АНОНИМYС
В. В. Тетрадь с рисунками на полях
© текст АНОНИМYС
© ИП Воробьёв В. А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
WWW.SOYUZ.RU
Глава первая. Призраки Форта Росс
Микроскопический городишко Йерба Буэна, основанный испанцами в тысяча семьсот семьдесят шестом году на берегу Тихого океана у пролива Золотые Ворота, был настолько ничтожным, что, согласно преданиям, лошади, коровы и овцы в нем уверенно преобладали над родом человеческим. Этого, впрочем, следовало ожидать: Йерба Буэна с испанского переводится как «добрая трава», наличие же оной предполагает пасущийся на этой самой траве крупный и мелкий рогатый скот, а вовсе не людей, которые, при всей их изощренности и прихотливости до прямого жевания травы доходят редко и предпочитают что-то более удобоваримое. Впрочем, уверенно говорить о количественном, а, главное, качественном превосходстве скота над хомо сапиенсами в тогдашней Йерба Буэне трудно, поскольку коров, овец и лошадей регулярно пересчитывали их хозяева, людям же никто точного учета не вел.
В тысяча восемьсот двадцать первом году Мексика стала самостоятельной, и Йерба Буэна от испанцев перешла под мексиканскую руку, что, однако, никак не повлияло ни на людей, ни на опекаемых ими сельскохозяйственных животных. На этом, правда, приключения городка не кончились – в конце американо-мексиканской войны он отошел к Соединенным Штатам и переменил название на Сан-Франциско.
Но подлинную революцию здесь произвело не переименование даже, а калифорнийская золотая лихорадка. В тысяча восемьсот сорок восьмом году на реке с патриотическим названием Американ-Ривер обнаружилось золото. Немедленно вслед за этим в Калифорнию со всего света ринулись сотни тысяч бескорыстных поклонников благородного металла, именуемых в народе золотоискателями. За какие-то пару лет население Сан-Франциско увеличилось с тысячи человек до двадцати пяти тысяч, которые навели там такого шороху, какого мир не знал со времен изгнания из рая Адама и Евы.
Меньше чем через десять лет золотая лихорадка выдохлась, однако за это время старозаветные порядки истребились тут окончательно, и все последующие десятилетия человеческое поголовье города росло такими темпами, которые не снились даже кроликам. К началу двадцатого века Сан-Франциско населяли без малого триста сорок три тысячи человек, а сам город, по твердому убеждению местных жителей, сделался американским Парижем. Нужно ли говорить, что из здешних обывателей настоящего Парижа никто и в глаза не видел? Но разве те патриоты, кто называет свои родные края земным раем, видели рай настоящий, небесный? Нет, да этого и не требуется – достаточно лишь всеобъемлющей, всепоглощающей любви к своей земле, а уж этого у граждан Сан-Франциско хватило бы на три города.
Впрочем, как гласит пословица, в семье не без урода, или, точнее говоря, одна паршивая овца все стадо может довести до цугундера. Таковой овцой следовало бы считать мистера Эндрю Тимоти, инженера, работавшего в конструкторском бюро Швана, Бэттери-стрит, дом 6. Справедливости ради заметим, что паршивость этой овцы была под большим вопросом – вся вина господина Тимоти перед американским человечеством состояла в том, что по происхождению он был русским и больше любил не родную Калифорнию, а никогда им не виданные просторы дикой заснеженной России. Просторы эти в красках живописал его отец, Питер Тимоти, который, впрочем, тоже их не видел, но ему, в свою очередь, поведал о них дед Эндрю – Майкл Тимоти.
В связи с вышесказанным стоит, вероятно, уточнить что имя молодого человека при крещении звучало как Андрей Тимофеев. Но, как говорится, с волками жить – по-волчьи выть. Понятно, что ни один добропорядочный американец в жизни бы не выговорил столь сложного имени, как Андрей и столь сложной фамилии, как Тимофеев. Вот поэтому молодой перспективный инженер и звался Эндрю Джон Тимоти, а русское его имя употреблялось только дома, в тесном кругу родственников, членами которого были сам Эндрю и его отец.
Как уже говорилось, Эндрю не был иммигрантом в первом поколении – первым завыл на американский манер его отец, Петр Михайлович Тимофеев или, для простоты, Питер Майкл Тимоти. Петр Михайлович Тимоти, впрочем, тоже родился не в России, а в Америке, точнее сказать, в знаменитом поселении Форт Росс. Это была русская крепость в пятидесяти милях от Сан-Франциско, который тогда еще назывался Йерба Буэна. В тысяча восемьсот двенадцатом году Форт Росс основала знаменитая Российско-американская компания, славная в первую очередь добычей пушнины и иными мохнатыми начинаниями.
– Что за чушь, – ворчал Петр Михайлович Тимоти, характер которого сильно испортился в последние годы – с тех пор, как добрые люди сожгли его лесопилку, после чего единственным источником существования для семьи сделалась работа его сына Эндрю в конструкторском бюро. – Я говорю, чушь собачья! Не было никакого Форта Росс, это все выдумки досужих гринго. Наша с тобой малая родина, сынок, называлась крепость Росс, или даже колония Росс, в крайнем случае – поселение Росс. А Форт Росс – это дурацкое американское название на дурацком американском языке. Крепость Росс – и никаких фортов, так она звалась от сотворения мира, слышишь меня, сынок?
Когда Петр Михайлович сердился, седые его кустистые брови хмурились, тонкие губы поджимались, и все лицо делалось одновременно горделивым и неприязненным. А сердился он теперь почти постоянно и по этому поводу выпивал пожалуй, несколько больше, чем это показано американскому джентльмену с русскими корнями. Единственным, что спасало его от полного погружения в мизантропию, стала его давняя страсть к рисованию. Тимоти-старший был художником-любителем, и стены их дома все были завешены его картинами – надо сказать, весьма недурными для дилетанта.
Отец Эндрю и сейчас продолжал писать, однако силы были уже не те, и вместо больших живописных полотен он все чаще обращался к эскизам и наброскам, проще говоря, к графике, которая не требовала больших усилий, а, главное – обязательного завершения.
Доктор Грегори Шилдс, с которым втайне от отца консультировался Тимоти-младший, сказал, что беспокоиться не нужно – искусство способно исцелять не хуже, чем бутылка доброго шотландского виски.
– Потеря лесопилки стала для вашего отца серьезным потрясением, в своих воспоминания он снова и снова возвращается к этому драматическому эпизоду, – объяснял доктор Шилдс. – Это могло бы стать причиной психического расстройства, но, к счастью, организм человеческий имеет некоторые способы защиты от такого рода расстройств. Знаменитый психиатр Теодор Мейнерт учит нас, что сознание стремится изгнать неприятные воспоминания, вытеснить их. Надежнее всего это делается при помощи инструментов. А наилучшим инструментом для вытеснения, на мой взгляд, является именно искусство. Так что пусть мистер Тимоти продолжает рисовать.
И мистер Тимоти продолжал рисовать, попутно возвращаясь мыслями к воспоминаниям более приятным, таким, как страна его детства, удивительная крепость Росс.
– Да-да, – кивал Тимоти-старший, – мы жили в крепости Росс и были счастливы, как только могут быть счастливы русские патриоты, оказавшиеся за пределами России. Это был кусок нашей обожаемой родины – далекой, почти недостижимой, которую мы, дети крепости, никогда и в глаза не видели, а оттого любили ее в два раза сильнее. Но потом пришли американцы – ты слышишь, сынок, пришли эти постылые гринго – и переназвали все на свой лад. А мы, русские люди, уже ничего не могли поделать, потому что государь император Николай Первый продал нас за три копейки, а точнее, за сорок три тысячи рублей серебром этому надутому индюку Джону Саттеру, и наша дорогая крепость Росс обратилась в Форт Росс, а мы в глазах гринго уже ничем не отличались от негров или даже индейцев. В одно мгновение все граждане крепости Росс и ее окрестностей превратились в голожопых иммигрантов, каких тут и без нас хоть пруд пруди.
Эндрю Джон Тимоти, умостившийся за письменным столом, калькировал чертежи и, увы, слушал отца вполуха. Он любил отца и жалел его, но невниманию Тимоти-младшего, скажем откровенно, имелись некоторые причины. Начать с того, что слезную эту историю Эндрю слышал уже не в первый раз и наверняка не в последний. Кроме того, его обуревали заботы куда более серьезные, чем мерзкие гринго, вероломно разрушившие русскую идиллию.
Бюро Швана, в котором он служил, к началу двадцатого века захирело и уже попросту дышало на ладан. Это означало, что в ближайшее время Тимоти-младший либо найдет себе новую работу, либо выйдет на паперть с протянутой рукой. Второй вариант пугал его не на шутку, тем более, что он собирался жениться на очаровательной Мэри Остин.
Конечно, в любви не деньги главное, скажет какой-нибудь мечтатель, и попадет пальцем в небо. Деньги важны даже для какой-нибудь скво
[1] из племени шайеннов, а двадцатидвухлетняя мисс Остин была настоящей англо-саксонской барышней. Да, предки ее не приплыли на знаменитом корабле «Мэйфлауэр», который в тысяча шестьсот двадцатом году пристал к берегам Новой Англии и с которого на берег сошли отцы-основатели. Тем не менее, семья мисс Остин была вполне обеспеченной, и на матримониальном горизонте Сан-Франциско Мэри занимала весьма достойное место. Иными словами, недостатка в кавалерах она не испытывала.
И хотя мисс Остин явно выделяла мистера Тимоти из числа остальных ухажеров, которые слетались на юную и очаровательную барышню, как пчелы на мед, но должное впечатление требовалось произвести не только на девушку, но и на ее отца, мистера Уильяма Говарда Остина. Каких-то пару лет тому назад, когда лесопилка Тимоти-старшего работала исправно, особенных проблем с этим не возникло бы. Но сейчас положение сильно ухудшилось. Лесопилка сгорела, а сбережения Тимоти-младший все почти потратил на строительство и обкатку изобретенных им двигателей, которые, по его мысли, должны были принести ему славу нового Рудольфа Дизеля.
Впрочем, слава и деньги пока лишь неясно маячили на горизонте, ближайшие же финансовые перспективы инженера были весьма сомнительны. Вот почему Эндрю был сейчас так озабочен, так рассеянно слушал отца, и даже работа не могла отвлечь его от мрачных мыслей.
Отец же Эндрю, разумеется, ни о чем таком даже не догадывался. Он сидел в плетеном кресле, на столике перед ним возвышалась большая бутыль с вишневой наливкой, уже почти ополовиненная, сам же Тимоти-старший, охваченный приступом мизантропии, раздраженно щелкал желтым от табака ногтем по пустому стакану.
– Опять кто-то копался в нашей почте, – вдруг объявил он. – Это уже не в первый раз, сынок, это не в первый раз.
Эндрю оторвался от чертежей, лицо у него сделалось озабоченным.
– В почте? – повторил он. – Что-то пропало?
– Газеты все на месте, – отвечал Тимоти-старший, – но письмо от мистера Данди вскрыто. Ей же ей, я убью этого почтальона, не будь я Питер Майкл Тимоти!
– Не надо папа, почтальон тут не при чем, – хмуро проговорил сын.
– А кто же, по-твоему, при чем? – отец перевел на него внимательный взгляд.
Эндрю, конечно, мог сказать, что причиной всех странностей – его последнее изобретение, но воздержался. Не надо отцу ничего знать, у него и без того нервы ни к черту. Тимоти-старший между тем не успокаивался.
– Говорю тебе, тут орудуют какие-то мерзавцы. Ты помнишь, что было на прошлой неделе?
Эндрю, разумеется, помнил все. На прошлой неделе кто-то пытался влезть к ним в дом, однако взломщика спугнул отец. По счастью, с тех пор, как сожгли лесопилку, Тимоти-старший целыми днями сидит дома, чередуя выпивку с производством эскизов, на которых обрывистые берега Форта Росс соседствуют с фигурами индейцев, вооруженных луками и утыканных орлиными перьями.
Когда-нибудь он откроет отцу всю правду. Когда-нибудь, но не сейчас. Сейчас надо во что бы то ни стало выдержать все испытания, и наградой ему станет богатство, и свобода, и Мэри, которую он поведет под венец. Впрочем, если дело пойдет так дальше, до этих славных времен можно и не дотянуть. Надо что-то делать – но что?
– Кругом одни беззакония, – говорил между тем отец. – И власти смотрят на них сквозь пальцы. Беззаконие, безнравственность, повальные забастовки и суфражистки – вот что погубит Америку. И не только Америку. Дело идет к концу света, попомни мои слова, сынок. И хуже всего то, что мы с тобой будем при нем присутствовать. Клянусь потрохами пророка Моисея, лучше бы меня пристрелили гуроны и вывесили мой скальп в своем вигваме, а их меднокожие скво сшили бы из того, что от меня останется, сумки и мокасины.
Эндрю, кажется, ничуть не удивился такому волеизъявлению, но лишь заметил, что гуроны в Калифорнии никогда не жили, их природные места обитания гораздо севернее, в Канаде.
– Ради такого дела могли бы спуститься и поюжнее, – ворчал отец, наливая себе новую порцию наливки. – А кто у нас жил?
– Не знаю, отец, не помню, – терпеливо отвечал Эндрю. – Пайю́ты, кажется, еще моха́ве… Уо́шо, йоку́ты.
– Не йокуты, а якуты – вот как правильно звать их по-русски, – сердился Петр Михайлович. – К черту такая жизнь! Пусть лучше с меня наши родные якуты снимут скальп, и пусть я героически погибну в индейских войнах, как и положено белому человеку.
Сын очинил затупившийся карандаш и заметил, что Петр Михайлович безнадежно опоздал: индейские войны закончились с десяток лет назад.
– Не-ет, они не закончились, – ворчал отец, – и не закончатся, пока есть хоть один скальп, который можно снять с белого человека. И, знаешь ли, сынок, в этом вопросе я на стороне краснокожих. Уж мы бы нашли с ними общий язык, да мы и находили, скажу по чести. Когда мы, русские, жили в крепости Росс, мы обращались с индейцами не как со скотом, который надо загнать в резервации, а как с людьми. Знаешь ли, кто жил там вместе с нами?
Отец морщил лоб и загибал пальцы, торжественно перечисляя, сколько народов селилось в этом новом Вавилоне, называемом крепость Росс.
– Первое – мы, русские. Потом – алеуты и эскимосы. И еще якуты – они приехали из России вместе с нами, чтобы немного отогреться здесь и отдохнуть от своих чумов. Променяли чумы на вигвамы, – тут Петр Михайлович смеялся тяжелым смехом, очень довольный незатейливой своей шуткой. – Кроме них тут жили финны, шведы, а также индейцы, обращенные в православную веру. Слышишь, сынок, в православную! Мы научили их правильно хоронить своих покойников, потому что в Судный день мертвые восстанут к новой жизни. А если покойников не похоронить как следует, тела их растащат лисы и койоты, и восстать им после этого будет ох как трудно! Ничего этого индейцы не знали, обо всем этом рассказали им мы, русские. И никто у нас не звал их краснокожими обезьянами, потому что еще в Евангелии сказано – несть ни еллина, ни индея, а только братья во Христе, перед которым равно трепещут любые макаки.
Тут он понижал голос и чрезвычайно конфиденциальным тоном сообщал, что в крепости Росс почти не было белых женщин, а людям ведь надо размножаться, на это справедливо указывал еще Господь Вседержитель, так что неудивительно, что в конце концов по крепости стали бегать маленькие креолы русско-индейских кровей.
– Вот такусенькие индюшечные креолы, – отец показывал пальцами пару дюймов, как будто изображал не обычных человеческих детей, а каких-то гусениц, – и все до единого говорили по-русски. Но мой отец, а твой дедушка уже полюбил русскую женщину. Господь благословил этот союз, и родился я. Но не всем так везло, да, не всем так везло. А индейцы, что ж, индейцы такие же люди, как и негры, и всей их вины только то и есть, что они дикие, как… ну, прямо как индейцы. Но, несмотря на это, мы им дали все, чем владели сами и научили всему, что знали.
Если верить Тимоти-старшему, краснокожие поначалу проявляли ужасную жестоковыйность: не желали верить в русского Бога, а верили в своего Великого духа, в томагавки, мокасины и прочие предрассудки, которые достались им от их варварских предков. Но русские все равно их не отвергли, нет, напротив, они научили их наукам, научили грамоте и ремеслам.
– У нас были школы, индейские дети тоже в них учились, – говорил Тимоти-старший, вертя в руке стакан, в котором волновалась жидкость насыщенного вишневого цвета. – И мы их вывели в люди, этих краснокожих. Из них получались плотники, кузнецы, кораблестроители, фельдшеры и тому подобное. Вот такая жизнь была тут испокон веков – мы, русские, и индейцы, и остальной твари по паре, а еще испанцы, который молятся деве Марии – и никаких гринго.
Внезапно Тимоти-старший умолк, хотя, как полагал Эндрю, он выполнил еще далеко не весь хмельной план на сегодня. По меньшей мере должен был воспоследовать рассказ о том, как замечательно дружили русские с краснокожими, и как между ними не было никаких вооруженных столкновений, а которые были, те не в счет. Даже если время от времени дикие покушались на русский скот, русские отлавливали виновных или уж кто попадался под руку, но отнюдь не казнили, как сделали бы англосаксы, французы или испанцы, но лишь отправляли на Аляску – освежиться немного на холодке, в компании с тамошними алеутами.
Но сегодня рассказ был прерван на полдороге. Обеспокоенный Эндрю даже оторвался от чертежей и обернулся на отца: не хватил ли того удар или, как выражались его компатриоты, кондратий?
Отец, однако, был жив и здоров, и теперь внимательно смотрел прямо на Эндрю.
– Что с тобой творится, сынок? – спросил он негромко.
Тимоти-младший с напускным равнодушием пожал плечами: а что такого с ним творится?
– Я ведь вижу, последнее время ты сам не свой, – продолжал отец. – Тебя что-то беспокоит. Скажи мне все, не бойся. Может быть, я старый дурак и пропойца, но кое-какие мозги в этой голове еще имеются. А еще у меня богатый жизненный опыт, и я могу помочь тебе советом…
Несколько секунд Эндрю колебался. Может быть, и правда признаться старику во всем? Впрочем, толку от этого все равно не будет. Он знал, что скажет ему отец, у Тимоти-старшего был универсальный рецепт на все случаи жизни.
– Ты русский, – говорил тот обычно, – а, значит, доверяй сердцу. Ты американец, а, значит, доверяй рассудку. Там, где ум и сердце сойдутся, там и будет решение проблемы.
Все это отлично знал Тимоти-младший, вот только ум и сердце в этот раз никак не сходились а, значит, и решения проблемы не было. Следовательно, не стоило и беспокоить старика попусту.
– Что пишут в газетах? – заметив, что на столе перед отцом лежит развернутая «Сан-Франциско кроникл», Эндрю решил от греха подальше переменить тему. – Русский царь уже объявил войну Соединенным Штатам?
Петр Михайлович вздохнул: если бы! Хотя, судя по всему, дело как раз к этому и идет. Последнее время между русской короной и Америкой наметилось сильное охлаждение. Впрочем, до настоящей войны, похоже, еще далеко. Больше того – в газетах пишут, что в Сан-Франциско приехал русский художник Верещагин. У него в Америке началось большое турне, он проедет через полстраны и везде будет демонстрировать свои картины.
– Верещагин? – Эндрю потер лоб, вспоминая. – Кажется, про какого-то Верещагина уже писали в газетах. Недавно ездил на Филиппины, потом приехал в Чикаго. Не о нем ли речь, отец?
– Именно о нем, – отвечал Тимоти-старший. – Настоящий художник. Полсвета объехал, даже в Индии побывал и в Тибете, а не так, чтобы всю жизнь мариноваться у себя дома. Да ведь я тебе про него рассказывал, мы с ним знакомы, или ты забыл?
Эндрю рассеянно потер лоб и честно признался, что забыл.
– Мы с Верещагиным познакомились в прошлый его приезд в Америку, тому уже больше десяти лет, – говорил отец. – Я тогда явился на его выставку, показал кое-какие свои этюды. И знаешь, что он мне сказал? В вас есть масштаб, господин Тимофеев, в вас есть масштаб – вот что мне сказал этот великий человек. И мы поняли друг друга, не сомневайся! Потому что в нем тоже есть масштаб. У него вот такущие картины! – Тимоти-старший развел руки в стороны и махал ими в воздухе, словно показывая выловленную им фантастической величины рыбу. – Вот такие, можешь себе представить?! А американцы любят все большое – картины, картошку. Поэтому он тут и понравился. Говорили, что Верещагин настоящий художник, про жизнь рисует. Говорили, что если бы он тут остался, он бы мог заложить основы американской живописи.
– А у нас разве нет живописи? – механически спросил Эндрю: разговор о русском художнике почему-то взволновал его.
– Откуда здесь взяться живописи, тут только реклама, – пренебрежительно отвечал отец. – Портрет доллара анфас – вот здешняя Мона Лиза. А русский художник многому мог бы научить эту американскую деревенщину.
Эндрю рассеянно кивнул: портрет доллара анфас – это интересно. Но еще лучше – много долларов, и не на картине, а в бумажнике. Так, значит, Верещагин приехал в Сан-Франциско с выставкой своих картин?
Тимоти-старший покачал головой: нет, здесь он по приглашению архитектора Уиллиса Полка. Но сейчас в Сан-Франциско проходит выставка Уильяма Меррита Чейза, и Верещагин наверняка там будет.
Рассказывая про Верещагина, Тимоти-старший пришел в необыкновенное возбуждение, он даже встал со своего кресла и заходил туда и сюда по комнате. Эндрю наблюдал за ним, не говоря ни слова.
– Черт побери, – наконец воскликнул отец, – черт побери! А знаешь ли, что я тебе скажу? Я хочу увидеть моего друга Василия Верещагина, да, я хочу его увидеть. Я давно не писал ничего серьезного, ну, да и неважно, нам и без того найдется, о чем поговорить. Да и вам найдется тоже.
– О чем же нам говорить, – удивился Эндрю, – я в живописи ничего не смыслю.
– Зато ты смыслишь в морском деле, – отвечал отец, – ты делаешь двигатели для кораблей. А Верещагин – морской офицер, да, сынок, он морской офицер. Я представлю ему тебя, и у вас найдутся общие темы, уж мне можешь поверить.
При этих словах Эндрю почему-то вздрогнул.
– Как ты сказал? – переспросил он. – Верещагин – морской офицер?
Что-то странное, зыбкое и удивительное забрезжило перед внутренним взором Тимоти-младшего, что-то чудесное и многообещающее, вот только он никак не мог понять, что именно.
– Морской офицер, – повторил он задумчиво, как бы себе самому. – Следовательно, в кораблях и субмаринах он должен знать толк…
С этими словами инженер отложил в сторону чертеж, встал из-за стола и вышел из комнаты.
– Ты куда? – раздался из гостиной удивленный голос папаши.
– По делам, – коротко отвечал сын.
Он обулся, надел пальто и шляпу, взял в руку трость, поглядел на себя в зеркало. Из сияющей пустоты смотрел на него тридцатилетний брюнет с голубыми глазами и греческим носом, несколько бледноватый для здешних солнечных мест, но оттого еще более интересный.
Спустя пару секунд дверь за ним закрылась, тихо щелкнув автоматическим английским замком.
* * *
Эндрю Джон Тимоти не солгал, говоря, что идет по делам. Другой вопрос, какого рода были эти дела, или, точнее сказать, дело. Выйдя на улицу, инженер взял экипаж и отправился на Ларкин-стрит, где жила королева его сердца, очаровательная мисс Мэри Остин.
Через несколько минут экипаж остановился возле небольшого двухэтажного особняка. Эндрю отпустил извозчика и волнуясь, взялся за ручку дверного звонка. Из-за двери раздалась мелодичная трель, и спустя полминуты на улицу выглянул представительный дворецкий с рыжими бакенбардами.
– Добрый вечер, Джейкоб, – слегка откашлявшись, сказал Эндрю. – Мисс Остин дома?
– Добрый вечер, мистер Тимоти, – Эндрю показалось, что дворецкий чем-то смущен. – Подождите минутку, я доложу.
И он захлопнул дверь прямо перед носом у гостя.
Брови инженера сдвинулись сами собой. Что за черт, дамы и господа, он ведь, кажется, не совсем чужой в этом доме – и вдруг такое странное обращение?! Ну, предположим, он пришел не вовремя, но можно было хотя бы проводить его в гостиную!
К счастью, долго ждать ему не пришлось – буквально через минуту дверь распахнулась, и дворецкий пригласил его войти в дом. Тимоти суховато кивнул и проследовал внутрь. С помощью дворецкого разоблачился в прихожей, и тут его настигла странная, невесть откуда взявшаяся дрожь. Впрочем, учитывая тему будущего разговора с Мэри, волнение его казалось вполне естественным.
Мисс Остин ждала его у себя на втором этаже. Это была премиленькая комната – светлая, обставленная в колониальном духе. Хотя рабство в Америке давно отменили, но привычки у бывших рабовладельцев оставались те же, что и сорок лет назад, только место чернокожих рабов кое-где заняла белая прислуга и там, где раньше вас с поклоном приветствовал черный, как вакса, Джим, говорящий «масса Тимоти», теперь появлялся англосакс Джейкоб с безукоризненным новоанглийским прононсом.
Мэри стояла у окна и глядела на гостя слегка исподлобья, взглядом веселым и чуть вызывающим. Сказать, что мисс Остин от природы была наделена безупречной красотой, означало бы погрешить против истины. Легкомысленные каштановые кудряшки, высокие скулы, зеленые насмешливые глаза, очаровательный курносый носик, пухлые, почти негритянские губы – вряд ли такую внешность можно было назвать аристократической. Однако все искупало необыкновенное очарование, исходившее от лица и всей фигуры Мэри. Очарование это было настолько сильным, что подчиняло себе мужчин в первые же секунды или вовсе на них не действовало – в том случае, если они не воспринимали подобный тип женской красоты.
Вот и сейчас Эндрю почувствовал, что сердце у него забилось так же сильно, как в первый день их знакомства. Но сердце сердцем, а пытливый взгляд его не обнаружил на привычном месте у окна фигурки механического медведя, которого он сам сконструировал и подарил мисс Остин. Барышня назвала его Мишка Ти, по первому слогу фамилии Эндрю. Мишка Ти был большой, пушистый, забавный, с черными глазами-бусинками. Он мог поднимать и опускать верхние лапы и вертеть головой. А еще он умел говорить. Для этого надо было вставить ему в спину и покрутить небольшую ручку, и тогда он начинал говорить голосом самого Эндрю.
– О прекраснейшая из прекрасных, – говорил медведь голосом скрипучим и несколько глуховатым, – о красивейшая из красивых! Луна и солнце меркнут перед твоей красотой, звезды тускнут от зависти к твоему очарованию! Не будь жестока к бедному мишке, позволь поцеловать тебя в сахарные уста!
Слушая эту простодушную мольбу, Мэри всякий раз хохотала, лукаво поглядывая на Эндрю.
Однако в этот раз медведя почему-то не было на привычном месте. Впрочем, инженеру сейчас было не до заводных медведей.
– Здравствуй, Мэри, – голос у него звучал слегка хрипловато. – Прости, что побеспокоил внезапно и так поздно.
– Здравствуй, Эндрю, – сказал она, озорно сверкнув глазами. – Позволь представить тебе мистера Картера. Оливер, это мистер Тимоти.
Проклятье! Мэри была не одна. Только сейчас инженер заметил, что в дальнем углу комнаты, словно прячась от слишком яркого электрического света, замер высокий молодой человек.
Как известно, двум третям женщин нравятся брюнеты и лишь одной трети – блондины. Возможно, так происходит потому, что брюнеты встречаются чаще, возможно, причины тому иные, метафизические. Так или иначе, мистер Картер понравился бы только каждой третьей барышне, но, судя по всему, понравился бы очень сильно. Это был, как уже говорилось, высокий молодой человек со светлыми волосами и серыми глазами. И судя по тому, как он пожал руку Эндрю, еще и чертовски сильный. Во всяком случае, пальцы на руке Тимоти-младшего склеились и расклеиваться не спешили.
– Рад познакомиться, – проговорил Картер.
Судя по всему, он был стопроцентный американец – и довольно состоятельный к тому же. Этого только нам не хватало, уныло подумал инженер, но и сам улыбнулся через силу и отвечал:
– Взаимно.
И бросил на Мэри такой взгляд, что любая другая сгорела бы от стыда, но та только игриво сверкнула глазами. Боже мой, именно этот огонь в дочерях Евы роковым образом губит несчастных мужчин. Нет, конечно, есть такие, которые любят девушек положительных, упитанных, неторопливых, с грустным коровьим взглядом, словно только что сошедших с картин Тициана и Веронезе, но Эндрю, воля ваша, был совсем не таким. Ему нравились другие девушки, такие, которые… Словом, такие как Мэри. Или, точнее сказать, ему нравилась именно Мэри, да и не то, что нравилась, он был влюблен в нее по самые уши. И тут, представьте, является какой-то Картер. Впрочем, может быть, он зря подозревает барышню, и Картер – всего-навсего кузен Мэри? Так оно обычно бывает в книжках – если появляется симпатичный молодой человек, он обычно кузен.
– Нет, я не кузен, – улыбнулся Картер, – я…
– Он просто знакомый, – быстро перебила его Мэри.
Картер развел руками: да, так оно и есть, он просто знакомый. И они с Мэри обменялись быстрыми, как молния, взглядами.
Вся эта история с каждой секундой нравилась инженеру все меньше и меньше. Вот так оно всегда и бывает: стоит ненадолго отвлечься, как появляется какой-то атлетически сложенный блондин, и девушка, которая глядела на тебя благожелательно и смеялась твоим шуткам, вдруг начинает смотреть так, как будто ты – пустое место. Нет, конечно, Мэри ему ничего не обещала, но Эндрю казалось, что она питает к нему симпатию, и симпатию настолько сильную, что при благоприятных обстоятельствах вполне может с ним обручиться. А теперь… Кто знает, что будет теперь?
Инженер окинул соперника быстрым оценивающим взглядом – теперь уже не было никаких сомнений в том, что перед ним не кузен никакой и не двоюродный дедушка, а именно соперник. Дорогой сюртук, золотые часы «брегет», рубиновые запонки – видно, что это настоящий джентльмен и живет он отнюдь не на зарплату инженера. Что ж, это не повод для отступления, тем более сейчас, когда совершенно неожиданно появились перспективы, каких мистер Тимоти и ожидать не мог. Нет-нет, что бы ни случилось, без боя он не сдастся. Как бы ни был богат и знатен этот мистер Картер, он едва ли так же умен и остроумен, как Эндрю. Впрочем, сейчас не время устраивать соревнование в остроумии, настал момент сделать решительный шаг.
– Мэри, – сказал он слегка охрипшим голосом.
– Что? – она глядела на него, сузив глаза. Обычно этот ее взгляд ему очень нравился, ему казалось, что в нем таится какое-то особенное обещание. Но сейчас, когда на них пялился наглец Картер, взгляд этот смущал его, как если бы их с Мэри застали обнаженными посреди городского парка.
– Мэри… – повторил он, не находя в себе силы продолжить, но все-таки решился и как в омут с обрыва бросился. – Мэри, нам нужно поговорить. С глазу на глаз.
Глава вторая. Покойник в купе
Скорый поезд компании «Юнион Пасифик», влекомый небольшим, но могучим локомотивом «Геркулес», уверенно рассекал горные просторы штата Юта. Рвался в голубое небо черный дым из трубы, постукивали на стыках рельсов колеса. Третьим в сцепке шел вагон-ресторан, с левой стороны от него медленно проплывали мрачноватые отроги Скалистых гор, с правой застыло зябнущее под холодным дыханием зимы Большое соленое озеро. С тех пор, как в середине семидесятых была окончательно завершена Трансконтинентальная железная дорога, путь с западного побережья Северной Америки до восточного занимал – пусть и с пересадками – всего шесть дней.
– Всего шесть дней, – повторил косоглазый желтолицый джентльмен в темно-зеленом костюме-тройке, сидевший за дальним столиком и с некоторым недоверием глядевший на яблочный пирог, который принес ему официант и который сами американцы с гордостью звали американ-пай, видя в нем выражение самой сути отечественных кулинарных пристрастий. – А сколько это в верстах?
– Точно не помню, но, вероятно, что-то около пяти тысяч или чуть меньше, – отвечал его визави, высокий темноволосый, но начинающий уже седеть господин лет сорока, одетый в серый сюртук изящного кроя и того же цвета панталоны. Перед ним на столе стояло блюдо с жареным филе индейки и картофельное пюре.
– Пять тысяч верст за шесть дней – разве это быстро? – осведомился желтолицый, берясь, наконец, за вилку и нож, чтобы разделаться с пирогом.
– Как тебе сказать, Ганцзалин, – отвечал темноволосый, подцепляя на вилку кусочек индейки. – Смотря с чем сравнивать. Если с паровозом номер девятьсот девяносто девять, который в тысяча восемьсот девяносто третьем году на перегоне Батавия-Баффало разогнался до ста восьмидесяти верст в час, то скорость выходит почти черепашья. Но если взять телеги американских пионеров, которые ехали через страну месяцами, тогда скорость наша может считаться вполне приличной.
Желтолицый, названный Ганцзалином, скорчил недовольную рожу. Почему же нельзя и их поезд разогнать до такой же скорости? В этом случае вся дорога заняла бы – тут желтолицый произвел в уме быстрые вычисления – да, так вся дорога заняла бы гораздо меньше времени, а именно сутки с небольшим.
– Тому есть много причин, – отвечал его спутник, которого звали Нестор Васильевич Загорский. Этот примечательный во всех отношениях господин носил на себе титул коллежского советника и занимался по преимуществу тем, что исполнял разные деликатные поручения для министерства иностранных дел Российской империи. – Во-первых, одно дело разогнаться на коротком отрезке и совсем другое…
Тут он внезапно умолк и с интересом стал вглядываться в начало вагона-ресторана, двери которого только что открылись и впустили внутрь крупного господина лет, вероятно, шестидесяти, лысеющего и с внушительной седеющей бородой. На нем был костюм темно-синего цвета с серым жилетом и белоснежная сорочка, из кармана пиджака торчал уголок белого носового платка, на ногах красовались не ботинки, а высокие сапоги с мягкими голенищами. Весь вид и выражение лица бородатого джентльмена выражали необыкновенную значительность и уверенность в себе.
– Что такое? – полюбопытствовал Ганцзалин, который был помощником коллежского советника во всех его начинаниях. – Что вы там такое увидели?
И тоже повернулся в сторону двери.
– Не что, а кого, – уточнил Загорский. – И не верти головой, как курица – ей же Богу, это неприлично.
Ганцзалин пробурчал в ответ, что неприлично заходить со спины, но, поскольку уже успел разглядеть вошедшего и ничего интересного в нем не нашел, снова повернулся к Загорскому.
Бородатый же господин, которым так заинтересовался коллежский советник, тем временем дошел до середины вагона-ресторана и уселся за свободный столик, накрытый белоснежной скатертью, в центре которого стояла потемневшая от времени серебряная солонка.
– Знаешь ли, кто этот мощный старик? – негромко спросил Нестор Васильевич.
– Император Соединенных штатов Нортон Первый? – язвительно осведомился помощник.
Загорский покачал головой: нет, это никак не может быть император. Хотя бы потому, что самопровозглашенный император США и протектор Мексики Джошуа Абрахам Нортон отправился к своим американским праотцам еще в тысяча восемьсот восьмидесятом году.
– И как же он, бедняга, перекинулся? – неожиданно заинтересовался китаец.
– Как и положено фантазеру и авантюристу – упал и умер, – загадочно отвечал коллежский советник. – Или, может быть, наоборот – умер и только потом упал. Так или иначе, тот, кого мы видим, никак не может быть императором. Тем не менее, это фигура ничуть не менее интересная – это русский художник Верещагин.
Помощник на секунду задумался и сказал, что про художника Верещагина он уже что-то слышал. Загорский отвечал, что Верещагиных много, и очень вероятно, что он слышал про другого Верещагина – Василия Петровича, или даже Петра Петровича, на худой конец – Дмитрия Петровича. Но этот – совсем другой, это Василий Васильевич Верещагин, знаменитый баталист.
– Вспомнил! – вскинулся Ганцзалин. – Вспомнил Верещагина – холм из черепов, а над ним вороны парят.
Загорский кивнул: именно так, черепа и вороны. Картина называется «Апофеоз войны».
– Точно, – согласился китаец, – лучше не скажешь. Именно апофеоз и, вне всяких сомнений, войны. А что, интересно, русский художник делает в поезде, несущемся на полной скорости к восточному побережью США?
Нестор Васильевич посмотрел на помощника с неудовольствием. Если бы тот приучился, наконец, читать газеты, он бы знал, что у Верещагина в Америке проходит большое турне.
С этими словами он достал из внутреннего кармана и выложил на столик номер «Сан-Франциско кроникл».
– Итак, если бы ты вел себя цивилизованно и читал газеты, ты бы знал, что Верещагин сейчас ездит по Америке, выставляя свои картины, – продолжал Загорский. – И заметь, всюду его принимают как родного.
– Это потому, что нас, русских, все боятся, – с удовольствием заметил Ганцзалин, и желтая его и косая физиономия загорелась патриотическим вдохновением.
– Во-первых, никто нас не боится, – нахмурился коллежский советник. – Во-вторых, это от любви до ненависти один шаг, а от ненависти до любви – дистанция огромного размера. Вот поэтому не нужно добиваться, чтобы тебя боялись, сделай лучше так, чтобы тебя любили. Верещагина любят, он нравится американцам. Это молодая нация, их привлекает размах, искренность, биение жизни. Всего этого у Верещагина с избытком.
– А вы с ним знакомы? – спросил китаец.
Господин задумался на секунду и покачал головой: лично – нет. Во-первых, Верещагин москвич, а они с Ганцзалином живут в Петербурге. Кроме того, господин Верещагин очень любит путешествовать по художественным надобностям, сам же Загорский тоже путешествует, но уже по службе. Так что если бы они и познакомились, это скорее вышло бы где-нибудь за границей, в Европе или Азии, а не в России. Однако же не случилось…
Загорский умолк и прищурил глаз, словно желая разглядеть художника получше.
– Любопытно, очень любопытно, – сказал он негромко.
– Что любопытно? – немедленно переспросил помощник.
Нестор Васильевич помедлил и отвечал, что, судя по виду, господин Верещагин, помимо профессии живописца владеет по меньшей мере еще парой профессий.
– Он похож на военного моряка, – продолжал коллежский советник, – но это как раз не диво. В России все почти дворянские отпрыски учатся в кадетских корпусах. Интереснее другое. Как мне кажется, некоторые мелочи выдают в нем нашего коллегу…
– Детектива? – спросил помощник.
Загорский покачал головой.
– Дипломата? – не унимался китаец.
Нестор Васильевич глянул на него с досадой.
– Есть люди, которым идет наивность, но ты к ним не относишься, – сказал он. – Это раз. И второе, не старайся выглядеть глупее, чем ты есть на самом деле. В твоем случае это совершенно лишнее.
– Хотите сказать, он разведчик? – понизив голос, перебил его Ганцзалин.
При этих словах Верещагин поднял глаза от тарелки и бросил на Загорского быстрый взгляд, словно бы расслышал, о чем идет разговор. Нестор Васильевич едва успел отвести глаза и сделать безразличную физиономию.
– Я хочу сказать, что пора уже воздать должное обеду, а то он простынет окончательно, – проговорил Нестор Васильевич, и они с помощником, не сговариваясь, взялись за вилки.
Верещагин на удивление быстро справился со своим обедом и, поднявшись, деловито направился к выходу из вагона-ресторана. Загорский проводил его взглядом и тоже встал из-за стола.
– Уходим? – бросив последний взгляд на недоеденный десерт, помощник сделал попытку подняться, но господин неожиданно положил ему на плечо тяжелую руку и удержал на месте.
– Останься и расплатись по счету, – сказал он повелительно.
– А вы куда?
– Пойду, познакомлюсь с одним из самых ярких художников нашего времени, – отвечал коллежский советник. – Где нынче и знакомиться двум русским людям, как не за границей?
С этими словами он двинулся между столиков к дверям, за которыми только что исчез Верещагин.
Спустя несколько секунд коллежский советник покинул вагон-ресторан. В конце вагонного коридора мелькнул синий костюм художника и пропал в тамбуре. Нестор Васильевич слегка прибавил шагу. Не прошло и десяти секунд, как он уже входил в тамбур. Но стоило ему сделать пару шагов, как сзади его кто-то обхватил с нечеловеческой силой и надавил чем-то ужасно твердым прямо на горло. Твердым предметом при ближайшем рассмотрении оказалась крепкая гибкая трость. Будь коллежский советник чуть менее расторопным, эта самая трость раздавила бы ему кадык, однако он успел подставить под нее ладони.
– What are you? – прохрипел за его спиной невидимый враг. – What are you doing here? Speak or die!
[2]
– Я русский дипломат Нестор Загорский, – отвечал коллежский советник по-русски, продолжая ладонью удерживать опасную трость. – Я для вас совершенно не опасен. И прошу, Василий Васильевич, не давите так сильно, вы мне трахею сломаете!
– Дипломат? – давление трости слегка ослабло, но не исчезло совсем, Верещагин перешел на русский. – Какого лешего вы за мной следите? Я заметил вашу хитрую физиономию еще в ресторане.
– Во-первых, физиономия моя нисколько не хитрая, а вполне благонамеренная, – отвечал Загорский. – Во-вторых, я вовсе не слежу за вами. Однако я заметил человека, который действительно за вами следил. Он показался мне подозрительным, и я… Да перестаньте же вы давить!
С этими словами Нестор Васильевич изящным пируэтом выкрутился из могучих рук Верещагина и теперь сам придавил художника его же собственной тростью так, что тот оказался прижатым к стене и стоял теперь на цыпочках, не в силах свободно вздохнуть.
– Хорош дипломат, – задыхаясь, проговорил Верещагин, – силища, как у медведя! Вы врете, я вам не верю! Отпустите меня, или я подниму тут такой шум, что сбежится весь поезд…
Не успел он закончить фразу, как из соседнего вагона донесся ужасный женский вопль. Кричали так, как будто кого-то убивают. Не сговариваясь, Загорский и Верещагин бросились на крик.
Спустя мгновение глазам их представилось странное зрелище. Немолодая дама в голубом платье кричала и билась в истерике, не в силах оторвать глаз от открытой двери купе, в котором, очевидно, явилось ей нечто ужасное.
Первым возле купе оказался Загорский, за ним, пыхтя, поспевал Верещагин. Белая скатерть, занавески на окнах, на столике в вазе – искусственные васильки: двухместное купе выглядело почти идиллически, если не считать распростертого на левой полке окровавленного молодого человека. Он лежал, запрокинув голову, аккуратно постриженные черные волосы его растрепались, голубые глаза мертво глядели в потолок, белая сорочка липко темнела от крови.
– Вот черт, – ошеломленно проговорил Верещагин, – черт меня подери совсем!
– Вы его знаете? – Загорский бросил на художника быстрый взгляд.
Однако Верещагин ответить не успел. Набежали ахающие и охающие пассажиры, явился высокий суетливый проводник, потом начальник поезда с рачьими глазами, которыми он беспокойно поводил по сторонам. Даме в голубом дали успокоительного, а всех охающих и любопытствующих оттеснили подальше. Послышался скрипучий визг тормозов, поезд замедлил ход, но не остановился совсем, и спустя минуту колеса снова бодро отсчитывали стыки между рельсами.
Воспользовавшись возникшей сутолокой, Нестор Васильевич взялся за проводника. Проще всего было предположить, что несчастного молодого человека убил его сосед по купе. Однако после короткой беседы со служителем поездного дела выяснилось, что убитый ехал в двухместном купе один.
Нестор Васильевич слегка нахмурился: следовало считать это совпадением или…
– Да какое там совпадение, – замахал руками проводник, – этот мистер выкупил в купе оба места.
– Любопытно, – кивнул коллежский советник и перешел к даме в голубом.
Та, все еще вздрагивая и шмыгая носом, поведала симпатичному высокому джентльмену, что в купе покойного она заглянула случайно, просто ошиблась дверью. Она открыла дверь, а там…
И она снова затряслась и залилась испуганными слезами.
– Значит, до сего дня вы никогда этого человека не видели? – осведомился Загорский.
Дама в голубом заморгала глазами, открыла рот и замерла, так ничего и не сказав. Нестор Васильевич сделал стойку.
– Так знаете вы его или нет? – повторил он с нажимом, видя, что дама впала в какую-то прострацию.
– Откуда же мне знать, знаю я его или нет? – придя в себя, плаксивым голосом отвечала дама в голубом. – Я ведь даже лица его не разглядела, я чуть сознание не потеряла, когда увидела этот нож и эту кровь у него на груди.
Загорский попросил ее взглянуть на покойного, но та отказалась наотрез.
– Хорошо, – кивнул коллежский советник, – в таком случае я расскажу вам, как он выглядит, а вы постарайтесь вспомнить, знаком ли вам этот человек.
Нестор Васильевич, обладавший почти фотографической памятью, буквально срисовал лицо покойного за те несколько секунд, что смотрел на него и теперь чрезвычайно подробно описал его внешность, не упустив даже маленькой родинки на левой щеке. После чего дама в голубом уверенно отвечала, что раньше этого господина она не видела.
Загорский хотел спросить что-то еще, но тут кто-то забарабанил по его плечу пальцами. Удивленный такой фамильярностью коллежский советник обернулся с самым ледяным выражением лица. Однако холодность его на этот раз пропала втуне – за спиной его маячила деловитая физиономия Ганцзалина.
– Господину нужна помощь? – осведомился китаец.
– Пожалуй, – после секундной паузы кивнул Нестор Васильевич. – Пробегись-ка по вагонам и поищи мне черноволосого бородатого брюнета лет тридцати с серыми глазами.
– У брюнетов не бывает серых глаз, – сообщил помощник.
– Бывает, но редко, – отвечал Загорский. – Очень вероятно, что на самом деле он перекрасился. Человек он молодой и вряд ли таким образом закрашивал седину. Хотелось бы знать, чего ради он поменял масть?
– Вы поэтому просите его поискать? – несколько ехидно осведомился Ганцзалин.
– Нет, не поэтому. А потому, что он, сидя в вагоне-ресторане, наблюдал за Верещагиным, – сурово отвечал Нестор Васильевич.
Китаец понятливо кивнул. Господин думает, что сероглазый брюнет – и есть убийца?
Господин, однако, отвечал, что сероглазый не может быть убийцей. Судя по некоторым признакам, молодого человека убили минут за десять до того, как его обнаружила дама в голубом. А сероглазый больше получаса сидел с ними в вагоне-ресторане. Он явно следил за Верещагиным и хорошо бы понять, почему.
– Кстати, а где Верещагин?
Загорский оглянулся по сторонам: толпа, загромождавшая коридор, уже схлынула, но его нового знакомца нигде не было видно.
– Новое дело – сбежавший художник, – процедил Нестор Васильевич. – Ладно, изобразительным искусством я займусь сам, а ты – за сероглазым бородачом.
И они разошлись в разные стороны. Впрочем, долго искать живописца не пришлось, он задумчиво курил в ближайшем тамбуре.
– Итак, покойник был вам знаком, – сказал коллежский советник без всяких предисловий, и интонация его была самая утвердительная.
Верещагин хмуро кивнул и неприязненно покосился на какого-то молодого хлыща в желтом жилете поверх белой сорочки, который нахально протискивался мимо них, переходя из одного вагона в другой.
– Здесь слишком оживленно, – задумчиво заметил Нестор Васильевич, посмотрев вслед хлыщу. – Предлагаю продолжить разговор в моем купе, там мы сможем поговорить без свидетелей.
Так они и сделали. Ганцзалин еще рыскал по поезду в поисках загадочного сероглазого бородача, так что они оказались в купе совершенно одни. С минуту, наверное, дипломат и художник молчали. Коллежский советник смотрел на Верещагина, тот глядел в окно, на мягко катившиеся мимо Скалистые горы, при одном взгляде на которые становилось зябко. Верещагин, прежде бодрый и энергичный, сидел, как-то странно задумавшись.
– Итак? – произнес Нестор Васильевич, решив, очевидно, что пауза затянулась.
– Скажите мне откровенно, господин Загорский, вы шпион? – художник смотрел коллежскому советнику прямо в лицо.
Тот даже крякнул – настолько неожиданным оказался вопрос. Однако что-то отвечать было, безусловно, необходимо.
– Я – дипломат, – терпеливо и раздельно, как будто говорил с ребенком, сказал Нестор Васильевич.
– И все?
– Все, – после небольшой паузы отвечал Загорский.
Верещагин вздохнул. В таком случае, он едва ли может быть откровенен с господином Загорским. Загорский холодно улыбнулся. Как прикажете это понимать? С русским дипломатом он не может быть откровенен, а с русским разведчиком – да? С какой стати вообще господин Верещагин решил, что он, Загорский, может быть шпионом?
– В вагоне-ресторане вы наблюдали за мной, а я наблюдал за вами, – отвечал живописец. – У меня наметанный глаз художника, я вижу то, чего не видят обычные люди.
– И вы разглядели во мне шпиона? – Загорский пожал плечами.
– Если быть совсем точным – разведчика, – отвечал Верещагин. – И вы подтвердили мои подозрения, когда увязались за мной.
– Василий Васильевич, я же говорил, мне показался подозрительным один человек, который следил за вами…
Внезапно Загорский осекся. Теперь уже Верещагин позволил себе улыбнуться, хотя и несколько невесело.
– И после этого вы будете утверждать, что вы не разведчик? – сказал он. – Какое дело обычному человеку, с которым мы даже незнакомы, до того, следят за мной или нет? Сказав же, что вы дипломат, вы окончательно укрепили мои подозрения. Я знаю, что работники дипломатических миссий нередко совмещают свою основную работу с разведкой…
– Реже, чем вам кажется, но пусть так, – кивнул Нестор Васильевич. – Однако позвольте и вам задать деликатный вопрос. Вы едва не задушили меня в тамбуре. Откуда вдруг такие сильные чувства?
Секунду помедлив, Верещагин отвечал, что у него были на то серьезные основания.
– Какие именно? – немедленно поинтересовался Загорский.
Тут Верещагин молчал несколько дольше, но потом все-таки сказал, что он попросту испугался.
Загорский улыбнулся: кажется, настал, наконец, момент для откровенности. Нет сомнений, что столь опытный человек, как Василий Васильевич, не будет пугаться собственной тени. Значит, опасность ему угрожает серьезная. Что, в свою очередь, означает, что он нуждается в помощи и защите, причем защите немедленной. Итак, чего он боится, и кто таков этот несчастный молодой человек, которого зарезали, как овцу, посреди бела дня в собственном купе?
Верещагин молчал. В купе воцарилось такое напряжение, что, казалось, будто сам воздух вокруг них сочится электричеством.
– Ах, если бы я был уверен, – проговорил художник печально. – Если бы только я был уверен…
– В чем? В том, что я – русский разведчик? – Загорский пожал плечами. – Какая, в конце концов разница, разведчик или дипломат? Я действую тут в интересах Российской империи, а, значит, вы можете мне доверять полностью и безоговорочно.
Верещагин молчал, глядя в окно.
– Послушайте, – сказал коллежский советник как можно мягче, – послушайте, господин Верещагин. Я знаю про вас гораздо больше, чем может показаться на первый взгляд. Более того, вы мне очень симпатичны. И именно это стало причиной моего к вам особенного внимания, а не какие-то там шпионские тайны.
Верещагин по-прежнему молчал.
– Василий Васильевич, – в голосе Загорского послышалось легкое нетерпение, – вы разумный, опытный человек. Если вы каким-то образом связаны с покойным, у нас есть все основания полагать, что он – не последняя жертва в этом поезде, что очень скоро доберутся и до вас. А поскольку вы находитесь на чужой земле, и ближайшая русская дипломатическая миссия отсюда в тысяче верст, всей мощи Российской империи не хватит, чтобы вас уберечь от неминуемого несчастья. У вас единственный шанс, и состоит он в том, чтобы довериться мне.
Верещагин тяжело вздохнул.
– Ладно, – проговорил он, – ладно. Похоже, другого выхода все равно нет. Я расскажу вам все, что знаю, а вы уж сами решайте, прикончат меня за это или нет. Вы, наверное, слышали, что я приехал в Америку, чтобы выставить здесь свои картины?
Нестор Васильевич кивнул: да, это ему известно.
– Я не в первый раз в США, – продолжал живописец. – Приезжал уже сюда чуть больше десяти лет назад. По пути в Америку познакомился с моей второй женой, Лидочкой. Она была пианисткой и устраивала музыкальное сопровождение для моих выставок. Вернувшись в Россию, мы поженились, у нас родились дети. Вообще, я много где побывал, но Америка произвела на меня особенное впечатление. Соединенные Штаты – великая страна, почти такая же огромная, как Российская империя. Но она гораздо моложе России, в ней сокрыты необыкновенные силы, здесь реализуются удивительные возможности.
Загорский неожиданно улыбнулся: господин Верещагин видит в Америке идеал общественного устройства?
– Вовсе нет, – сердито отвечал художник, пощипывая пальцами свою седеющую бороду, – я не дурак и не младенец. Был такой Иакинф Бичурин, глава русской духовной миссии в Пекине. Так вот, он говорил, что в Китае много хорошего, есть и плохое, но благодаря закону хорошее побеждает. Эти же слова можно отнести и к Америке. Конечно, меня удивляет и даже отвращает здешняя беспрерывная погоня за наживой. С одной стороны, американцы все время подчеркивают свою религиозность, даже на деньгах у них написано «В Бога мы веруем», однако при этом все заповеди о нестяжании и презрении к богатству, которые мы помним по Новому завету, они как будто напрочь забыли.
Загорский кивнул: да, это протестантская традиция, согласно которой чем богаче человек, тем больше благоволит к нему Всевышний. В Америке человека определяют величиной его капитала. Если хотят что-то узнать о незнакомце, первым делом спрашивают: сколько он стоит? И тот, кто стоит миллион, безусловно лучше того, кто стоит пятьсот тысяч.
– Именно, – воскликнул Верещагин, и глаза его загорелись, – именно так! Но кроме этого есть вещи, совершенно непонятные русскому человеку. Например, был я в Капитолии. Сами по себе народные представители в законодательном собрании – дело замечательное. У нас, в России, во всяком случае, ничего подобного нет, а когда появится – Бог весть. Но видели ли вы американских законодателей живьем?
– Бог миловал, – усмехнулся коллежский советник.
– Вот уж истинно! – кивнул художник. – Как ни стучит председатель своим молотком, его никто не слушает, все разговаривают, шумят, занимаются своими делами. Перед столом председателя – лишь те, кто желает принять участие в прениях или, по крайней мере, хочет знать, о чем речь. Остальные кресла пустуют и заняты лишь в экстренных случаях; в обыкновенные же дни законодатели просто прохаживаются там и сям, либо сидят в буфете, а то и вовсе болтают и курят в задних рядах. Сидящие у пюпитров, должно быть, пишут письма к родным и знакомым, потому что не обращают никакого внимания ни на речи ораторов, ни на слова председателя. И это – высший законодательный орган страны!
Загорский кивнул, но заметил, что при всей видимой несерьезности американского Капитолия законы там принимаются не самые худшие.
– Совершенно с вами согласен, – горячо проговорил Верещагин. – И это лишний раз говорит о том, что не нужно нам со своим уставом лезть в здешний монастырь. Ведь у нас в России даже люди образованные считают американцев ордой ковбоев, которые палят из пистолетов друг в друга и в несчастных, эксплуатируемых ими негров! И, разумеется, все полагают, что по части воровства и подкупов Америка на первом месте во всей вселенной.
– А что же на самом деле? – Загорского, кажется, забавляла горячность художника.
На самом же деле, по словам Верещагина, стреляют в Америке сравнительно редко. Взяточничества, казнокрадства и подкупов тут вряд ли больше, чем в других странах, только говорят обо всем этом очень много.
Нестор Васильевич согласился, что поговорить в Америке любят.
– И пусть говорят, потому что благодаря этому не скрываются пороки и общественные язвы оказываются у всех на виду, – вся манера рассказывать ясно выдавала в Верещагине чрезвычайный гражданский темперамент. – Здесь, во-первых, полная свобода печати, во-вторых, иное против европейского понимание общественного благоприличия. В Европе замалчивается очень многое, чего в Америке совершенно немыслимо затушить, а это, на мой взгляд, бесспорный прогресс.
– Пожалуй, – не возражал коллежский советник.
– Что же касается обыкновенных брани и драк, которых ждут от американцев, то заявляю положительно, что они эти глупости позволяют себе очень нечасто, – продолжал вдохновленный Верещагин. – Я в первый приезд много провел времени в Нью-Йорке, а также и в других городах, но не видел ни драк, ни публичной брани. Вот, например, у нас или во Франции столкнутся экипажи – возницы сразу начинают говорить друг другу нежности вроде того, что супостат их ошалел, или и вовсе заложил глаза в кабаке. Ничего подобного в Штатах не встречается. Даже если лошади не просто столкнутся, а и повалятся на землю, возницы немедленно соскакивают с козел, распутываются и разъезжаются, разве только бросивши противнику сердитый взгляд. А вот дерзости, к которым так легко переходят в Европе, в Нью-Йорке не в моде и слышатся редко. Как только одна сторона начинает сердиться, другая цедит сквозь зубы: «олл райт»
[3] и отходит, находя себя недостаточно богатою, чтобы попусту тратить время.
– Ну, хорошо, – сказал Загорский, по видимости, несколько утомленный словоизлияниями живописца, – давайте, с вашего позволения, вернемся к вашей истории. Что случилось с вами в Америке в этот раз, и что вас связывало с покойным?
Глава третья. Королева субмарин
В этот раз американское турне Верещагина началось с выставки в Чикаго, куда он был приглашен тамошним институтом искусств. Но поскольку выставки в американских городах длятся долго и нет смысла все время сидеть при картинах, художник решил, как и десять лет назад, поездить по Америке. Он еще только думал, куда бы направиться первым делом, и тут как раз получил приглашение от архитектора Уиллиса Полка из Сан-Франциско.
– Я подумал, почему бы и нет? От Чикаго – всего три дня пути по железной дороге, увижу сразу несколько штатов. Скалистые горы, пейзажи немыслимой красоты, а в конце – Тихий океан. И решил – еду.
Верещагин явился в Сан-Франциско как раз, когда там шла выставка Уильяма Меррита Чейза.
– Есть такой живописец, бывший председатель Общества американских художников. Импрессионист, но дело свое знает, настоящий мастер портрета, да и пейзажи у него очень недурные.
Как раз в тот день, когда Верещагин явился на выставку Чейза, там же появился и некий пожилой русский господин по фамилии Тимофеев.
– Художник-любитель, мы познакомились с ним в прошлый мой приезд сюда, – объяснил Верещагин. – Он русский американец, родился в Форте Росс. Но дело даже не в нем. Он привел с собой сына, молодого человека, инженера…
– Именно он и лежит сейчас мертвым в пятом вагоне? – перебил его Нестор Васильевич.
Верещагин кивнул.
– Любопытно, – сказал коллежский советник. – Прошу вас, продолжайте.
Когда появился Тимофеев со своим сыном, Верещагин как раз дружески беседовал с американским корреспондентом петербургского издания «Новости и биржевая газета» Варварой Мак-Гахан.
– Василий Васильевич, вы помните такого американского художника Морана? – спрашивала Мак-Гахан.
Верещагин кивал: разумеется, он отлично помнил Морана и не раз бывал у него в гостях. Ему понравился один этюд, который висел у Морана на стене мастерской, и русский живописец под этим этюдом написал: «Из этого вы могли бы сделать нечто чудное. Василий Верещагин».
– Именно! – подхватила Мак-Гахан. – Вы знаете, что случилось потом?
– Откуда же мне знать? – развел руками Верещагин.
– А было вот что, – продолжала Мак-Гахан. – Один местный любитель живописи, увидев вашу подпись на стене под этим этюдом, немедленно, не торгуясь, его купил.
Верещагин улыбнулся.
– Что ж, я рад, что помог моему американскому знакомцу…
– Не спешите, – перебила его Мак-Гахан, – это только половина истории. Поняв, что ваша подпись является наилучшей рекомендацией, Моран стал вешать над этой подписью все новые и новые этюды. И благодаря вашему авторитету все эти этюды идут у любителей живописи нарасхват.
Верещагин засмеялся и покачал головой.
– Меня восхищает деловитость американских художников, но сам я на такое не способен.
Дождавшись, пока Верещагин и журналистка закончат разговор, старик Тимофеев вместе со своим сыном направились прямо к нему. Художник сразу вспомнил Тимофеева, вспомнил даже, что зовут его Петр Михайлович. Однако разговора в этот раз у них не вышло. Петр Михайлович представил Верещагину сына, которого на американский манер звали Эндрю Джоном Тимоти. Это был энергичный брюнет лет тридцати, говоривший на весьма сносном русском языке и первое, что он сделал – отправил отца рассматривать выставку, оставшись с художником один на один.
– Любите живопись? – полюбопытствовал Василий Васильевич.