиеся один на другом, и испытала прилив отчаяния. Сколько у меня времени на поиски? Пара часов. Ну может, три. Хорошо бы выехать засветло. И еще хорошо бы не околеть от холода.
— Здесь есть печка, помнишь, я говорила, — Леночка словно подслушала последнюю мысль. — Хочешь, попробуем протопить? Смотри, тут и деревяшки какие-то валяются!
— Да нет, я думаю… не стоит. Или давай, что ли… Вообще, я думаю, мы здесь недолго…
Леночка посмотрела на нее с сочувствием. Нет, так нельзя! Надо взять себя в руки.
— Понимаешь, на что я рассчитываю, — заговорила она с жаром, пытаясь убедить не столько Леночку, сколько себя. — Гильзы он прятал всерьез, от обыска. Мог, например, закопать их где-нибудь. А бумаги эти… совсем другое дело. Они должны быть в каком-то таком месте, куда никто из родственников случайно не полезет, — и всё. И чтобы самому сто лет не рыться. Смотри — где тот культурный слой, который нам нужен? Вот эти все коробки — это ведь уже потом, после Гарика?
Леночка перестала возиться с печкой, вышла на середину комнаты и стала медленно поворачиваться вокруг своей оси, пристально глядя на горы вещей и напряженно размышляя. Она стала как будто меньше ростом, прямо совсем маленькая, — Катя не сразу сообразила, что это из-за плоских лыжных ботинок. Кате казалось, что она возвышается над ней, как пожарная каланча. Такая великанша, Гулливерша, которая нависла над человечком и требует: подавай мне культурный слой! Ей захотелось как-то ссутулиться, стушеваться, чтобы меньше давить на психику.
Леночка вдруг прищелкнула пальцами и воскликнула:
— Ну конечно!
— Что?
— Смотри, Кать… все еще не так плохо! Я вспомнила… Тут культурные слои — не по горизонтали, а по комнатам. Понимаешь? А комнат всего две. В этой все — новое. Пошли в другую.
Другая тоже была завалена предостаточно. Но Леночка, нащупавшая важный принцип, была настроена оптимистически.
— Культурные слои — по комнатам, а в комнатах — по вертикали, по стенкам. Фактически нас интересуют только вон та стена и тот угол… ну может, еще кусок этой… Вон гитара лежит, видишь? Там уж точно его вещи. У нас отродясь никто, кроме него, на гитаре не играл. Вот что под ней, то и надо разбирать в первую очередь.
— Погоди, — сказала Катя. — Погоди. А зачем он вообще сюда гитару привез?
Леночка, уже направившаяся к коробкам, остановилась, словно налетев на невидимое препятствие, и резко обернулась.
— Не знаю… Не помню. И главное — он ведь тогда, у Васи на даче, с гитарой сидел, помнишь? Это что же, Васина гитара была? Или Гарик новую купил? Не помню… Ты думаешь?.. — она на секунду запнулась. — Ну вот, теперь мне начинает казаться, что он тогда что-то такое говорил. Гриф, что ли, отклеился? Что-то в этом роде… Что выбрасывать жалко, может, можно будет починить… когда-нибудь потом. Или я это придумываю?
— Ну проверить-то мы можем, правда? Проверить не мешает.
Гитара? Боже мой, неужели гитара? Неужели так нелепо и так просто? Слишком просто, не может быть… Разумеется, надо проверить, и я сейчас проверю…
Катя потянула футляр за ручку. В носу сразу защипало от пыли. Ну давай, на счет три!
Леночка пристально следила за каждым ее жестом блестящими глазами. Катя распахнула футляр. Нет, внтури были не бумаги — гитара. Катя чуть приподняла ее, внимательно прислушиваясь. Кажется, вот эта часть, которую мне хочется назвать не то задней стенкой, не то спинкой, на самом деле назвается «нижняя дека». Нижняя дека… ну-ка, ну-ка…
— Лена, есть тут какая-нибудь… ну я не знаю… стамеска, что ли… или отвертка?
Хватило, однако, простого кухонного ножа. Катя подцепила эту самую деку, и та с неожиданной легкостью отделилась.
Тонкая канцелярская папочка — с тесемочками, разумеется, неизвестно в каком году произведенная, что за страсть у него была к этим допотопным папочкам?
Катя пару секунд смотрела на нее, собираясь с духом, прежде чем взять в руки. Из мертвой главы гробовая змея… Сейчас р-раз — и ужалит… Ей вдруг пришло в голову, что, пожалуй, не стоило бы открывать ее при Леночке. Но ведь надо же убедиться?..
Катя потянула за тесемку.
«…Настоящим обязуюсь хранить как государственную тайну все разговоры, которые велись со мной сотрудниками КГБ. Об ответственности предупреждена». Подпись, число.
«Донесения буду подписывать псевдонимом “Далила”».
А вот это, пожалуй, слишком, на это она как-то совсем не рассчитывала. Выходит, им навязывали эти кликухи, так, что ли? Попросить другую нельзя было? Кто это в здравом уме и твердой памяти согласился бы на такую кличку? А эти тоже — образованные, суки. Своебразный такой юмор. Или ей самой тоже было смешно? Ну то есть — сначала, потому что потом-то ей уж точно смешно не было. И, боже мой, какое все это имеет значение, о чем я? Далила — так Далила, разве в этом дело? Ну Далила, ну пускай…
Леночка смотрела на расписку как загипнотизированная и беззвучно шевелила губами. Катя вздрогнула, спохватилась и поспешно захлопнула папку.
— Леночка, я тебя очень прошу, никому пока не говори, ладно? Нужно просмотреть все эти бумаги… как следует, внимательно… и потом решить, что делать.
— Далила? — одними губами проговорила Леночка. — Далила?
Катя сказала: да, спасибо, голова хорошо проветрилась, теперь сяду, поработаю. Плотно закрыла дверь и вытащила из сумки папку. Страшно хотелось курить, но было никак нельзя — она давно бросила, давным-давно, тысячу лет не курила, Варька сразу поймет, что что-то случилось. Итак. Итак.
Как же он это вынес? На себе, по одному листочку? Впрочем, в тот момент у них там наверняка было что-то вроде истерики, ну и бардак, конечно, все рассыпалось.
О них, об их компании, против ожидания — ни слова. Всё — ленинградские дела, до переезда в Москву.
Такого-то числа собирались по такому-то адресу. Присутствовали такие-то. Говорили о том-то. Обменивались такими-то книгами (вариант: рукописями). Договаривались о перепечатке и дальнейшей передаче.
Имена были частью знакомые, частью — знакомые смутно, частью — совсем незнакомые. И вдруг.
«…5 октября в квартире Санина-Мирского открылась выставка. К сожалению, я не смогу перечислить всех посетителей: люди приходили и уходили, не все были мне знакомы. Из наиболее близких Анатолию людей присутствовали такие-то…» Опять имена разной степени понятности, и вдруг — Стас. А почему нет? Так и должно было быть. «Среди гостей присутствовали иностранцы: два француза и один американец. Все трое — корреспонденты каких-то изданий, я не сумела понять, каких именно. Анатолий хорошо с ними знаком. Они брали у него интервью, фотографировали картины. Речь шла о публикации в журналах и издании каталога. В интервью Анатолий говорил о том, что советская власть душит свободу в любых ее проявлениях. Перечислял художников и писателей, арестованных за творческую независимость (употреблял слово “нонконформизм”). Еще говорил, что ненавидит советскую власть, но уезжать из страны не хочет. Говорил о тоталитаризме, об отношениях искусства и власти в тоталитарном государстве. Комментарии давали также некоторые гости, в том числе такие-то…» Стас упомянут снова. «Большинство из тех, кого я перечислила выше, оставались в квартире почти всю ночь. Было выпито много водки. После ухода гостей мы с Анатолием о политике не говорили…»
Кате стало физически нехорошо. «После ухода…» То есть… То есть что же это получается?.. Кажется, Стас говорил, что у Толи — большая любовь, какая-то девушка, совсем молоденькая, очень красивая. Говорил? Или мне это снится? Да нет, говорил, конечно! И когда Толю арестовали, говорил, Господи, он был такой счастливый в последнее время, за всю жизнь я его таким счастливым не видел.
Во всех оставшихся бумажках говорилось о Толе. Ходил туда-то, встречался с таким-то, говорил то-то… Видимо, ее приспособили к делу, дали конкретное задание. И кстати… если дали ей кличку Далила — то что же, с самого начала назначили ей амплуа, что ли? Очень может быть. Кошмар какой-то.
А ведь получается, что она и Катиной жизни коснулась, еще тогда, сто лет назад, unbekannterweise
[6], как говорят немцы. Еще как коснулась! Катя вдруг обнаружила, что уже не сидит, а бессмысленно мечется по комнате. Ох, сигарету бы сейчас… Полцарства за сигарету.
Варька постучала в дверь, сказала, что они с Антоном уходят в кино. Напоследок спросила, все ли в порядке. Катя сказала: да-да, все нормально, и подумала: конспиратор из меня никакой. Все ли в порядке — это, конечно, значит одно: чувствует, что не в порядке, и не знает, как подступиться.
Как только за Варькой захлопнулась дверь, она вышла на кухню. Порылась в ящиках — кто-нибудь из гостей вполне мог когда-нибудь оставить полупустую пачку. Сигарет не нашлось, и она странным образом вдруг остыла к этой идее. Налила себе холодного чаю, подошла с чашкой в руке к окну и уставилась в темноту.
Ничего там не было особенно интересного — за окном. Тьма египетская, ничего, что снаружи, не видно, а потому по ту сторону все то же, что и по эту, — продолжение кухни и вместо уюта ощущение такое, что попал в клетку. Катя попробовала погасить свет. Призрачная кухня немедленно растаяла, за окном обнаружились дома, сплетенные ветки, снег, тусклые фонари. Машины. Катя вздрогнула. Вот ведь — а казалось, уже отпустило. Нет, так тоже не годится. Теперь у нее возникло ощущение, что улица бесцеремонно лезет в окно. От клаустрофобии до агорафобии без малейшей паузы.
Ну хорошо, вот — торшер, промежуточный вариант, прекрасный компромисс, — и хватит уже всей этой ерунды, необходимо сосредоточиться и понять, как теперь действовать.
Машины за окном ее подстегнули. Она подумала: в конце концов, у меня есть вполне определенная задача. Обеспечить безопасность себе и прочим, которые… в зоне риска. И теперь я могу это сделать в любой момент. Значит, этим и займемся, а все прочее пусть пока подождет. При таком подходе следующий шаг очевиден. Но вот смогу ли… смогу ли я его сделать?
И еще вот что — где назначить встречу? Вести такой разговор в кафе — по меньшей мере странно. К ним домой я не пойду совершенно точно, речи нет. Позвать к себе? По-видимому, это самое разумное… Но нет, почему-то тоже невозможно! Значит, все-таки придется в кафе, как ни дико. Ладно, какая разница… Только в какое-нибудь такое время… днем, видимо, чтобы народу как можно меньше…
И снова, как и в прошлый раз, Катя пришла первой и села за столик в дальнем углу. Только на этот раз она села ко входу боком, чтобы знать, когда Мирела войдет и в то же время иметь возможность отвернуться. Не встречаться глазами заранее. И сама подумала: черт знает что вообще-то, глупость какая-то — почему я веду себя так, как будто я виновата?
В голове прокручивалась бесконечная пленка с текстом, который предстояло озвучить. Как она ни старалась не выпускать из виду входную дверь — все-таки отвлеклась и пропустила момент. Мирела вдруг возникла прямо у столика и, не снимая пальто, присела напротив.
— Кать, что такое? Что-то случилось?
— Случилось, да… — пробормотала Катя, с ужасом чувствуя, что так и не может поднять глаза.
— Что?
Катя выложила на стол папку. Не ту — пластиковую. Копии. Один из нескольких экземпляров. Ну, поехали.
— Я все знаю. Я знаю про Гарика, про анонимки, про Женьку… про меня… И почему — тоже знаю. Видишь папку? Это то, что нашел Гарик в архиве. Копии то есть. Я, конечно, ничего не могу доказать и пытаться не буду. Но ты должна понять одну вещь. Ты ничего — слышишь, ничего! — не можешь с этим сделать. Поезд ушел, я все знаю!
Как-то не так все это звучало у нее в голове. «Поезд ушел!» Как-то все было более солидно, более веско, что ли. Да какая разница, Господи!
— Ты кому-нибудь говорила? — помолчав, спросила Мирела.
Совершенно как в кино — Катя просто рот открыла от изумления. Ну что ж, кино — так кино.
— Говорить я никому не говорила. Но ты даже не думай, не надейся! Я все сделала, как надо. Как в детективах учат. Послала письмо знакомому адвокату — с бумажками этими и с объяснением. Как положено: вскрыть, если со мной что-нибудь случится. Все, с сегодняшнего дня ты никого больше не трогаешь, ясно?
Она нападала, говорила горячо и быстро, и при этом вертела в руках какую-то ложечку, и все никак не могла заставить себя поднять голову, поэтому перед глазами у нее все время были Мирелины сплетенные руки, неподвижно лежащие на столе.
— И ведь главное — дурь какая, — вдруг сказала Мирела, как будто продолжая начатую мысль. — Если б я знала, что в том письме, в Машкином, — об адюльтере… Я бы и пальцем не пошевелила. Плюнула бы — и все. Хоть бы намекнула, что ли, дура! А то: я все видела, если сама не сознаешься, все расскажу. Я и подумала, что она про печку. Про заслонку эту гребаную.
— На воре и шапка горит… — пробормотала Катя.
Помолчали.
— Только знаешь, Кать, что я тебе скажу… — она снова начала как бы с середины фразы. — Ну вот зацепили они меня тогда… А знаешь, кстати, на чем? Ни за что не догадаешься, смех один — на гадалках этих бабушкиных… я тогда увлекалась, одно время. Причем, представляешь, дуреха — собирала у себя, когда родителей не было, свечки плавила, карты раскидывала. А кто-то стукнул. Ну и они тут как тут. Комсомолка, говорят, позор! Факультет гуманитарный, идеологический, а тут — такое мракобесие. В два счета из университета вылетишь, причем с волчьим билетом. А то, может, и похуже чего случится. Тут у тебя не что-нибудь, а подпольная секта. Струсила я, понимаешь? Знаешь, сколько мне было? Семнадцать с половиной! Восемнадцати еще не исполнилось! А они ржали, гады: сексотка от слова «секс»! Понимаешь, что я говорю? Не судите, да не судимы будете…
— Да при чем здесь! — Катя совершенно неожиданно для себя грохнула кулаком по столу. Подскочили и зазвенели какие-то солонки. Кое-кто из посетителей обернулся, но Кате было на это наплевать. Возмущение затопило ее, порушило какие-то барьеры, и она наконец подняла голову и посмотрела на Мирелу в упор. — Насчет сексотов «не судите» — это еще ладно, это я, в конце концов, готова рассматривать, а вот с убийцами как? С убийцами у меня, понимаешь, несколько сложнее.
Она произнесла это слово вслух и вдруг ужасно испугалась — как будто выпустила на волю какого-то демона. Они обе вздрогнули. Глупо, конечно, как будто слово что-то меняло.
— Ведь он меня шантажировал… — в голосе Мирелы звучало что-то, похожее на мольбу.
Катя мрачно кивнула.
— Я догадалась.
— Догадалась… Нет, ты не понимаешь!.. Если б он просто… Если бы просто давать ему время от времени — это бы еще ничего, это куда ни шло. Тоже ни к чему, конечно, но это бы ладно, в конце концов. Но ведь он, знаешь, как та старуха… как рыбак и рыбка. Дальше — больше. Он вообще, по-моему, с ума сошел, если хочешь знать. Представляешь, вдруг стал заговаривать… что-то насчет того, как хорошо было бы — чтоб навсегда вместе, без третьих лиц, чтоб не прятаться. Что-то такое, представляешь? Это он про Васю так — третьи лица. Я делала вид, что не слышу. А тогда, на даче, поняла: все, конец. Когда он вылез со своим Самсоном… Ваську Самсоном назвал… Тут уж все ясно стало, у меня ни на столечко сомнений не осталось. Я вдруг как-то разом поняла: молчать не будет. А потом выгнал эту свою Леночку и, представляешь, улучил минутку — и как ни в чем не бывало: заходи в сарайчик. Это при Васе-то, представляешь!
— И тогда ты придумала, что делать…
— Нет! — Мирела издала какой-то звук, похожий на всхлип. — Ничего я не придумала! Понимаешь? Я ничего не планировала! Это как-то само собой вышло… случайно! Вдруг увидела эту заслонку… бросилась в глаза, и рука сама потянулась, и все… и как-то само… Да я вообще тогда ни о чем таком… ничего такого!.. Я думала что-то вроде: пусть поблюет, сука. Я не знала, что можно так вот, с ходу. Да ничего я вообще не думала! Импульс, истерика — ну что ты, не понимаешь?
— Нет, — сказала Катя. — Я не понимаю. С Женькой — тоже импульс? Со мной — тоже импульс?
— Я хотела только попугать… чтобы все это кончилось, чтобы все от меня отвязались! Чтобы похерить всю эту историю…
Катя с трудом сдерживалась, что-то душило ее, душило…
— Попугать? — проговорила она сквозь стиснутые зубы. — Женька выжила чудом.
— И это случайно вышло, — прошептала Мирела. — Я просто не рассчитала. Скользко было…
Катя вдруг почувствовала, что больше всего на свете хочет одного: оказаться где-нибудь на улице, на ветру, как можно дальше от нее, от этого места. Она приподнялась — и все-таки села обратно. Другого разговора не будет.
— Ваську ты сдала?
— Ты что? — у Мирелы округлились глаза. — Там и без меня было кому. Эти ребята, они, знаешь, конспираторы такие… на троечку.
— Почему его выпустили?
Мирела помолчала.
— Помнишь, я в Питер ездила? Якобы к родне? Про гадалку рассказывала, помнишь?
Катя кивнула, напряженно глядя на нее.
— Ну?
— У меня в Большом доме остались знакомства… личные… близкие. Так что я его не сдала, а спасла…
— А тебе не приходило в голову — все ему рассказать? Вот как мне только что — попалась, мол, им на крючок по молодости, по глупости… Неужели не проще было рассказать, чем пойти на такое? Жизни человеческие все-таки…
— Ты что, Кать? — шепотом проговорила Мирела. — Ты смеешься, да? Кому угодно другому, но — Васе? Васе? Ты что, не понимаешь? Он бы никогда не простил. А я без… Вот это я никак не могу…
Голос у нее задрожал и прервался. Она опустила голову на руки.
А Катя вдруг поняла: все, с нее хватит. Уйти немедленно, сию же секунду. Да, расплатиться… Оставить деньги на столе… Она дернула молнию на сумке.
В этот момент Мирела подняла голову и заговорила снова. Ни малейшего надрыва больше не было в ее голосе, никакого призыва к сочувствию. Говорила негромко и спокойно, как человек, который констатирует очевидное:
— В общем так, Катя. Насчет человеческих жизней. Если он узнает, я жить не буду. Так что — думай. Вот так.
А Гриша прямо с ножом к горлу — рассказывай, и все тут:
— Что происходит, черт возьми? Ты что-то узнала? Я же вижу, с тобой что-то творится, что-то совсем особенное.
Меньше всего ей это было нужно как раз сегодня. Она чуть не заплакала.
— Гришенька, — взмолилась она, чуть не плача, — очень тебя прошу, давай не сейчас, а? Давай завтра… завтра все расскажу. А сейчас, знаешь что? Я бы лучше сейчас водки выпила… Немножко. У тебя есть? И еще, знаешь что? Я, пожалуй, сегодня у тебя останусь, если не возражаешь.
Гриша растерянно кивнул и достал из холодильника бутылку.
— Капусты квашеной хочешь?
— Давай.
Ничего не вышло из Катиного плана. Она думала так: водка, любовь, доживем до утра, утро вечера мудренее. Гриша, умница, понял и перестал настаивать. Не сегодня — так не сегодня, бог с тобой. Завтра расскажешь. От водки в голове зашумело, чижик-пыжик. И любовь была как раз такая, как ей хотелось. Но потом, ближе к утру, когда Гриша стал задремывать, все скелеты вновь явились ей разом и навалились с новой силой. Тут ведь было еще вот что: надо было что-то решать. Не стало никаких сил лежать неподвижно и притворяться спящей. Катя осторожно выбралась из-под одеяла и побрела на кухню, сама не зная зачем. Гриша пришел через две минуты, встрепанный, но почему-то бодрый, как будто вовсе не спал.
— Ну все, давай выкладывай.
И Катя выложила — почти все, почему-то кроме последней Мирелиной фразы.
— И ты пошла с ней встречаться один на один, зная, на что она способна? — глядя на нее во все глаза, проговорил Гриша.
— Ну да, пошла, ну и что? Брось, пожалуйста, ничего особенного. Что она могла мне сделать? Все козыри у меня на руках.
— Ты же сама говоришь: неуправляемая, бешеный темперамент…
— Ну знаешь… на примус все-таки не садится. И потом, там народ был кругом.
— Далила, значит? И ты все это заранее угадала?
— Погоди, почему — угадала? Я не знала, что у нее такая кличка. Откуда я могла знать? Просто, понимаешь, у меня эта сцена из головы не выходила, с самого начала — как она орет, когда Гарик говорит: Самсон. То есть я сначала не помнила, что именно Гарик сказал, я только помнила эту ее ярость, какую-то совершенно несоразмерную. И потом, меня все время мучило: с какой стати она стала с Гариком спать? Если Маша не обозналась, конечно. Но что-то мне стало казаться, что не обозналась. А если так — то с чего бы? Я все время думала: как-то он ее заставил. Значит, шантаж? Но — какой? Чем? Ну вот… А потом, когда я на этого Самсона наткнулась… Понимаешь, надо Мирку знать. Ей что Самсон, что Илья Муромец, не стала бы она из-за этого копья ломать. Ну я и подумала: чем ее Самсон не устроил? А очень просто — Далилой он ее не устроил. Она подумала, Гарик говорит: жена у тебя предательница, засланный казачок… Уж не знаю, что он там на самом деле имел в виду. Очень может быть, что именно это, и даже скорее всего. Но Васька-то не догадался, конечно. А она не сдержалась, сорвалась. Я ей вчера так и сказала: на воре и шапка горит. Ну и еще там кое-что…
— Что?
— Ну там, всякое-разное… Ну вот например. Леночка сказала: Гарик жутко изменился. Ни с того ни с сего. Просто в один прекрасный день явился сам не свой. Откуда явился? Из архива. Почему сам не свой? Надо полагать, что-то нашел… Что-то такое, что его перевернуло. Тут мне еще его аспирант подкинул информации — насчет того, что он перед смертью в основном двадцатым веком занимался, теми архивами, которые тогда приоткрылись, понимаешь? Ну вот, как-то так, из кусочков… Ну и совсем уж мелочи. Мирела сказала: бабское письмо, сразу видно. Это она про то письмо, про Машино. Я-то, если уж на то пошло, думаю, что там еще и глаголы были, прошедшего времени, в женском роде. Но это неважно, не в этом суть. Она говорит: никаких анонимок я не посылала, а анонимки только женщинам пришли, понимаешь? В общем, в таком духе…
— Здорово!.. — пробормотал Гриша.
Катя подняла голову. В Гришиных глазах светилось откровенное восхищение. Она не выдержала и фыркнула — и тут же разозлилась. Потому что — мальчишество… мальчишка все-таки! Связался черт с младенцем.
— А теперь — что? — поинтересовался Гриша. — Думаешь рассказать Васе и этим твоим подружкам?
— Погоди, Гриша, я тебе еще не все сказала, — теперь слова давались Кате с трудом. — Она сказала, что покончит с собой, если Вася узнает.
— О-па…
— Вот именно… Точнее не скажешь. О-па.
Гриша немного подумал.
— А знаешь, подружкам, наверное, все-таки придется сказать. Именно теперь, когда вы опять стали общаться. Мирела-то, надо думать, больше не появится, ее будут звать, возникнут вопросы…
— Не знаю… — вздохнула Катя. — Они с Васей, кажется, собирались в Америку. И не так уж много мы общаемся…
— То есть зло останется безнаказанным?
Ах, если бы знать, что делать! Катя подумала: «А ведь я знала, что так будет. Я просто, сколько могла, откладывала этот момент. Да, какое-то время назад мне казалось, что главное — решить проблему безопасности. Так оно и есть, наверное. Чтобы ее решить, нужно было добыть информацию. Я узнала то, что требовалось узнать. И что мне делать теперь с этим знанием? Зло останется безнаказанным… Легко тебе рассуждать, Гришенька. Кто поставил меня судьей над всеми вами? И что там у нас насчет Павлика Морозова, что на самом деле важно: кого кому он сдал или сам факт доноса? Да и не в том даже дело, Господи, если уж совсем честно! А просто нет у меня сил идти к Васе и говорить ему: протри глаза, рядом — чудовище. Ну вот нет сил — и все. То есть — что же? Пусть все идет, как идет? И это тоже невозможно!»
Когда несколько дней спустя шли с Никой навещать Женьку, Катя спросила:
— Ника, зачем ты звонила Леночке и спрашивала про гильзы?
Ника смутилась.
— Ты знаешь, да? Откуда ты знаешь?
— Я с ней разговаривала.
— А-а. Понимаешь, я подумала: а вдруг никто не сообразил у нее поискать. Когда Гарик погиб, всем вроде не до того было.
— И все?
— Ну… не совсем. Только, пожалуйста, не издевайся надо мной… Я хотела его проверить… Андрея. Даже не столько проверить, сколько тебе доказать. По-моему, он исправился.
— Ты хотела, чтобы он сам отдал гильзы Васе? — догадалась Катя.
— Ну да…
Катя вздохнула: какой-то детский сад, пионерлагерь, испытание воли.
— Слушай, — вдруг сказала Ника, — а что это у тебя за дела с этой Леночкой? Вы же вроде раньше никогда не общались.
— Да так, медицинские вопросы… — неопределенно пробормотала Катя.
Хотелось сказать — но не сказала.
Первой заподозрила неладное Лера. Она всегда отличалась какой-то интуитивной прозорливостью. Было так: несколько раз навещали Женьку в больнице, потом ее выпустили на недельку домой — перед переводом в другую больницу — в реабилитационный центр, она позвала к себе. Мирела отказывалась. Раз, другой, третий… Катя думала: могла бы просто перестать отвечать на звонки — а потом поняла: нет, не могла бы. Потому что тогда кто-нибудь из них наверняка позвонил бы Васе — узнать, все ли в порядке.
И вот, Лере стало казаться, что что-то не так. Когда шли втроем — Ника, Лера и Катя — от Женьки, она поделилась своим недоумением. Что такое с Мирелкой — кто-нибудь знает? Дело даже не в том, что она отказывается, а в том, как она отказывается.
— Она говорит так, как будто мы незнакомы, — жаловалась Лера, — Нет, спасибо, до свидания. Как будто я… не знаю… как будто я — рекламный агент и что-то ей впариваю. Что-то с ней не в порядке, я вам говорю. Надо ее как-то вытащить, расшевелить, что ли…
— Не надо, — сказала Катя.
Она не собиралась этого говорить. Вылетело само, а раз вылетело, то все — как известно, потом уже не поймаешь. Лера вцепилась в нее мертвой хваткой.
— Кать, ты что? Ты что-то знаешь? — И почти сразу же разом севшим от волнения голосом: — Это… это что, как-то связано?.. С той историей, да? Ты что-то узнала?
Вот она, эта последняя секунда, когда еще можно повернуть туда или сюда. Что с ней происходит в эту секунду? Почему она поступает так, как поступает? Чтобы разделить ответственность? Чтобы не оставаться больше со своим знанием один на один? Дурацкий соблазн произвести сенсацию, против которого, кажется, ни у кого нет иммунитета? Мысль о том, что от Леры теперь так или иначе не отвяжешься? Или что-то еще?
Ничего не объяснить.
Конечно, они были в ужасе, в гневе, в истерике, не могли поверить. Она рассказала им о Мирелиной угрозе, и они растерялись.
Шантаж чистой воды! Да, конечно. Но ты возьмешь на себя ответственность? Я — не возьму. И я не возьму. Ну вот.
Сначала сказали: умерла от сердечной недостаточности, обстоятельства выясняются. Катя прочла в новостях. Но журналисты все-таки что-то учуяли, какое-то время ходили слухи, потом все утихло. Кате зачем-то нужно было знать — кто? Лерка кричала чуть ли не в в истерике: «Я не говорила! Я с Васей вообще сто лет не разговаривала!»
Ника с Васей тоже не разговаривала. Зато она разговаривала с Андреем и, как выяснилось впоследствии, в порыве откровенности все ему рассказала. Андрей, правда, утверждал, что он тоже никому ничего не говорил. Но Андрею, конечно, веры нет…
Теоретически это могла быть еще и Леночка. Она видела бумаги, псевдоним, подпись — задачка в одно действие. И ей было за что ненавидеть Мирелу, было за что мстить. Почему-то Кате не очень верилось… С другой стороны, Леночка куда-то пропала. Почему-то перестала подходить к телефону, никак не удавалось ей дозвониться.
Наконец был еще один вариант. Возможно, Васе никто ничего не говорил. Мирела просто не стала ждать, когда кто-нибудь ему расскажет, не выдержала напряжения. И тогда получается, что Вася так ничего и не узнал.
Но в таком случае возникает вопрос… Почему Вася перед отъездом в Америку не сказал никому из них ни одного слова, ни одного?
Медуза тянула, тянула, тянула щупальца — и дотянула. И хватит об этом.
Об авторе этой книги
«Медуза» (писалась в 2013–2014 гг.) — последняя завершенная проза Веры Белоусовой. Опубликовать эту повесть она не пыталась, но вовсе не потому, что полагала ее «неудачной» или требующей обстоятельной до- или переработки. Разумеется, от помощи умного доброжелательного редактора Вера бы не отказалась (как и любой настоящий писатель), но дело она считала сделанным и в важности свершенного не сомневалась. Не знаю, сколь подробно обсуждала Вера «Медузу» с другими первыми читателями и какое впечатление сложилось у них от этих бесед (да и от самой повести). На меня же наш разговор подействовал сильно. И радостно. Именно потому, что я почувствовал: Вера знает, каков градус написанной ею повести.
Не то чтобы в том разговоре Вера вовсе отбросила самоиронию. Такого с ней — как и с ее любимыми героями — не случалось никогда
[7]. Но и тени пониженной самооценки тогда не промелькнуло. Может показаться странным, но как раз с ясным сознанием исполненного долга было связано относительное равнодушие автора к изданию повести. Я, по инерции игравший роль «участника литературного процесса», прикидывал варианты публикации. Предлагал еще раз попытаться соблазнить какой-нибудь из толстых журналов. Попутно корил журнальных редакторов за высокомерное отношение к детективам, явленное несколько лет назад, когда я пробовал пристроить «Первую любовь…». Прочитали. Сказали: «Очень интересно. Мы меж собой поспорили, но решили, что все-таки не наше». Между прочим, сейчас я допускаю, что с «Медузой» могло сложиться иначе. Но тут Вера сказала… Хорошо знаю, что воспроизводить прямую речь нельзя. Тем более если многие детали диалога выветрились из памяти. Но смысл-то остался! Вот его и пытаюсь воспроизвести. Сказала Вера примерно вот что: «А может, и не надо ничего предпринимать. Не хочу, чтобы опять в пропасть. Все-таки эта вещь иная, чем прежние. Печатать ее только для того, чтобы напечатать, совсем не хочется».
Мысль Веры двоилась. С одной стороны, она приоткрывала досаду из-за судьбы изданных (иных и не однажды) повестей, которые не имели коммерческого успеха (хотя тиражи разошлись) и были мало примечены критикой
[8]. С другой — автор проводил жесткую черту, разделяющую «Медузу» и предшествующие ей сочинения: мол, хотите считать тиснутые детективы только филологическими забавами — воля ваша, а новая, дорого мне стоившая книга, требует качественно иного отношения. Адекватно ответить было трудно, потому как двоилось и мое чувство. Осознавая масштабность «Медузы», я не мог и не хотел отказаться от глубокой приязни к написанному Верой раньше, счесть ее работы подготовительными экзерсисами, которые теперь можно отодвинуть в сторону. И дело тут было не только в желании поддержать писателя, «проговорившегося» о своей печали и раздражении на критиков. Просто я не считал эти детективы безделицами и ощущал (как ощущаю и сейчас) смысловое единство поэтического мира Веры Белоусовой.
И еще из того же разговора (с теми же, что выше, извинениями). Вера спросила: «Ты понимаешь, что это не про нас?» Имелась в виду наша компания университетских лет. Я понимал, хотя, конечно, видел сквозь текст несколько кадров давней реальной жизни, различал «зернышки», проросшие мини-эпизодами или репликами персонажей. Понимал, что «Медуза» никак не «повесть с ключом». Но понимал я и другое: кому-то может захотеться найти эти самые отсутствующие «ключи». Ведь и я, прочитав повесть «Жил на свете рыцарь бедный», сказал Вере: «Вообще все замечательно, да еще ты мне привет передала!» Намек был на играющее важную роль в сюжете квипрокво двух писателей: Федора Сологуба (на самом деле, как известно, Тетерникова, обзаведшегося невесть зачем аристократическим псевдонимом) и графа Владимира Соллогуба, о котором я в оны годы написал диссертацию и которым в Вериной повести занимается малосимпатичный персонаж. В ответной реплике шутливость мешалась с легким огорчением: «Неужели обиделся? Никогда я так о тебе не думала. Ничего же общего у тебя с этим мерзавцем нет! Просто хотелось отыграть устойчивую неразбериху»
[9].
К чему это я? Да к тому, что в позапрошлом веке наилучшим образом сформулировал великий писатель: «…принесите мне что хотите… “Записки сумасшедшего”, оду “Бог”, “Юрия Милославского”, стихи Фета — что хотите, — и я берусь вам вывести тотчас же из первых десяти строк, вами указанных, что тут именно аллегория о франко-прусской войне или пашквиль на актера Горбунова, одним словом, на кого угодно, на кого прикажете»
[10]. Пока, думаю, достаточно. Ниже попытаюсь объяснить, почему «Медуза» может и должна читаться без использования биографических отмычек.
Сейчас же бегло взглянем на пять повестей
[11], что могли попасть в поле зрения сегодняшнего читателя: «По субботам не стреляю» (1999), «Первая любовь, или Второй выстрел» (2000), «Жил на свете рыцарь бедный» (2000), «Прощаю тебе мою смерть» (2002), «Черномор» (2005). Между прочим, бликующих отсылок к «личному прошлому» в этих историях не меньше, чем в «Медузе». О филологическом бэкграунде автора догадается любой сколько-то опытный читатель. Прямо указывает на то откровенная до демонстративности ориентация на классические сочинения. У Тургенева взяты не только сюжетно-персонажная схема, но и первая часть названия (при этом часть «альтернативная» — «Второй выстрел» — дает ложную отсылку к повести Белкина). Роман Достоевского возникает на первых же страницах истории, озаглавленной пушкинской строкой: его почему-то взял в самолет возвращающийся из Америки майор милиции Мышкин (которого книга «смущала, что ли… Из-за дурацкого совпадения имен, вероятно. “А теперь еще и ситуаций”, — неожиданно подумал он и чуть не фыркнул вслух»); спор об этом романе былых одноклассниц завязывает криминальный сюжет, распутывать который предстоит однофамильцу князя Льва Николаевича. А уж понять, при чем тут «заглавное» пушкинское стихотворение, — дело читателя. Те, кто хорошо помнит роман Достоевского, смекнут быстро. Так и с вариацией на тему «Пиковой дамы» — если, конечно, читатель помнит, кто, кому и при каком условии прощал свою смерть. В «Черноморе» игра позаковыристее. Смысл заглавия в глаза не бьет, контуры пушкинской поэмы проступают медленно, проявившаяся аналогия сперва уводит в сторону (в итоге выяснится, что «заместитель» Черномора вовсе не повинен в похищении «заместительницы» Людмилы, а работает тут другая компонента пушкинской истории). Что же до возникшего в тексте ранее уподобления четырех старших героев мушкетерам Дюма, то оно оказывается вовсе не случайным, хотя работает не на сюжет, а на «общий смысл» печальной истории, трагически начавшейся в Вене сразу по окончании войны, а продолжившейся (тоже трагически) и разгаданной в начале ХXI столетия
[12].
Вера обратилась к изящной словесности, когда «оказалась в Америке — поехала вслед за мужем-математиком, которого пригласили туда работать. Сейчас работаю в том же университете, что и он, преподаю русский язык и литературу». Цитирую финал сверхкраткого рассказа о себе, который автор «Черномора» счел нужным предпослать изданию повести (М.: Время, 2005
[13]). Мне кажется, эта сухая информация в какой-то мере объясняет, почему случилось «рождение писателя», и настраивает на верное понимание прозы Веры Белоусовой. Только важно тут, по-моему, не пребывание в Америке (хотя действие «новой версии» «Пиковой дамы» разворачивается там), а преподавание языка и литературы, ставшее об эту пору главной и любимой работой Веры. Правда, в 1980-х она обучала студентов филфака МГУ венгерскому, относясь к делу весьма ответственно и не без увлечения, но, сколько могу судить, все же не столь страстно, как позднее.
Безусловно упрощая картину и рискуя задеть унгаристов, все же скажу: венгерские язык и литература были для Веры предметом изучения и сферой работы (иногда — увлекательными), русские язык и литература — неотъемлемой частью жизни. (Как, по-моему, и германская словесность.) Диссертация и сопутствующие ей статьи писались преимущественно из чувства долга: если удостоили аспирантуры (подарили три спокойных года), совестно подвести благосклонных старших коллег, не выполнив подряда
[14]. Друзья тех давних лет могут мне возразить: какой тут «научный энтузиазм», если в том же 1980-м («олимпийском») году, когда Вера поступила в аспирантуру, у нее родилась дочь! Так, да не совсем. Несколько позже (домашних забот по-прежнему хватало!) будущая писательница с явным удовольствием переводила венгерскую прозу, однако в предисловиях к соответствующим книгам являла высокую компетентность и ясный слог, но никак не захваченность предметом
[15]. При этом о русской литературе Вера никогда не писала
[16]. Думала же о ней много.
Преподавание высвободило эти мысли, естественно соединяющие поэтические миры с миром реальным, единым для великих художников и их читателей, в том числе — сегодняшних. Вера рассказывала о том, как она учит младое племя читать (понимать) дорогие для нее книги. Рассказывала увлеченно и весело, но в то же время трезво — не скрывая своих неудач. Одной из них оказалось прочтение «Случая на станции Кочетовка». Студенты, занимающиеся русской словесностью не первый год, решили, что Солженицын написал детектив с «победной» развязкой: несмотря на все простодушие, лейтенант Зотов разоблачил поначалу сумевшего заморочить его своим обаянием коварного шпиона. Когда я пересказывал эту историю, собеседники реагировали двояко: а) этого не может быть, потому как в «Случае…» все сказано предельно ясно; б) что с них, американцев, взять — у них менталитет другой, и вообще коснеют в невежестве. Увы, по-моему, суждения эти основаны только на желании отвернуться от грустной реальности.
Да, у Солженицына «все сказано предельно ясно». Но, услышав изложенную выше интерпретацию его рассказа от кого-то из своих — российских — студентов-филологов, я бы не удивился. Потому как год за годом (и все чаще) получаю от них не менее, мягко выражаясь, странные толкования других классических текстов, в которых, по моему разумению, тоже «все сказано предельно ясно». Кто-то отвечает на экзаменационный вопрос по пересказу (зачастую небрежному и всегда дурно понятому), кто-то — по невесть какому учебному пособию, кто-то — по твоей же лекции, из которой запомнил одну сентенцию, оборачивающуюся вне контекста сущей глупостью. Кто-то даже читал доставшееся ему сочинение, но давно и по диагонали. А кто-то так упоен своим «открытием», что и не думает о необходимости элементарной самопроверки. На глазах чтение становится факультативным (а потому запросто игнорируемым) элементом изучения литературы, что бесспорно связано с не менее наглядным падением статуса словесности. В первую очередь — классической, навязанной «каноном», устаревшей, если и терпимой, то в версиях, радикально меняющих надоевшие «смыслы».
Что ж, выше я сам назвал повесть «Прощаю тебе мою смерть» вариацией на тему «Пиковой дамы». Здесь роль Германна разделена меж двумя персонажами, студентами американского университета. Один из них, потомок русских эмигрантов, пушкинскую повесть читал, другой — американец, увлеченный тайнами русской словесности (культуры, ментальности, души и проч.), — нет. Почему? Да потому, что, во-первых, всего не перечитаешь, а во-вторых, юноша полагает, что все вышеозначенные тайны уже постиг. Он ведь работу о проститутках в русской литературе написал! Как после такого свершения не уразуметь, что у этих самых русских добро и зло работают иначе, чем в нормальной жизни. Коли блудницы оказываются святыми, то, уж конечно, и преступники обретают не только прощение, но и житейское благополучие. (Исследуя личность и судьбу Сонечки Мармеладовой, совершенно не обязательно вникать в историю Раскольникова. Это же другая тема!) Вот и поверил истовый русофил, что «Пиковую даму» венчает happy end: графиня, уступив просьбам (или угрозам) ночного посетителя, раскрывает тайну трех карт, остается в живых и благословляет на брак Германна и Лизу. Эту версию втюхивает приятелю внук графини, заинтересованный в ее наследстве, а потому в скорейшей смерти бабушки. План срабатывает. По раскрытии преступления организатор смерти графини оказывается защищенным от юридического возмездия: в суде его вину доказать невозможно. Так ведь и пушкинского Германна не юстиция покарала. Его даже к следствию не привлекали. Никто и не интересовался причиной смерти графини: померла и померла — не вечно же старухе жить! Те, кто читал «Пиковую даму», помнят, что случилось со счастливым обладателем тайны трех карт. Надо думать, знал о том и бабушкин внук. Только не счел пушкинский финал достойным внимания — это ведь «сказка», элемент которой можно использовать в практических целях, дабы потом выкинуть из головы. Деловые люди (в отличие от дурачков-книжников) обретаются в нормальной жизни, где призракам, воздаяниям за зло, мукам совести и прочей фантастической белиберде места нет. Персонаж, точно организовавший своевременное обретение необходимого для бизнеса капитала (доли в наследстве убитой старухи), ошибся. Не ему графиня простила свою смерть. Грядущее возмездие предсказывает Мышкин в разговоре с американским коллегой, сетующим, что преступник останется безнаказанным, да еще и при капитале: «— Денежки он скоро потеряет… <…> Он собирался вложить их во что-то… я не знаю во что… но графиня его от этого предостерегала. Говорила: толку не будет. А она разбиралась получше, чем он…»
Сквозной и любимый автором герой «интеллигентных», или «филологических» детективов «Пиковую даму» читал, как и иные классические сочинения, сюжеты которых повторяются в обновляющихся исторических декорациях. Функция этих текстов в прозе Веры Белоусовой не сводится к тому, что старые книги дают конкретные наводки симпатичным персонажам, расследующим преступления, — майору милиции Мышкину в повестях по мотивам «Первой любви», «Идиота» и «Пиковой дамы», сестрам-близняшкам Марине и Ирине в «Черноморе»
[17], центральной героине «Медузы». Важнее другое. Классики (признаваемые таковыми или подзабытые) писали для нас. Великие книги не своды устаревших и скучных «полезных советов», но, при любой мере поэтической условности, обдуманные свидетельства о том, что некогда с людьми происходило и может с ними произойти. Они предостерегают нас от уже не раз совершенных кем-то ошибок, нарушений отвечных этических норм, преступлений, за которыми следуют наказания. И если мы, вляпываясь в старые сюжеты, игнорируем их смыслы или самоуверенно пытаемся эти смыслы «переформатировать», то рано или поздно получаем по делам своим.
В своей прозе Вера Белоусова решала ту же задачу, что и на занятиях в университете штата Огайо, — напоминала (только иной аудитории) о том, сколь важно понимание литературных текстов и других людей, тех, во взаимодействии с которыми протекает наша жизнь. Напоминала о том, что отношения с книгами и отношения с окружающими строятся по одним законам, что понимание невозможно без внимания и доверия. Потому и сделала майора милиции реинкарнацией князя Мышкина, умевшего слышать всех, с кем его сводили обстоятельства. Потому в повести «По субботам не стреляю» героиня-рассказчица удивляется: она верит совершенно незнакомым людям, хотя ни контексты встреч, ни странное содержание речей собеседников к тому вовсе не располагают. Удивляется — и верит. Как выясняется по ходу дела, не зря — ей говорили правду. Мир населен не одними только негодяями. Хотя и таковых вокруг с избытком. Иначе бы не случались преступления, иные из которых спровоцированы предшествующими злодеяниями будущих жертв. Эта тема набатно звучит в «Медузе», но слышна она во всей Вериной прозе.
В повести «Прощаю тебе мою смерть» Мышкин с усмешливой печалью говорит былой возлюбленной, ставшей преподавателем в американском университете, наставницей двух «Германнов»: «— Виновата-то, выходит, ты. Заставила бы его (будущего убийцу. — А. Н.) прочитать “Пиковую даму” — и не вышло бы его одурачить». Увы, дело не сводится к недоработкам конкретных учителей словесности. Герой-рассказчик «тургеневского» детектива отнес свое сочинение в какое-то издательство: «Мне сказали, что вообще ничего, годится, только надо бы упростить, поубирать цитаты. “Фауста”, говорят, никто не читает… “Первую любовь” хоть в школе проходят, а “Фауста” уж точно никто не знает. И оперу не слышали…» И «Подростка», с которым повесть соотнесена, не читали. «Цитаты из текста убрать можно, не проблема, — только что тогда от него останется?» И что останется в мире, из которого будут убраны цитаты? В том числе и та, которую невольно и с сильной сменой смыслового акцента приводит издатель детективов: «Простите, может быть, впрочем, вы даже оперы “Фауст” не слыхали?»
[18]
Несмотря на успешное решение собственно детективных задач, финалы трех повестей о Мышкине окрашены печалью. Несколько по-другому дело обстоит в «Черноморе», где автор познакомил очаровательных близняшек с Мышкиным, который помог им избежать беды и раскрыть тайну двух разделенных несколькими десятилетиями, но «сцепленных» преступлений. Повесть заканчивается намеком на возможную интимизацию отношений рассказчицы Марины и странного майора милиции: «Я не стану говорить: “На этот раз серьезно”, — чтобы не смешить почтеннейшую публику. Пока ничего не знаю. Посмотрим». Глупо, закрывая книгу, желать чего-либо литературным персонажам — они ведь придуманы, ничего с ними больше произойти не может. И продолжения не попросишь. Однако, если нельзя, но очень хочется, то можно… Потому как в финале «Черномора» пусть прикровенно, но проговорена мечта автора: «Пусть у хороших людей всё будет хорошо!»
Вот и я о том. Да что-то не вытанцовывается. После «Черномора» была написана «Медуза», среди персонажей которой читательскую симпатию вызывают лишь центральная героиня да — в какой-то мере — ее бегло описанные близкие (бойфренд и дочь со своим бойфрендом). Остальные… Те, кому автор отвел роли статистов, по сути, выключены из действия, обрисованы нейтрально. (Не дискредитировать же ту несчастную, что едва не рассталась с жизнью, а всего лишь надолго обречена переползать из больницы в больницу.) Те же, что так или иначе втянуты в сюжет, могут вызвать только неприязнь: кто-то слабую, большинство — сильную. Что ж, зато у героини к концу повествования намечается нормализация личной жизни. Чего уже достигла ее подруга студенческих лет, к которой когда-то ушел (ко всеобщему удовлетворению) муж героини и которая теперь с ним разводится (тоже ко всеобщему удовлетворению) ради еще одного приятеля университетской поры. Правда, есть вероятность, что именно эта обретшая счастье пара воспоспешествовала страшной развязке всей представленной нам многоходовой чудовищной истории (аресты и выдворения из страны в конце 1970-х, убийство в ранние 1990-е, два покушения, жертвы которых остались в живых случайно, в начале нового тысячелетия). Тут, конечно, дело темное — может, не их болтовня привела еще одну общую подругу к самоубийству. А вот без предпринятого главной героиней расследования и предания его результатов огласке в узком кругу былой студенческой компании развязка была бы оттянута на неопределенный срок. Или вовсе отложена до Страшного суда. Последнее, впрочем, весьма сомнительно, ибо такое решение противоречит всему смысловому строю «Медузы».
Нет смысла аннотировать сюжет повести, предлагаемой ныне читателю. О том, что она изобилует страшными событиями (в том числе — свершившимися задолго до рождения девочек и мальчиков, вместе учившихся во второй половине 1970-х), сказать все же пришлось. Позволю себе еще одно «предуведомление». В череде предательств, провокаций, шантажей, насилий, состоявшихся и запланированных убийств самым чудовищным событием мне видится то, о котором автор говорит в предпоследнем абзаце — не категорично, но с той уклончивой интонацией, что действует сильнее однозначно обвинительной. Прикидывая, кто из посвященных оповестил мужа разоблаченной преступницы о ее недавних свершениях и далеком прошлом, главная героиня не отказывается и от «нулевого» варианта. Не проговорился никто — мученица-злодейка не стала дожидаться проклятья и приговора мужа, которого любила всю жизнь. И, упреждая разоблачение, выбрала небытие. Страшно? Да, очень. Но есть вариант еще более кошмарный, зашифрованно звучащий в последнем вопросе главной героини самой себе (автора — читателям): почему вдовец не только отбыл за океан, но и никому из былых друзей не сказал ни единого слова? Возложил на них — осведомленных о тайнах — вину за самоубийство жены? С чего бы, если никто не проговорился, а все секреты покойница унесла с собой? Выходит, послушалась стукачка-убийца совета разоблачившей ее былой подруги — призналась во всем мужу, которого некогда избавила от лагеря. Да ведь и на убийства шла, дабы сберечь его любовь. А он, сохранивший принципиальность юного антисоветчика, разоблачителя злодеяний власти, борца за справедливость любой ценой, — не простил. Толкнул в смерть.
Итак, женщина, для которой невозможна жизнь без любви, не в последнюю очередь — чувственной, предполагая разрыв или уже оказавшись брошенной, кончает с собой. А ее возлюбленный рвет с привычным кругом и покидает Россию. Что-то знакомое тут мерещится. Что же? «Предварительный» финал той самой великой книги, которая помогает главной героине повести решить детективную задачку. Различие с «образцом» работает на фоне завуалированного, но считываемого сходства. Вронский считает себя виновником гибели Анны. Если не единственным, то главным. (Это истолкование романной развязки довольно устойчиво, хотя, на мой взгляд, прямо противоречит и сюжетной фактуре, и большой мысли Толстого.) Он отправляется в Сербию, дабы погибнуть на войне, такое растянутое самоубийство. О чувствах персонажа «Медузы» нам не сообщается ничего, а его отъезд в «прекрасное далёко» воспринимается как бегство от российских бедований, ответственность за которые американский профессор более нести не желает. Из чего, однако, не следует, что он теперь застрахован от щупалец медузы. В грядущее его раскаяние поверить трудно — даже намека на такой поворот в тексте нет.
Впрочем, судьба этого персонажа меня занимает минимально. В отличие от будущего главной героини. Ей-то как жить дальше? Последние слова повести: «И хватит об этом». Если бы так… Имя библейского персонажа, направившее расследование в нужном направлении, можно было ввести в текст самыми разными способами, но автору для того потребовалась «Анна Каренина», перечитать которую для вдруг оказавшейся детективом главной героини всегда «сплошное удовольствие». Находит она подсказку не при нацеленном чтении с начала романа, а когда хочет отвлечься от мучительной следственной головоломки и открывает роман на любимом фрагменте — обеде у Облонских
[19]. Зловеще карикатурным аналогом этого эпизода, что вершится попыткой Долли склонить Каренина к милосердию и счастливым объяснением Кити и Левина, оборачивается в «Медузе» дачная встреча когдатошних друзей, закончившаяся гибелью одного из них. Там-то, словно бы случайно, всплывает толстовский роман, а вокруг цитаты из обеденного эпизода вспыхивает непонятный скандал. Антимир «Медузы» — жуткий современный аналог толстовского мира, в котором, разумеется, «все переворотилось» и «смешалось», но, быть может, «уложится» или, по слову камердинера Матвея, «образуется». Видимо, на то и надеется главная героиня повести. Недаром именно она явно далеко не в первый раз перечитывает «Анну Каренину» и несколько раз, к слову, цитирует «Войну и мир». Доведя расследование до конца, она предъявляет его результаты преступнице прежде всего для того, чтобы обезопасить себя и подруг. Она не может оправдать убийцу, но и, с трудом превозмогая привычные этические установки, не хочет взять на себя миссию судьи. При встрече с преступницей жалость в душе «расследовательницы» берет верх над стремлением к справедливости. Не сказано, что героиня в ходе этого разговора вспомнила роман Толстого — да это и не нужно. Мы и так знаем, что в состав ее души входит книга, первые слова которой «Мне отмщение, и Аз воздам».
Почему же тогда она не может похоронить тайну? Почему делится своим горьким знанием с подругами, тем самым способствуя развязке — торжеству справедливости, умножению зла? Причины наползают одна на другую, как и версии предфинальных происшествий. Мы не знаем и не можем узнать, что и как сработало в последний момент, — это сознательное решение автора. По-моему, очень сильное. Антимир, в котором выпало жить героям и читателям «Медузы», не знает жалости. Вне зависимости от чаяний и чувств даже тех людей, что с толком читают Толстого, Пушкина, Тургенева, Достоевского… Повторю: финалы прежних Вериных повестей полнятся печалью. Верилось, что все же светлой. Можно ли так сказать о «Медузе»? Не знаю. Знаю, что главную героиню очень жалко. Больше, чем всех остальных персонажей. Что, конечно, справедливо, но души не веселит.
И все же… «Медуза» написана той же рукой, что и филологические детективы. Потому что Вера была филологом — в самом буквальном смысле: она по-настоящему любила слова и строящуюся из них словесность. Поэтому решила учиться на филологическом факультете МГУ, поступить куда девочке из сословия, именовавшегося «технической интеллигенцией», было не трудно, а очень трудно. Нужно было убедить в правоте выбора родителей — технари, как правило, относились к гуманитарным наукам опасливо: и рабочие перспективы туманны, и связей там нет, и… неизвестно что в насквозь идеологизированном государстве потребуется завтра от «пишущих». Думаю, эта препона преодолелась сравнительно легко: Верина мама Рахиль Иосифовна и Михаил Михайлович (к которому никто, из его знавших, не применил бы слово «отчим»!), конечно, тревожились за будущее дочери и хотели ей хорошего, но и по-настоящему верили — ей и в нее. Домашний уклад, семейные предания, круг родительских друзей сыграли в формировании Веры, да и во всей ее жизни, огромную добрую роль. Это не значит, что была она «тепличным существом», что не было у нее болезненных юношеских завихрений. Были. Их отблески мерцают в ее прозе. Дальше надо было пройти зверский конкурсный отбор. Немецкий абитуриентка выучила в спецшколе так, что много лет спустя (в конце 1980-х) блестяще переводила рассказы Бёлля. Грамотность была врожденной. Прочла и продумала она к последнему школьному году много больше, чем надлежало стандартному отличнику: знаю это доподлинно — мы познакомились и начали разговаривать о литературе, когда Вера училась в десятом классе. С историей тоже проблем быть не могло: она и содержание непрофильных школьных предметов долгие годы помнила в деталях.
Вера поступила на романо-германское отделение, надеясь попасть в норвежскую группу, — многим тогда казалось, что со знанием редкого языка трудоустроиться будет проще. Потому-то девочку туда и не взяли — кабы в 1975 году набирали группу шведскую, может, и пропустили бы, но Норвегия была активным членом НАТО, тут требовался особо проверенный контингент. Хочешь экзотики — учи язык социалистической Венгрии. И Вера его выучила. А когда спрашивали, как ей это удалось, отвечала, что слухи о бесконечном количестве венгерских падежей преувеличены, язык не сложнее иных-прочих, только надо что-то сразу понять, а там пойдет…
Итак, Вера Белоусова училась на филфаке. Но тут словом «училась» ограничиться нельзя. Вера очень быстро стала своей в «нашей компании», которую иначе как «филфаковской» назвать нельзя. Были среди «нас» и студенты других факультетов, но большинство составляли филологи — с разных отделений и курсов (размах лет в шесть-семь). Общались мы далеко не только меж собой. Так, ближайшей Вериной подругой с первых университетских дней стала — и на всю жизнь осталась! — ее одногруппница, в нашу компанию не входившая. Да и у всех нас были какие-то свои индивидуальные приязни, в том числе — к тем, кто учился рядом, но почему-то обретался немного в стороне. Затребуй от меня сейчас точный список наших, в каких-то случаях сильно бы призадумался. Да и отношения между безусловно своими строились по-разному: Икса с Игреком водой не разольешь, а Зет и Ипсилон если и трепались (гуляли, выпивали) вдвоем, то редко и случайно. Все так, но при всех приведенных и еще возможных оговорках единство нашей компании было реальным. А обеспечивалось это единство не только неприятием Софьи Власьевны со всеми ее заморочками (у кого более продуманным, у кого — менее) и эротикой, но и любовью к литературе, искренней увлеченностью филологическими сочинениями (классическими и новейшими), уверенностью в том, что мы филологи и, коли ничего страшного не случится, таковыми навсегда останемся
[20].
О героях «Медузы» так сказать нельзя. В повести и речи нет о курсовых, дипломах, заседаниях научного студенческого общества, конференциях молодых ученых, докладах и публичных лекциях великих гуманитариев 1970-х — начала 1980-х, тогдашних публикациях замечательных научных трудов… Более того, в тексте отсутствует слово «филолог» и какие-либо его производные. Придя после нескольких перечитываний к этому выводу, на всякий случай проверил поиском. Буквосочетание «фил» встречается в «Медузе» пять раз: «русофил», «славянофильство» (дважды, оба раза — в широком смысле), «профиль», «фильтр». И еще — хоть не так выразительно, но тоже примечательно. Самый фактически точный фрагмент повести — зимняя поездка во глубину России. Все так и было: адская жарища в поезде, зверская холодрыга на не коротком пути от станции, изба, принадлежавшая родителям одного из нас, вкуснейшие соленья, принесенные соседями, насмешки над «барчуком», чудовищный стыд из-за протухшего мяса, с благодарностью принятого теми же соседями, прогулки, водочка с мороза, распевание любимых песен… Только без гитары — в нашей компании почти никто играть не умел, а умевшие остались в Москве. И печку мы растопили без проблем — никто по этой части не отличился, истовый пироман-истопник потребовался для сюжета «Медузы». А название локуса, где мы нагулялись вволю, заменено тремя звездочками. Мы ездили в Спасское-Лутовиново. Честно говоря, не для поклонения Тургеневу — в музей зашли, дабы не обидеть сотрудников, друживших с хозяевами нашего пристанища, — а в надежде (вполне оправдавшейся) на зимне-деревенские радости. Почему же Вере потребовалось спрятать топоним?
Да потому, что он литературный. Вера провела «дефилологизацию» нашего сообщества максимально последовательно. Текст выстроен так, чтобы сторонний читатель не смог понять, на каком факультете учились жертвы медузы. По некоторым деталям может показаться, что, скорее всего, на историческом. Но разве не ворошили страшное прошлое биологи, физики, математики? А уж в девяностые кто только не двинулся на просторы истории-социологии-политологии… Пережимаю? Может быть. Мне важно убедить читателя, что вопрос об образовании персонажей «Медузы» не имеет никакого значения. Они не филологи. Они молодые вольнолюбцы позднесоветской эпохи, времени вроде бы мягкого, но безжалостно душащего тех, кто слишком много на себя берет. Или таким кажется. Или зачем-то нужен в придушенном состоянии. Или просто не глянулся хозяевам.
Нет, я не хочу сказать, что увлеченные занятия якобы деполитизированной историей литературы или искусства страховали умников от расправ и вербовок. Слишком хорошо известно, что довольно часто дело обстояло совсем не так. Нашей компании университетских лет просто очень повезло. Могло сложиться иначе — поводы при желании найти было нетрудно.
«Медуза» написана о той беде, что висела надо всеми, кто пытался жить сколько-то по-своему, хотя настигала не всех. Автору повести нужно было соединить самое общее (система персонажей) с экстремальным (сюжет). Вера не хотела, точнее — по всему своему душевному устройству — не могла язвительно корить друзей молодости, пусть и заодно с самой собой: посмотрите, дескать, каковы вы на самом деле. Ни у одного из ее персонажей нет и малого портретного сходства с теми, кто на исходе 1970-х занимался русской рецепцией Буало, элегиями Батюшкова, прозой Лескова, французским «новым романом» и иными завлекательными историко-филологическими материями, ездил в Тарту, ходил по букинистическим, организовывал «дни науки» (студенческие конференции)… Потому-то и спросила когда-то меня Вера: «Ты понимаешь, что это не про нас?» Надели автор своих персонажей филологической складкой, получилась бы совсем другая история. Куда менее общая.
Но сама-то Вера оставалась филологом. И потому не могла, да и не хотела выстроить свое страшное повествование без литературной подсветки. Она знала: в любой ночи легче существовать при свете вечных книг. (Как-то, далеко не в баснословные университетские годы, а сильно позже, Вера с усмешкой сказала мне примерно вот что: «Никак не могу разобраться, кого больше люблю — Достоевского или Толстого… То так кажется, то эдак…» Потому поручила разгадку тайны преданной и умной читательнице толстовского романа. Заодно взвалив на нее (как и на душевно близких автору читателей) горький вопрос: а дальше-то как жить? Одна из подружек главной героини в общей беседе нервно вскрикивает: «При чем здесь “Анна Каренина”!» Очень даже при чем.
После «Медузы» Вера, кажется, больше прозы не писала. Она продолжала учить американских студентов русскому языку и русской литературе, пока вдруг свалившийся тяжелый недуг не лишил ее и этой радости.
Вера… Верочка родилась 27 августа 1958-го, умерла 2 ноября 2017 года. Ее памяти посвящен роман нашей дочери Ани (Анны Немзер) «Раунд».
Андрей Немзер