Авторство этой книги все еще держалось в тайне, потому что, хотя я и получал половинную долю с продаж, считалось, что написал ее Магнус Айзенгрим. Ему она принесла огромную пользу. Люди, которые верят тому, что читают, приходили посмотреть на человека, живущего такой полной удивительных приключений жутковатой жизнью. Люди более умудренные приходили, чтобы посмотреть на человека, который написал о себе столько вычурной, безвкусной лжи. Как сказала Лизл, это книга в готическом стиле, полная несообразностей, подсвеченных иллюзорными огнями романтики девятнадцатого века. Но она была и достаточно современной, так как затрагивала вульгарные сексуальные струны, звучание которых желают услышать многие читатели.
Когда-нибудь станет известно, что написал ее я. К нам в Зоргенфрей уже поступили серьезное предложение на экранизацию и целый ряд запросов от брызжущих энтузиазмом аспирантов, которые в извиняющихся тонах объясняли, что проводят исследования того или иного рода в области, именуемой «популярная литература». А когда станет известно, что настоящий автор – я (случится это, вероятно, уже после нашей с Айзенгримом смерти), вот тут-то – наконец! – мой документ и займет подобающее ему место. Потому что, когда тщательно сфабрикованную историю жизни Магнуса Айзенгрима, которую с удовольствием читали миллионы англичан, французов, немцев, датчан, итальянцев, португальцев и даже – в пиратском издании – японцев, будут сравнивать с версией, подготовленной мною на основе признаний самого Айзенгрима, вот тогда-то слова «Рамзи говорит…» непременно будут слышны громко и отчетливо.
Историк и агиограф – и вдруг такие низкие амбиции? Как там сказал Инджестри? В каждом художнике есть что-то черное, какой-то мошеннический душок. Был ли я, по самому скромному счету, художником? Меня начинали одолевать сомнения. Нет-нет, если я не стану ничего фальсифицировать, то те несколько записок, что я оставлю, не будут иметь никакого отношения ни к вранью, ни к искусству.
– Да ничего страшного. Просто давайте забудем, ладно? Есть хотите? Надеюсь, вы не станете возражать, потому что я заранее заказала еду из моего любимого итальянского ресторана. Ее должны доставить к восьми.
4
Она рассчитывала хотя бы порадоваться аппетитным запахам, даже если сможет проглотить всего несколько кусочков.
– С прошлого вечера я почти все время думаю, стоит ли мне рассказывать вам историю моей жизни, – сказал Айзенгрим после обеда. – И склоняюсь к тому, чтобы рассказать, при условии, что все это останется между нами. Ведь в конечном счете публике вовсе не обязательно знать подтекст, да? Ваш фильм – не Шекспир, где все на поверхности. Скорее, это Ибсен, где на многое лишь намекается.
– Замечательно. Спасибо вам за это. Да, пока не забыл: Абигейл просила передать вам от нее пожелания веселого Рождества. Она сказала, что хотела бы очутиться здесь с нами и что не может дождаться, когда познакомится с вами после приезда в Нью-Йорк через несколько дней.
«Как же быстро он учится, – подумал я. – И как хорошо понимает: если сам хочешь о чем-то рассказать, то выгоднее всего делать вид, что твоя история – тайна». Я включил мой умственный, в высшей степени психологический слуховой аппарат историка и исполнился решимости не пропустить ничего, а перед сном записать все – по крайней мере, в виде конспекта.
– Начните с того, как вы спустились в ад, – предложил Инджестри. – Вы назвали дату: тридцатое августа восемнадцатого года. Вы сказали, что мальчишкой знали Рамзи, а значит, вы, вероятно, канадец. Если бы я отправлялся в ад, то, наверно, начал бы не с Канады. Так что же случилось?
– И я тоже, – кивнула Мэгги и указала на подарок. – Мне открыть его сейчас, раз еду пока не привезли?
– Я отправился на городскую ярмарку. Наш городок, называвшийся Дептфорд, имел все основания гордиться этой ярмаркой. Школьники допускались туда бесплатно. Это помогало увеличить число посетителей, а организационный комитет желал иметь максимально возможную годовую цифру. Вам и в голову не придет, что в моем поступке было что-то нехорошее, но, если судить по меркам моей семьи, я совершил грех. Семья наша была необычайно религиозной, и папа относился к ярмарке с подозрением. Он обещал, что, может быть, сводит меня туда вечером посмотреть скотину, если за ужином я смогу без единой ошибки прочесть
псалом семьдесят девять. Это задание было частью амбициозного плана, который он вынашивал в своем сердце: я должен был выучить наизусть всю Псалтырь. Он уверял меня, что это будет мне оплотом и опорой на всю жизнь. Он меня не торопил: ежедневно я должен был выучивать по десять стихов, но поскольку в тот день я работал за вознаграждение, то он полагал, что если уж я хочу попасть на ярмарку, то могу осилить и целых тринадцать стихов семьдесят девятого псалма. Но вознаграждение я получал с оговоркой: если я запнусь, отцовское обещание теряет силу.
– А может, подождем, когда закончится ужин?
– Это очень напоминает мне сельскую Швецию тех времен, когда я был мальчишкой, – сказал Кингховн. – И как только растут дети в таких семьях?
– Значит, тем временем… дайте-ка угадаю: вы хотите узнать, чем закончилась моя история.
– Нет-нет, поймите меня правильно. Мой отец не был тираном. Он и в самом деле хотел защитить меня от зла.
– Я думал о ней с тех пор, как услышал ваш предыдущий рассказ.
– Роковое желание для родителя, – сказал Линд, слывший в мире (по крайней мере, в мире любителей кино) видным знатоком зла.
– Для этого имелись особые основания. Моя мать была необыкновенным человеком. Если хотите узнать о ней все лучшее, то обратитесь к Рамзи. Но я думаю, что моя история будет неполной, если я не расскажу вам о другой стороне ее личности. Считалось, что она порочная особа, и наша семья была за это наказана. Мать нужно было держать взаперти. Мой отец, исполненный, вероятно, сострадания, не жалел сил, чтобы я не пошел по ее дорожке. А потому в восемь лет я был усажен за работу, дабы приобрести оплот и опору в псалмах, и за полтора года – или около того – я добрался до псалма семьдесят девять.
– И все же лучше было бы закончить идеальным поцелуем.
– Сколько вам было? – спросил Инджестри.
– А я предпочел бы узнать историю полностью, если вы не против.
– Мне шел десятый. Мне ужасно хотелось попасть на ярмарку, а потому я уселся за этот псалом. Вы знаете Псалтырь? Большинство псалмов оставались для меня тайной за семью печатями, но некоторые – если их читать в подходящий момент – до самого сердца пронзают вас страшной истиной. Так и в тот день – я заучивал стихи чисто механически, пока не добрался до слов: «Мы сделались посмешищем у соседей наших, поруганием и посрамлением у окружающих нас». Вот оно! Это же о нас! Это мы, Демпстеры, – посмешище у соседей наших, поругание и посрамление у всего Дептфорда. И в особенности у дептфордских детей, с которыми мне приходилось вместе учиться. От того дня, когда я сидел, взволнованный, над псалмом семьдесят девять,
до занятий в школе, которые должны были начаться после Дня труда, оставалось меньше недели. Скажите-ка мне, Линд, ведь вы, судя по словам Лизл, много знаете о зле и исследовали его в своих фильмах чуть ли не под микроскопом. Вы когда-нибудь исследовали детское зло?
Мэгги отпила чаю, и пока он согревал горло, мысленно перенеслась в прошлое. Закрыла глаза, желая забыть, но понимая, что не забудет никогда.
– Даже я никогда не отваживался на это, – сказал Линд с трагической ухмылкой – смеяться иначе он не умел.
– Той ночью, после того, как Брайс отвез меня домой, я почти не спала…
– Если когда-нибудь надумаете, пригласите меня специальным консультантом. Это первичное зло, чистое злое начало. Детям и в самом деле доставляет удовольствие причинять боль. Люди сентиментальные называют это невинностью. Дети нашего городка мучили меня с того времени, как я себя помню. Моя мать сделала что-то такое (я так никогда и не узнал – что), за что почти весь город ее ненавидел. Детям это было известно, а потому они вполне закономерно ненавидели и мучили меня. Они говорили, что моя мать «блядница» – так у нас произносили «блудница», – и мучили меня с виртуозностью, которая у них ни в чем больше не проявлялась. Если я начинал плакать, кто-нибудь из них мог сказать: «Ладно, оставьте парнишку, он-то чем виноват, если у него мать блядница». О, я думаю, эти маленькие умники давно уже стали заправилами в нашем городишке. Но вскоре я решил, что больше плакать не буду.
И дело было не в том, что я закалился. Просто я свыкся со своим жалким положением. И дело было не в том, что я возненавидел их… тогда еще – нет. Ненавидеть их я научился позднее. В то время я просто пришел к выводу, что дети другими и не могут быть. Этот мир был враждебен ко мне, но я не знал почему.
Итак, я продолжал корпеть над семьдесят девятым псалмом. «Не помяни нам грехов наших предков; скоро да претворят нас щедроты Твои; ибо мы весьма истощены». Но как только я оказывался на школьном дворе, мне непременно поминали грехи моих предков. Щедроты Господа никогда не доходили до дептфордского школьного двора.
А я был, несомненно, весьма истощен, потому что весь этот кошмар должен был начаться заново в следующий вторник.
Дойдя со мной до этого места, Сатана направил меня на тропу, ведущую в ад. Я знал, где в доме хранились деньги, – это была какая-то мелочь на тот случай, если зайдет булочник или молочник. Под самым носом у матери (привязанная веревкой к кольцу, вделанному отцом в стену, она сидела на стуле и смотрела в никуда) я украл пятнадцать центов. Я сделал это нарочито, на виду у нее, чтобы она подумала, будто я должен заплатить рассыльному. Потом я понесся на ярмарку, а сердце мое было исполнено жуткой радости. Я совершал грех, но, господи, каким же восхитительным было это освобождение!
Я наслаждался ярмарочными развлечениями, как гурман, вкушающий деликатесы на пиру. Начал я с самого простого и наименее интересного – с выставки изделий Женского кружка, где можно было увидеть маринады, консервированные фрукты, салфетки, домашнюю выпечку и вышивку. Затем шла скотина: огромные ломовые лошади, коровы с гигантским выменем, племенной бык (хотя близко к нему я и не подошел, потому что около него вертелись ребята из школы – они хихикали и распалялись, глядя на его гигантские яйца), непривычно чистые свиньи и глупая птица –
белый виандот, орпингтон и великолепная кохинхинка, принадлежащая миссис Форрестер, а в углу джентльмен из департамента сельского хозяйства демонстрировал, как проверять куриные яйца просвечиванием.
Третий триместр
Окракоук
1996 год
Отчасти причина моей бессонницы имела отношение к тете. Когда я вошла в дом, она все так же сидела на диване, все с той же открытой книгой на коленях, и едва подняла на меня глаза, единственного взгляда ей хватило, чтобы все понять. Видимо, я прямо-таки сияла, потому что ее брови слегка вздрогнули, и я наконец услышала ее вздох. Этот вздох говорил «так я и знала» – если вы понимаете, о чем я.
Удовольствие становилось воистину безграничным. Я с трепетом и не без опаски разглядывал экспонаты выставки, привезенной из ближайшей индейской резервации. Мужчины с морщинистыми, табачного цвета лицами сидели за стендом и вроде бы даже и не предлагали вам купить тонкие прогулочные трости с резными, расписными рукоятками. Их женщины – такие же молчаливые и неподвижные, как и мужчины, – демонстрировали самые разнообразные шкатулочки из аирного корня, отделанные бусинами или крашеными иглами дикобраза. Но эти местные кустарные изделия, хотя и обладали некоторыми достоинствами, привлекали меня гораздо меньше, чем всякий привозной хлам в киоске. В этом киоске продавались ярко разукрашенные целлулоидные волчки, пупсики в ярких юбочках, натянутых на выпученные животики, будильники с двумя звоночками для тех, кого не добудиться, и великолепные красные или синие хлыстики. Как мне хотелось иметь такой хлыстик! Но они стоили по четверть доллара за штуку, а потому были для меня недосягаемы.
– Как все прошло? – спросила она, умалчивая об очевидном. Уже не в первый раз я поймала себя на мысли, как может человек, десятилетиями прятавшийся от жизни в монастыре, быть таким по-житейски мудрым.
Но не все земные радости ярмарки были мне недоступны. После долгих колебаний я потратил пять из моих неправедным путем добытых центов на большой бумажный фунтик с сахарной ватой – яство, которого я не видел прежде. Сладость эта была словно пустая, во рту у меня все слиплось и сделалось сухо, но это было роскошью, а в моей жизни до этого никаких роскошеств не водилось.
– Было весело, – я пожала плечами, стараясь держаться как ни в чем не бывало, хоть мы обе знали, что это бессмысленно. – Мы поужинали и съездили на побережье. Он смастерил воздушного змея с елочной гирляндой, но об этом ты, наверное, уже знаешь. Еще раз спасибо за то, что отпустила меня.
Потом, после долгих и мучительных колебаний, я выложил еще пять центов на карусель. С особым тщанием выбрал себе скакуна – замечательного, серого в яблоках, с раздувающимися ноздрями, то великолепно вздымающегося на дыбы, то опускающегося на своем медном шесте. Мне он казался похожим на коня из книги Иова,
который при трубном звуке издает голос: «Гу! Гу!» В полном самозабвении я скакал на нем в течение ста восьмидесяти секунд и спешился, только когда меня прогнал специально для этих целей приставленный человек, который приглядывал за забывшимися наездниками вроде меня.
– Не уверена, что я могла хоть как-нибудь тебя остановить.
Но и это было всего лишь прелюдией к тому, что, насколько я знал, представляло собой венец ярмарки. А венцом был «Мир чудес» Уонлесса – удовольствие, которого мой отец ни за что бы мне не разрешил. По его мнению, любые представления были воплощением крайнего зла, а от этого представления – я еще и внутрь-то не успел зайти – у меня все так и обмирало.
– Могла бы просто запретить.
Шатер казался мне огромным; снаружи на подмостках располагались большие, написанные маслом картины тех чудес, что ждали вас внутри. Женщина-толстуха, необъятная и розовая, рядом с которой даже самые крупные свиньи из сельскохозяйственного павильона казались заморышами. Человек, глотающий огонь. Силач, который будет бороться с любым, кто осмелится выйти против него. Чудо природы – полумужчина-полуженщина. Недостающее звено – одно это стоило больше входного билета, так как было в высшей степени познавательно, служа наглядной иллюстрацией тому, что представлял собой человек, прежде чем решил обосноваться в таких местах, как Дептфорд. На помосте рядом с шатром разодетый в пух и прах зазывала криком извещал зрителей о том, что́ они увидят внутри. Это было в те дни, когда еще не знали микрофонов, а потому он хрипловато орал в мегафон. Рядом с ним стоял глотатель огня, держа около своего рта горящий факел. «Вы увидите Молцу, человека, который ест только горячее», – кричал человек в роскошной одежде, а немногие стоявшие вокруг дептфордцы робко посмеивались. «Вы увидите профессора Спенсера, который родился без рук, но пишет ногой так, как не умеют писать ваши школьные учителя. А еще в этом шатре величайшее физиологическое чудо нашей эпохи – Андро, итальянский аристократ, который равно принадлежит обоим полам. Судите сами: на одной стороне лица он бреет себе бакенбарду, а другая нежна, как персик. Чудо человеческой природы, подтвержденное врачами и учеными мужами из Йеля, Гарварда и Колумбии. Любой местный доктор, желающий обследовать это величайшее из чудес, может условиться о встрече, которая состоится в моем присутствии после представления сегодня вечером».
Ее единственным ответом стало «хм-м…», и я вдруг поняла, что в наших с Брайсом отношениях с самого начала ощущалась неизбежность. Стоя перед тетей, я необъяснимым образом мысленно перенеслась обратно на берег, в объятия Брайса. И ощутила, как густой и жаркий румянец пополз вверх по шее, поэтому спешно начала снимать куртку в надежде, что тетя ничего не заметит.
Но я не очень внимательно слушал человека в шикарной одежде, потому что мои глаза были прикованы к другой фигуре на подмостках – этот второй совершал чудеса с колодами карт. Он раскручивал их движением руки, и они трепетали в воздухе, словно необыкновенные ленты, а потом возвращались – мне казалось, по какому-то волшебству – ему в руки. Он раскрывал их веером. Они перепрыгивали у него из ладони в ладонь, делая мертвую петлю. Человек в роскошной одежде представил его как волшебника Виллара, несомненно, величайшего манипулятора в мире, ненадолго отпущенного на гастроли нью-йоркским театром «Палас».
– Не забудь, что утром нам в церковь.
Виллар был высок, но казался еще выше, так как носил костюм из тех, что тогда называли змеиными – с темными и светлыми извивающимися линиями по всей длине. На нем была жемчужно-серая жесткая шляпа – такие назывались «котелок», а в Дептфорде были известны только как часть воскресного одеяния докторов и других важных лиц. Он был самой элегантной персоной, каких мне доводилось до этого видеть, а его тонкое неулыбчивое лицо говорило мне о захватывающих тайнах. Я не мог отвести от него глаз и не пытался смирить свое жгучее желание узнать эти тайны. Понимаете, я ведь тоже был фокусником. Я потихоньку продолжал упражняться, проделывая те несколько элементарных движений и трюков, которым меня научил Рамзи, прежде чем отец пресек это обучение. Я всей душой жаждал узнать то, что было известно Виллару.
Как лань желает к потокам воды, так и моя богохульная душа желала к волшебнику. А самым невероятным было то, что хотя перед шатром собралось человек пятнадцать или двадцать, он, казалось, чаще, чем на других, посматривал на меня, а один раз, я готов был поклясться, он мне подмигнул!
– Помню, – подтвердила я. И украдкой взглянула на нее, проходя к себе в спальню и заметив, что она вновь принялась читать. – Спокойной ночи, тетя Линда.
Я заплатил свои пять центов – специальная цена для школьников до шести часов вечера, – и передо мной раскинулся во всем его великолепии «Уонлессовский мир чудес». Не могу описать впечатление, которое он произвел на меня тогда, потому что позднее узнал этот мир во всех деталях. Это был шатер довольно внушительных размеров, где могли поместиться десять или двенадцать «экспонатов» и зрители. Цвет у него был тот самый, неприятный беловато-серый, в который раньше красили брезент, прежде чем кому-то пришла в голову здравая мысль красить его в коричневое. Между тремя главными опорами в несколько рядов висели лампочки, но они не были включены, так как предполагалось, что мы можем все прекрасно видеть в свете, который проникал внутрь через дверь. «Экспонаты» располагались на возвышениях размером со стол; собственно, это и были разборные столы, и каждый «экспонат» имел свой реквизит. У профессора Спенсера была грифельная доска, на которой он изящно писал ногами. У Молцы были газовая горелка и стеллаж для шпаг, которые он глотал. Я думаю, что на самом деле все это было довольно убого и невзрачно. Но я пребывал под обаянием Виллара и в те мгновения не замечал ничего другого, даже крикливой толстухи, которая, казалось, не замолкала ни на минуту, даже когда наступал черед других «экспонатов».
– Спокойной ночи, Мэгги.
* * *
Зазывала проследовал за нами внутрь и зычно возвещал о каждом из чудес, по мере того как мы двигались по кругу. Даже такому простачку, как я, было очевидно, что чудеса демонстрируют нам в восходящем по важности порядке: начиная с метателя ножей и Молцы, затем к Дзовени, лилипуту-жонглеру, и Сонни-силачу, от них – к профессору Спенсеру и Зитте, женщине-змее. Последняя, казалось, представляла собой некий водораздел, за которым следовали Ранго, недостающее звено, толстуха, которую звали Счастливая Ганна, затем Виллар и, наконец, Андро – полумужчина-полуженщина.
Я лежала в постели с Мэгги-мишкой и от перевозбуждения не могла уснуть. В голове крутились подробности прошедшего вечера, я все вспоминала, каким взглядом Брайс смотрел на меня за ужином и как мерцал в его темных глазах отблеск костра. Но больше всего мне вспоминался вкус его губ, и я не сразу осознала, что улыбаюсь в темноте, как сумасшедшая. Время шло, и моя радостная легкость постепенно сменилась замешательством, но и оно не давало мне уснуть. В глубине души я знала, что Брайс любит меня, но выглядело это нелепо. Неужели он не понимает, насколько он удивительный? Или забыл, что я беременна? С ним охотно стала бы встречаться любая девчонка, стоило ему только пожелать, так зачем ему я – самая обычная во всех отношениях, да еще и крупно облажавшаяся? Я размышляла, неужели его чувства вызваны просто тем, что я оказалась рядом, а не тем, что во мне есть что-то особенное и заслуживающее внимания. Меня беспокоило, что я недостаточно умна или симпатична, и даже стало казаться, что я вообще все выдумала. И пока я ворочалась в постели, до меня дошло, что любовь – самое мощное из чувств, потому что из-за нее ты уязвим, беспомощен перед возможностью потерять все, что имеет значение.
Хотя мои глаза то и дело устремлялись к Виллару, который, казалось, отвечал мне темным и пленительно-колдовским взглядом, я был слишком бережлив и не пренебрегал менее интересными соблазнами. Ведь в конечном счете я вложил в это приключение пять неправедным путем добытых центов и ни в коем случае не был расположен выбрасывать деньги на ветер. Наконец мы добрались до Виллара, и зазывале даже не понадобилось представлять его, потому что еще до того, как Счастливая Ганна закончила свою шумную болтовню и начала продавать фотографии, он выбросил сигарету, вскочил на ноги и начал прямо из воздуха выхватывать монеты. Он вылавливал их отовсюду – из-под своего колена, из-под локтей, из пустого пространства над головой – и кидал в маленький металлический кувшин, стоявший на трехногом столике. Было слышно, как они туда падают, а по мере увеличения количества монет звук, который издавал кувшин, изменялся. Потом, не говоря ни слова, он схватил кувшин и швырнул его содержимое в публику. Люди присели и заслонили лица руками. Но кувшин оказался пуст! Виллар рассмеялся издевательским хохотом. Очень по-мефистофельски! Для меня это прозвучало как зов трубы, потому что раньше я не слышал такого хохота. Он смеялся над нами потому, что мы дали себя обмануть. Какая сила! Какая великолепная власть над более слабым человечеством! Недалекие люди часто говорят, что они в восторге от вещей, которые на самом деле им всего лишь понравились, но я-то и вправду был в восторге. Я совсем забыл, кто я и что я, – так меня захватило увиденное, раскрывшее передо мной новые горизонты.
Несмотря на эмоциональный всплеск, а может, в результате этого всплеска усталость наконец победила. Проснувшись утром, я не узнала себя в зеркале. Под глазами были мешки, кожа на лице будто обвисла, волосы свалялись сильнее обычного. Душ и макияж придали мне некоторое подобие приличного вида, только тогда я решилась выйти из комнаты. Тетя, которая, похоже, знала меня лучше, чем я сама, пекла блинчики к завтраку, воздерживаясь от двусмысленных высказываний. Вместо этого она, словно невзначай, перевела разговор на вчерашнее свидание, и я рассказала ей почти все, кроме самого важного, хотя, наверное, заметив мою восторженность, она без труда вообразила остальное.
Вы должны меня понять – ведь я до этого не видел фокусников. Я знал, что такое фокусы, и сам освоил несколько трюков. Но я никогда не видел фокусников в деле, разве что Рамзи, который по-слоновьи перекладывал какую-нибудь несчастную монетку из одной своей огромной красной ладони в другую, и, если бы он перед этим не пояснил, что его движение должно быть невидимым, вы бы ни за что не догадались, что это фокус. Рамзи, пожалуйста, не обижайся. Ты хороший парень и довольно знаменитый писатель в своей области, но как фокусник ты был полный ноль. Но Виллар! Для меня это была ожившая Книга Откровений:
с небес спустился ангел, имеющий власть великую; земля осветилась от славы его. Если бы только я мог походить на него, то уж, конечно, не было бы больше никакого горя, никаких слез, никакой боли, и все прежнее – мой темный дом, моя безумная, нечестивая мать, мои школьные муки – ушло бы навсегда.
– И вы убежали с этим балаганом, – сказал бестактный Кингховн.
Именно такой непринужденный разговор и нужен был мне сейчас, чтобы почувствовать себя лучше, и беспокойство, мучившее меня ночью, сменилось теплым ощущением удовольствия. На пароме, пока мы вместе с Гвен сидели в каюте, я смотрела в окно на воду, вновь погрузившись в воспоминания о прошлом вечере. О Брайсе я думала все время, пока находилась в церкви, и потом, когда мы занимались покупками; на одной гаражной распродаже я увидела воздушного змея и задумалась, полетит ли он, если украсить его елочной гирляндой. Я не вспоминала о Брайсе только когда пришло время отправиться за лифчиком большего размера: мне было не до того, я стремилась скрыть смущение, особенно когда хозяйка магазина, строгая востроглазая брюнетка, окинула меня взглядом, задержавшись на животе, прежде чем провела в примерочную.
– Если верить Рамзи, то в Дептфорде считают, что я убежал с этим балаганом, – сказал Айзенгрим с улыбкой, которую и я назвал бы мефистофельской; улыбка эта скрывала выражение, что появилось бы на лице любого другого, будь его рассказ прерван кем-то, не понимающим ни формы, ни искусства рассказа. – Вряд ли в Дептфорде кто-нибудь был в состоянии понять, что о выборе здесь речи не шло. Но если вы помните, что я говорил об отношении ко мне дептфордцев, то вам должно быть ясно: выбора у меня не было. Я не убегал с балаганом – балаган убежал со мной.
– Потому что вас так очаровал Виллар? – спросил Инджестри.
Когда же мы наконец вернулись домой, я валилась с ног от недосыпа. Уже стемнело, но я все равно прилегла вздремнуть и проснулась как раз к ужину. И после еды и уборки в кухне снова завалилась в постель, все еще чувствуя себя как зомби. Я закрыла глаза, задумалась, как провел Брайс этот день и не изменится ли что-нибудь между нами теперь, когда мы влюблены. Но больше всего я думала о новом поцелуе, и прямо перед тем, как уснуть, вдруг осознала, что любое ожидание покажется мне бесконечным.
– Нет, я думаю, наш друг имеет в виду нечто большее, – сказал Линд. – Душевная одержимость бывает очень сильной, но здесь мы, вероятно, имеем дело с чем-то другим. Я это чувствую. Наваждение Библией, вероятно, каким-то образом способствовало наваждению фокусником. Даже самое поразительное озарение не может отменить детские установки. Так или иначе, но два эти фактора каким-то образом взаимодействовали.
* * *
– Вы правы, – сказал Айзенгрим. – И я начинаю понимать, почему вас называют великим художником. Ваше образование и изощренность не сожрали вашего понимания правды жизни. Если позволите, я продолжу.
Я проснулась, но чувство приятного сновидения сохранилось; мало того, им был пронизан каждый час бодрствования на протяжении следующих полутора недель, даже когда пришло время очередной моей встречи с Гвен по поводу беременности. Брайс любит меня, я люблю его – весь мой мир вращался вокруг этой восхитительной мысли, и все, чем мы были заняты, отступало перед ней на второй план.
Представление Виллара было по необходимости кратким, потому что в шатре находились десять «экспонатов», а все шоу должно было занимать не более сорока пяти минут. Поскольку его номер был одним из лучших, ему отводилось около пяти минут; после трюка с монетами он показал нечто необыкновенное с лентами – вытаскивал их у себя изо рта и запускал в кувшин, откуда затем извлек аккуратно переплетенными. Потом он проделал несколько очень эффектных карточных трюков, заставляя любую карту по выбору публики выпрыгивать из колоды, которая была засунута в стакан, находящийся в самом дальнем от него углу его подмостков. Закончил он, проглотив катушку с нитками и пакетик иголок, а затем вытащив изо рта ниточку, на которой через равные интервалы в шесть дюймов были нанизаны все иголки. Пока зрители охали и ахали, он небрежно извлек деревянную катушку из уха и бросил ее в публику, – бросил так, что поймал ее я. И вот вам свидетельство моей невинности: помню, меня поразило, что она даже не мокрая.
Но в целом наша повседневная жизнь почти не изменилась. Брайс не был бы самим собой, если бы вдруг лишился чувства ответственности. Он по-прежнему приходил заниматься со мной, приводил с собой Дейзи и делал все, чтобы помочь мне сохранять сосредоточенность, даже когда я порой хватала его под столом за коленку и хихикала, увидев на его лице внезапное смущение. Несмотря на мои попытки заигрывать с ним, когда мне полагалось заниматься, я продолжала уверенно идти вперед в учебе. На контрольных я по-прежнему показывала очень неплохие результаты, но это не мешало Брайсу расстраиваться из-за своих способностей репетитора. И уроки фотографии тоже не изменились, разве что он начал меня учить, как снимать в помещении со вспышкой и другими источниками света, а также делать фотографии в ночное время. Обычно эти уроки проходили у него дома, где была подходящая аппаратура. А для ночных снимков звездного неба мы пользовались штативом и пультом, поскольку фотоаппарат должен был сохранять полную неподвижность. Для таких снимков требовалась очень долгая выдержка, иногда до тридцати секунд, и в одну особенно ясную ночь, когда на небе не было луны, мы сфотографировали часть Млечного Пути: он был похож на светящееся облако в темном небе со вспышками светлячков.
Я не хотел смотреть на Андро, чьи аккуратно сегментированные половые признаки ничего мне не говорили. Публика переместилась, чтобы слышать, как надрывается зазывала, вещая о медицинском чуде, называемом «гермафродитизм»: «…дамы и господа, только одно из четырехсот миллионов рождений, только шесть научно подтвержденных случаев гермафродитизма за всю долгую историю человечества, и с одним из них вы можете познакомиться сегодня в Дептфорде!..» – а я вертелся вокруг стола Виллара. Он спрыгнул с него и закурил сигарету. Даже в том, как он это сделал, было что-то волшебное, потому что он, поднеся пачку ко рту, щелкнул по ней, и сигарета оказалась между его губами, где замерла в ожидании спички, которой он чиркал по ногтю большого пальца другой руки. А я был так близко к волшебнику, что мог к нему прикоснуться. Но прикоснулся ко мне он. Он поднес руку к моему левому уху, извлек из него четверть доллара и бросил мне. Я поймал монету и протянул ему. «Это тебе, малый», – сказал он. Голос у него был низкий и сиплый, никак не согласующийся с его изящной внешностью, но меня это мало трогало. Четверть доллара! Мне! Я в жизни своей не видел такого богатства. Мои редкие кражи никогда – до этого дня – не выходили за пределы пяти центов. Этот человек был не только волшебником. Он был по-королевски благороден.
Три-четыре раза в неделю мы все так же продолжали ужинать вместе. В половине таких случаев мы ужинали у тети, в остальных – с семьей Брайса, иногда с его дедом и бабушкой. В понедельник после нашего свидания отец Брайса уехал из города на очередные консультации, которые должны были продлиться два месяца. Брайс не знал точно, куда отправился отец и чем он занят, знал только, что это для Министерства обороны, а подробностями не особенно интересовался – просто скучал по отцу.
И тут на меня снизошло вдохновение. Может быть, тебя, Рамзи, это удивит, но вдохновителем был ты. Помнишь, ты показывал фокус, в котором якобы проглатывал монетку, хотя каждый раз было видно, как ты в ладони уносишь ее ото рта? Я повторил твой фокус. Я бросил монетку в рот, словно бы пережевал ее и показал Виллару, что ее нет и руки у меня пусты. Я тоже чуточку был волшебником, и мне не терпелось заявить хоть о самой малой близости к этому божеству.
Он не улыбнулся. Он положил руку мне на плечо, сказал: «Иди со мной, малый. Я тебе кой-чего покажу» – и повел меня к заднему входу, которого я до этого не заметил.
В сущности, единственным, что изменилось для нас были моменты, когда мы устраивали перерыв во время учебы или откладывали в сторону фотоаппарат. Тогда мы обстоятельно говорили о наших родных и друзьях, и даже о недавних событиях в новостях, хотя в последнем случае говорить приходилось в основном Брайсу. Без доступа к телевидению и газетам я пребывала в неведении насчет положения в мире – или в США, или в Сиэтле, или даже в Северной Каролине, – и честно говоря, оно меня мало заботило. Но мне нравилось слушать, как он рассуждает, а Брайс порой затрагивал серьезные вопросы и здраво рассматривал их. А я, притворившись, что обдумываю ответ, говорила что-нибудь вроде: «Трудно сказать. А ты как думаешь?» – и он начинал излагать свои мысли по этому вопросу. Наверное, из них я могла бы что-нибудь усвоить, но я мало что запоминала, увлеченная своими чувствами к нему. Время от времени я вновь недоумевала, что он во мне нашел, на меня вдруг нападала неуверенность, и он, словно прочитав мои мысли, касался моей руки, и внезапный приступ проходил.
Мы с ним прошли, наверно, половину всей ярмарки, что на самом деле было не так уж и много, держась при этом за палатками и сооружениями. Я был бы горд, если бы кто-нибудь увидел меня с таким героем, но нам встретилось всего лишь несколько человек, да и те были заняты своими делами в сельскохозяйственных павильонах, поэтому, я думаю, никто на нас не обратил внимания. Мы подошли сзади к сараю, в котором держали лошадей, не показываемых в данный момент. Этот сарай был одним из двух или трех постоянных строений ярмарки. За ним располагалась пристройка, стена которой не доходила ни до земли, ни до крыши. Это был мужской туалет – старый, полуразрушенный и вонючий. Виллар заглянул внутрь, убедился, что там никого нет, и втолкнул туда меня. Я никогда прежде не был в таком месте, поскольку с раннего детства усвоил, что ходить «по делам» должен только дома, а чтобы это правило не нарушалось, следовало быть предусмотрительным. Странное это было место, насколько я помню. Там был только жестяной лоток, прибитый гвоздями к стене под небольшим наклоном, чтобы жидкость из него стекала в яму. Рядом лежала горка земли, чтобы по завершении ярмарки яму засыпать.
А еще мы много целовались. Только не тогда, когда нас могли застукать тетя или его родные, но при каждом удобном случае. Я писала сочинение, останавливалась на секунду, чтобы собраться с мыслями, замечала, как Брайс смотрит на меня, и наклонялась поцеловать его. Или Брайс, изучая какую-нибудь фотографию из коробки, наклонялся и целовал меня. Мы целовались на крыльце вечером после занятий или как только он приходил позаниматься со мной. Целовались на побережье и в городе, возле его дома и возле дома моей тети, и порой нам приходилось поспешно прятаться за дюной или за углом. Иногда он накручивал на палец прядь моих волос, в другие моменты просто обнимал меня. Но каждый раз он вновь признавался мне в любви, и всегда, когда это происходило, у меня в груди начинало странно колотиться сердце, и мне казалось, что лучшей жизни невозможно и представить.
Дверь, располагавшаяся в конце этого убогого сооружения, была полуоткрыта – в нее-то Виллар и повел меня. Мы оказались в засыпном сортире, который, насколько я мог судить по висевшему здесь густому сладковатому запаху, был ровесником дептфордской ярмарки. Над наклонной крышей гудели мухи. На двух отверстиях были круглые деревянные сиденья с грубыми ручками. Увидь я их сейчас, наверное, узнал бы.
Виллар вытащил из кармана чистый белый платок, быстро свернул его трубочкой и всунул мне между зубами. Нет, «всунул» – не то слово. Я решил, что это начало какого-то необыкновенного фокуса, и с готовностью распахнул рот. Потом он развернул меня, поставил коленями на сиденье, стащил с меня штаны и совратил.
* * *
Быстро сказка сказывается… Я боролся и сопротивлялся, но он влепил мне такую затрещину, что я от боли расслабился, и ему удалось проникнуть в меня. Это было отвратительно; мне было больно, но, наверно, все кончилось довольно быстро. Правда, как я уже говорил, мне показалось, что длилось это целую вечность, поскольку я испытывал чувство, о существовании которого даже не догадывался прежде.
Не хочу, чтобы вы меня неправильно поняли. Я ведь не был каким-нибудь древнегреческим мальчишкой, открывшим для себя пресловутые радости однополой любви и жившим в обществе, которое знало и поощряло это занятие. Мне еще не исполнилось и десяти, и я не знал, что такое секс ни в одном из его проявлений. Мне казалось, что меня убивают каким-то позорным способом.
В начале марта мне снова пришлось побывать у доктора Большерука. Этот визит должен был стать последним перед родами, а потом Гвен предстояло следить за моим состоянием до конца срока. Точно по расписанию у меня начались периодические схватки Брэкстона-Хикса, и когда я призналась врачу, что я от них не в восторге, он напомнил, что таким способом мой организм готовится к родам. Во время очередного УЗИ я старалась даже мельком не смотреть на монитор, но машинально вздохнула с облегчением, услышав от медсестры, что с ребенком (Софией? Хлоей?) все в порядке. Я запрещала себе воспринимать эту малышку как нечто принадлежащее мне, и все же была рада узнать о ее состоянии. Медсестра добавила, что дела обстоят неплохо и у мамы, то есть у меня, и услышать это было странно, а потом, во время заключительной беседы, врач перечислил все, что может со мной произойти на последнем этапе беременности. Я почти перестала слушать, как только он упомянул геморрой, о нем я уже слышала на встрече беременных подростков в Молодежной христианской ассоциации Портленда, но потом забыла, и к тому времени, как он умолк, пришла в уныние. Я не сразу поняла, что он о чем-то спрашивает меня.
Невинность детей очень часто неправильно истолковывают. Лишь немногие из них – думаю, только дети тех богатых родителей, которые могут воспитывать своих чад, полностью изолируя их от жизни, – пребывают в неведении относительно секса. Ни один ребенок, росший в такой близи от деревни, в какой рос я, и в окружении школьников, возраст которых мог доходить до пятнадцати, а то и до шестнадцати лет, не может оставаться полным невеждой в том, что касается секса. Затронуло это и меня – хотя и неглубоко. Начать с того, что я несколько раз от корки до корки прослушал Библию – ее читал вслух мой отец. У него был составлен план чтений, который включал утренние и вечерние часы и предусматривал завершение всей книги за год. Я слышал эти звуки еще младенцем, а потом малым ребенком, задолго до того, как мог разобраться в их смысле. Я знал о том, что мужчины входят к женщинам и люди выращивают семя чресл своих, и я знал, что голос моего отца приобретал особую презрительно-негодующую тональность, когда он читал о Лоте и его дочерях, хотя я так и не понял, чем они занимались в той пещере, и считал:
их грех в том, что они напоили отца своего. Я знал о таких вещах, потому что слышал о них, но они для меня не имели никакого отношения к реальности.
– Мэгги, ты меня слышала?
Что же до моей матери, которую мои однокашники называли «блядницей», то я только знал, что блядницы – мой отец тоже использовал местную версию этого слова и, возможно, не знал никакой другой – то и дело фигурируют в Библии, и всегда в нехорошем смысле, который для меня никак не был связан с реальностью. Глава шестнадцатая книги пророка Иезекииля – сплошной разгул блуда и разврата, и я содрогался, думая о том, как это, вероятно, отвратительно, но не догадывался, что означают эти слова даже в самом их очевидном смысле. Я знал лишь, что есть что-то мерзкое и постыдное, имеющее отношение к моей матери, и что все мы – мой отец и я – запятнаны ее позором, или развратом, или как уж оно там называется.
– Извините. Я все еще думаю о геморрое, – объяснила я.
Я отдавал себе отчет в том, что существуют некоторые различия между мальчиками и девочками, но я не знал или не хотел знать, в чем они состоят, поскольку чувствовал, что каким-то образом это связано с позором моей матери. Блядницей можно было стать, только будучи женщиной, и у них, у женщин, было что-то особенное, делавшее это возможным. О том, что было у меня как у представителя мужского пола, мне строжайшим образом было сказано, что это греховная и постыдная часть моего тела. «Никогда не смей баловаться там у себя внизу» – этим исчерпывались наставления в области секса, полученные мной от отца. Я знал, что мальчишки, которые давились от смеха, глядя на бычьи яйца, делают что-то нехорошее, а я был воспитан так, что у меня их тайные грехи вызывали отвращение и ужас. Но я не знал почему, и мне никогда и в голову бы не пришло сопоставить эффектное бычье орудие с тем крошечным, что было у меня самого и с чем мне было строго-настрого запрещено баловаться. Итак, вы понимаете, что, не будучи полным невеждой, я оставался по-своему невинным. Не будь я невинным, разве смог бы я жить той жизнью и даже испытывать время от времени какие-то жалкие радости?
– Я спрашивал, даешь ли ты себе физическую нагрузку.
Иногда я испытывал эти радости в компании с тобой, Рамзи, потому что ты относился ко мне по-доброму, а доброта в моей жизни была большой редкостью. Ты единственный в моем детстве обращался со мной как с человеческим существом. Обрати внимание: я не говорю, что ты любил меня. Любил меня мой отец, но сносить его любовь было тяжелее (почти), чем ненависть, если бы он меня возненавидел. Но ты обращался со мной как с существом, принадлежащим к тому же, что и ты сам, виду, потому что, я думаю, ничего иного тебе и в голову не приходило. Ты никогда не старался быть как все.
– Я хожу пешком, когда фотографирую.
– Замечательно, – кивнул он. – Не забывай, что физическая активность полезна и тебе, и ребенку, и она сократит время, которое твоему организму понадобится, чтобы оправиться после родов. Только не слишком усердствуй: легкая йога, ходьба – все в таком роде.
Изнасилование было ужасным само по себе, потому что причинило мне физическую боль, но хуже всего было то, что совершалось оно над еще одной частью моего тела, о которой мне говорилось, что она греховная и постыдная. Лизл рассказывала мне, что Фрейд много писал о важности выделительной функции в формировании характера. Я об этом ничего не знаю и не хочу знать, потому что все эти идеи лежат за пределами моего понимания. У меня собственные представления о психологии, и они неплохо мне послужили. Но это изнасилование… оно было чем-то грязным и совершалось над тем органом, откуда – и это единственное, что мне было о нем известно, – должно выходить только что-то грязное и в максимально возможном уединении. В нашем доме для обозначения процесса выделения не было названия – лишь два или три завуалированных оборота, а то слово, что я слышал в школьном дворе, казалось мне ужасающе неприличным. Сегодня, как говорит Лизл, оно довольно популярно в литературе. Она много читает. Не понимаю, как писатели могут им пользоваться, хотя и были времена, когда я часто его употреблял в повседневной речи. Но в старости я вернулся к строгим правилам моего детства. Некоторые вещи трудно забыть. То, что сделал со мной Виллар, нарушало (в доступном мне смысле) заведенный природой порядок; а еще я боялся, что это меня убьет.
– А ездить на велосипеде можно?
Конечно, это меня не убило. Но со мной в жизни не случалось ничего ужаснее этого, да плюс – тяжелое дыхание Виллара и журчащий поток экстатического сквернословия, которым он сопровождал свое действо.
Он приложил гигантский палец к подбородку.
Когда все закончилось, он повернул мне голову, чтобы увидеть мое лицо, и спросил: «Ну, ты как, малый?» Я до сих пор помню этот тон. Виллар и понятия не имел, кто я такой или что я могу чувствовать. Он был явно удовлетворен, и мефистофельская улыбка уступила место почти мальчишескому выражению. «Давай-давай, – сказал он. – Натягивай свои штаны и мотай отсюда. А если кому проболтаешься, Богом клянусь, я тебе яйца отрежу ржавым ножом».
И тут я потерял сознание, но надолго ли и как я выглядел в это время, я вам, конечно, сказать не могу. Вероятно, это продолжалось несколько минут, потому что, когда я пришел в себя, Виллар казался встревоженным и легонько похлопывал меня по щекам. Он вытащил кляп у меня изо рта. Я плакал, но бесшумно. Я очень рано в жизни научился плакать бесшумно. Я все еще сидел, скрюченный, на этом ужасном сиденье, и теперь его вонь стала для меня невыносимой, и меня начало рвать. Виллар отпрыгнул подальше, опасаясь за свои элегантные брюки и блестящие туфли. Но оставить меня он не осмелился. Я, конечно, и понятия не имел о том, насколько он напуган. Он чувствовал, что до некоторой степени может рассчитывать на мой стыд и свои угрозы, но я мог оказаться одним из тех кошмарных детей, которые выходят за рамки, установленные для них взрослыми. Он попытался меня успокоить.
– Если он удобный и езда не причиняет тебе никаких болей, тогда следующие несколько недель можешь ездить. Но потом у тебя начнет смещаться центр тяжести, сохранять равновесие станет труднее, а любое падение может серьезно навредить тебе и малышу.
«Эй, – прошептал он, – ты ведь такой умный малец. Где это ты научился фокусу с монетой, а? Ну-ка, покажи его еще раз. Я такого трюка еще не видел, даже в нью-йоркском „Паласе“. Ты, значит, малый, который деньги ест, вот кто ты. Подходящий малый для шоу-бизнеса. Смотри-ка, чего я тебе дам, если ты его съешь». Он протянул мне серебряный доллар. Но я отвернулся и зарыдал – беззвучно.
Другими словами, я растолстею, о чем я уже знала, и эта мысль угнетала не меньше, чем перспектива геморроя. Но слова врача о том, что организм быстрее вернется к нормальному состоянию, вселили в меня оптимизм, поэтому при следующей встрече с Брайсом я спросила, нельзя ли мне сопровождать его на велосипеде во время утренних пробежек.
«Ну ладно, чего ты там, все ведь не так уж и плохо, – сказал он. – Просто мы с тобой поиграли немного. В папку и мамку, да? Ты ведь хочешь быть шустрым, когда вырастешь, а? Хочешь весело время проводить? Учись у меня. Начинать никогда не рано. Ты же мне еще когда-нибудь и спасибо скажешь. Да-да, скажешь. Ну-ка, посмотри сюда. Видишь, в руках у меня ничего нет? А теперь смотри. – Он начал один за другим разгибать пальцы, а между ними, как по волшебству, появлялись монетки по четверть доллара, итого в каждой руке оказалось по четыре монетки. – Это волшебные денежки, видишь? И все твои. Целых два доллара, если только ты заткнешься, и уберешься отсюда к чертям собачьим, и будешь нем как рыба».
– Конечно можно, – согласился он. – Будет здорово, если ты составишь мне компанию.
Я снова потерял сознание, а когда пришел в себя на этот раз, вид у Виллара и в самом деле был встревоженный. «Тебе нужно успокоиться, – сказал он. – Успокоиться, посидеть и подумать обо всех этих денежках. Я должен идти на следующее представление, а ты сиди и никого сюда не пускай. Никого, понял? Я приду сразу, как освобожусь, и принесу тебе кое-что. Что-то очень хорошее. Только никого сюда не впускай, не скули и сиди тихо, как мышь».
Он вышел, и по донесшимся до меня звукам я догадался, что он немного помедлил у двери. Я остался один и рыдал, пока не уснул.
На следующее утро, проснувшись даже слишком рано, я надела куртку и покатила на велосипеде к дому Брайса. Он уже разминался перед домом и вместе с Дейзи побежал навстречу мне. Когда он наклонился, чтобы поцеловать меня, я вдруг вспомнила, что не почистила зубы, но все равно ответила на поцелуй, и он, кажется, ничего не имел против.
Проснулся я, когда он появился снова – наверно, час спустя. Он принес мне хот-дог и сказал, чтобы я поел. Я откусил кусочек – это был мой первый хот-дог в жизни, – и меня снова вырвало. Теперь Виллар заволновался по-настоящему. Он принялся яростно браниться, но ругал не меня. А мне он только сказал: «Боже мой, ты просто какой-то психованный малец. Сиди здесь, понял? Я скоро».
– Ну что, готов?
Вернулся он не очень скоро – вероятно, часа через два. Но когда он появился, у него был вид человека, доведенного до крайности, и это настроение сразу же передалось мне. Случилось что-то ужасное, и средства для исправления случившегося тоже должны быть ужасные. Он принес большое одеяло, завернул меня в него так, что даже головы не было видно, и поволок по земле – я не был очень тяжелым – из туалета. Потом я почувствовал, как меня сгрузили в коляску или тележку – так мне показалось – или что-то в этом роде, а сверху набросали еще одеял. Потом меня повезли куда-то в тряской повозке, а спустя некоторое время я почувствовал, что меня снова подняли и понесли по какой-то неровной дороге, а потом свалили – при этом я больно стукнулся – на что-то, показавшееся мне подмостками. Потом снова довольно болезненные ощущения – меня волоком тащат по полу, звук передвигаемых предметов, и наконец с меня сняли одеяло. Я оказался в темном помещении, лишь смутно осознавая, что чуть вдалеке открыта дверь, похожая на дверь сарая, а через нее пробивается сумеречный свет.
Я думала, будет легко, ведь он бежит, а я еду, но ошиблась. Первые пару миль я держалась неплохо, а потом у меня заныли мышцы бедер. Хуже того, Брайс пытался поддерживать разговор, что было нелегко, поскольку я только пыхтела и отдувалась. И когда я уже думала, что больше не могу, он остановился у гравийной дорожки, ведущей к каналам, и сообщил, что сейчас у него по плану спринтерские рывки.
Виллар времени не терял. «Ползи-ка сюда», – приказал он и толкнул меня туда, где было совсем темно и тесно. Он подгонял меня, а я карабкался куда-то вверх, пока не добрался до чего-то вроде полки или сиденья, куда он и затолкал меня. «Здесь тебе будет хорошо», – сказал он голосом, в котором не слышалось ни капли уверенности в том, что мне и в самом деле будет хорошо. Это был голос человека на грани отчаяния. «На-ка вот, поешь». Он подтолкнул ко мне какую-то коробку. Потом дверка подо мной закрылась, снаружи щелкнула задвижка, и я остался в полной темноте.
Прошло какое-то время, и я стал ощупывать то, что меня окружало. Неправильной формы стены, на которых, казалось, не было ни малейшей ровной площадки; а у меня над головой – даже небольшой купол. Запах здесь стоял не очень чистый, но не такой отвратительный, как в туалете на ярмарке. Воздух слабенько струился через какое-то отверстие у меня над головой. Я снова уснул.
Я остановилась отдохнуть, не слезая с седла и поставив одну ногу на землю, и смотрела, как Брайс с ускорением удаляется от меня. Даже Дейзи с трудом поспевала за ним, и я видела, как его фигурка становится все меньше. Брайс остановился и после краткой передышки снова помчался, теперь уже в мою сторону. Как спринтер, он пробежал туда-сюда пять раз, и хотя дышал намного тяжелее меня, а у Дейзи язык свешивался чуть ли не до земли, он моментально возобновил бег трусцой, на этот раз в сторону дома. Я думала, что тренировка на этом закончилась, но опять ошиблась. Возле дома Брайс перешел к отжиманиям и приседаниям, потом запрыгивал на стол для пикника во дворе и спрыгивал с него, и, наконец, приступил к многочисленным подтягиваниям на самодельном турнике у дома, и под его футболкой играли мускулы. Тем временем Дейзи лежала в сторонке, стараясь отдышаться. Взглянув на часы, после того как закончилась тренировка, я увидела, что для Брайса она продолжалась безостановочно почти девяносто минут. Утро было прохладным, но лицо Брайса блестело от пота, на футболке под мышками расплылись влажные круги.
Проснулся я оттого, что услышал свисток паровоза и совсем рядом – звук, похожий на грохот колес поезда. Но я оставался на месте. Я был ужасно голоден и в темноте ощупал содержимое коробки Виллара. Там оказались какие-то липкие комки, которые я попробовал на вкус, а потом жадно съел до последнего. Потом я снова уснул. Какая-то ужасная усталость разлилась по моему телу, а больше всего мне досаждала боль внизу. Но деваться было совершенно некуда, оставалось лишь сидеть и мучиться. Наконец, спустя какое-то время, которое показалось мне равным целой геологической эпохе, я почувствовал движение. Грохот и стуки, продолжавшиеся несколько минут. Звук голосов. Еще один свисток, а потом – тяжелое, ленивое движение, постепенный разгон. Я впервые в жизни оказался в поезде, но, конечно, не знал этого.
– И так ты занимаешься каждое утро?
И это, друзья, первая главка моего подтекста к мемуарам Робера-Гудена, чье детство, как вы помните, было настоящей идиллией семейной любви и заботы и чье знакомство с магией состоялось таким очаровательным образом. Я думаю, для одного вечера этого достаточно. Спокойной ночи.
– Шесть дней в неделю, – подтвердил он. – Но нагрузка меняется. Иногда сама пробежка бывает короче, а спринт дольше и так далее. Хочу всесторонне подготовиться к Вест-Пойнту.
– Значит, каждый раз ты приходишь заниматься со мной после того, как вот так потренируешься?
5
– Почти.
Некоторое время спустя, прежде чем лечь спать, я постучал в дверь Айзенгрима. Как я и предполагал, он не спал – лежал с довольным выражением на лице, в красивом халате, опершись на подушки.
– Спасибо, Данни, что пришел сказать мне спокойной ночи.
– Потрясающе, – не удержалась я, и не только потому, что мне понравилось смотреть на его мускулы. Я и вправду была потрясена, и мне захотелось стать больше похожей на него.
– Я думал, ты пожелаешь ознакомиться с первыми рецензиями.
* * *
– Ну ты и завернул… И как рецензии?
Несмотря на регулярные утренние нагрузки, мой вес продолжал прибавляться, а живот – расти. Гвен не уставала напоминать мне, что это нормально – с недавних пор она начала периодически заезжать к нам, чтобы измерить мне артериальное давление и с помощью стетоскопа послушать сердцебиение ребенка, – но это меня не особо утешало. К середине марта я набрала десять килограммов. К концу месяца их стало одиннадцать и живот уже не скрывала ни одна толстовка, даже самая мешковатая. Я начинала походить на персонаж из книжки Доктора Сьюза – крошечная головка и округлившаяся тушка на тонких ножках, но выглядела далеко не так симпатично, как Синди-Лу Кто
[20].
– В общем и целом – как и следовало ожидать. У Кингховна очень цепкое зрительное представление. Будь уверен, пока ты рассказывал, он всю эту ярмарку разложил на общие планы, крупные планы, массовки. И конечно, у него наметанный глаз на всякие детали. Например, его интересовало, как могло случиться, что никому не понадобилось в туалет, где ты провел столько времени.
– Ну, это очень просто. Виллар написал объявление: «ИНФЕКЦИЯ. Закрыто по распоряжению доктора» – и пришпилил его к двери.
Впрочем, Брайс, по-видимому, ничего не имел против. Мы по-прежнему целовались, он все так же держал меня за руку и постоянно говорил мне, что я красивая, но ближе к концу месяца я уже почти все время чувствовала себя беременной. Садиться приходилось осторожно, чтобы не плюхнуться, а для того, чтобы встать с дивана, требовались тщательно спланированные и сосредоточенные действия. Я все так же бегала в туалет почти каждый час, а однажды, когда чихнула на пароме, из мочевого пузыря так и брызнуло, и это было страшно унизительно, мокро и противно до тех пор, пока мы не вернулись в Окракоук. Ребенок теперь шевелился постоянно, особенно когда я лежала, и я прямо видела, как он шевелится, и это было странно и жутковато, а спать приходилось на спине, не в самой удобной позе. Схватки Брэкстона-Хикса становились все более регулярными, и как доктор Большерук, Гвен говорила, что это хорошо. Но я была иного мнения, потому что при схватках весь живот у меня сводило словно судорогой, однако Гвен на мои жалобы не обращала внимания. Единственными неприятностями, которые до сих пор не случились, был геморрой и внезапные вспышки прыщей на лице. Правда, пара прыщиков порой все же вскакивала, но моего умения наносить макияж хватало, чтобы маскировать их, и Брайс о них ни словом не упоминал.
– Еще он интересовался, что ты ел в этом кривом-косом закутке.
– Это была коробка конфет «Крэкер Джек». В то время я не знал, что это такое, и прежде никогда их не ел. Зачем же мне нужно было включать эти детали в мой рассказ? Я тогда о них ничего не знал. Рассказывать о вещах, которых я не знал, было бы нарушением законов повествования. Кингховн должен бы лучше чувствовать художественную гармонию.
С промежуточным тестированием в середине семестра я справилась очень неплохо, но никого из родителей этим, похоже, не впечатлила. Зато тетя была довольна, и примерно в это же время я начала замечать, что она держит свое мнение при себе, когда речь заходит о моих отношениях с Брайсом. Когда я сказала ей, что буду ездить по утрам на велосипеде, чтобы дать себе физическую нагрузку, она сказала только: «Пожалуйста, будь осторожна». В те вечера, когда Брайс ужинал у нас, они с тетей болтали так же дружески, как прежде. Если я предупреждала тетю, что в субботу иду фотографировать, она ограничивалась тем, что спрашивала, когда я вернусь, чтобы знать, к какому часу готовить ужин. По вечерам, оставаясь вдвоем, мы с тетей говорили о моих родителях или о Гвен, о том, как обстоят дела с моей учебой или в магазине, а потом она бралась за роман, а я углублялась в книги по фотографии. И все же я не могла отделаться от ощущения, будто между нами увеличивается некая дистанция.
– Он оператор. Он все хочет отснять, а уж потом монтировать.
– А я монтирую в процессе рассказа. Что сказали другие?
Поначалу меня это ничуть не беспокоило. То, что мы с тетей редко говорили о Брайсе, придавало нашим отношениям с ним некую секретность, что-то смутно недозволенное и потому еще более возбуждающее. И хотя тетя Линда никак меня не поощряла, по крайней мере, она смирилась с мыслью, что ее племянница влюблена в юношу, которого она одобрила. По вечерам, когда наступало время Брайсу уходить, тетя чаще всего поднималась со своего места на диване и уходила в кухню, обеспечивая нам уединение для быстрого поцелуя на прощание. По-моему, чутье подсказывало ей, что мы с Брайсом не выйдем за рамки. У нас не было даже официального второго свидания; в сущности, смысл в нем отсутствовал, ведь мы виделись большую часть каждого дня. Нам и в голову не приходило улизнуть вечером, чтобы встретиться снова, или куда-нибудь пойти, не предупредив мою тетю заранее. А с тех пор, как очертания моего тела начали меняться, о сексе я вообще не думала.
– Инджестри довольно долго болтал о природе пуританства. Он о нем ничего не знает. Для него это теологическая блажь.
Он, мол, беседовал о пуританстве в Оксфорде с Ронни Ноксом и монсеньором Дарси, но все его теории не имеют никакого отношения к тому впитавшемуся в плоть и кровь пуританству, с которым мы каждый день просыпались и вставали в Дептфорде. Североамериканское пуританство и пуританство, известное англичанам, – это два разных мира. Я мог бы ему рассказать об этом кое-что, но мое время учительствовать прошло. Пусть себе прозябают в невежестве, если им так нравится, говорю я.
И все же спустя некоторое время отстраненность тети начала меня беспокоить. Тетя Линда первой из всех, кого я знала, безоговорочно встала на мою сторону. Она приняла меня такой, какая я есть, со всеми моими недостатками, и мне хотелось думать, что с ней я могу поговорить о чем угодно. Все это как-то сложилось у меня в голове однажды в конце марта, когда мы сидели в гостиной. Ужин закончился, Брайс ушел домой, приближалось время, когда тетя обычно ложилась спать. Я неловко прокашлялась, и тетя подняла глаза от книги.
– А Линду было что сказать?
– Немного. Он сказал, что ничего из тобой рассказанного для него не тайна и даже не диковинка. «Нам в Швеции известны такие вещи», – сказал он.
– Как же я рада, что ты разрешила мне пожить здесь, – сказала я. – Даже не знаю, получилось ли у меня высказать, как я тебе признательна.
– Наверно, людям во всех странах известны такие вещи. Но каждое изнасилование неповторимо для насильника и его жертвы. Он говорит так, будто ему известно все на свете.
Она нахмурилась.
– Не думаю, что у него на уме что-то в этом роде. Когда он говорит о Швеции, это скорее мистическое, а не географическое понятие. Когда он говорит о Швеции, он имеет в виду себя, известно ему об этом или нет. Он и в самом деле многое понимает. Ты помнишь, что сказал Гете? Хотя откуда тебе это помнить. Он сказал, что не знает ни одного преступления, на которое не был бы способен сам. То же, я думаю, относится и к Линду. В этом его сила как художника.
– Это ты к чему?
– Работать с ним просто здорово. Я думаю, вместе мы сделаем выдающийся фильм.
– Надеюсь. Да, кстати, Магнус, я должен поблагодарить тебя за те добрые слова, что ты сказал сегодня в мой адрес. Но поверь, когда мы были мальчишками, я, общаясь с тобой, и не думал ни о какой доброте. Я хочу сказать, все это было бессознательно.
– Сама не знаю. Наверное, просто в последнее время я была так занята, что нам не представлялось случая поговорить, а мне – объяснить, как я ценю все, что ты сделала для меня.
– Не сомневаюсь. Но в этом-то собака и зарыта – неужели ты не понимаешь? Если бы ты делал это из чувства долга или по религиозным соображениям, тогда все было бы иначе. А так это обыкновенная порядочность. Ты очень порядочный человек, Данни.
Ее лицо смягчилось, она отложила книгу.
– Правда? Очень мило, что ты так думаешь. Но я слышал и другие мнения.
– Это правда. Вот почему я думаю, что тебе следует узнать кое-что, о чем я не счел возможным рассказать сегодня им.
– Не стоит. Ты ведь мне не чужая, и поэтому я с самого начала была готова тебе помочь. Но когда ты приехала сюда, я начала понимать, как мне нравится видеть тебя рядом. Своих детей у меня никогда не было, и в каком-то смысле ты заменила мне дочь. Понимаю, не мне о таком говорить, но я обнаружила, что и в моем возрасте можно время от времени позволить себе притворяться.
– Ты сказал, что монтировал на ходу. И что же ты опустил?
– Человек увлекается, когда рассказывает. Я мог бы поподробнее остановиться на том, что был трудным ребенком с непростым характером. Но смогли бы они тогда понять всю правду? Если я сам спустя пятьдесят лет, обдумывая это снова и снова, не все понимаю. Ты ведь веришь в дьявола, да?
Я положила ладонь на свой выпуклый живот, думая обо всем, что она вытерпела из-за меня.
– Верю, но по-своему. Это очень сложно – чтобы это объяснить, понадобилось бы несколько часов.
– Поначалу я была ужасной гостьей.
– Да. Так вот, когда дьявол крадется рядом с тобой – как он шел рядом со мной на той ярмарке, – достаточно малейшего жеста, чтобы он явился во плоти.
– Не стану обижать тебя и говорить, что ты – простой человек, но ты, несомненно, человек сильных чувств, и твои чувства приобретают конкретные очертания. Что же дьявол сделал с тобой такого, о чем ты предпочел умолчать сегодня?
– Ничего подобного.
– Это-то и есть самое главное. Когда Виллар в том шатре дал мне четверть доллара, мы стояли позади публики, в изумлении разглядывавшей Андро, который демонстрировал мощный правый бицепс, пощипывая в это же время себя за пышную левую грудь. Нас никто не видел. Виллар запустил руку мне в штаны и мягко погладил мою левую ягодицу. Потом со значением сжал ее. Я очень хорошо помню тепло его руки.
– Я была угрюмой неряхой, жить рядом с которой никому не захочется.
– И?
– Ты была напугана, – возразила она. – Я понимала это. Откровенно говоря, мне тоже было страшно.
– Я улыбнулся ему в лицо.
Вот этого я никак не ожидала.
– И?
– Почему?
– Тебе больше нечего сказать? Ты что, не понимаешь, к чему я веду? Я ведь понятия не имел о сексе; до того дня я не знал, что такое сексуальная ласка – даже такая невинная, какую ребенок получает от родителей. Но при этом первом сексуальном авансе я растаял. Я прижался к Виллару. Как я мог, даже не понимая, что делаю, ответить таким образом на такое странное действие?
– Я беспокоилась, что не смогу обеспечить то, что тебе надо. И тогда тебе придется вернуться в Сиэтл. Как и твои родители, я желала тебе только добра.
– Тебе ужасно хотелось научиться делать фокусы. Не вижу в этом ничего странного.
Я затеребила прядь волос.
– Но таким образом я становился его сообщником.
– До сих пор не представляю, что скажу подругам, когда вернусь. Насколько мне известно, кое-кто уже догадывается, в чем дело, и теперь сплетничает обо мне, или в будущем начнет распускать слухи, что я лежала в клинике на реабилитации или что-нибудь в этом роде.
– Ты так думаешь? Ты что, все еще коришь себя?
– Что я знал о таких вещах? Наверно, мне на ухо нашептывал дьявол, подталкивал меня к тому, что тогда и многие годы спустя казалось моей гибелью.
Ее лицо осталось невозмутимым.
– Дьявол сегодня не очень популярен. Лишь немногие принимают его всерьез.
– Множество девушек, с которыми я работала в монастыре, опасались того же самого. Дело в том, что такое и вправду может случиться, и это поистине ужасно. Но ты удивишься, узнав, насколько людям свойственно сосредотачивать внимание на собственной жизни, а не на чьей-либо еще. Как только ты вернешься и будешь общаться с подругами, как прежде, они забудут, что на какое-то время ты уезжала.
– Знаю. Как он, должно быть, смеется. Вот Бог, наверно, не смеется над теми, кто считает, что Его нет. Он выше смеха. А дьявол – нет. Это одно из самых его привлекательных качеств. Но я все еще помню свою улыбку. Никогда прежде я так не улыбался. Это была улыбка соучастника. Скажи мне, у кого такой ребенок, как я, мог научиться так улыбаться?
– Ты думаешь?
– У другого старого шутника – у Природы. Ты так не думаешь?
– Не очень-то я доверяю Природе… Спасибо, что заглянул. Спокойной ночи, порядочный человек.
– Каждый год, когда заканчивается учеба, дети разъезжаются кто куда на целое лето, и если с кем-то из друзей они продолжают видеться, то с другими – нет. Но как только они вновь собираются вместе, кажется, будто они и не расставались.
– Магнус, уж не становишься ли ты к старости сентиментальным?
– Я на целых десять лет моложе тебя, ты, мрачный шотландец. Спокойной ночи, добрый человек.
Она была права, однако я знала людей, для которых нет ничего заманчивее пикантной сплетни, – тех, кому в радость принизить другого. Я отвернулась к окну, отметила, как темно за стеклом, и задумалась, почему тетя словно уклоняется от разговоров о моих чувствах к Брайсу и возможных последствиях этих чувств. В конце концов я решила сама сделать первый шаг.
Я отправился в свою комнату и лег в постель, но уснуть еще долго не мог. Я лежал без сна, думая о дьяволе. Многие сочли бы мою спальню в Зоргенфрее наилучшим местом для подобных размышлений, поскольку дьявол часто ассоциируется с высокими мерками старомодной роскоши. Спальня моя была хороша – она располагалась в угловой башне, а площадью ничуть не уступала современному североамериканскому дому. Зоргенфрей был построен в начале девятнадцатого века одним из предков Лизл, который, видимо,
имел что-то общее (по крайней мере, в архитектурных пристрастиях) с безумным королем Баварии. Это было в высшей степени
романтическое сооружение в неоготическом стиле, построенное и обставленное с тевтонским тщанием. Все здесь было тяжелым, все было лучшим в своем роде, все было резным, и полированным, и золоченым, и крашеным по самым высоким стандартам. Современный декоратор с его тонким вкусом, глядя на все это, просто с ума бы сошел. Но меня этот дом устраивал как нельзя лучше.
– Я влюблена в Брайса, – объявила я еле слышным шепотом.
Однако не в то время, когда я хотел поразмышлять о дьяволе. Дом был слишком романтичным, слишком германским. Лежа на этой огромной кровати и глядя в окно на залитые лунным светом горы, не было ничего проще, как признать опереточного дьявола, поднаторевшего во всех разновидностях самого искусного обмана, но в конце концов неизменно терпящего фиаско перед лицом истинно бесхитростной добродетели. Всю свою жизнь я был заядлым театралом, а на представлении, драматическом или оперном, так легко поверить, что дьявол, хотя и парень не дурак, ни за что не устоит против какого-нибудь простачка, чье единственное оружие – добродетель. А что такое эта добродетель? Бессильное, невежественное принятие вещей такими, какие они есть, опереточная версия мечты, которая в Северной Америке нашла воплощение в образе мамочки с яблочным пирогом. Вся моя жизнь была протестом против этого мира или его пародийной серой версии, которая обрела плоть в сельской Канаде, где я и родился.
– Знаю. Я же вижу, как ты смотришь на него.
Нет-нет, грош цена такому представлению о дьяволе. А есть ли другое? Теологам не очень-то дается определение дьявола, в отличие от определения Бога.
Вестминстерское Исповедание веры, по необходимости усердно заученное наизусть в пресвитерианском детстве, и сегодня после долгих странствий по миру казалось мне безоговорочно авторитетным. Един есть живый и истинный Бог, беспредельный в бытии и совершенстве, чистейший Дух, невидимый, бестелесный, не имеющий частей, бесстрастный, неизменный, неизмеримый, вечный, непостижимый, Всемогущий, премудрый, всесвятый, всесвободный, абсолютный, творящий все по совету своей неизменной и праведной воли для своей славы. Отлично,
даже если кого-то и смущает высокий штиль прозы 1648 года. Что там было еще? Любвеобильный, подающий благодать, милосердый, долготерпивый, изобилующий во благости и истине, прощающий нечестие, беззаконие и грехи, вознаграждающий тех, кои прилежно ищут его. Вот оно как. Но где же человеку искать Бога? В Дептфорде, где мы с Айзенгримом родились и вполне могли бы жить до сего дня, если бы (в моем случае) я не отправился на Первую мировую войну, а (в его случае) он не был похищен мошенником из бродячего балагана? Я искал Бога в течение всей жизни, посвятив себя невероятному (для канадского учителя) занятию – экстравагантному собиранию мудрецов, добродетельных женщин, мыслителей, деятелей, организаторов, созерцателей, юродивых и сумасшедших мулл, называемых святыми. Но за все время этих исследований длиною в жизнь я находил лишь мудрствования, которые ничуть не приблизили Бога ко мне. Искал ли Бога Айзенгрим? Откуда мне было знать? Как вообще можно узнать, что делает другой человек в самой тайной сфере своей жизни? Чему еще научило меня это всеобъемлющее и замысловатое определение? Что Бог всегда праведный и
страшный в судьбах своих, ненавидящий всякий грех и никогда не очищающий виновного. Благородные слова и (лишь слегка завуалированная их благородством) устрашающая концепция. А почему бы ей и не быть устрашающей? Немного страха (с моей точки зрения) душе не повредит, если объект этого страха вполне благороден.
– И он тоже влюблен в меня.
А вот дьявол никогда не был так великолепно разобран по косточкам и определен. Исследовать его, просто вывернув наизнанку определение Бога, не удается. Он решительно субъект более трудноуловимый, чем простой антипод Бога.
– И это знаю. Вижу, как он смотрит на тебя.
Тогда, может быть, дьявол – это грех? Нет, хотя грех и очень ему нужен. Все, что мы с достаточными основаниями можем назвать грехом, подразумевает личный выбор. Человеку льстит, когда его просят сделать важный выбор. Дьявол любит время неопределенности.
– По-твоему, я еще слишком мала, чтобы влюбляться?
Может быть, тогда он – зло? Не есть ли дьявол – источник и повелитель этого необъятного царства очевидно ужасных и отвратительных вещей, совершающихся, насколько мы можем судить, не по чьей-то вине и не являющихся следствием чьего-либо греха? Царства раковых корпусов и приютов для детей с врожденными уродствами? У меня были поводы для посещения таких мест – в частности, клиник для душевнобольных, – и если я говорю, что зло ощутимо висит там в воздухе, как бы мы ни старались его уменьшить, это отнюдь не мои фантазии или чрезмерная чувствительность.
– Не мне судить. А по-твоему, слишком?
Это зло мне известно, но я уверен, что есть вещи и похуже, только я с ними никогда не сталкивался. Это зло всегда с нами. Пусть себе человечество борется с проказой или туберкулезом. Но вот когда туберкулез посажен на цепь, его место спешит занять рак. Можно подумать, что такие проявления зла в нашей общей жизни почти неизбежны. Если дьявол – вдохновитель и повелитель зла, то он и в самом деле сильный противник, и я не могу понять, почему так много людей, услышав его имя, настраиваются на веселый и несерьезный лад.
Надо было мне предвидеть, что она ответит мне моим же вопросом.
Где пребывает дьявол? Был ли прав Айзенгрим (а его интуиция и наблюдательность во всем, что касается лично его, не вызывают у меня ни малейших сомнений), говоря, что дьявол стоял рядом с ним, когда волшебник Виллар побуждал его к тому, что с учетом известных мне обстоятельств я бы не мог назвать иначе, нежели зло? И Бог, и дьявол желают влиять на ход событий в мире, и дьявол очень тщательно выбирает подходящие моменты.
– Отчасти я понимаю, что люблю его, но голос у меня в голове нашептывает, что этого я никак не могу знать наверняка, ведь прежде я никогда не влюблялась.
Что там говорил Айзенгрим? Что 30 августа 1918 года он спустился в ад и выбрался оттуда только семь лет спустя? Помня о его желании поразить нас и о пристрастии к тому, что строгий критик назвал бы дешевой риторикой, – может быть, на эти его слова не следует обращать внимание?
– Первая любовь у каждого своя. Но думаю, люди способны узнать ее, когда почувствуют.
Мой опыт говорил мне, что тот, кто не обращает внимания на Магнуса Айзенгрима, неизменно совершает ошибку. Оставалось только ждать конца этой истории и надеяться, что, выслушав ее, я смогу прийти к какому-нибудь выводу. И вот тогда-то и появится мой выстраданный документ.
– А ты когда-нибудь влюблялась? – Когда она кивнула, я почти не сомневалась, что она имеет в виду Гвен, но пояснять она не стала, поэтому я задала следующий вопрос: – Как узнать наверняка, что это любовь?
Впервые за все время тетя засмеялась, но не надо мной, а будто для себя.
6
– Поэты, музыканты, писатели и даже ученые пытались ответить на этот вопрос со времен Адама и Евы. Не забывай, что я долгое время пробыла монахиней. Но если хочешь знать мое мнение – а я предпочитаю более практичную и менее романтичную сторону вопроса, – по-моему, все сводится к прошлому, настоящему и будущему.
Я ничего не знал о том, как снимают кино, но подчиненные Линда сказали мне, что у него свои методы. Он ничего не решал, не обдумав как следует, а поскольку репетировал всегда самым тщательным образом и по ночам не работал, съемки, казалось, грозят затянуться надолго. Но так как он не растрачивал своего времени попусту, то опасения людей нетерпеливых, что его фильмы будут безумно дороги, не оправдывались. Он был мастером своего дела. Я не решался задавать ему вопросы, но чувствовал, что его интерес к истории Айзенгрима выходит за рамки простого любопытства, а обеды и разговоры в Зоргенфрее питают его творческое воображение. И когда в третий вечер мы все обосновались в библиотеке, он, Кингховн и Инджестри с нескрываемым интересом ждали продолжения. Лизл позаботилась, чтобы бренди хватило всем, потому что, хотя Айзенгрим пил очень мало, а я был слишком занят моим документом и мне было не до питья, Линд любил под беседу приложиться к рюмочке (а голова у него была настоящая скандинавская – выпитое бренди никак на нем не сказывалось), Кингховн был заядлым выпивохой, а Инджестри, наш толстячок, – никогда себе не отказывал, если что-то можно было сунуть в рот, будь то еда, выпивка или сигара.
– Не совсем понимаю тебя, – я склонила голову набок.
Магнус знал, что они ждут; минуту-другую он поиграл с ними, делая вид, что пытается поддерживать общий разговор, но потом уступил настойчивому призыву Линда продолжать рассказ, или (как теперь вполне серьезно называл это Инджестри) «выстраивать подтекст».
– Что привлекало тебя в другом человеке в прошлом, как этот человек относился к тебе в прошлом, насколько совместимы вы были в прошлом? Вопросы остаются теми же в настоящем, только прибавляется физическое влечение к тому же человеку. Желание прикасаться, обнимать, целоваться. И если ты, отвечая на эти вопросы, поймешь, что ни в коем случае не хочешь быть ни с кем другим, тогда это скорее всего любовь.
– Мои родители взбесятся, когда узнают.
– Я вам сказал, что, сам того не зная, был в поезде. Наверно, это правда, но все же какое-то представление о том, что со мной происходит, у меня было – ведь я слышал свисток, и чувствовал движение, и, конечно, видел поезда прежде. Но мне было так плохо, что я совсем не мог рассуждать или быть уверенным в чем-нибудь, кроме того что нахожусь в каком-то тесном месте и полной темноте. Но думал я о другом несчастье. Я знал, что, попав в беду, должен молиться и тогда Господь непременно мне поможет. Но молиться я не мог по двум причинам. Во-первых, не мог встать на колени, а о том, что можно молиться и не на коленях, я не знал. Во-вторых, если бы и мог встать на колени, то не осмелился бы, так как со всей ужасающей ясностью осознавал: то, что Виллар делал со мной в той мерзкой уборной, он делал, когда я стоял на коленях. Это покажется странным, но, уверяю вас, я действительно не знал, что он со мной сделал, зато пребывал в убеждении, что это было кощунством против коленопреклонения, а если я ничего не знал о сексе, то уж о кощунствах осведомлен был неплохо. Я догадывался, что нахожусь в поезде, и наверняка знал, что прогневил Бога. Я соучаствовал в том, что, вполне вероятно, было грехом против Святого Духа. Вы можете представить, что это для меня значило? Такого отчаяния я никогда еще не испытывал. Я выплакался в уборной, и теперь у меня не осталось слез. И потом плакать совсем беззвучно было невозможно, а у меня возникло смутное представление, что, хотя Бог, несомненно, и знает обо мне и, безусловно, вынашивает ужасающие планы на мой счет, вполне возможно, Он ждет, когда я звуком обнаружу себя, а уж тогда-то Он и примется за меня. Вот почему я хранил мучительное молчание.
– А ты собираешься сообщить им?
Наверное, я находился в состоянии, которое сегодня назвали бы шоковым. Не могу сказать, как долго оно продолжалось. Но теперь знаю, что просидел в моей тесной тюрьме без еды, воды и света с вечера пятницы до утра воскресенья. Поезд не все время находился в движении. Всю субботу «Мир чудес» давал представление в городке вблизи Дептфорда, и я слышал, как утром шла разгрузка и как поздно вечером все загружали назад, хотя тогда и не понимал, что это за звуки. Но воскресное утро принесло мне некоторое облегчение.
Я чуть не выпалила ответ не задумываясь, но тут заметила, как тетя подняла бровь, и слова застряли у меня в горле. Действительно ли я собиралась сообщить им? До того момента я полагала, что так и сделаю, но даже если так, что это будет означать для нас с Брайсом? В реальной жизни? Сможем ли мы вообще видеться? В вихре этих мыслей я вспомнила, что любовь сводится к прошлому, настоящему и…
Совсем рядом я услышал мужские голоса и шум перемещения каких-то предметов. Затем – несколько мгновений тишины и голос Виллара: «Он там». Скрежет, шебуршание внизу – и к моей ноге прикоснулась чья-то рука. Я не издал ни звука – наверное, не мог издать; меня довольно грубо стащили вниз, где горел тусклый свет, и уложили на пол. Потом незнакомый голос. «Господи, Виллар, – произнес он, – ты же его убил. Ну все, теперь мы влипли». Но тут я пошевелился. «Боже мой, он жив, – сказал незнакомый голос. – Слава богу». Потом голос Виллара: «Уж лучше бы он был мертв. Что мы теперь с ним будем делать?»
– А какое отношение к любви имеет будущее? – спросила я.
«Тут только Гас поможет, – сказал незнакомец. – Гас знает, что делать в таких случаях. И не говори, что лучше бы ему умереть. Совсем, что ли, ничего не соображаешь? Только Гас, и чем скорее, тем лучше». Потом заговорил Виллар: «Ну да, Гас, Гас, Гас, у тебя только Гас на уме. Гас меня ненавидит. Меня вышвырнут из труппы». – «Переговоры предоставь мне, – сказал другой голос. – Только Гас и сможет что-нибудь сейчас сделать. Жди здесь».
Но не успев задать вопрос, я поняла, что ответ мне уже известен. Однако тетя отозвалась почти беспечным тоном:
Второй человек удалился, а когда он вышел, я услышал тяжелый звук задвигаемой двери товарного вагона – потому что я был в товарном вагоне, в котором «Мир чудес» путешествовал из города в город, – и во второй раз оказался наедине с Вилларом. Сквозь ресницы я видел, что он сидит на ящике рядом со мной. Его мефистофельский самоуверенный вид исчез. Циркач казался меньше ростом, жалким и испуганным.
Прошло какое-то время, и второй человек вернулся, а с ним – Гас; оказалось, что это женщина – настоящий солдат в юбке. Она была маленькая и крепкая, с бесстрастным лицом, немного похожая на жокея. Но от нее так и веяло уверенностью, и если было преувеличением сказать, что я воспрянул духом, то отчаяние мое все же чуточку уменьшилось. Я всегда быстро чувствую людей, а если и ошибаюсь, то довольно редко. Если человек нравится мне с первого взгляда, то, значит, мне повезло встретиться с ним, а больше меня ничто не интересует. Гас неистовствовала: «Виллар, сукин ты сын, ты во что нас втравил? Дай-ка мне посмотреть на мальца». Гас присела и повернула меня лицом кверху. Потом она приказала второму человеку открыть дверь пошире, чтобы было светлее.
– Можешь ли ты представить себя с тем же человеком в будущем, по тем же причинам, по которым любишь его сейчас, несмотря на все неизбежные испытания, которые предстоит пройти?
У Гас были грубые руки, она сделала мне больно, и я захныкал. «Как тебя зовут, малыш?» – спросила она. «Пол Демпстер». – «А кто твой папа?» – «Преподобный Амаса Демпстер». От этой новости ярость Гас подогрелась еще на несколько градусов. «Сын священника! – закричала она. – Тебя угораздило похитить сына священника. Ну, Виллар, я умываю руки. Надеюсь, тебя повесят, и, если это случится, клянусь, я приду и дерну тебя за ноги!»
– А-а… – только и сумела выговорить я.
Не буду делать вид, что помню весь их разговор, потому что Гас послала незнакомого мне человека, которого называла Чарли, за молоком, водой и едой для меня, и, пока они спорили, она меня поила – сначала подслащенной водой с ложечки, а когда я чуточку ожил – молоком. Под конец она дала мне несколько бисквитов. Я до сих пор помню, какую боль испытал, когда мое тело стало возвращаться в нормальное состояние, – словно тысячи иголок вонзались в руки и ноги. Она помогла мне встать и провела туда-сюда по вагону, но меня качало, и много ходить мне было не по силам.
Тетя Линда рассеянно теребила ухо.
Не буду притворяться: тогда я почти ничего не понял из того, что там говорилось, хотя благодаря знаниям, приобретенным позже, теперь представляю, о чем, вероятно, шла речь. Я не был для Гас основной головной болью. Мое появление лишь усугубило проблему, которая уже давно не давала ей покоя. «Уонлессовский мир чудес» принадлежал Гас и ее братьям – Чарли и Джерри. Они были американцами, хотя их балаган и гастролировал главным образом в Канаде, а Чарли давно должен был находиться в армии, поскольку угодил под призыв семнадцатого года и получил повестку. Но Чарли не был расположен воевать, и Гас делала все возможное, чтобы спасти брата от беды, рассчитывая, что война кончится до того, как положение Чарли станет отчаянным. Чарли ходил у нее в любимчиках и был, я думаю, по меньшей мере лет на десять моложе сестры; старшим в семействе был Джерри. Поэтому Гас отнюдь не стремилась обращаться в полицию, даже если так можно было бы избавиться от Виллара, которого она ненавидела, поскольку он был лучшим дружком Чарли и дурно влиял на него. Виллар, впав в панику, похитил меня, и теперь только от Гас зависело – избавиться ли от меня, чтобы не привлекать внимания к семейству Уонлессов, или нет.
– Ты слышала о сестре Терезе из Лизьё?
Сейчас легко представить, что они могли со мной сделать – способов существовало множество, но никто из этой троицы не был мыслителем. Их главной заботой было не допустить, чтобы я удрал и рассказал полиции, как меня совратили, похитили и жестоко со мной обращались. Им и в голову не приходило поговорить со мной – тогда бы они обнаружили, что я и понятия не имею о полиции, о ее назначении и даже не подозреваю о каких-то своих правах, которые могут идти вразрез с желаниями взрослых. Они полагали, что я жажду вернуться в свою любящую семью, тогда как на самом деле я боялся отца, который бог знает что мог со мной сделать, узнав о происшествии в уборной; боялся я и наказания за украденные пятнадцать центов – преступление это, по меркам моего отца, было чрезвычайно тяжким.
– Вроде бы нет.
Отец не был жестоким человеком, и думаю, ему не доставляло никакого удовольствия бить меня. Но он знал свой долг. «
Кто жалеет розги своей, тот ненавидит сына; а кто любит, тот с детства наказывает его» – так он неизменно говорил, перед тем как наказать меня, а розгу опускал с силой; мать моя в это время плакала или – это было значительно хуже, на самом деле это было просто жутко – грустно смеялась словно бы над тем, чего ни я, ни мой отец не знали и не могли знать. Но Гас Уонлесс была по-американски сентиментальна, и ей даже в голову не приходило, что мальчишка в моей ситуации что угодно предпочтет возвращению домой.
– Она была французской монахиней и жила в XIX веке. Эта на редкость набожная женщина вообще-то один из моих кумиров, и она вряд ли высоко оценила бы то, что я сказала о любви и будущем. Она говорила: «В любви нет места расчету». А она была намного мудрее, чем я надеюсь когда-нибудь стать.
Было и еще одно обстоятельство, которое сегодня кажется мне необычным, но тогда оно целиком и полностью отвечало как нравам того исторического периода, так и представлениям людей, в чьи руки я попал. Никто ни разу не упомянул о том, что случилось в уборной. Гас и Чарли, безусловно, знали, что Виллар не по какому-то капризу надумал похитить мальчика или решил его спрятать. Узнав этих циркачей, я обнаружил, что их истинная мораль ничем не отличалась от морали людей, которых они развлекали. Какую бы свободу ни предоставлял им их бродячий образ жизни, он не мог подточить твердыню принятых в Северной Америке традиций и нравственности. Если бы Виллар совратил девушку, то Гас, наверно, знала бы, что ей делать, но у нее не было никакого желания бросаться в сточную канаву, всегда бурлившую вблизи «Мира чудес», а с преступлением Виллара наполнившуюся до краев.
Моя тетя Линда и вправду была лучше всех. Но несмотря на ее утешительные слова тем вечером, я встревожилась и в постели крепко прижимала к себе Мэггимишку. Прошло немало времени, прежде чем я смогла уснуть.
Я думаю, она была права. Попади Виллар в руки местной полиции, шум поднялся бы такой, что с «Миром чудес» было бы покончено, а Чарли отправили бы домой платить по счетам. Балаганщик, к тому же фокусник, чужак, американец, надругавшийся над местным мальчишкой способом, о котором, я уверен, половина городка знала лишь как о чем-то запрещенном Библией… Линчевание в наших краях не было принято, но, думаю, если бы Виллара посадили в тюрьму, его убили бы другие заключенные. В тюрьмах своя мораль, и Виллар обнаружил бы, что погрешил против нее самым чудовищным образом. Вот почему об этом ни тогда, ни позже ничего не говорилось. Тем хуже для меня – как показало будущее. Я был связан с чем-то постыдным и опасным – все об этом знали, но предпочитали помалкивать.
* * *
Что они могли со мной сделать? Уверен – Виллар совершенно искренне говорил, что лучше бы мне умереть. Но убить меня, когда у него была такая возможность, он не осмелился. Теперь же, когда обо мне узнала Гас, бывшая в «Мире чудес» и судьей, и пророком в одном лице, этот шанс был упущен навсегда. Как я уже говорил, ни один из них не был способен внятно думать или аргументированно высказываться, и по мере продолжения спора первоначальный гнев Гас уступал место страху. Атмосферу страха Виллар явно предпочитал атмосфере гнева.
Как мастер прокрастинации, которой я научилась в школе, где требовалось выполнять много скучной работы, я сумела на время вытеснить из головы разговор с тетей. А когда мысли об отъезде из Окракоука и расставании с Брайсом возвращались, я старалась напоминать себе, что в любви нет места расчету, и обычно это помогало. Справедливости ради, моя способность избегать подобных мыслей имела прямое отношение к неотразимой привлекательности Брайса и к тому, как легко мне было увлечься настоящим.
«Я тебе клянусь, Гас, ничего бы такого не случилось, если бы у мальца не оказалось таланта».
Всякий раз, когда мы с Брайсом оказывались рядом, мой мозг переключался в режим отупения – вероятно, потому что мы при каждой удобной возможности продолжали украдкой целоваться. Но по вечерам, оставаясь одна у себя в комнате, я почти слышала, как тикают часы, отсчитывающие время до моего отъезда, особенно когда ребенок шевелился. Беременность определенно подходила к концу независимо от моего желания.
Он попал прямо в точку. Гас считала, что знает о Талантах все, и слово это она явно произносила с большой буквы. И вот выяснилось, что, когда Виллар дал мне монетку – из чистого великодушия, – я тут же показал ему фокус. Виллар таких чистых трюков в жизни не видел. Такой и для «Паласа» в Нью-Йорке сойдет.
Начало апреля застало нас фотографирующими маяк; я наблюдала, как Брайс меняет объективы на фотоаппарате под радужным небом. Дейзи трусцой шныряла туда-сюда, нюхала землю, порой подбегала к хозяину, проверяя, все ли с ним в порядке. Уже потеплело, Брайс стал носить футболку. Я то и дело ловила себя на том, что засматриваюсь на рельефную мускулатуру его рук, как на маятник гипнотизера. К тому времени я была почти на тридцать пятой неделе, и с утренними поездками на велосипеде мне пришлось, образно говоря, притормозить. Кроме того, мне становилось все более неловко появляться на людях. Не хотелось, чтобы жители острова считали, будто в моей беременности виноват Брайс; ведь Окракоук, как-никак, был его домом.
«Ты хочешь сказать, малец умеет делать фокусы? – Этот вопрос задал Чарли. – Так, может, подкрасить ему волосы, кожу оттенить, и будет мальчик-фокусник Бонзо, чудо-мальчик или что-нибудь такое?»
Но это не очень устраивало Виллара. Он не хотел, чтобы у него в шоу появился конкурент.
– Слушай, Брайс… – наконец завела разговор я.
«Так, Виллар, я же только говорю что-то вроде ассистента при тебе. Приносить тебе вещи и в таком роде. Может, какой смешной трюк отмочить, когда ты отвернешься. Придумай что-нибудь, ты же у нас мастак».
– Да?
Теперь возражение нашлось у Гас: «Чарли, мог бы и понимать уже, что если кто кого хорошо знает, его не обманешь никакой краской. Не забывай, что теперь за нами будет охотиться полиция. Отец парнишки, этот священник, зайдет на представление, увидит мальца того же роста, и никакая краска для волос или кожи не поможет. Или сам парнишка увидит папашу, этого священника, и подаст ему тайный знак. Ты, Чарли, думай головой, когда говоришь».
– Ты ведь понимаешь, что мне придется вернуться в Сиэтл? Как только родится ребенок?
Теперь пришла очередь Виллара разродиться блестящей идеей. «Может, Абдулла?» – сказал он.
Хотя я был занят бисквитами, но прекратил есть и посмотрел на них. У них словно груз с плеч свалился.
Подняв взгляд от фотоаппарата, он уставился на меня так изумленно, словно я надела вместо шляпы рожок с мороженым.
«А он управится с Абдуллой?» – спросил Чарли.
– Правда? Так ты беременна и уезжаешь?
«Не вопрос! Я вам говорю, этот малый – просто Талант. От природы. Он родился для Абдуллы. Ты что, не понимаешь, Гас? Это же свет в тоннеле. Ну да, я немножко ошибся, признаю. Но если Абдулла вернется, то какое это имеет значение? Абдулла здорово нравится публике. Значит так, мы возвращаем Абдуллу, а я становлюсь первым номером, и чтобы больше никаких разговоров о Счастливой Ганне или этом липовом афродите Андро».
– Я серьезно, – упрекнула я.
«Не гони коней, Виллар. Я поверю, что малец справится с Абдуллой, когда увижу это собственными глазами. Ты мне это покажешь».
Он опустил фотоаппарат.
«Я тебе все покажу. Ты мне только время дай. Чуточку времени, и я тебе все покажу. Малыш, ты в картах чего понимаешь?» Ничто не заставило бы меня признаться, что понимаю. Рамзи показал мне несколько карточных фокусов, но когда об этом узнал отец, он меня отлупил так, как может отлупить своего сына лишь ярый баптист, узнавший, что он балуется с этим изобретением дьявола. Мне в задницу надолго вбили мысль о том, что карты не для меня. Я даже подумать не успел, как отрекся от всяких знаний о картах. И тем не менее, как только я это сказал, у меня в памяти всплыли четыре масти и способы заставить карты танцевать.
– Да, – кивнул он. – Знаю.
Виллара мое невежество ничуть не огорчило. Он загорелся новым делом с энтузиазмом настоящего циркача. Но Гас одолевали сомнения.
– Ты когда-нибудь думал о том, что это значит для нас?
«Ты мне дай один денек, Гас, – сказал Виллар. – Только одно это воскресенье, и я тебе покажу, что можно сделать. Я его научу. Вот увидишь. Мы это прямо здесь сделаем».
– Думал. Можно задать тебе вопрос? – Дождавшись, когда я кивну, он продолжил: – Ты меня любишь?
Так я стал душой Абдуллы и попал в долгое рабство к иллюзионному искусству.
Мы приступили сразу же. Гас заторопилась по делам, которые у нее никогда не переводились, но Чарли остался, и вместе с Вилларом они затеяли стягивать одно полотнище брезента за другим с какой-то вещи в дальнем углу вагона – единственной, которую не тронули грузчики, вытаскивая реквизит для понедельничного представления. Я не знал, что это такое, но именно там я провел в заточении столько невыносимых голодных часов.
– Конечно, люблю.