Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В самом деле?

Он опять обводит взглядом комнату. А затем подходит к этому, как его, и берет в руки фотографию дядечки постарше. На миг мне кажется, будто сейчас он задвинет ее подальше, чего раньше никогда не случалось.

– Наверное, это мой пароль.





– Ипать, – произносит славный парнишка, который моет полы. Я рада, что он хочет поговорить, но беспокоюсь за него. Выглядит он неважно. Челка у него стала еще длинней и грязней, а швабра едва волочится по полу. Она просто лежит там, как будто заболела, или устала, или у нее воспаление мочевого пузыря.

«ПРОХОД НЕ ЗАГОРАЖИВАТЬ» – гласит надпись на двери.

– У меня в окне листья, – сообщаю я славному парнишке. – Они бы тебе понравились. Они дрожат.

– Чудесно, – говорит он. Или «чушь собачья», или что-то в этом роде.

– Дело в том, что я вроде знаю, что это за листья. У них есть названия. В смысле у деревьев.

Он только что плакал. А может, плачет и сейчас.

– Магнолия буроватая, – говорю я ему. – Michelia figo. Краснотычиночник сплетенный. Callistemon viminalis.

– Что? – произносит он. Или «мля», или «хер», или «нах».

– Это как пароли.

Я никогда не спрашивала у славного парнишки, который моет полы, есть ли у него пароль. Я практически не сомневаюсь, что есть. Он знает какие-то секреты, я просто уверена в этом. Наверное, он полностью состоит из паролей. Но просто не знает об этом. Наверное, все, что он говорит – или почти говорит, – это пароль. Наверное, его пароли настолько секретны, что он и сам их не знает. Наверное, он и сам по себе пароль. Можно ли быть паролем и при этом не знать этого пароля? Как там это называется… ортодокс? Парадокс.

– Я волнуюсь за тебя, – говорю я и придвигаю свой ходунок чуть ближе. Может, он такой же, как тот дядечка постарше на фотографии? Может, они оба – пароли?

Решаю рассказать славному парнишке кое-что про того дядечку постарше. Не знаю, насколько все это правда, но он вроде заинтересовался. Или испугался. Полагаю, что все-таки правда, раз уж я все это говорю.

– У него на шее такие пятнышки, – говорю я славному парнишке. – Они мне очень нравятся. Не то что складки на шее у мужчины, который лежит на кровати моей приятельницы. Что мне совсем не нравится. В смысле складки, а не кровать. Кстати, мне нравятся твои сережки. Я тебе уже это говорила? Мне даже твоя швабра нравится.

Это уже, пожалуй, перебор. Его швабра дрожит, дергается. Надо быть поосмотрительней. Я не хочу его пугать. А вообще интересно… Славный парнишка, который моет полы, – это тот, кого я не хочу пугать. Чего только не узнаешь.

Но пугаю его не я. Раздвижная дверь раздвигается, и появляется Менеджер по Исходу с Сердитой Медсестрой и девушкой из Трансильвании. Они идут прямо на нас, так и исходя улыбками и врачебным этикетом. Славный парнишка издает какой-то тихий звук. Это может быть «херасе!». Это может быть «помогите!». Это может быть «пожалуйста, спасите меня!».

Менеджер по Исходу подходит прямо к славному парнишке – с таким видом, будто вот-вот дотронется до него. Славный парнишка пятится к надписи «ПРОХОД НЕ ЗАГОРАЖИВАТЬ». Но без толку. Менеджер по Исходу следует за ним, так вперившись взглядом в спутанную челку, свисающую тому на глаза, как будто знает о нем абсолютно все. Я жду, что сейчас он скажет что-нибудь про Комплексный Подход, про Личностную Ориентированность, про Передовые Методы.

Но все гораздо хуже.

– Быстро ко мне в кабинет, – говорит Менеджер по Исходу славному парнишке. – Нам. Нужно. Обсудить. Твою. Ситуацию.

Швабра славного парнишки умирает – прямо там, на полу у его ног.

Сердитая Медсестра улыбается.

Славный парнишка прямо как в воду капнул… канул, так что я провожу куда больше времени у своего окна. В своем окне. За своим окном.

Деревья, листья… Лист – я. Слова – они такие… Я среди листьев, и я – одна из них. Вот я вроде в своей комнате, но каким-то образом оставляю ее, оставляю растения в горшках на полу под окном, оставляю большой ежедневник открытым на сегодняшнем дне и фотографию дядечки постарше на этом, как его там, и оказываюсь среди листьев. Нахожусь сейчас среди них – нахожусь, как будто потерялась и теперь нашлась. Нахожу себя.

Или, может, все это воспаление мочевого пузыря.

Но я знаю, как они называются. Эти листья, эти деревья… Как ни странно, для каждого из них есть свое слово, вроде пароля, и порой даже не одно, и я вроде могу назвать эти слова. Гибискус… Лилли-пилли… Лагерстрёмия, она же траурный мирт, она же индийская сирень… Brunfelsia grandiflora… Вчера-сегодня-завтра, она же брунфельсия малоцветковая… Поцелуй-меня-быстро, она же валериана красная… И роза, естественно.

И вот я здесь, среди них. Я существую, и они тоже. Равно как и еще какая-то сущность, присутствие которой я сейчас ощущаю. Присущая всему тому, что я сейчас оказалась. Да, тут есть слова. Но и что-то помимо слов, еще более существенное. За пределами этого окна. За пределами всего сущего. Что-то за пределами настоящего – того настоящего, что противоположно прошлому. Но, тем не менее, самое что ни на есть настоящее. Подлинное.

Нужно рассказать об этом моей дочери.





Моя дочь смотрит на меня.

– Что-что? – переспрашивает она, держа в каждой руке по цветочному горшку, по пути в ванную.

– Я сказала, что вроде верю в Бога.

– Ты? Веришь в Бога?

– Да. Почему ты не сказала мне, что я верю в Бога?

– Потому что ты не веришь, мам. И никогда не верила. Это я – я верю в Бога. Вспомнила теперь?

Терпеть не могу, когда она велит мне что-то вспомнить. Бог ты мой: что, по ее мнению, я пытаюсь сделать? Но злится почему-то она, а не я. Что выглядит комично, учитывая, что у нее в руках горшки с цветами. Моя дочь утверждает, что это она верит в Бога. Говорит, что именно поэтому Фелисити с Чарити и ходят в ту школу, в которую они ходят. Говорит, что именно поэтому она и делает то, что делает.

– А-а, понятно… Поэтому ты и ставишь горшки с цветами в ванну?

Она смотрит на меня.

– Я верю в Бога, – говорит моя дочь. – А ты нет. На этом всё?

Она очень сердита. И очень устала. Необходимость объяснять мне все это – еще один тяжкий крест в ее жизни.

– Что ж, я рада, что мы с этим разобрались, – говорю я ей.

И не рассказываю своей дочери о той сущности среди листьев.

Блуждаю по коридорам со своим ходунком. Или заблуждаюсь? Надписи «ПРОХОД НЕ ЗАГОРАЖИВАТЬ» есть, а славного парнишки, который моет полы, – нет. Спрашиваю у девушки из Македонии, не знает ли она что-нибудь про него, но она явно растеряна. Или испугана.

Или, может, у нее воспаление мочевого пузыря.

Да и малого, который здесь не живет, тоже нигде не видать. Высматриваю его за ужином. Здесь есть фрикадельки. Есть улыбающиеся акулы, балансирующие пляжными мячами на стене. Нет только малого, который здесь не живет. Говорю женщине, сидящей рядом со мной за столом, что, по-моему, она ест чужие фрикадельки. Это доставляет мне некоторое удовольствие. Она смотрит на меня. Пытается вспомнить, кто я такая. Не вы одна, говорю я ей, и она обводит взглядом столовую. Говорю ей, что увидимся на бинго.

И моей приятельницы тоже нет в ее комнате. Ей нравилось называть меня «Роза», по каким-то своим причинам. Чтобы получить преимущество. Она жульничала в скрэббл. Роза… Она никогда не называла меня Геранью. Или Петунией. Или Азалией. Или Myosotis scorpioides. То есть Незабудкой.

На кровати моей приятельницы – какой-то мужчина. Рот у него разинут – а вполне возможно, что и пижама. Я не желаю на это смотреть. Он с открытым ртом смотрит в телевизор, висящий высоко в углу. Или, может, в свое окно. В котором нет ничего, кроме автомобильной парковки.

Мой сын хочет поговорить о деньгах.

Я знаю, что мой сын хочет поговорить о деньгах, потому что он написал об этом в большом ежедневнике. Я не знаю, когда он это написал, но тем не менее. «Мама, нам нужно поговорить про твой аккаунт», – говорится там. Наверное, он написал это, когда был здесь в последний раз. А может, вкрался сюда и сделал эту запись, пока я спала. То есть прокрался. Может, он прокрадывается сюда, когда я сплю и вижу сны. Или даже когда не вижу. Может, он прокрадывается сюда, когда я сплю, и делает записи в большом ежедневнике, а фотографию дядечки постарше переставляет вперед, на самый край этого, как его там.

Хотя, пожалуй, зря я так. Мой сын – хороший мальчик. Он тщательно вытирает попу. Он верит. Не в Бога, как моя дочь, а в другие вещи. Не только в деньги. В заботу и осмотрительность. В необходимость твердо придерживаться выбранного пути. В извлечение пользы. В приходы, расходы. Это то, о чем он иногда говорит, когда обводит взглядом комнату, а я смотрю в окно.

– Мам, нам нужно поговорить про твой аккаунт, – говорит он.

– У меня есть пароль, – говорю я ему.

– Конечно же есть, – говорит он, но не более того.

– Мой собственный. Личный. Секретный. Никто, кроме меня, его не знает. Никто не знает его, кроме меня.

Он обводит взглядом комнату.

– Никто в целом мире. Никто на всем белом свете.

– Ладно, – говорит он. – Мам, – говорит он. – Я знаю, – говорит он. – Знаю, конечно же. И ты это знаешь, мам.

– Ты знаешь мой пароль?

Вид у меня изумленный.

Он со столь же изумленным видом смотрит на меня. Озадаченно. Озабоченно. Или заботливо?

– Ты ведь доверяешь мне, мам? Все, что я делаю, я делаю только для твоего блага, ты же знаешь.

– Доверяю? Для блага? Знаю?

Зря я так с ним поступаю… Но он тайком прокрадывается сюда, переставляет мои фотографии, пишет в моем ежедневнике и знает мой пароль – со своей тщательно вытертой попой и озабоченно-заботливым взглядом. Иногда мне хочется, чтобы он выглядел еще более озабоченным, еще более заботливым. И все же зря я так. Я – старая корова, и я просто невыносима.

– Ты хороший мальчик, сынок, – говорю я ему. А потом добавляю: – Или нет?

Просто не удерживаюсь.

Он обводит взглядом комнату. Я делаю вид, будто смотрю в свое окно.

– Короче говоря, мам… Нам нужно поговорить про твой аккаунт.

– Давай поговорим про мой аккаунт, – отвечаю я, пытаясь помочь.

– Наверное, ты заметишь кое-какие изменения.

– В моем аккаунте?

– Да, когда зайдешь в свой личный кабинет.

– С моим паролем?

– Вот именно.

Вот именно…

Так что мой сын рассказывает мне про мой аккаунт – он же личный кабинет, он же банковский счет. Говорит, что там есть несколько изменений по мелочи. Отпускаю шуточку насчет мелочи – мол, у меня там не только мелочь, но и бумажки имеются. Он не понимает. Говорит, что речь идет о незначительных корректировках. Говорит, что речь идет о рутинной реструктуризации. Об оценке и мониторинге. О постоянных улучшениях с прицелом на будущее.

– Забавно, – говорю я ему.

– Забавно? – переспрашивает он, опасаясь, что я собираюсь отпустить очередную шуточку.

– Забавно, что ты говоришь в точности как он.

– Как он?

– Точно. Как Менеджер по Исходу. В точности как он.

Он смотрит на меня еще более озабоченно. Хотя уже не заботливо, а… как это там? Нервозно? Виновато?

В любом случае, мой сын смотрит прямо на меня, поэтому уже мой черед обвести взглядом комнату. Дядечка постарше на фото – прямо впереди всех остальных на этом, как его там. Дядечка постарше не улыбается, но вроде вот-вот расхохочется.

– Gardenia magnifica, – говорю я ему. Своему сыну, а не дядечке постарше.

– Gardenia magnifica, – повторяю я, потому что мне нравится, как это звучит. – Это мой пароль.

– Нет, мам, это не так, – говорит мой сын и обводит взглядом комнату.





Gardenia magnifica. Гардения великолепная. Я смотрю на свое окно, и вот я уже в каком-то саду. Сад этот тоже великолепен. И я сейчас в нем. Существую в нем, по-настоящему существую. Но есть тут и еще некая сущность. Причем явно не Бог. Я держу в руках фотографию дядечки постарше. В то же время существуя в этом саду. И дядечка постарше тоже здесь, рядом со мной. Тоже здесь существует, по-настоящему.

Повсюду вокруг нас эти, как их там… Цветы. Кусты. Деревья. Они прекрасны. У них красивые названия. И пятнышки на шее у дядечки постарше тоже красивые. Corymbia maculata – эвкалипт пятнистый.

Я узнаю́ это место. Я узнаю́ эту красоту, и я узнаю́ эти слова. Слова… Красота… Наверное, я поэтесса. Надо будет спросить у дочери. А может, и нет.

Тот дядечка постарше – прямо здесь, рядом со мной. Мы оба здесь, в этом саду, сидим рядышком, бок о бок, и сад этот прекрасен. А еще тут есть слова. Слова, которыми мы обмениваемся. Слова, которые открывают мне доступ туда, куда вход мне был до сих пор закрыт. Слова-пропуска, на месте недавних про́пусков. Это тоже пароли?

Эти слова открывают какие-то невидимые двери, но я их практически не слышу. Они существуют, они настоящие, но я их почти не слышу. Никак не могу нормально их разобрать. Ни по частям разобрать, разобрав их на части, ни целиком.





Мне надо кому-нибудь рассказать. Блуждаю со своим ходунком, пытаясь кому-нибудь рассказать. Сама даже не знаю, что именно.

Моей приятельницы нет в ее комнате. На ее кровати – какой-то мужчина. Славный парнишка не моет полы, даже возле надписи «ПРОХОД НЕ ЗАГОРАЖИВАТЬ». Малого, который здесь не живет, нет на его обычном месте в столовой.

Прохожу вслед за девушкой-ассирийкой сначала через одни, а потом через другие раздвижные двери и, поскольку ничто на мне не горит, спускаюсь в кабине фильта на самый нижний этаж, где вначале теряюсь, но вскоре опять нахожусь. Нахожу я себя возле главного входа, выходящего на парковку, куда доставили мою приятельницу в ночной рубашке с незабудками. Ну, вообще-то, находясь там, нахожу я не себя, а Менеджера по Исходу – он сидит в своем кабинете с Сердитой Медсестрой. Дверь слегка приоткрыта.

Они ссорятся. Во всяком случае, спорят. Я могу сказать это по тому, как они улыбаются друг другу и перешептываются.

– Я умею считать, – слышу я голос Сердитой Медсестры. Или: «Счета».

Менеджер по Исходу говорит ей, что всё. Под. Контролем. Я слышу, что его рот, его зубы, его улыбка – все это, как там говорится… Стиснуто.

Сердитая Медсестра говорит ему, что он должен быть очень. Очень. Осторожен.

Вижу, как она в своей форме Сердитой Медсестры наклоняется к нему через стол. Это так сильно его пугает, что он смеется.

– Занимайся своими клизмами, – говорит он ей. – А цифры оставь мне.

Я так и чувствую ее улыбку. Очень тихим голосом она советует ему хорошенько о чем-то подумать.

– Бинго! – говорю я.

Просто красота, как они одновременно поворачивают головы, словно те находятся на одной шее. А потом улыбаются мне, оба.

– Роза! – слишком громко произносит Менеджер по Исходу.

– Что мы можем для вас сделать, лапочка? – спрашивает Сердитая Медсестра.

В такие моменты нужно быть поосторожней. Не усложнять ситуацию.

– Случайно не здесь играют в бинго? – говорю я.

Но это не срабатывает. Они смотрят на меня – две улыбающиеся головы. Потом секунду смотрят друг на друга. Затем опять смотрят на меня. И приглашают меня войти.

Я говорю им, что опоздаю на бинго, но они улыбаются. Медленно перетаскиваю ходунок через порог кабинета, как будто я совсем старая, совсем беспомощная, совершенно безобидная. Но Сердитую Медсестру мне не одурачить. Нечего и пытаться. Она подходит ко мне.

– Давайте-ка я вам помогу, лапочка, – говорит она и усаживает меня на стул возле стола Менеджера по Исходу.

– Ну разве не замечательно вы сегодня выглядите? – говорит он мне.

– Да, я всегда все замечаю, – говорю я.

Сердитая Медсестра стоит у меня за спиной, так что я ее не вижу. Она может убить меня одним ударом.

– Вы выглядите на миллион долларов, Роза, – говорит он, и поскольку я знаю, к чему это приведет, то пытаюсь ему подыграть.

– Парням с моего этажа лучше держать ухо востро, – говорю я.

Хотя это уже перебор. Смеется не только Менеджер по Исходу – слишком уж громко, – но и Сердитая Медсестра у меня за спиной. Звучит это ужасающе.

– Роза, – говорит Менеджер по Исходу, – вы счастливы здесь?

Я смотрю на него.

– Я просто в восторге от фрикаделек, – говорю я.

– Для нас важно, чтобы вы были счастливы, – говорит он.

– И чувствовали себя в безопасности, – добавляет Сердитая Медсестра у меня из-за спины.

– И чтоб вам было здесь уютно, – добавляет он.

– Чтоб вам было уютно, – говорит Сердитая Медсестра. Или, может: «Я всех вас убью».

– Вы ведь это знаете, Роза? – говорит Менеджер по Исходу.

– Я много чего знаю, – говорю я. Просто не удерживаюсь.

Он улыбается. Или это оскал? Совсем незаметный, но он явно встревожен.

– Что вы знаете, Роза? – спрашивает он, и я чувствую, как Сердитая Медсестра придвигается ко мне сзади.

– Все меняется. Одни вещи бесславно… бесследно исчезают. Могут вдруг как в воду капнуть. Другие возвращаются. То исчезают, то появляются вновь. Одних людей здесь больше нет. Другие опять здесь.

– Вы ведь доверяете нам, Роза? Вам нужно доверять нам.

– Доверять? – говорю я. – Нам?

Это очень старая игра, и меня от нее уже тошнит.

– Я вроде вспоминаю кое-какие слова, – сообщаю я. – Из прошлого. Которые как пропуска.

– Пропуска? В смысле пароли? Какие пароли, Роза?

Сердитая Медсестра тяжело дышит позади меня.

– Ночная рубашка моей приятельницы… Когда ее доставили на парковку… Там были такие синенькие цветочки вокруг шеи. Так вот: они называются Myosotis scorpioides.

– Правда?

Это их не интересует. Надо приложить больше усилий.

– Мужчина на кровати моей приятельницы… Малый, который здесь не живет… Славный парнишка, который моет полы…

Тишина.

– Во всем этом есть что-то. Связанное с деньгами. Связанное с аккаунтами. Связанное с паролями. Что-то.

Интересно, видел ли кто-нибудь, как я сюда заходила? Знает ли хоть кто-то на всем белом свете, что я сейчас здесь, в кабинете Менеджера по Исходу, на запястье у которого здоровенные золотые, как их там… подручные? Наручные часы. И что за спиной у меня Сердитая Медсестра, которая тяжело дышит.

Я сейчас тоже могу запросто как в воду капнуть. Очень быстро и бесславно исчезнуть.

– Или, может, у меня воспаление мочевого пузыря.





– Я кое-что знаю, – говорю я своей дочери.

Моя дочь вздыхает. Она так устала…

– Ну конечно же, знаешь, мама.

– Все меняется, – говорю я. – Все изменилось.

– Ничего не изменилось, – говорит моя дочь, ставя горшок с растением в ванну. А потом произносит что-то еще, чего я не могу как следует разобрать. Что-то вроде: «Ничто никогда не меняется».

– Не надо бояться перемен, бабуля, – говорит Чарити. Или Фелисити. Да благословит ее Господь.

– Перемены – это хорошо, – говорит Фелисити, или Чарити. Ни одна из них не отрывает взгляда от своего смартфона, когда произносит эти слова, но все же.

Моя дочь продолжает переставлять горшки с цветами в ванну. Она такая услужливая… Такая занятая… Она так занята тем, чтобы быть услужливой, что трудно привлечь ее внимание.

– Мой пароль… – начинаю я, но тут же смолкаю, предоставляя ей возможность закончить за меня: проявить нетерпение и услужливость и из великой занятости и усталости сообщить мне мой собственный пароль.

– А что с ним? – спрашивает она наконец. Так что не повезло.

Ладно, попробуем что-нибудь еще.

– Твой брат, – говорю я.

Ноль эмоций.

– Твой брат знает мой пароль.

Она подхватывает очередной горшок.

– Подержи-ка эту Monstera deliciosa секундочку, – прошу я.

Это привлекает ее внимание, и я не сбавляю темпа:

– Твой брат прокрадывается сюда и переставляет фотографию дядечки постарше на самый край этого, как его там…

Тут я опять ее теряю.

– А потом я вдруг ловлю себя на том, что стою возле окна и держу в руках того дядечку постарше на фотографии… то есть держу в руках фотографию того дядечки постарше.

Она отвлекается от горшков. Смотрит на меня.

– Мам, ему было столько же лет, сколько и тебе.

Даже не представляю, о чем это она говорит.

– Совсем старый, – говорит Фелисити.

– Бедная бабуля, – говорит Частити.

– Бедный второй дедуля, – говорит Фелисити, или Частити.

Они сегодня на редкость разговорчивы. Я не уверена, что мне это нравится.





А вот что мне нравится, так это пятнышки у него на шее. Maculata.

На солнце. Веснушки. От солнца всегда веснушки, особенно весной.

Я сижу в своем окне с тем дядечкой постарше на фотографии. Я сижу с тем дядечкой постарше в своем окне, и на душе у меня весна.

На нас обоих светит солнце, и мы в саду.

В нашем саду. Сидим рядышком бок о бок, и на нас светит солнце.

И на эти пятнышки у него на шее.

– Это наш сад, – говорю я дядечке постарше.

– Ну конечно же, наш, – говорит он.

– Мне нравятся эти пятнышки у тебя на шее, – говорю я ему.

– Ну конечно же, нравятся, – говорит он с очень серьезным видом – или, по крайней мере, без улыбки. – Они – моя лучшая черта.

И смеется.

Это представляется совершенно логичным.

В нашем саду, когда мы перебрасываемся словами. Когда они перелетают между нами, от одного к другому и обратно.

Черничный ясень… Пятнистый шелковистый дуб… Elaeocarpus reticulatus… Buckinghamia celsissima… Brunfelsia grandiflora… Вчера-сегодня-завтра…

Слова-пропуска. Слова-пароли.

Славный парнишка по-прежнему здесь, но не моет полы. Вижу его из столовой в кухне с какой-то нашлепкой на голове. Он там с девушкой из Вавилона, у которой на голове точно такая же нашлепка, и они что-то там делают с подносами с едой, стоящими на столе рядом с этой, как ее… мойкой. Наверное, смывают цвет с фрикаделек. Обесцвечивают их.

Нашлепка на голове у славного парнишки – сетчатая такая, из тонкого пластика – скрывает его красивые волосы, его чудесную челку цвета швабры. Скрывает его волосы так, что он не может спрятаться за ними, но ему все равно удается спрятаться. Он съеживается, сжимается, закрывается, словно цветок, который в конце дня плотно смыкает свои лепестки. Tulipa clusiana. Gazania tomentosa.

Пытаюсь привлечь его внимание, но он делается еще меньше, еще плотней замыкается в себе. Я не сдаюсь. Кричу ему:

– Где твоя швабра? Что они сделали с твоей шваброй?

Девушка из Вавилона улыбается мне. По-моему, славный парнишка на секунду тоже бросает взгляд в мою сторону, а затем опять прячется за фрикадельками.

Оглядываю столовую в поисках свидетеля и вижу, что на своем обычном месте за столом, под картиной с улыбающимися акулами и их пляжными мячами, сидит малый, который здесь не живет, и вид у него совершенно безупречный… безутешный.

Направляю к нему свой ходунок, сажусь рядом с ним и слегка похлопываю по плечу. Он знает, о чем я думаю.

– А вот и я, – говорит он.

– Почему этот славный парнишка не моет пол? – спрашиваю я у него, потому что он вроде как в курсе всего.

– Все меняется, – говорит он.

– Перемены – это хорошо, – говорю я ему, но он верит в это не больше, чем я.

– Вы видели его новую машину? – спрашивает он.

Я знаю, о ком он говорит.

– Я и его подручные часы видела, – отвечаю я ему.

– Он поменял мне аккаунт, – говорит он. – И пароль. И комнату. И окно.

Не расплакался бы он сейчас, думаю я.

Он похож на человека, который никогда не видел сад, залитый солнцем.





Эти пятнышки такие красивые… Maculata. У него на шее, на солнце, в саду. Нашем саду.

– Наш сад, – говорю я, просто чтобы проверить.

– И вправду наш, – подтверждает он. – Наш собственный сад.

Я ошибаюсь, когда мне кажется, что он сжимает мне руку, произнося эти слова? Когда мы сидим бок о бок на солнышке в нашем саду?

И все же он – это тот дядечка постарше, я в этом абсолютно уверена. Что бы там ни говорила моя дочь. Ему столько же лет, сколько и мне? Бог знает, как это понимать. А еще Фелисити с Частити… Второй дедуля? Бог знает, о чем это они говорят.

О Боге, наверное.

И он сжимает мне руку. На солнышке, в нашем саду, где мы держим друг друга за руки.

Его прикосновение… В этом месте ко мне уже больше никто не прикасается. Не считая тех случаев, когда меня усаживают повыше на подушках, или когда подают мне чай и обхватывают моими пальцами чашку с блюдцем, как будто я не знаю, как их держать, или когда девушка-алгонкинка щупает мне пульс, чтобы проверить, не померла ли я часом. И все это и близко не похоже на его прикосновения.

В его прикосновениях что-то светится. Что-то расцветает, сверкая и переливаясь ослепительным разноцветьем. В котором все цветы и цвета на свете.

На свете и в свете. В солнечном свете. В нашем саду. Среди цветов. Свет… Цвет… Цветок…

Слова – они такие…

И здесь есть розы. Rosaceae. Наши розы.

Floribunda. Mutabilis. Crepuscule.

Пьер де Ронсар… Воллертон Олд-холл… Альбертина… Айсберг… Седюксьён…

Есть розы, и есть сияние солнца, и это одно и то же. Что-то цветет. Что-то светится.

И здесь есть птицы. Мы с дядечкой постарше сидим бок о бок в нашем саду, окруженные не только цветами, но и птицами. Они словно неотделимы от нас. Они всегда в полете, на солнце, и всегда издают свои птичьи звуки. Щебечут, щелкают, шепчут… Перекликаются, разговаривают друг с другом… И никогда не умолкают. Бранятся и хвалятся, воркуют и вопят, спрашивают и отвечают, обмениваясь птичьими словами, которые я не могу, как это там говорится… перевести. И я не знаю, как они называются, несмотря на все их призывы. И я не знаю слов, которыми они обмениваются. У меня нет слов для них или для их слов, но они всегда в полете, перемещаясь взад-вперед по воздуху, словно дыхание. Они никогда не останавливаются, так что и сад никогда не останавливается – воздух движется, хлопает крыльями, летит, пронзительно кричит, спрашивает и отвечает, а розы подпрыгивают и трепещут, когда птицы садятся на них или улетают к другим цветам, и все расцветает и светится, когда они гоняются друг за другом, а их слова передаются между ними сквозь воздух, как солнечный свет, как жизнь. Все здесь полно жизни, и мы тоже полны ею.

А на шее у него красивые красноватые пятнышки, словно розы. Розовые, как розы, которые нравятся Розе. Роза – роза, Роза – цвет…

Он сжимает мне руку. И на пальце у меня – на руке, которую он сжимает, – блестит кольцо.

Роза – роза, Роза – цвет, Роза – розовый букет…

Мы явно ровесники, и мы похожи на детей.

Птичьи слова передаются туда-сюда, витают вокруг нас в воздухе, в солнечных лучах.

И здесь есть любовь. Дядечка постарше сжимает мне руку и кольцо у меня на пальце и говорит:

– Я люблю тебя, Роза.

И тут птичий гомон становится просто оглушительным. Распускается и расцветает повсюду вокруг нас, словно огромный цветок, и даже непонятно, какого он цвета – настолько он весь разноцветный, и жаль, что я не знаю, как они называются, эти птицы. Кукабарры? Смеющиеся кукабарры? [9] Но не могут же они все быть кукабаррами, ведь, помимо смеха и хохота, они еще и визжат, и клекочут, и скрежещут, и издают трели, и гогочут, и бормочут, и щебечут, и щелкают, и все эти их звуки такие же яркие, цветущие и разноцветные, как и цветы, и вдруг как по волшебству все цветы вокруг становятся одним цветком, одной розой, и тогда я понимаю, что и птица здесь тоже одна. Я знаю, что, как бы это ни было невероятно, весь этот шум исходит от одной птицы, от одной-единственной птицы, произносящей все эти слова, и в этих словах – все птицы, все цветы, весь солнечный свет и все розы на свете, а также еще одна Роза. И тут я понимаю, что вовсе не птицы, не цветы и не солнечный свет издают эти звуки, и это не они произносят все эти слова. Это я сама – это я сама произношу их, и даже не так уж и громко, но шум от этого повсюду и во всем.

– И я тебя люблю, – говорю я.

– О! – вот что говорит мой сын, когда я говорю ему, что влюблена. А еще: – Что-что ты сказала? Влюблена, правильно?

– Не знаю, правильно это или неправильно. Знаю только, что я влюблена.

Позже я говорю то же самое своей дочери.

– Я влюблена, – говорю я.

Моя дочь ничего не отвечает.

– Ну ты даешь, бабуля! – восклицают Частити и Фелисити.

Задаю дочери тот же вопрос, что и сыну:

– Почему ты не сказала мне, что я была влюб– лена?

– Мам… – говорит мой сын, когда я его об этом спрашиваю, и обводит взглядом комнату. Вижу, что он смотрит на фотографию дядечки постарше, которая сейчас и не у самой стенки, и не на самом краю этого, как его там. Она на моем окне, где я ее оставила. На этом, как его… подоконнике. Над горшками с растениями. Deliciosa.

– Я рад, – говорит он, но вид у него не особо радостный. Рад… Радермахера китайская. – Ну конечно же, ты любила его.

– Любила? В каком это смысле любила?

Что же касается моей дочери, то если она и замечает фотографию дядечки постарше у меня на окне, то ничего не говорит. Это у нее всегда очень хорошо получается.

– Почему ты мне не сказала? – настаиваю я. А это уже то, что всегда хорошо получается у меня.

В конце концов она сдается.

– Любишь, любишь, любишь… – бормочет она, нацеливая эти слова в ванну. И вздыхает.





Ну вот, только представьте себе… Я влюблена. Хотела бы я сказать об этом своей приятельнице, но она выпала из окна. Тогда, пожалуй, скажу тому субъекту, который лежит на кровати моей приятельницы.

Он мне по-прежнему не нравится. Я сижу возле кровати своей приятельницы и смотрю на него. Он смотрит в телевизор. Рот у него раскрыт, и пижамные штаны тоже.

– Представляете? – говорю я. – Я влюблена.

На лицо ему садится муха.

– Не в вас, конечно же. – Важно, чтобы он это понял. – Вы мне совсем не нравитесь.

Муха ползет по его лицу. Интересно, почему он так мне не нравится… почему он мне так не нравится.

– Вы даже в скрэббл играть не умеете, – говорю я ему.

Хотя вообще-то причина не в этом. А в том, что он лежит на кровати моей приятельницы. В отличие от моей приятельницы. В том, что у него на счету достаточно денег, чтобы лежать здесь, а у моей приятельницы – нет. В смысле, недостаточно. В том, что у него есть пароль. Так что он может так вот просто лежать и смотреть в телевизор в расстегнутых пижамных штанах, когда по лицу у него ползает муха.

– Не такой уж вы и особенный, – говорю я.

Муха заглядывает ему в рот, раздумывая, не залезть ли туда. Там, должно быть, мерзко.

– Ваш аккаунт могут поменять, как и у всех остальных.

Муха передумывает и ползет к ноздре.

– Может, они знают ваш пароль.