Лина Нурдквист
Голод
Lina Nordquist
DIT DU GÅR, FÖLJER JAG
Published by agreement with Ahlander Agency
© Lina Nordquist 2021
© Колесова Ю., перевод, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.
* * *
Лина Нурдквист – шведская писательница, психолог и политик. Ее дебютный роман «Голод» переведен на двенадцать языков, а в октябре 2022 года книга получила престижную премию «Книга года».
* * *
Посвящается моей семье, потому что вы самое прекрасное, что у меня есть, и потому что иногда проявляете ко мне больше понимания, чем я того заслуживаю. Мой сестре, которая любит книги, пожалуй, еще больше, чем я. Всем, кто слушал, читал и помогал. А также тому телемастеру, который умудрился несколько лет назад снести прием всех каналов, помимо двух, так что у меня появилось время писать.
Вырубка
Прямо под солнцем – открытое пространство. Земля без звуков. Чуть в стороне отбрасывают на землю тень огромные деревья, но рядом нет ничего, только старые зарубки от топора, смягченные дождем отметины пилы, голые пни.
Здесь лежит мертвый мужчина. Лицо в морщинах, словно на красивой потертой сумочке. Волосы нимбом вокруг головы. Белые, жидкие, трепещущие на слабом ветерке, дующем с вырубки в сторону леса. Рядом с ним распластались по земле листья папоротника, на ветке неподалеку машет крыльями серая неясыть. Спешат муравьи. Деревья вокруг вырубки тянут свои ветви к мужчине и пням, но ничего не могут для них сделать.
Застывшая струйка густой темно-красной крови течет из головы мужчины по земле и хвое, словно струя воды, застывшая в своем движении. Охотничья вышка уже тоскует по нему. Рана большая, идет по всему черепу, но он не стонет, не дышит, а просто лежит рядом с лесом, как он и жил, повернув лицо к кронам деревьев. Глаза его закрыты, он ничего не видит. Его больше нет, он никогда уже не откроет глаза, но вороны видят его. И я вижу.
Кóра
За кухонным столом
– В пятницу? Через две недели?
Свекровь говорит это с нервозным видом.
– Очень хорошо, – отвечаю я.
Ясное дело, Бриккен в стрессе – ее муж только что умер, а бумаги, лежащие между нами на кухонной клеенке, касаются его похорон. На всех бумагах написано имя моего свекра Руара, его зеленое кресло с тряпичным ковриком на сидении пустует. Свекровь трогает пальцем крошечный шрам у основания волос. Серая кофта, седые волосы, кустистые седые брови, кожа белая, как бумага. Веснушки и старческие пятна. Ни одна из нас не носит брюк-клеш, для этого мы с ней староваты. Мне пятьдесят три, ей сильно за семьдесят, мы обе одинаково потрепанны жизнью. Подумать только – тридцать лет мы тремся друг о друга в этом доме. Правда, он, мой свекр, родился не здесь, но здесь учился ходить. В этом доме он прожил практически всю жизнь.
– Гроб и захоронение, – говорит она, глядя в бумаги.
– Урна, – отвечаю я.
– Гроб.
– Тогда зачем ты меня спрашиваешь?
– А я тебя и не спрашиваю.
Больше никто из нас не произносит ни слова.
Я только что сварила яйца, и лишь потом сообразила, что их обычно ел он, а не мы. В просиженном углублении в кресле сохранился Руар – но только там. Его кружка вымыта и стоит за голубой дверцей шкафчика прямо над мойкой, сборник кроссвордов лежит открытый ни для кого, и земля продолжает свое вращение – вертится по-прежнему, даже не заметив этого происшествия. У Бриккен грубые оправы очков, взгляд придирчивый, изучающий. Эти ее очки – словно лупы, вставленные в оправы: от них ее глаза кажутся огромными, как коричневые шары, как будто она видит все, что я сделала. Мы делим кислород в кухне, я и Бриккен, я отвожу глаза к окну, взгляд мой скользит мимо кружевных занавесок, покрытых слоем пыли. За окнами сухой коричневый газон, выжженный за лето солнцем. Нас осталось здесь двое, а до ближайших соседей почти километр. До деревни двадцать пять минут быстрым шагом, но там уже почти ничего нет. Сельский магазин, два новых лежачих полицейских и несколько грязных фасадов из этернита. И Лесопилка, ясное дело. Забор покосился, в нем не хватает доски, и прямо за ним стоят деревья, относящиеся к большому лесу. Между мной и Бриккен повисло молчание. Радио бормочет свое. Драма на площади Норрмальмсторг
[1] осталась позади. Шесть дней в качестве заложников – с чем это вообще можно сравнить? И Фердинанд Маркос, ставший пожизненным президентом – он сам этого хотел, я уверена. Но меня-то кто осудил на пожизненное заключение? Здесь я находиться не хочу, но куда мне податься?
Бриккен выпрямляется, проводит ладонью по пояснице. Ее тело как потрескавшаяся глина, я не решаюсь встретиться с ней глазами.
– Еще кофе?
Она наливает, не дожидаясь ответа. Клетчатая клеенка, заварной кофе в пластиковом термосе, кусок сахара в чашке с синими цветами. Опрятность и народный быт. Боже, знала бы она, что тут творилось, стоило ей отвернуться. Складка у нее между бровей – не только от сосредоточения. Ей приходится держать термос обеими руками, чтобы не пролить.
– Спасибо.
– Я подумала – ты ведь всегда хочешь добавки.
Я не отвечаю. Она кладет в свою чашку кусок сахара и залпом выпивает кофе. Чашки мелковаты, мне всегда так казалось. Ручка такая, что за нее и не взяться толком – ясное дело, Руар предпочитал пить из кружки с логотипом лесозаготовительной компании. Кофе у Бриккен, как всегда, слишком жидкий. Она смотрит на меня, желая услышать мое мнение – вкусный ли кофе. Мне не хочется лишний раз врать.
Такая тишина, что, кажется, заложило уши. На душе у меня свербит – вдруг Бриккен все же знает, хотя мы всегда были так осторожны? На щеках и лбу у нее лопнувшие сосуды – наверное, по сосуду за каждый прожитый год. Один из них, с сердитыми красными ответвлениями, напоминает паука. Кроны деревьев качаются на ветру – кроме этого трупа старой ивы, от которого осталась одна палка. Скоро настанет осень, когда ветер будет отрывать ветки и швырять их в сторону болота, когда садовый столик перевернется на ветру. Такую погоду я никогда не решалась устроить в доме.
– Как ты думаешь, наша Курбитс пошла той же дорогой, что и Руар – в тот раз, когда она пропала? – спрашивает она, не сводя глаз с забора.
Я не отвечаю. В голове у меня мысли о другом, а не о мертвой кошке.
Скоро по телевизору будут показывать «Сцены из семейной жизни», но у меня нет сил смотреть, как герои рвут друг друга в клочья, у нас своего по горло. Продолжать ли мне молчать о том, из-за чего я раздирала себе грудь по ночам, о таблетках, и дровяном сарае, и клапане на колесе, или выпалить все как есть? Выдержит ли голос…
Снаружи Норрландское лето, белые ночи. По ночам луна и солнце стоят бок о бок, и скоро отягощенные мыслями одинокие люди начнут звонить на радио в вечерний эфир. Я знаю, каково это. У меня тщательно расчесанные волосы и блеск для губ, и вечный воображаемый камешек в ботинке. Мне было семь, когда я впервые описалась от страха, потом четырнадцать, и все продолжалось, потом мне стало тридцать восемь, сорок семь, пятьдесят три. Мое сердце – как ворона на высоком дереве. Иногда она каркает издалека, иногда подбирается ближе. Наверное, я такая родилась, но иногда я задаюсь вопросом, почему ворона выбрала именно меня. Впрочем, с этим можно жить: когда приходит страх, он такой мягкий, летний, что-то нашептывает мне на ухо. С годами все стало терпимее. В молодые годы все казалось гораздо хуже, хотя тогда мне нечего было бояться. Давным-давно.
Я хочу, чтобы вдова Руара поручила мне заниматься его похоронами. Именно я должна была бы всех обзванивать и все заказывать. Решать, что на нем будет надето. Рассказывать истории из его жизни и просить нанятую певицу спеть «Осеннюю песню» на слова Туве Янссон. Но я не смогу объяснить это Бриккен. Так что я ничего не говорю по поводу похорон. Мне пришлось бы мигом собрать свои вещи и пойти, куда глаза глядят, если бы я рассказала, чем тут занималась, когда ее не было дома. А то еще и под замок посадили бы. Вместо этого я беру пирожное с вареньем и грызу его. Некоторое время мы сидим молча, одинокие вместе. Затаились и выжидаем. Мы продолжаем делить между собой пространство этого дома, как все дни с тех пор, как я вышла замуж за их с Руаром сына, и все вышло совсем не так, как я себе представляла. На кухонном окне жужжит муха. Рвется на волю, как и я.
Первой молчание нарушает Бриккен.
– Ты знаешь, что мать и отец Руара вышли из леса вон там, между соснами? – говорит она и кивает головой в сторону окна. – Унни и ее Армуд выбрали себе дом в таком уголке леса, куда солнце может заглядывать беспрепятственно. Пришли пешком из самой Норвегии, а багажа у них было всего-ничего – мальчонка на руках, лакированная деревянная шкатулка и мешок с провизией.
Поправив носком туфли кухонный коврик, она оглядывается, словно надеясь найти в этой старой кухне нечто вдохновляющее. Все здесь допотопное, мы тоже, но у нее по-прежнему самые красивые дверцы шкафов, и именно ей подарили на юбилей столешницу под мрамор в кухню. Мне же подарили новые часы. Ее взгляд скользит дальше в поисках роскоши, находит алюминиевую кастрюлю с вмятинами, покрытые жиром стыки кафеля, останавливается на пожелтевших синтетических кружевах. Сейчас ей удалось навести немного блеска на оконные рамы – они по-прежнему сияют белизной после покраски в позапрошлом году. Бриккен проводит рукой по подоконнику.
– «Уютный уголок» был куда меньше, когда они въехали сюда, и выглядел весьма запущенным. Когда появились они, дом уже давно пустовал. Серое замызганное пятно на фоне стволов деревьев, не иначе. «Здесь мы в безопасности, – видать, сказали они. – Здесь будет наш дом». И хорошо для хозяина местных лесов, что кто-то согласился позаботиться о домишке, хотя он и брал с них немалую плату.
Историю об Унни и Армуде я слышала так много раз. Иногда мне хотелось быть, как она: любимой, сильной, готовой пуститься в путь, оставив все позади. В голове прорастают мысли, как все могло происходить тогда, давным-давно.
Унни
В пути
Я не знаю, как оно могло бы быть, зато знаю, как оно было. Знай я тогда, чем все закончится, дни заполнились бы совсем иной ценностью и ожиданием. Если бы даже я могла заглянуть в будущее, все равно ничего бы не предприняла, чтобы остановить надвигающееся. У горя нет правых и виноватых. Счастье не знает морали.
От крестьянина, которому поручили отвезти меня, пахло похмельем. Я слышала, как шептались люди в тот морозный день, когда я залезла на его повозку. Крестьянин отпустил мою руку и толкнул меня в спину, чтобы я скорее залезала в клетку для скотины у него на телеге. Многие, кого я давно знала, отворачивались. Кто-то сплюнул на землю. Следующая остановка – холодная комната с запертой дверью. Крестьянин прикрикнул на лошадь, и мы тронулись в путь. Когда телега покатилась, дверца стала биться о клетку. Лошадь разогналась, железо все громче билось о дерево – так я поняла, что крестьянин забыл меня запереть. Секунды полета. О, как я бежала к тебе, Руар! Как заставляла работать легкие, преодолевая боль в ноге, пока не увидела блеск воды, Армуда, смолившего чью-то лодку, и наконец-то разглядела светлый пучок твоих волос – ты сидел позади плоской синей кормы.
Армуд оставил недосмоленную лодку. Он первым покинул мой город – большими решительными шагами, хотя мог бы и остаться. А я лишь кинула прощальный взгляд на тот кусочек Норвегии, что был мне домом. Позади остались море, голод и все обвинения. Взгляды, полные ненависти или малодушно отведенные в сторону. Горы, покрытые набухшими почками, смотрящие вниз на людей в том городе, где мы жили, и видящие, как те копают могилки своим умершим детям. Слезы со вкусом моря. Море со вкусом слез. Я хотела бы остаться, не желала заставлять сына пускаться со мной в это путешествие, сама не зная, чем оно закончится, но выбора у меня не оставалось. Поэтому мы шли день за днем вдоль берега, а в глазах у нас отражалось небо. Мы шли по темным тропинкам через большой лес. Правая нога болела, но с этой болью можно было справиться. Хуже обстояло дело со страхом и тревогой. На руках у меня тельце ребенка, которому еще не исполнилось и года, внутри меня растущее яблочное зернышко. Так близко. Ты, Руар, крошечным тючком спал у меня на животе, подтянув под себя ножки от холода. Твоя сестра была безымянным семечком под моим пупком. Ее отец – человек, которого я едва знала, но глаза у него были добрые, и я доверилась ему.
У меня была красная лакированная шкатулка вишневого дерева со всякими снадобьями, доставшаяся мне от целительницы, а впридачу то, что было на мне надето: коричневая юбка, шаль и потрепанная белая блузка. Дырка у воротника тщательно заштопана. Остальное мне пришлось оставить позади. Выбора не было. Человек из Кристиании, где я никогда не бывала, был одет в брюки из потускневшей черной ткани и куртку, не имевшую никакого цвета. Выцветшие, безжизненные ткани. Но лицо у него было живое, и он пошел со мной, полюбил тебя, Руар. Шесть месяцев мы с ним знакомы, и вот уже некоторое время спим в одной постели. Я полюбила его имя, Армуд, и его руки – волосатые, почерневшие от погоды и путешествий, напоминающие сказочный лес. Меня тронуло, как он предложил присмотреть за тобой, когда мне надо было пойти с моей лакированной коробочкой к больной девочке у подножья горы. Я ушам своим не поверила, когда он предложил пойти со мной, узнав, что я вынуждена бежать.
– Я с тобой.
Так он сказал, и мы пошли. Главное – любить друг друга. Так думала я тогда. Мне казалось, что все просто.
Поклажа висела на его спине, он человек привычный, странствовал ранее. Поначалу я все время оглядывалась назад, вспоминая слова пастора. «Убийца». Сколько времени пройдет, прежде чем они догонят нас? Но с каждой милей, которую мы оставляли позади, дышать становилось все легче. Когда мы просыпались по утрам, чтобы продолжить наш путь, костер уже почти угасал, но в нем теплились искорки, дававшие достаточно тепла, чтобы начать новый день. Иногда Армуд мочился на угли, оберегая лес, прежде чем мы пускались дальше. Дни тянулись медленно, но еда исчезала быстро. Ранец Армуда с запасом провизии становился все легче, вскоре в нем осталась лишь щепа для костра, скоро нам придется покупать еду. Вдали виднелись горы, покрытые снегом даже среди лета.
Наверное, с его стороны любовь была уже тогда – иначе я не понимаю, почему он шел со мной все эти долгие дни, сквозь деревни, вдоль проселочных дорог, под пляшущим дождем и палящим солнцем. Каждый раз, когда я смотрела на него, слышала его смех, на душе у меня становилось теплее. Высота и горный воздух обжигали холодом. Сырость пробирала до костей, не желая отступать обратно к морю. Ботинки промокали. Не раз, глядя на него, я думала, что он вот-вот повернет назад и скажет мне, чтобы я продолжала путь одна с мальчиком, но этого не случилось. Его спина уверенно двигалась вперед у меня перед глазами, и он оборачивался только чтобы посмотреть на меня с улыбкой, никогда с сомнением.
Мы обогнули город Рёрус – вся природа напоминала живые алмазы: березовый лес, горы, просторы и белые стволы. Помню, как на закате дня в воздухе повис мокрый снег. Суровые ветра дули нам в лицо, пока мы поднимались все выше. В тот день мы шли быстро, чтобы не замерзнуть, и я чуть не врезалась в спину Армуда, когда он резко остановился. Он показал мне свою ладонь, на которую приземлилось нечто мокрое. Не капля воды – снежинка. Тут же на его запястье приземлилась еще одна – у самого края рукава, где человеческая кожа так тонка и чувствительна. Я наклонилась вперед, чтобы рассмотреть ее.
– Видишь, Унни, какой чудесный узор? – проговорил Армуд. – Эта крошечная снежинка не похожа ни на большую рядом с ней, на любую другую из своих многочисленных сестричек. Но нечто общее есть у них всех – поверь мне, человеку, однажды не уделившему должного внимания погоде и чуть не лишившемуся пальцев. Каждая снежная звезда – сигнал опасности, и нам надо спешить, чтобы спуститься с гор и вернуться на равнину, к лету.
Еще мгновение блестели кристаллы, потом растаяли и исчезли. Армуд погладил меня по щеке тыльной стороной ладони.
– Ты такая красивая, Унни, – сказал он. – И смелая.
Мы улыбнулись друг другу и пошли дальше, ускоряя шаг. Человек, обратившийся ко мне с ужасной раной на руке, которую я вылечила при помощи белого мха. При следующей встрече он подкинул моего сына в воздух, так что тот захохотал до икоты. Потом поймал голыми руками чужую курицу, свернул ей шею и угостил меня ужином где-то на грани города и воды. Он не пошел дальше в сторону Му в Рана, как задумывал изначально, а нашел себе работу в порту Тронхейма, хотя обо мне там шли злые слухи. Человек, который умел улыбаться так, что морщинки вокруг глаз становились глубже, и который остался со мной. Несмотря ни на что.
Поэтому все так вышло. Поэтому он шел со мной, а я с ним. Не от разума, а от чувства. Когда мы были вместе, прекрасного казалось больше, чем опасности. Куда бы ни пошел один из нас, второй последовал бы за ним. Куда хотел один, туда хотел и другой. Это, и еще одно – понимание того, что я не могу вернуться.
Вскоре снежинки уже нещадно хлестали в лицо, резали глаза. Я завернула тебя, Руар, в шарф Армуда и обеими руками прижала к себе. Когда ветер подул сильнее, я подняла плечи и опустила голову, спрятав подбородок за край шарфа. Шаг за шагом пробиралась я сквозь непогоду, не сводя глаз со следов Армуда перед собой. Отпечатки моих подошв как раз помещались внутри его следов. Когда он обернулся ко мне и улыбнулся, лицо у него было покрыто снегом и изморосью, а подбородок посинел от холода. Задним числом я думала, как он, должно быть, мерз тогда, идя впереди и рассекая ветер, отдав тебе свой шарф, но он никогда не жаловался.
– Вот так себя чувствуешь, когда отрываешься от земли, Унни, моя дорогая! – рассмеялся он, видя, что я встревожена. – Нужен ветер, чтобы полететь!
Ближе к вечеру броться с ураганом стал невозможно. Он норовил сбить меня с ног, обжигал уши, хотя голова у меня и была замотана шалью. Армуд нашел большой камень, защищавший от ветра, и построил снежный вал, который защитил бы нас на ночь, пока погода не изменится. Потом мне пришлось разводить огонь – пальцы у Армуда настолько замерзли, что он не мог ими пошевелить. Мы крепко прижались друг к другу, как матрешки, которых расписывают где-то в окрестностях Москвы. Их он видел своими глазами, нашептывал мне на ухо об их радостных расцветках, в тепле его живота я ела горный снег, согревая руки Армуда у себя в подмышках. Холод шептал мне, что ничего не выйдет. Но что нам оставалось?
Солнце напевало нам, когда мы пересекли границу Швеции. Думаю, мы вошли в Хэрьедален, не знаю точно, где, но именно с той стороны мы и пришли. Едва мы ступили на чужестранную землю, как я перевела дух, и идти стало легче. Страх по-прежнему таился в голове, и ноги болели, но я расправила плечи, и переносить боль в правой ноге сразу стало легче. Мы увидели лес, деревни и просторы. Спустились с горы в долину, через реки и речушки – снова лес, снова вода. Я все еще мерзла, так что мы пошли на юго-восток в поисках тепла, чтобы отогреться после того перехода, который только что совершили. Куда податься? Нам ни к чему большой город, мы ищем нечто маленькое и безопасное. В Стокгольме двадцать человек погибли, пытаясь увидеть хоть одним глазком Кристину Нильсон. Их задавили насмерть перед отелем, где жила певица, это рассказала мне целительница Брита, когда я жила у нее – перед тем, как она умерла и родился Руар. Туда мы точно не пойдем.
Через несколько дней горы стали синими, и просторы перед нами засияли всеми оттенками неба. Хэльсингланд. Природа радовала глаз яркими чистыми тонами, как произведение искусства из разноцветных кубиков. Колыхающиеся пшеничные поля. Смеющиеся цветы льна. Солнце за тучей. Узловатые ветки, торчащие из шершавых стволов. Просторы, синие горы и черный лес. Для Армуда, страдавшего дальтонизмом и не различавшего цветов, этот ландшафт показался самым прекрасным на свете. Вся остальная реальность в сравнении с этой представала серо-коричневой мешаниной. Красный и зеленый сливались для него в один и тот же коричневый цвет. Но здесь – здесь был лен, синие горы, голубое небо. Здесь была красота, которая могла порадовать и его глаз.
Взглянув на меня, он улыбнулся.
Я увидела, о чем он думает, на что надеется. Станет ли это место нашим домом?
– Да, – ответила я. – Мы пришли.
Мы начали смотреть по сторонам, ища себе пристанища. Работа здесь точно найдется, вокруг теснились хлев за хлевом, огромные амбары и деревянные дворцы, служившие домом крупным шведским крестьянам. Посреди протяженных, колышашихся полей виднелись большие, красные дома с крашенными дверьми и причуливой резьбой на окнах. На крыльце нежились на солнышке дети и кошки. Здесь Армуд наверняка мог бы найти себе место батрака.
Но не я – даже если я рискну, опасаясь каждую минуту быть выброшенной за порог и снова оказаться без крыши над головой. Нельзя подходить так близко к людям и их вопросам, на которые они будут ожидать от меня ответа, а я не решусь показать бумаги. Руар, ты потянул меня за волосы, когда-то цвета спелой ржи, а ныне грязных оттенков пыли и золы. Ты смеялся мне в лицо звонким смехом, твои глаза цвета ноябрьского неба смотрели так лукаво. Ты указывал на тонконогих коз и жующих коров за забором. И ты, и Армуд могли бы обрести здесь счастье. Но я… если люди в этой деревне узнают, они выгонят меня, а потом из другой деревни, снова и снова. В деревне слишком много глаз, слишком много вопросов. Так что мы двинулись дальше. В горле у меня пересохло, руки сжались в кулаки.
Мы миновали большие крестьянские дворы, и дома стали попадаться реже, я посматривала на курятники и покосившиеся домики, когда мы проходили мимо, но все они были обитаемы. Ты, Руар, смотрел на высокие кроны сосен в бесконечном лесу, пока мы шагали по извилистым тропинкам, протоптанным многими поколениями. Сосны стояли темные, ели смотрели на нас, как смотрели вокруг сотни лет. Ты ловил мой взгляд, улыбался нитям паутины лесного паука. Самые прекрасные кружева леса. Ты хотел спуститься на землю, чтобы рассмотреть их поближе, но я не решалась остановиться, боясь, что мне не хватит потом сил подняться. Вот оно! Что-то серое и невзрачное мелькнуло за деревьями, блеснуло одним глазом, затуманенным пылью. Одинокий домик с окошком, которое мне предстоит отмыть – так я надеялась. Неужели мы сможем остановиться здесь? Надежда пробудилась во мне, когда мы подошли ближе. Но нет, дорожка к дому хорошо утоптанная. Ведро у двери еще не начало ржаветь. Кто-то иногда приходит сюда, и скоро вернется.
Мы пошли дальше. На следующий день я подошла к самому окну, прежде чем увидела, что внутри кто-то подмел пол и выставил яблоки. Нигде для нас не найдется места. В кармане остались последние монеты, силы на исходе. Я видела, как Армуд шагает впереди, решительный, широкоплечий, хотя и он не ведает, куда мы идем. Теперь он нес и тебя, и поклажу, а я все равно отставала. В его волосах осела пыль, так что они стали серыми, хотя должны быть коричневыми и блестящими, но, когда он оборачивался и ждал меня, взгляд его не был ничем замутнен. Теплые карие глаза, как кора после дождя. Он щурился, когда смеялся, как щурятся на солнце. Держал твое бледное маленькое тельце на своей загорелой груди, и вы были так прекрасны вместе. Тогда у меня снова появлялись силы догнать вас, хотя внутри все больше давила мысль, что все напрасно. Ноги почти не ощущались, зато мысли прояснились. Вдоль озера Уршён я тащилась все медленнее, а в Эстребёле я долго сидела, прислонясь к стволу дерева. Я говорила совершенно искренне, когда выдавила из себя:
– Ничего не выйдет, Армуд, – сказала я. – Тут нет дома для нас, ты можешь оставить меня здесь и идти дальше, ты везде найдешь работу.
– Унни, Унни, – ответил он. – Куда пойдешь ты, туда и я. Всю дорогу от Кристиании я прошел пешком, пока нашел тебя, уж всяко я могу пройти столько же с тобой, чтобы сохранить тебя и малыша. Пойдем, Унни, потанцуем здесь, в траве – сейчас лето и суббота.
Армуд поднял тебя, Руар, высоко над головой, словно вы с ним были одно. Он смеялся и пел. От его радости я снова поднялась, и мы пошли дальше, пока у меня не закружилась голова, так что мне пришлось склониться к земле. Мимо проходила крестьянка с тремя детьми, она не могла не остановиться.
– Мы, на чьей стороне счастье и удача, – сказала она старшей дочери, – мы должны строить стол подлинее, а не забор повыше.
Слова вылетели из ее уст с незнакомой интонацией. Мне захотелось ее обнять.
– Можете переночевать в нашем сарае для сена, – сказала она. – В обмен на то, что мужик твой поможет моему вывезти навоз.
Армуд тут же согласился. Крестьянка угостила нас кашей с молоком в своей кухне, и я, упершись руками в край стола, чувствовала, как рожь и молоко укладывались у меня в животе – меня стало клонить в сон. В комнатке за кухней виднелась кровать, такая уютная. Крестьянка поймала мой взгляд.
– Ты смотришь на вышивку на подзоре? Она сделана Бритой Рудольфи из Дельсбу, – пояснила она. – Подумать только, овдоветь такой молодой, да с четырьмя малышами! Но она справляется, Брита. И ой-ой, какая красавица!
Я не обратила внимание на вышитые цветы, но они были прекрасны, как снежинки в норвежских горах. Как бы мне хотелось научиться так вышивать!
Голоса крестьянки и Армуда звучали, как отдаленный плеск волн, когда он рассказывал о воспоминаниях детства и своих странствиях до самой Дании. Описывал затяжной шторм в 1875 году, когда его дядя был моряком на баркасе Идале со стройными мачтами. Помогая себе руками, он описывал порывы ветра и обломки, выброшенные морем на берег, повествовал, как дяде удалось выбраться на остров, но он чуть не замерз там насмерть, пока его обнаружили и спасли почти сутки спустя. Я услышала, как крестьянка охнула.
– У нас тоже был свой Идале – пароход, – сказала она. – Совсем неподалеку отсюда сел он на мель, в Варпене, до того берега можно добраться пешком, если иметь хорошие ноги. И совсем не шторм был, когда он сел на мель, а распрекрасная погода. Тринадцать детей утянул с собой на дно. Это были ученики школы для глухих – счастье для них, что они не слышали криков друг друга.
Одна история следовала за другой. Время шло, а к делу так и не переходили. Армуд рассказал, как видел издалека землетрясение в Хагамарка, унесшее с собой в норвежскую глину больше ста крестьянских домов – людей, скотину, все.
– Остался лишь гигантский кратер.
Бездомные, нищие – те, кто выжил. У него это прозвучало так, словно поэтому нам пришлось бежать. Наконец он перешел к делу.
– Конечно же, есть заброшенные торпы, – ответила хозяйка. – Надо только знать, где искать. Но смотрите, чтобы вас пустили на хороших условиях. Еще не хватало, чтобы вас использовали.
Она позвала из хлева своего мужа, а он точно знал, куда нам следует направить стопы. В двух-трех часах пути отсюда в березовой роще стоит торп, за которым никто не присматривает с тех пор, как семейство упаковало вещи и отправилось в Америку.
– У них там случился неурожай несколько лет подряд, и вот уже двадцать лет от них ни слуху, ни духу, – сказал крестьянин, наливая Армоду чарку.
Он говорил напевно, как жена.
– В ту ночь, как они уехали, пропала касса у торговца в лавке возле усадьбы Рисланд, которому я продаю клевер и сыр. Так что та семья точно не вернется, можете быть уверены. Спросите у Нильссона в Рэвбакке, он наверняка может предложить вам разумную цену, чтобы купить или арендовать. Передавай от меня привет, мы с ним троюродные. Он живет на полпути между этим торпом и деревней, надо свернуть с дороги у круглого камня с острым краем.
Домик в двух часах ходьбы за разумную цену. Эта мысль согрела меня не хуже, чем каша. В тот вечер, заснув на мягком сене, я почувствовала, как все тело распрямилось. В словах, говорившихся здесь, звучала чужая мелодия, но сено было привычным, как дома. Мое тело и тело Армуда прекрасно понимали друг друга, говорили на одном диалекте.
На следующее утро я проснулась, почувствовав на лице твои пухленькие ручки, Руар. Ты тыкал меня в висок соломинкой, глаза под взлохмаченной челкой были полны ожиданий. Все тело у меня стало мягким и легким, когда мы пошли, следуя описанию дороги, данному крестьянином: сперва на юг, потом вдоль изгибов реки Глёссбуон на юго-восток, пока речка не сделает резкий внезапный поворот. Там мы напились речной воды и тоже свернули, долго искали, ноги болели, но несли нас вперед. Мы шли домой, только не знали, куда. Путь, по словам нашего советчика, занимавший два часа, обернулся четырьмя – дорога всегда получается длиннее, когда не знаешь тропинок, коротких путей и переправ.
Километры и мили вдоль дороги и синих полей. Среди камней и деревьев на полях, где веками жили люди. Все они умерли. Растаяли во времени. Стертые воспоминания, забытые жизни, ныне похороненные среди желтого льна и округлых камней. Мы миновали лавку, распространявшую запахи табака и корицы, с банками карамелек в окне и мешками с семенами клевера и тимофеевки. Что это означает – мы уже близко? Ног я не чувствовала, солнце повернуло к низу. Дорога вновь увела нас прочь от жилья – еще немного по проселочной дороге, а дальше лесная тропа, поросшая посредине зеленой травой. Хвойный лес по обеим сторонам, комары и холод посреди лета.
И вот, как раз у том месте, где хвойные деревья закончились, вцепившись корнями крепче в землю, уступили на мгновение небу и солнцу, на хорошем расстоянии от деревни, посреди вырубки в лесу, где собирался солнечный свет, виднелась полянка. В точности как описал ее крестьянин. Стайка белых берез защищала от комаров, а за ними мы увидели наш дом. Все здесь поросло травой и мелким кустарником, нигде никаких человеческих следов или инструментов. Одинокий, заброшенный торп, посеревшее дерево – избушка блеснула серебром среди деревьев. Тропинка, ведущая к двери, заросла, одичавшие кусты сирени и смородины, колючий крыжовник и два старых дерева с яблоками и сливами. Потрепанная крыша и рядом с полуразрушенным забором – ива с темно-серой корой.
Мы остановились у забора, доски которого провалились наружу и внутрь. Я тяжело дышала, на глаза у меня навернулись слезы. Я помню все это, и еще помню, как Армуд набрал в грудь воздуха, но осекся и посмотрел на деревья, окружавшие посеревшую избушку. Долго стоял молча – он, привыкший шутить и балагурить.
– Подумай, Унни, – произнес он наконец. – Как мал человек на фоне взрослых деревьев.
Он обнял меня и притянул к себе.
– Видишь ту мелкую хвойную поросль? Когда у тебя на глазах вырос лес – значит, ты действительно жил.
Я же не сводила глаз с серой листвы ивы, вспоминая, что рассказывала мне про ивовую кору целительница Брита.
– Я хочу остаться здесь, – сказала я. – Здесь покой.
И мы назвали избушку «Уютный уголок»
Вероятно, наше странствие, продолжавшееся девятнадцать дней, подошло к концу.
Я легла на спину в траву под ивой, глядя вверх на ее серые мохнатые листья и на небо позади нее – ведь это то же самое небо, что и там, где я была дома? Аренда – слишком ненадежная затея, а наших последних монет едва ли хватит даже на новые рамы, но может быть, мы смогли бы отработать или получить дом в рассрочку?
Несколько минут я отдыхала в траве, потом Армуд протянул мне руку и помог подняться. Настал момент разыскать владельца и попросить его рассудить по доброте и справедливости. Примерно на полпути по лесной дороге к деревне стоит круглый камень с острым краем, как сказал крестьянин. Там нам следовало повернуть влево – и уже через несколько сотен метров мы увидим усадьбу Нильссона.
Еще издалека мы услышали, как мычат коровы и блеют козы. Усадьба с новой крышей была окружена всяческими пристройками. На поле работала беременная служанка с большим животом и коричневой косой на спине. Сам хозяин стоял, тяжело опершись о лопату, когда мы подошли к нему, засунув одну руку в карман – от солнца и работы его синяя рубашка вся пропиталась пóтом. Глаза у него были светлые, ресницы почти белые. Косматая борода со светлыми волосками, влажные руки с грязными ногтями и разогретое от работы тело. Казалось, под одеждой он весь мягкий, я подумала, как это странно для человека, проводящего дни в тяжелых трудах, беспрестанно обрабатывающего землю. Наверное, таким становятся, когда едят пшеничную муку. Армуд стоял, держа шапку в руке – обратившись к крестьянину, он смотрел ему прямо в глаза, говорил обычным тоном, я не понимала, откуда у него такая смелость. Пожав руку и поклонившись, он больше не склонил головы.
Крестьянин стоял передо мной, переминаясь с ноги на ногу, пока мы здоровались, потом расслабился, и нам налили кофе. Его жену Аду я не запомнила, это была одна из тех женщин, которая рожает каждый год, пока тело не откажется. Она тихонько кралась туда-сюда по комнатам, но не проронила ни слова. Потом я не могла даже вспомнить, как она выглядела, помню только, как она собирала в корзину утиные яйца размером с детские кулачки, когда мы пришли, и хваталась за спину каждый раз, когда наклонялась к земле. Повернув с корзинкой в руках к дому, она пошла, опираясь на палку, хотя на вид ей было не больше тридцати. Вскоре она снова появилась с новой корзинкой, неся стаканы и бутылку. Дрожащими руками разлила синюю жидкость. Напиток оказался сладким – они кладут сахар в черничный сок! Руар, ты пососал кусочек сахара и беспечно заснул в траве.
После кофе достали бумаги. «Сёрвретен в рассрочку на десять лет» было записано в них, потому что так назывался наш «Уютный уголок».
«Армуд Муэн-Ульфос», – написал Армуд на двух одинаковых бумагах, потому что он умел писать.
«Эрик Нильссон из Рэвбакки», – написал рядом крестьянин.
Крестьянин показал нам заросшую тропинку через лес, по которой мы скорее доберемся до дома. Они помахали нам, стоя на крыльце, когда мы повернулись и пошли, аккуратно запрятав бумаги в ранец Армуда.
– Вот это настоящий крестьянин, – проговорил Армуд. – Рачительный хозяин и честный человек. Здесь мы можем задержаться надолго.
– Здесь мы останемся насовсем, – сказала я.
Тропинка, петлявшая по летнему лесу, вывела нас к нашему дому. Она была усыпана корой и листьями. Мы миновали маленькое лесное озерцо – словно задумчивый черный глаз среди деревьев. По краю росли кувшинки, луговик и камыш, как пышные дрожащие ресницы. Волны чуть слышно плескались о берег. На глубине наверняка притаились щуки.
Может быть, Армуду удастся выловить рыбу, которую мы сможем засолить? Мы улыбнулись друг другу, теснее прижались друг к другу. Всего через несколько минут мы пришли к домику – казалось, он готов вот-вот рухнуть, но усердным трудом мы сделаем его пригодным для жилья.
– Торпарь Муэн-Улефос! – произнес Армуд. – Кто бы мог подумать? Странник обрел дом!
Стены, пол и потолок из сосны. Рядом с дверью – старый сундук с проржавевшими скобами, на нем маленький скелет мыши. В углу – трехногий кухонный стул, из-под облупившейся красной краски проступает серая. Должно быть, когда-то их было несколько, но теперь он хром и одинок. Когда дом опустел, сюда, наверное, не раз заглядывали искатели сокровищ. Петли на двери заржавели, на деревянном полу испражнения животных. В потолке дыра навстречу солнцу и дождю – там, где сгнили балки. Первым делом я протерла грязь на окнах тыльной стороной ладони, чтобы впустить свет. Паутину в доме и дровяном сарае я оставила, на случай если придется кого-нибудь лечить. Потом постелила на полу белые простыни и теплые шкуры. Уложила тебя, Руар, поспать в середине дня, ты был так прекрасен в своем новом доме: волосы как венчик вокруг головы, мягкий пушок на руках и ногах, глаза серые, как вода в Тронхеймском фьорде в пасмурную погоду. Весь ты – безграничная любовь.
На полу в кладовке я нашла потемневший медный котел. Армуд начистил его, и котел засиял в полумраке как фонарь. Потом Армуд вбил четыре гвоздя, где мы могли бы вешать кружки, чтобы до них не добрались мыши. Затем вбил еще два больших гвоздя рядом с дверью.
– Здесь будем вешать одежду, – сказал он. – Это теперь наш дом.
Я заморгала, отгоняя слезы, когда он вбил в стену ряд маленьких гвоздей под нашими большими. На будущее.
У нас оставалось два коротких месяца, чтобы вдохнуть жизнь в землю и вырастить пищу, которой должно было хватить на всю зиму. Приходилось торопиться – я будила Армуда еще засветло, ложились мы уже в темноте, иногда он засыпал, не издав ни звука. Странствовать – одно, жить на одном месте, борясь с землей – совсем другое. Но он был не только певун, помогший нам с тобой в пути, Руар, он оказался куда более работящим, чем я могла надеяться. Дни проходили в трудах, ночи были коротки – приходилось вставать с постели до восхода солнца, иначе Армуд никак не успевал отработать свой долг крестьянину и затем, оставив позади лесозаготовки, спешить домой, чтобы потрудиться над нашим домом. Он обещал мне быть осторожным на валке сосен, но я слышала, что это лишь слова, а не настоящее обещание. Что бы он ни говорил, я видела: он трудится в поте лица, желая доказать мне и крестьянину, что всерьез намерен расплатиться и построить для нас новую жизнь. И еще до начала нашего странствия я знала, как трудно внушить ему страх.
– Страх создает нужду, Унни, – сказал он мне дома в Тронхейме, когда мы только познакомились, и я волновалась по поводу шторма, морских глубин и высоких волн. – Я странник, а сейчас еще и рыбак. Странник не боится дороги, а рыбак не может бояться воды, так же как человек, боящийся искр, не станет хорошим кузнецом.
Сейчас он говорил то же самое о лесе.
– Теперь лес кормит нас, Унни. Работая в лесу, нельзя бояться деревьев.
Так что я волновалась за него каждый день и каждый день радовалась, когда он возвращался домой – убирая мокрые от пота волосы со лба загорелой рукой, глядя на меня глазами цвета косточек яблока. Каждое утро тревога. Каждый вечер радость. В промежутках – ты, Руар. По утрам я просыпалась от звука твоего голоса, когда солнечные лучи заглядывали в наше окно. Я вставала босыми ногами на свой дощатый пол, доставала чего-нибудь поесть, и мы начинали наш день. Каждый день был похож на другой. По договору Армуд обязывался выходить на работу с утра и работать, пока солнце не повернет к закату. Каждый день года он будет отдавать лесу, кроме тех дней, когда родятся его дети, Рождества и того дня, когда выпадет первый снег. В эти дни он будет свободен. Десять лет уйдет у него, чтобы отработать наш дом – когда он ни разу не оставался на одном месте больше года-двух. Мы редко говорили друг с другом и работали быстро: нельзя было терять время теперь, когда мы обрели приют. Армуд никогда не сидел – он либо стоял, либо крепко спал. Так много камней в земле, которые никто раньше не выкапывал. Вероятно, потому дом стоял заброшенный – местная земля не желала делиться с людьми пропитанием, стремясь оставить все себе. Мы боролись с землей, в кровь разбивая руки, ладони наши покрылись мозолями и трещинами, царапины тянулись до локтей. Один за другим мы складывали камни в большую кучу. Лес давал нам воздушный белый мох, чтобы залечить наши раны. Под ногами расстилалась мягкая трава. Из трубы шел дымок. Сгнившая крыша была починена – с большим терпением, до боли в руках. Пока Армуд заделывал крышу, я вспахивала землю и кидала в нее семена, сажала брюкву и картошку, выкапывала кустарник и корни, тащила все новые камни к постоянно растущему валу – монументу стиснутым зубам и содранной коже. Хотя спина болела и протестовала, я окапывала посадки, осторожно покрывая ворованным навозом крошечные растения, чтобы они смогли вырасти и стать едой, от которой в доме повиснет вкусный запах и заполнится твой животик, Руар. Рядом со старыми деревьями мы посадили несколько новых молодых тоненьких яблонь – Армуду пришлось взять денег в долг, чтобы их купить. Они вырастут и будут кормить нас. А ты, Руар: ты ползал между нами по земле и траве, весь чумазый, играя с шишками, камешками и жуками.
Помню то утро, когда я проснулась и увидела, что в доме пусто. Заметив следы Армуда по утренней росе, я пошла по ним за угол дома. Он держал тебя на руках, ты тянул его за пуговицы на рубашке, а он рассказывал тебе истории о своих странствиях и учил тебя именам птиц. Казалось, вы с ним одно. Подойдя к вам со спины, я обняла Армуда.
– Как я смогу отплатить тебе за то, что ты сделал для меня? – спросила я.
– Люби меня, – ответил он. – Всего-навсего. Люби меня.
Я заготавливала целебные травы, выбирала ветки на узловатой иве. Было еще самое начало лета, и кора легко сходила с веток. Я брала лишь самые тоненькие веточки, чтобы не нанести ей вреда, а, вернувшись в дом, раскладывала и сушила наше лекарство от осенней хворобы и зимних ран. Скрученное небольшими клубочками, оно помогало нам вооружиться против напастей. Шмели кружились вокруг меня, когда я сняла кору с ивы и сплела нам корзину и заплечный короб. Вместе мы сильны, гнемся-не ломаемся, я и ива. Когда корзина была готова, мы с Армудом пошли с ней к торговцу на перекрестье путей у усадьбы Рисланд. Всю дорогу в корзине каталась пустая бутылка. На полях золотились пшеница и рожь, синели цветы.
– Как легко привыкаешь к красоте, – сказала я.
– Надеюсь, ты уже можешь к ней привыкать, – ответил Армуд. – Но, что бы ни случилось: никогда не привыкай к безобразному.
Мы задержались среди цветов, глядя, как они покачиваются. Что-то толкнуло меня изнутри, под ребрами.
– Потрогай, Армуд! – сказала я. – Она машет нам!
Такой теплой показалась мне его ладонь, приложенная к моему животу. Когда мы приблизились к лавке торговца, я принюхалась – тут пахло табаком и керосином, тимофеевкой, соленой селедкой и кардамоном. Сам торговец стоял за прилавком и приветствовал нас смешком, похожим на лошадиное ржание, когда мы вошли. Он был лысый с блестящим черепом. Живот выдавался далеко вперед, так что ткань натянулась на нем. Он наполнил нашу бутылку самогоном до самого горлышка, хотя я подмигивала Армуду, что надо сохранить те немногие монеты, которые у нас остались. Торговец делал бумажные пакетики и наполнял их товарами по мере того, как мы заказывали, сложил все в корзину и запросил немалую цену. Никаких вопросов о том, откуда мы и почему, которых я так боялась. Небрежность во взгляде. Через некоторое время зазвенел колокольчик на двери, вошла жена крестьянина и улыбнулась нам и моему животу. На голове у нее были уложены венчиком соломенные косы, ее звали мать Анна, жила она во Флуре, ее младшенький, когда пора настанет, пойдет в школу вместе с нашим ребенком в животе, ведь малыш родится еще в этом году? И какой забавный диалект, вы никак из Вермланда? Так много вопросов, и я сразу захотела уйти. Армуд перебросился с ней еще парой слов, прежде чем мы повернули обратно. По пути туда бутылка стукалась о края корзины, но по пути обратно она лежала неподвижно, окруженная пакетиками с колбасой, мукой и крупой, банкой меда, аккуратно упакованной солью и небольшим кульком кофе. Кофе. Как давно я о нем мечтала, но никогда не покупала. Армуд сидел, прислонясь спиной к стволу ивы и пил самогонку – по глотку. Я смешала кофе с рожью – слишком малым количеством, я знала, что так он скорее закончится, но, когда я отпила из своей кружки первый глоток, вкус показался мне божественным.
А потом мы снова кинулись усмирять землю. Мы согрелись и вспотели, мышцы набухли от тяжелой работы, земля сопротивлялись, когда мы пытались приручить ее. Земля не любит приспосабливаться. Это мы, мы приспосабливались к ней, но не потому, что хотим, а потому что должны. Лосевый навоз, заячья капуста, изгрызенные тела животных, птицы с распахнутыми к солнцу крыльями – все наше, ничье, всех.
Лето в лесу. Иногда шел дождь, но нас не смыло, мы выстояли. Я посадила землянику. Ты научился ходить, Руар, подходил ко мне с грязными ручками и мокрыми поцелуями. А по ночам наши инструменты отдыхали, и вы с Армудом лежали рядом со мной. На твоем лице можно было прочесть, что тебе снится. Если было холодно, я укрывала тебя своим одеялом, согревала своим телом. Солнце окрашивало ночь вокруг нас в светло-сиреневый оттенок, я не спала вместе с Армудом. Когда он смотрел на меня, я прикладывала пальцы к его запястью, ощущая, как несется кровь по его жилам. Уголки рта у него подергивались, когда он был счастлив. Потом я проводила пальцем по его подбородку и ощущала, как колется его щетина. Его глаза были открыты, я могла заглянуть прямо ему в душу.
– Я хочу тебя, Унни, – шептал он.
И я отвечала без слов, что тоже хочу, хочу его. Перед тем, как заснуть, я вкладывала свою ладонь в его, и там она помещалась идеально. Его дыхание пахло яблоком и петрушкой.
Когда светлое северное лето подошло к концу, мы очень устали. В моем саду появился шиповник – Армуд выкопал куст у заброшенного торпа в часе ходьбы на восток. У нас не было денег и не было серебра, но, Руар, мы показывали тебе цветки шиповника, и глубокий лес, и лесных птиц с птенцами, ты указывал на них пальчиком и смеялся.
Армуд брал мешок с едой и свои инструменты и уходил еще до восхода солнца. Вместе с овсяной кашей я проглатывала свою тревогу, ощущая, как утро холодным ветром влетает в щель, прежде чем мой муж закрывает за собой дверь. Он уходил в лес работать на крестьянина, а, когда день заканчивался, стучал в соседние дворы, спрашивая работы. От него пахло разгоряченным рабочим телом, когда он приходил домой – улыбаясь, как бы ни устал.
– Ветер в лицо и сегодня, Унни!
В первое время случалось, что любопытные жители деревни проходили мимо нашего дома под предлогом, что собирают чернику или заячью капусту. Один пожилой человек даже помнил предыдущих владельцев. Он отметил все, что мы залатали и поправили, все никак не мог уйти, подходил и щупал.
– А, вот сразу слышно, – прервал он Армуда, когда тот заговорил. – Стало быть, правда, что вы пришли аж из Норвегии.
Брат у этого мужчины работал на железной дороге – он перебрался в другую сторону, на запад, живет теперь в Норвегии.
– Железный Андерс, так мы его называем, когда пишем друг другу – мы, братья и сестры, кто остался здесь. Он строил железную дорогу, которая начинается к западу от Эстерсунда и идет до самой Норвегии. Там он и остался. А вы из какых мест в Норвегии будете?
Эстерсунд.
Оттуда рельсы проложены до самого родного Тронхейма. Я посмотрела на Армуда. Никто из нас не проронил ни слова. И тут из дома донесся детский плач, ты упал и ударился, Руар.
– Из Кристиании! – крикнула я через плечо и побежала в дом.
Когда через некоторое время я вышла, мужчина уже ушел.
Какое облегчение, когда настало время урожая, и все занялись своим делом. С урожаем нам повезло. Кусты были усыпаны ягодами, а картофельная ботва выросла низкая, дав большие клубни. Некоторые картофелины дали до двенадцати клубней, так что, если зима выпадет мягкая и весна ранняя, нам, вероятно, удастся сохранить материал для посадки на следующий год. Мы собирали горох и ягоды. Вытягивали из земли пропитание и складывали сокровища в домике, который стал нашим домом, на границе между дикой природой и обработанной человеком землей. Все это мы будем поедать с радостью, пока запасов хватит. Морковь не успела толком вырасти, но тебе она нравилась, и авось она тебя питала.
– Исё! – говорил ты, протягивая пальчики, и я разваривала до мягкости новые морковки.
Только добрые, мягкие лучи солнца проникали в нашу кухню, остальные я не пускала. В те дни, когда в моем котле тушились овощи, по всему дому разносился божественный запах, возвещавший, что мы заснем сытыми.
Я собирала яблоки, быстро срывала терносливы, пока они не попадали. Скоро с деревьев осыпалась листва, земля лежала пустая, потрескавшаяся. Ягодные кусты были обобраны, у деревянного туалета не осталось ни одного побега крапивы. Мир стал серо-коричневым. Цвет ожидания новой весны. Живот мой становился все больше, а пустые поля вокруг показывали, что скоро подступят зима и холода. Ландшафт все еще имел мягкие очертания, но вскоре его осветит резкий осенний свет, а потом все станет черно-белым.
Армуд рубил мелкие кусты, а я сушила их на зиму, он уплотнил самые большие щели вокруг окон. Мы бегали туда-сюда по двору, торопясь изо всех сил. Жена крестьянина из Рэвбакки одолжила нам несколько разномастных чашек и три фарфоровых тарелки с синими цветочками и отколотыми краями. В сарае мы обнаружили деревянный стул с изогнутыми ножками и облупившуюся табуретку-стремянку, когда-то синюю – в обмен на дополнительный труд они стали нашими. Одна новая ступенька, и табурека стала как новенькая. Словно муравьи протаптывали мы тропинки в лесу. Словно бобры обрабатывали дерево. Когда Армуд начал делать нам кухонный стол, весь наш дом пропах смолой – помню, как этот запах смешивался с запахом дыма и готовящейся каши. Перед Днем всех святых мы впервые смазали стол маслом. И все эти ветки, молодые деревца и поваленные деревья, которые Армуд порубил на дрова. Лишь на мгновение я позволила себе посидеть на поваленном дереве, глядя на лес и на мужчину, которого ты называл папой. До сих пор вижу перед собой эту картину: лезвие топора блестит, когда Армуд широко размахивается им над головой. Он тяжело дышит. Пот блестел на теле, под кожей набухли жилы. Видно было, что он давно не ел досыта, но его это не огорчало. Таким я его помню.
Крыша была залатана еще до того, как ласточки стали летать высоко, и дождь забарабанил всерьез. Мы уплотнили и крышу дровяного сарая, так что дрова были защищены и могли просохнуть. Долгий выдох в тот вечер: скоро ляжет снег, мокрый и тяжелый, как свинец, но мы будем спать в сухом месте. Однако многое еще предстояло сделать: стены дома предательски пропускали внутрь зиму. Иногда я доставала свечу и ставила на наш кухонный стол, когда становилось темно – Армуд тщательно разжигал фитиль, и ты видел, как взметался огонек и смотрел на него большими глазами. Сквозняк, который будет холодить нас ночью. Я сшила занавески, чтобы не пускать холодный воздух, но он все равно просачивался в дом. Спать я ложилась в тепле рядом с Армудом, в запахе его теплого трудового тела, при звуке его голоса, но каждое утро просыпалась от леденящего холода. Станет еще холоднее, настанет зима, и мы войдем в 1898 год, а потом впервые будем наблюдать в нашем новом доме приход весны. Мы с Армудом завернули тебя еще в одно одеяло, улыбаясь дрожащему пламени. Стены надо будет уплотнить, причем в ближайшие дни.
Две кружки на кухонном столе каждый вечер, обращенные друг к другу, словно в танце. При сумеречном свете я вышивала цветы и монограммы, а Армуд при помощи слов и рук создавал свои истории, если находились силы, но случалось, что он весь дрожал от усталости. Я клала ладонь поверх его руки, пока ребенок у меня в животе укладывался в тепле поудобнее. Кожа на пальцах у Армуда была сухая и потрескавшаяся. Несмотря на усталость, он улыбался мне.
– Скоро пламя свечи перестанет дрожать. Все щели в твоем доме будут заделаны, он станет непроницаем для дождя и ветра, как яйцо, так что тебе с детьми всегда будет тепло, пока ты захочешь оставаться здесь.
Так и вышло. И, когда я жарила еду, а едкий дым ел мне глаза, я думала, стоя среди всего это чада – раз дым не выходит наружу, то и холод с сыростью не проберутся внутрь.
Уже близилась зима, но дни все еще оставались длинными, ночи все еще дарили обещания. Магия струйки пара от того дорогого покупного кофе на рассвете. Дым из трубы – другая дорогостоящая струйка. Дождь, стучавший по крыше, а между одеял – два огненных тела, пока ты спал. Ты был еще такой маленький, бродил на своих толстеньких младенческих ножках по уснувшей траве, волосы у тебя на голове торчали во все стороны, как пух одуванчика, и мы все трое улыбались. Первое время мы спали на полу, на еловых досках. Ночь за окном служила нам покрывалом, украшенным тысячами крошечных светящихся точек. Когда ты засыпал, мы с Армудом укладывали тебя на постель из нашей одежды, рядом, но чуть в стороне. Мы проводили ладонями по телу друг друга. Армуд осторожно снимал с меня верхний слой, пока я не оказывалась рядом с ним совершенно нагая. Уж и не знаю, в каком часу ночи мы засыпали, но просыпались всегда от сквозняка на полу – еще до того, как свет снаружи проникал в окна. Глядя на своего Армуда и на тебя, я думала: вот это настоящая жизнь, и такой она останется.
Кора
Одиночество среди нас
Бриккен – как мебель, которую невозможно заменить. Она сидит там, где сидела всегда, откуда всегда правила комнатой, и домом, и всеми нами. Похоже, тетка переживет нас всех, как отложения грязи на ступеньках, ведущих в кабинет доктора Турсена в Сёдерхамне в моем детстве. Как окаменелость. Руар был молод, повзрослел, состарился, я точно знаю, что он умер. Когда я в первый раз повстречалась с Бриккен, ей не исполнилось еще и пятидесяти, но она с тех пор мало изменилась. Те же карие глаза, те же взгляды, та же несчастная меховая шапка. Круглое лицо, как у кошки, темные волосы днем убраны, но ложатся на спину как накидка, когда она распускает их перед сном. Тонкие морщинки вокруг глаз и рта, следы событий или дождя, текущего по оконным стеклам. Иногда суровая и минорная, в следующий момент – другой человек, смех и безудержное веселье в каждой фразе, переплетения слов, как украшения на свадебном торте. Столько часов мы просидели здесь, глядя друг на друга. Она вязала крючком прихватки, а мне хотелось вывалить ей на голову тушеное мясо из горшка. Хотя и мне случалось испытывать в этой кухне радость до полного изнеможения. Юбка задрана, а на мне мужчина, не принадлежавший мне. В те минуты ее здесь не было. Небось, и не думает об этом – что кухня показывает ей лишь часть своих воспоминаний. Дерево под клеенкой почернело от грязи и времени, стол такой старый, что никакие чистящие средства не помогают. Следы того, как дети кололи его вилками в иные времена, как небрежно откладывались в сторону инструменты, как нож для хлеба входил в дерево за завтраком в зимней темноте, все скрыто под скатертью. Многое не видно в этом доме.
Совсем недавно Руар был здесь, с нами. Мой свекор, глаза у которого были цвета грозового неба. Кофе он пил с блюдца, вприкуску, как Бриккен, но держал кусок сахара между зубами. Может быть, потому, что он жил в перестроенном бедняцком домике, или же потому, что в верхней челюсти у него отсутствовало несколько зубов – уже когда я увидела его в первый раз.
– Некоторые пришлось вытащить, а еще парочку я оставил у камня на развилке, еще когда был мальцом, – говорил он.
Он имел в виду тот камень на полпути к деревне, после которого ты начинал идти более легким или более тяжелым шагом, в зависимости от того, какой у тебя выдался день. Единственный камень. И даже не такой большой по сравнению с другими.
Когда в дом перебралась я, Руар и Бриккен оставили себе свои комнаты на первом этаже, а мы с Дагом поселились на только что пристроенном втором. Большая кухня, гостиная, оклеенная обоями с медальонами и покрашенный золотой краской альков с узеньким окном в сад. Даг покрасил кухонные шкафчики в унылый серый цвет, но зато у меня в кухне имелась кладовая, а у нее нет. Будущий муж поставил мне в кухне ужасно шаткие стол и стулья, но их я могла заменить. На пол я положила тряпичные коврики из родительского дома, а потом сидела в полосе солнечного света и согревалась. Здесь будет наш дом. Хотя Даг постоянно болтался туда-сюда, как вскоре выяснилось. Эти трое, прожив вместе целую жизнь, стали так похожи друг на друга. Одинаково склоняли голову над утренней газетой. Одинаково щурились, улыбаясь друг другу. С одинаковой радостью на лице наклонялись, покачиваясь, и тянулись за дарами леса, белыми грибами и лисичками. Здесь, на лужайке в лесу, у них была своя стая. Я же оставалась жиличкой. Помню, как тянуло сквозняком по полу на моем этаже, помню, какой большой шаг мне приходилось делать с лестницы, чтобы сразу ступить на тряпичный коврик, избегнув ледяного пола, помню, как подтягивала ноги под одеяло по вечерам, прячась от холода. Зимой холод поселялся в наверху под самой крышей, которую построили мой свекор с несколькими рабочими с лесопилки, никакой особой изоляции, так что через некоторое время мы все равно вынуждены были спуститься вниз и сидеть в кухне Бриккен и Руара.
Помню, как ее глаза впивались в меня, когда она входила в дом с холода, как морщины вокруг глаз и рот напоминали солнечные лучи, когда она улыбалась и снимала с себя эту дурацкую барсучью шапку. Возвращаясь зимой из леса, наши двое лесозаготовителей выглядели как персонажи из сказки. Они работали бригадой с несколькими другими, в первую очередь из соображений безопасности. У каждого по мотоциклу, по металлической коробке с едой. Руар был бригадиром, Даг у него на подхвате. Перед тем, как войти в дом, они отряхивали с себя снег, но в одежде прятался мороз, и оба были покрыты изморозью, с сосульками в бровях и щетине на подбородке. Руар давал Дагу первому ступить в тепло. Закрыв за собой дверь и повесив одежду на крючок, он обычно потягивался, словно только что проснувшийся охотничий пес.
Поначалу Даг иногда гладил меня по спине, так что напряжение в мышцах смягчалось. Я смотрела на него и улыбалась. Тогда я обычно делала это искренне – до того, как задумалась над тем, какие у него невыразительные глаза. Однажды он так крепко прижал меня к своему холодному лицу – мне показалось, что мое сердце превратится в комочек льда. Кажется, он даже ничего не сказал, разве что «привет». В этом смысле он был хорош – простой, говорящий на простом языке. Был немногословен, не умел красиво говорить. Ему хотелось кончать несколько раз в неделю, и чтобы на столе ждала еда. Не больше и не меньше.
– Я проголодался.
Вот так он мог сказать. Просто и ясно. Банально и обычно. И мне хотелось бы стать такой.
«Будь проще, – шептала я иногда себе самой. – Ходи обычной походкой. Кивай, когда здороваешься, давай краткие ответы, иногда улыбайся, не слишком широко, не слишком часто, будь обычной».
Отец и сын были такие разные. Даг подолгу чесал затылок, ему приходилось объяснять по много раз. Руар был из тех, к кому обращаются за советом. В нагрудном кармане он носил потрепанный блокнот с записями погоды на каждый день, цифрами и списком дел. Всего за несколько дней он мог решить целый сборник кроссвордов. Я наблюдала за ним, когда по вечерам он с сосредоточенным видом сидел в своем кресле в комнате. Самая страшная рыба – клювач, мельчайшее цветковое растение – ряска. Задачки из области естественных наук он щелкал, как семечки.
– Толковый, – говорил о нем мой отец.
Мы с Дагом были парочкой. Руар принадлежал Бриккен. Иногда я видела, как он обнимал ее одной рукой и целовал в лоб. В такие минуты она сияла. Казалось, они понимают друг друга без слов – я следила за ними, когда он подтягивал брюки повыше на животе, а она уже заранее знала, что это произойдет, знала, что потом он всегда проводит пальцами по пряжке ремня. Когда она шла в кухню, он точно знал, какой шкаф она откроет и закроет. Они могли застыть, обнявшись, прямо посреди комнаты. Лоб ко лбу, веснушки к веснушкам, словно отражение в зеркале. Живое, постоянно пульсирующее сердце. В такие минуты я чувствовала себя лишней.
Это было давно. Теперь Руар умер. Кухонное окно приоткрыто, занавеска покачивается на августовском ветерке. Поднимаясь, Бриккен отталкивает ножки стула назад, так что тряпичный коврик сворачивается в трубочку. Меня бесит, что она так делает, но она не замечает. Закрывает окно, словно догадываясь, что я мечтаю вылезти в него и убежать. Идет в комнату, опираясь на свою палку из металла и пластика.
– Куда ты идешь? Что собираешься делать?
Едва задав вопрос, я желаю, что спросила.
– Сейчас приду.
Как обычно – никакого ответа. Бесчисленное количество вопросов повисло в этом доме, не находя ответа. А еще больше таких, которые так и не были заданы.
Как мы трепали коврики в этой кухне, сколько ходили туда-сюда в этих стенах. Все те годы, когда я расправляла уголки ковра на кухонном полу или наступала мимо ковра, так что занозы впивались в подошвы. Пол с половицей, которая всегда сердито скрипела, когда приходил гость, не знавший, как правильно войти. Она привычно откликалась, когда на нее ступали знакомые ноги. Под ногами Дага она издавал вздох, напоминающий глубокий выдох, ноги Бриккен половица до сих пор встречает тихим поскрипыванием, похожим на шепот. Когда Руар наступал на половицу, она посмеивалась. Я никогда не задумывалась, как она звучит под моими ногами. Наверное, фальшиво. О некоторых вещах мы здесь не говорим, хотя нас услышали бы только сова да лиса. Супница должна стоять на средней полке в шкафу – не припомню, чтобы я когда-нибудь видела ее на столе. Что-то не так со ступкой цвета плесени – я вижу это по глазам Руара, когда он случайно бросает на нее взгляд. И со мной, конечно, что-то не так. Не все можно выносить на свет. Больше полувека я ходила здесь в одних чулках, фабрикуя ложные воспоминания – как оно могло бы быть, должно бы быть, рассказывала их докторам и всем вокруг, кто желал послушать. Теперь я уже и сама едва разбираю, что должна помнить, что действительно помню, а что придумала и солгала. Вероятно, половина этого мне почудилась. Немалая часть – ложь.
Я слышу, как Бриккен возится в комнате. Она собирает бумаги, оставшиеся после Руара. Налоговая, похоронное бюро, банковские и пенсионные документы, страховка – все свидетельства, все конверты большой кучей у нее в руках, когда она снова садится за стол. У этого стола его большие горячие ладони лежали на клетчатой клеенке. Она что-то бормочет по поводу того, что не может найти – так много в этом доме всего, спрятанного в дальнем углу ящика, в сарае, за пачкой с хлопьями в кухонном шкафу. Я думаю о камнях, о царапинах, обо всем том, что мы не говорим друг другу.
– Ты не могла бы помочь мне разобраться с этими бланками, Кора?
От бумаг на пол ложится тень – темные контуры, словно тайны. Ее глаза впиваются в меня, они похожи на каштаны, и я хочу, чтобы она отвела взгляд. В Индокитае заключили мир, а тут…
Я не хочу здесь находиться.
Я слишком труслива, чтобы носить все это в себе. Не только про Руара, но и про все остальное. Я всегда была посредственностью. Не такая сообразительная, как Бриккен в детстве, не особенно умная. Не такая красавица, как она, хотя и не дурнушка. Лишь тусклые каштановые, чуть вьющиеся волосы – отдельные волосины торчат во все стороны. Заурядное, приятное и незапоминающееся лицо, которое даже можно назвать хорошеньким. Груди как неспелые ягоды крыжовника. Вот это я в молодости. Вероятно, размер обуви у меня был больше, чем у большинства, а мечты поменьше.
Может быть, страхи у меня более пугающие. По крайней мере, мне так казалось. По крайней мере, я чувствовала себя куда моложе своих трех старших сестер, и трусливее младшей. Когда Лива бежала впереди меня по зеленому лесу, ища укрытия от дождя, мне хотелось зажать ей рот рукой, чтобы не дать словам вылететь наружу. Серые тени над нами, когда мы сидели под елкой в тот летний день – ветки защищали нас, словно крыша, и сестра с самым серьезным выражением лица рассказывала мне о смерти и привидениях. Глаза сияли в темноте, как прожекторы, а руки повествовали не меньше, чем губы: Лива придумывала, вспоминала, преувеличивала и добавляла от себя. Вероятно, это наследственный талант.
– Нельзя ходить босиком, достаточно самого мелкого гвоздика. Помнишь Матса, сына Сигне? У него началось заражение крови, болезнь добралась до сердца – и конец. Или если сам гвоздик дойдет до сердца. Умрешь на месте.
Фантазии у нее были такие красочные, но во мне они разбивались и становились серыми, как глина. Сначала щекотало в животе – вероятно, от страха или от зависти, что она сама не боится. Потом по позвоночнику проползали темные пауки. Сердце стучало, как барабан, тело покрывалось липким потом, мне хотелось повернуть время вспять. Лива запихивала в рот соломинку, сидела, спокойная, как ни в чем ни бывало. В сумерках под ветками она походила на скелет.
– Помнишь луг рядом с пастбищем, где ты обычно собираешь цветы? Там ты можешь случайно споткнуться о коленную чашечку.
На меня накатывает тошнота, в животе все сжимается.
– Однажды там батрака затянуло в комбайн, куски разбросало по всему полю. Пальцы его собрали, а коленные чашечки так и валяются. Хотя знаешь, еще хуже в психушке в Норрфлю, где в подвале толстенные двери. Оттуда никто еще не выходил, так мама сказала. Это недалеко отсюда, они взяли туда поломойку из типографии в городе, а ты такая трусливая, что тебя они точно могут забрать навсегда.
– Нет! – прошептала я.
Еще до нашего рождения мама работала в доме престарелых над психушкой, слышала приглушенные звуки из подвала, видела, как людей тащат туда – и они оттуда не возвращаются. Ниже уровня земли она, конечно же, никогда не спускалась, целыми днями ходила между расставленными ровными рядами кроватями стариков на хорошо организованной конечной станции, но ей известно было про щели, через которые можно подсматривать. Грязные люди, влачащие свое существование под землей. Они кричали, когда их тащили туда. Убогая жизнь на потертом деревянном стуле. Мама видела, как мужчина, относивший психам еду, выходил на солнце с остановившимся взглядом. Я помнила наизусть ее слова, сказанные в тот раз, когда я не решалась вылезти из-под стола – или это было, когда я боялась сесть на лошадь.
– В самом дальнем углу подвала комната без окон, – проговорила она. – Ты хочешь попасть туда, Кора, и видеть людей, только когда тебе приносят еду и лекарства?
В ту минуту я ее ненавидела.
– Нет! – повторила я, сидя под сосной – маме, Ливе, сидящей рядом, самой себе.
Сестра придвинулась ко мне. Сердце у меня стучало, ноги похолодели. Меня тошнило, руки казались холодными, как ледышки, хотя я сидела на них. Никогда больше не решусь пройтись босиком по лугу! Через одеяло меня пробирало холодом от земли. Лива с блестящими глазами продолжала говорить, а я думала, что более всего хочу засунуть голову ей под кофту. В ту же секунду она поднялась и выскользнула наружу между ветками, чтобы пописать. Ушла, небрежно волоча ноги – как всегда, оставив меня одну. Платье у меня прилипло к телу, ледяная капля упала на затылок с какой-то ветки надо мной. Во рту у меня пересохло, язык стал шершавым, как у животного, губы не желали расслабляться, сколько бы я ни облизывала их. В груди стучало. Я крепко зажмурилась, подтянула плечи к ушам, стиснула зубы, чтобы они не стучали. Все вокруг вращалось. Я уносилась прочь от лошадиной попоны, становясь все меньше и меньше. Улетала в космос, растворяясь в нем.
Меня больше не существовало.
Запах мокрой шерсти, когда моя младшая сестра снова залезла под елку. Глаза сияют, губы смеются. Ее соломенная коса плюхнулась рядом с ней.
– А знаешь, Кора, я сейчас видела зайца среди камней, когда писала, а еще знаешь что – я вся промокла до нитки, хотя вылезла всего на несколько минут.
Я забралась под лошадиную попону, завернулась в нее и прислонилась головой к корню дерева. Попона была жесткая и влажная, пахла застарелым пóтом – резкий запах смешивался с ароматом еловых побегов и мха. Кажется, именно тогда сестра рассказала мне об Овчарке – сторожевой собаке и тайном оружии Красной Армии.
– Она огромная, весит девяносто килограмм! – заявила Лива. – Но сама понятия об этом не имеет: она выросла в овечьем стаде в горах Кавказа и считает себя овцой. Настоящая пастушья собака. Овчарка смирная, как ягненок, и очень мужественная.
Я подобралась поближе к ней.
– Ради своего хозяина Овчарка готова загрызть кого угодно.
Лива перешла на шепот.
– Она сливается с суровым пейзажем, бегает среди своих подруг-овец, но оберегает их, всегда подозрительная, всегда настороже: если ее стаду угрожает хищник, она мигом сбрасывает с себя овечью шкуру. В бешенстве защищает себя и своих, рвет нападающего на куски и пожирает падаль.
Вот какой я хотела быть. Мечтала сама стать Овчаркой или же иметь рядом с собой такую, которая любила бы меня больше всего на свете. Если бы такой гигант встал между мной и жизнью, оскалив зубы! Я оглядывалась, ища среди теней надежную мохнатую бело-коричневую собачью шерсть, но нет, не видела тяжелого звериного тела, больших лап, пристальных глаз, охраняющий меня.
Когда закончился дождь, над лесом повисло по-летнему белое солнце. Настала такая погода, когда хорошо идти по бревнам, балансируя на каждом шагу, и прыгать с шершавых камней, когда земля теплая под ногами. Хватит разговоров про монстров и дыры. В сторону дома я шла по лесным тропинкам вслед за сестрой, словно став ее тенью. Мясо без костей. Полная бесхребетность. Шла следом, лаская землю позади нее. Плыла по течению.
Хотя в то время я лгала гораздо меньше.
Лива прыгала вперед, когда куда-то стремилась. Сама я спотыкалась, так что окружающие косились на меня. Мама говорила, что у меня сердце снаружи, что у меня слишком тонкая кожа, взгляд обращен вглубь себя.
– Врожденная уязвимость, – говорила она отцу. – С девочкой что-то не так.
Конечно, она не рассчитывала, что я услышу. Я хрупкая, как тетушка Гурли среди маминой родни в Сёдерхамне.
Тетушка Гурли.
Которую увезли.
– Не переживай, Магда, – ответил отец. – Ей не повредит побольше ответственности, и все наладится. Лес, скотина и поля – прекрасная почва, на которой произрастает забота и спокойствие.
Мне хотелось быть муравьем и иметь прочный хитиновый панцирь как защиту от окружающего мира вместо того дрожащего комочка желе, которым я была. Муравьем или отважной собакой, вот кем я мечтала стать, но ни того, ни другого не получилось. Вместо этого за мной по пятам, словно бездомная паршивая лиса, бесшумно следовал тонконогий страх. Он хотел, чтобы я погладила его, терся о мои ноги, желая, чтобы я взяла его на руки и объявила своим. Хотел, чтобы я втянула воздух в легкие, словно в последний раз, зажмурилась и прислушивалась к оглушительному биению сердца, сжав кулаки, так что косточки побелели. Если бы у меня была любовь Овчарки! Когда я нуждалась бы в собаке, она готова была бы кому угодно перегрызть горло, встала бы передо мной в спокойной готовности.
Позднее случалось, что именно так она и поступала.
Когда я была ребенком, она появлялась нечасто. Тогда моя жизнь иногда натыкалась на мертвую птицу, на острую иглу, на детей в школе, когда я отвечала неправильно, или на тетку с корзиной в деревне – ту, которая таращила глаза и недолюбливала меня. Овчарка мне тогда не помогала. И чем больше остальные шептались о том, какая я трусливая и странная, тем больше страх сжимал легкие. Меня пугали лица взрослых, говоривших о нашем местечке Одален неподалеку от городка Мармаверкен. И еще когда мужа кузины парализовало из-за тромба – тогда все собрались в комнате и шептались о нем, а на лица падали тени из окна.
У него было двое маленьких детей.
Кажется, муж кузины потом умер. По крайней мере, вполне мог.
Смерть, она такая странная. Я наблюдала ее десятилетиями. Вот человек есть. Он дышит. Говорит. Потом меняется, исчезает. Его больше нет. К этому невозможно привыкнуть. А вот сижу я, в теле почти таком же, как у умершего, но по-прежнему дышу. Мои мысли заносит то туда, то сюда – в таком же хаосе, как узор на столешнице Бриккен, которую ей подарили на семидесятилетие. Назло Бриккен я беру последний кусок сахара, хотя обычно пью без него. Она лишь молча поднимается, достает пакет с сахарным песком и насыпает в сахарницу. Если бы я поднялась и швырнула в нее хотя бы половиной правды, она раскололась бы, как старое блюдце под цветочным горшком. Ее обожаемый Руар. Даг – ее сын и мой муж. Я вдыхаю через нос и выдыхаю через рот. Выдыхаю насмешки, стыд и вину, всех людей, показывающих мне средний палец, заполняю себя мыслью о том, что я Унни. Я могу. Но ничего этого я не говорю Бриккен, которая прочно сидит на своем стуле, наблюдая за мной через стол. Она вглядывается, ища трещины в моем фасаде. Чего-то ждет. Меня?
Летнее солнце нащупывает меня через разрыв в кроне дерева за окном, запекает правду как пирог – снаружи твердая корочка, а внутри жидкая начинка – пока он не начинает пригорать. Деревья ближе к лесу качаются на ветру. Крепкое сильное тело Руара на фоне мха и кипучей жизни.
Унни
Зимнее цветение и летнее солнце
Ясная звездная осень в Хельсингланде, голая земля, холода. Когда живот стал большим и тяжелым, я передала Армуду мудрые советы знахарки Бриты. Поделилась с ним знаниями, укоренившимися во мне в первые вечера у нее, когда мне еще не исполнилось и восьми, и я подслушивала, лежа в постели. Поделилась всем, что она передала мне, пока я не научилась делать все наравне с ней, при ранах и боли, при зуде и угрозе жизни. Я не рассказывала обо всех опасностях, только о том, что надлежит делать, с благодарностью думая о том, как многому успела научить меня целительница до того момента, когда она умерла, а ты родился, Руар. Армуд без колебаний согласился мне помогать, воспринял это легко и естественно, как и все остальное, за что брался, но когда схватки стали частыми и мощными, я увидела, как он поник и растерялся, серьезность момента потрясла и его. Не помню боли, помню лишь, как она исчезла, сменившись страшным давлением вниз во всем теле – и ощущением, которое мне уже довелось испытать однажды. Время пришло. Я чувствовала, как расту, занимая все больше места в комнате, зная: я так сильна, что сосуды лопаются на лице. В комнате поселились разные запахи. Запахи тела, мощной силы и протухшей воды. Когда ребенок закричал, у меня было такое чувство, словно я своими силами добралась до самой вершины высокой горы. Все было залито светом. Наша семья встречала совершенно нового человека. Так удивительно, что голова кругом. Настоящее волшебство.
Туне Амалия.
У моей новорожденной дочери были спутанные волосы, широкие скулы и узенький маленький подбородок. Лицо сердечком. Когда я погладила ее кончиками пальцев по затылку и спинке, она сразу успокоилась. Я постелила ей в корзинке, и там она спала, мое прекрасное дитя, с кругленькими ступнями, темными ресницами и розовыми щечками. Ты, Руар, лежал, прижавшись ко мне в нашей постели на полу, посасывая палец, по-прежнему напуганный всеми звуками и криками, которые я издавала. Веки твои дрожали, когда ты засыпал – может быть, тебе снился гигантский ящик, полный картошки и яблок, так что их хватило бы до весны. Или ты мечтал проснуться утром, не ощущая сквозняка по полу. Через несколько недель после родов Армуд построил кровать из досок, которые нашел и которых никто не хватится. Она подняла нас на новый уровень, в тепло, выше сквозняков, и там вы, детки, лежали, слушая его воспоминания о былых странствиях. По вечерам мы все забирались под шкуры и больше не ощущали, как холод пробирается под одежду, скользит вдоль позвоночника. Когда вы засыпали, я дышала в рот Армуду, и все вращалось вокруг нас, только мы двое оставались неподвижны.
Я любила просыпаться от хныканья Туне Амалии, любила кормить ее грудью в кровати, уткнувшись носом в нежный пушок у нее на макушке, наблюдая, как Армуд бреется перед треснувшим зеркалом. В обычном случае оно лежало в деревянном сундучке в углу вместе с бритвой, но в те дни он вынимал его и пристраивал на стене при помощи двух гвоздей. Как раз в том месте, где ему приходилось стоять, чтобы хорошо себя видеть, так красиво скрипела доска в полу.
– Никогда не привыкай к безобразному, – сказал мне как-то Армуд.
«Никогда не привыкай к прекрасному, – думала я теперь. – Пусть оно каждый раз кажется таким же прекрасным».
Он поставил зеркало, прислонив его к стене («скрип!»), подался вперед, чтобы посмотреть у себя под носом, возле ушей, на подбородке («скрип!»), отступил назад, чтобы проверить, не пропустил ли пару волосков («скрип!»). Ты, Руар, стоял, держась за брючину Армуда, глядя на него снизу с самым серьезным видом, а когда Армуд закончил, вы вместе уложили бритву и зеркало в мою красивую шкатулку. Ты старательно убрал пальчики, когда Армуд захлопывал крышку – в точности, как тебе сказали.
Пока Армуд переходил от одного дела к другому, твоя взъерошенная шевелюра обычно покачивалась где-то рядом с ним. Ты помогал ему с морковью, ты гонялся за шмелями или строил башню из поленьев – малыш, растущий в собственном надежном доме. Я любила тебя, а Армуд любил меня больше всего на свете. По крайней мере, так я думала, пока не появилась на свет твоя сестра. Когда он говорил с ней, его голос таял, как масло. Он гладил ее по голове и смотрел на нее, как околдованный. Пушок у нее на голове в мягких лучах осеннего солнца оттеняла черная щетина ее улыбающегося, потного отца – и оба они были частью меня. Его взгляд, которым он смотрел на нее, был каким-то совершенно новым. С тобой тоже все стало по-другому, Руар, я понимала это. Меня это не тревожило, ведь мы все одна семья.
– Никто другой мне не нужен, – шептал Армуд, уткнувшись носом в ее затылок. – Вы моя стая.
Починили крышу, а за ней и дровяной сарай, и кухонный диванчик. Армуд работал так, что пот с него тек ручьями, несмотря на холод. На рубашке пролегли черные круги пота под мышками – сегодняшние и других дней. Следы пота не отходили, когда я вываривала нашу одежду, но что с того; мы с Армудом снова собирались идти работать и снова потеть всем телом. С лесом надо уметь ужиться. Тот, кто восстает против природы, терпит поражение.
Иногда на дворе у меня мерзли руки, но когда я входила в дом, непогода оставалась за дверью. Она следила за нами снаружи, окна запотевали от влаги и жира, когда я готовила еду – внутри образовался наш собственный тайный мирок. Стоило мне прищурить один глаз, как дорога, ведущая в деревню, совсем размывалась, словно наш дом был единственным на свете. Здесь только мы, окруженные белыми березами – нашими стражами, охраняющими наш покой.
Некоторое время спустя – черное, как подвал, зимнее утро. Замерзшие луга и пастбища. За дверьми под кожу проникала стужа, желавшая нам зла, но в доме дрова и ветки высохли, и несколько охапок лежали при входе. В доме пахло смолой. Воздух в доме был плотный, теплый и обожженный открытым огнем. Звук твоих неуверенных шагов по полу. Сперва пятка, вес на одну ногу, потом на другую. Я напевала вам песенки о лесных зверях.
И вот выпал первый снег. Свободный день! Не надо тревожиться по поводу тяжелых сосен. Вся стая собралась под небом и снежинками! Армуд только что оделся и взял инструменты, собираясь уходить. Ты, мой Руар, сидел на кухонном диванчике в уголке, который привык считать своим, а Туне Амалия лежала у меня на груди теплым комочком. Глаза у нее блестели, как у Армуда, и теперь блеск этот объединял обоих. Армуд громко засмеялся. Плотнее запахнув куртку, он вышел наружу огромными шагами. Через окно мы с тобой наблюдали, как он уронил свой молоток в снег и пустился в пляс среди падающих снежинок. На его каштановых локонах искрился снег. Он смеялся, глядя на нас, и махал тебе, чтобы ты вышел и потанцевал с ним.
По утрам снежное покрывало украшали следы вороньих танцев в нашем саду. Вскоре холод обхватил со всех сторон наш теплый дом. Армуд рассказывал тебе о людях на лыжах, которые взлетали в воздух на несколько сотен метров на горе Хольменколлен, описывая их так красочно, словно они въезжали прямо в нашу кухню. «Я видел, как они выныривали из самых облаков и приземлялись на склоне прямо передо мной!» Ты улыбался, глядя на снег, который таял, а потом снова возвращался, капал с крыши и снова выпадал. Скользкие камни, мокрый мох. Суровое небо. По утрам бочка с водой у угла дома покрывалась тонкой корочкой льда. Временами небо разверзалось и принималось хлестать нас ледяным дождем, так что одежда промокала, покрывалась сосульками, холод забирался под кожу и не желал уходить. Армуд насвистывал и поглядывал на кроны деревьев, как обычно, только теперь они были голые. Он был несгибаем, удивительный отец, который раз за разом рассказывал о землетрясении возле Хагамарка, о долгом шторме 1875 года и о торговце карамелью Свартбаккене, который убил насмерть молодого человека в собачьей шубе и попал за это на эшафот.
«Палач схватил окровавленную голову Свартбаккена и поднял высоко над своей головой, ветер стал трепать косматую голову, так что кровь потекла, и мы с моими братьями своими глазами увидели, как мертвая голова скрежетала зубами!»
Слушаю эту историю, ты каждый раз вопил от страха и восторга, а вот я нет, ибо помнила, что у нас есть свои палачи. Внешние напасти еще можно было вынести, острые снежинки в лицо, растаявший снег в ботинках. Страшнее всего был голод, ожидавший нас.
Даже на самых белых стволах берез есть черные пятна. Поздно мы с Армудом пришли в этот дом. И хотя мы сложили целую стену из камней, от которых загрубели его ладони и разболелась спина, мы все же не успели вырастить достаточно пропитания. Однако он продолжала подбрасывать Туне Амалию высоко в воздух, продолжал гоняться за тобой по двору, ел то, что у нас оставалось, словно завтра у нас будет еще. Когда ты не видел, я отбирала у него кусок хлеба. Он пытался забрать его назад, щекотал меня, нападал на кладовую, думая, что я дразню его. Я держала дверь, спрятав кусок хлеба за спину.
– Нам с тобой придется потуже затянуть пояса, – говорила я.
Он разводил руками, глаза его улыбались, высматривая улыбку в моих глазах.
– Армуд, перестань!
Наконец его взгляд стал серьезным.
– Той провизии, которую мы запасли, на зиму не хватит. Нам придется от многого отказаться, чтобы накормить Руара.
Осознание серьезности нашего положения пригвоздило его, словно свинцовый якорь.
Больше мне нечего было сказать.
Он стоял передо мной, странник Армуд, который в любой момент мог меня оставить, но остался с преступницей и подписал контракт на отработку. Сожалеет ли он об этом?
Без еды человек умирает.
Не то, чтобы мы мало работали. В кладовке стоял целый ящик с репой, а рядом корзина с мелкой картошкой, которая могла бы вырасти побольше, будь наше лето подлинее, но все равно могла нас напитать. Только недостаточно долго. Я все считала и пересчитывала. Есть два типа людей, которые не пускаются в расчеты: богатые и сумасшедшие. Так что я проверила свои расчеты еще раз, пересчитала и проверила снова. Ответ всегда получался один и тот же. Все чаще я замирала у двери кладовки, не сводя взгляда с пустых полок. Все чаще во рту появлялся вкус кислой отрыжки и мокрой варежки.
В домашнем полумраке твои детские глаза, Руар, постоянно следили за нами, так что мы с Армудом старались держаться мужественно. Мы покупали в долг, улыбались, стискивая зубы, стоя в очереди позади матери Анны и других, а потом тихо спрашивали, разгладив усилием воли черты лица. Во власти торговца оставалось ответить «да» или «нет». Нам он отвечал «да». Потому ли, что он считал Армуда человеком основательным, потому что такое у него было настроение или потому, что «да» всегда могло смениться словом «нет»? Я не знала, почему именно – знала только, что у торговца на руках все карты, что он могущественнее пастора в Трондхейме, может диктовать свои условия, выбирая цену и качество для каждого покупателя по собственному разумению. Солнце всходило из его пупка и заходило за пояс брюк, и единственное, что его волновало – это местность вокруг его лавки и его деньги, так сказала мне однажды мать Анна, когда мы с ней вместе вышли из его двери.
– На него не стоит обращать внимания, – сказала она.
Но как я могла не обращать внимания? Помню, как однажды он подсыпал нам в муку столько мела, что ты, Руар, мог рисовать ею на стенах. Мы с Армудом принесли все это домой, испекли хлеб, прожевали и съели. Жаловаться не приходилось. Вот это он нам выделил, и нам оставалось лишь надеяться, что мы сможем продолжать есть этот хлеб с пылью. Торговец властвовал беспредельно. Ты либо получал, либо не получал. В любой момент удача могла отвернуться от нас.
Так и случилось.
Без предостережений, без ручательств. Мне казалось, что мы уже достигли предела, заглянув в лицо нужде, но все еще только начиналось. В тот день, когда все рухнуло, я осталась снаружи, беседуя с тощей рослой женщиной из деревни, пока Армуд зашел в лавку – женщину звали Юханна. Поначалу, когда она подошла ко мне, я испугалась, что она начнет расспрашивать, но она говорила сама, рассказывала и давала советы, не ожидая ответа. Козы жевали траву, пялясь на нас. Нам с Армудом надо было собрать грибов, сказала Юханна, когда я рассказала, что меня тревожит зима, но к этому моменту под снегом и мокрыми листьями не осталось ничего съедобного.
– Грибы всегда можно высушить, чтобы зимой варить из них суп, но в этом году уже поздно.