Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Тони Бранто

Едкое солнце

Александре – любви моей жизни


Tony Branto

CAUSTIC SUN

First published in Great Britain in 2023 by Clays





Перевод – А. Полевая





© Бранто Т., 2024

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024

Часть первая

Глава 1

Пьетро, медвежонок Пьетро… Смогла бы я тебя выдумать, сложить в тот самый прекрасный и торжественный образ, удавшийся двоим смертным и одному богу, если бы тебя не существовало? Или я стала бы грезить совсем о других чертах, совсем не тех, что были даны тебе? Невольно и часто задаю себе этот вопрос.

Иногда думаю, что вообразила бы большие коньячного цвета глаза, но не окунулась бы в их грусть. А ведь именно грусть в них, поняла я много позже, первой привлекла меня. Думаю, что без труда дались бы мне тёмно-каштановые локоны с их непокорностью, дерзостью, но хватило бы моей фантазии на их путаный, разогретый солнцем медовый запах цветов и травы, хлеба, молодости с вином? Кажется, и сам бог уже не смешал бы ингредиенты в нужных пропорциях.

Да, я бы всяко дошла до тела, замышляя его идеально спроектированным, чувствовала бы его силу, знала его тёплую, охристую кожу, догадалась бы, возможно, где прячутся шрамы на этом мягком шёлке, но разве без тебя живого мыслимо, чтобы я представила, как внутри этого тела бьётся сердце в унисон с моим?

Испытать подобное можно только наяву.

Фантазировать – это злое, порабощающее свойство организма! После тебя, Пьетро, я стала чаще сомневаться и благодаря тебе узнала – фантазия о живом человеке бывает губительной для обоих и ещё для всего живого вокруг.

Пьетро, Пьетро… всё-таки, если бы только тебя никогда не существовало…

Я хочу рассказать о двух главных встречах в моей жизни. Первая – встреча со счастьем, тихим, простым и понятным, словом, земным. Но очень редким, как выучила я a posteriori [1]. Вторая встреча – с громким, ошарашивающим, величайшим злом, которого я не могла себе представить.

Я хочу поведать о страсти, что открыла мне бога и дьявола, открыла их во мне. Минуло больше двадцати лет, но мне никогда не забыть этих встреч. Всё живо, как будто случилось только вчера.

Так вот однажды моя мама решительно и бесповоротно поняла, что из меня растёт нечто неясное и непременно пропадёт оно в обществе таких же потерянных. Так она и сказала подруге, а я услышала – нечто неясное в обществе потерянных. Она слишком плохого о себе суждения, думала я и не спорила. В конце концов, я знала, что у отца давно любовница в Милане, что она моложе и красивее мамы, и, скажем прямо, я уже больше понимала, чем догадывалась, что мама сама являлась выходцем из поколения, которое начало ту самую заварушку с дурманящей в юные годы потерянностью. Я была маминым проклятым зеркалом.

Мне сейчас сорок, и я не знаю этой жизни, как хотела бы. А тогда, в шестнадцать, чувствовала себя зрелой и готовой ко всему, что мне предначертано. В окна благоухал олеандр, его пары разносил, как холеру в былые времена, июньский южный ветер, весь город его источал, и даже наши тесные две комнаты на третьем этаже в самом захолустном из районов, казалось, пропахли насквозь. Мы задыхались им и наслаждались, как самой прекрасной чумой. Не знаю, его ли цветов яд или тот, что впрыскивала в мою кровь закипавшая юность, – что-то определённо теперь натравливало меня против всего, что я знала, против любого разумного шага. Теперь меня толкало куда-то в сторону. Хотелось влюбляться, держаться за руки в кино, пить «Мимозу», смотреть на звёзды, и ещё влюбляться, и ещё видеть звёзды, и хотелось, чтобы Гаспар, Филиппо, Джино – да кто угодно – подарил мне первый поцелуй, украв меня вечером с танцев или поздно ночью из тесной квартиры на третьем этаже. Я не ожидала, что мечты порушатся так скоро да с такой унылой обыденностью.

– Сядь.

Я и так сидела. Точнее, лежала и пялилась в телевизор.

– За стол сядь, хочу, чтобы ты точно услышала.

Ну началось. Не то чтобы мама была глухой и немощной. Маме было тридцать четыре, вот в чём дело.

– Послушай. Синьора Нути зовёт тебя к себе на виллу. Лучше соглашайся.

– А в противном случае?

– Мне нужно отлучиться по работе.

Во-первых, синьора Нути была на самом деле синьориной, лет на пятнадцать старше мамы, и звали мы её не иначе, как просто Валентина. Просто Валентина приходилась маме троюродной или четвероюродной кем-то там. В общем, просто Валентина. Во-вторых, вилла принадлежала не ей, а синьору Флавио вместе со множеством акров земли, виноградниками, купальным бассейном и много чем ещё. Валентина присматривала за его угодьями, когда он уезжал, и уезжал он надолго и часто, потому что был слишком богат и потому что не выносил рядом слишком умных женщин.

Валентина давно присматривала за его угодьями, начала ещё до того, как он обзавёлся виллой и всем прочим, и, скорее всего, до того, как он развёлся с матерью своего единственного сына. Синьор Флавио так и не воспылал к Валентине ответным чувством, насколько мне известно, но продолжал по сей день пользоваться её безвозмездными навыками стирать простыни и обметать пыль. Предположу, что Валентина всё ещё ждёт его. В-третьих, работа мамина, по которой она собиралась отлучиться, предательски владела её существом где-то с начала ужина: очередная сигарета в кончиках её пальцев, нервные глаза – под ними пролегли лёгкие тени; наконец, нога, закинутая на ногу, тряслась под столом весь вечер с обидой брошенной женщины.

– Что ты на этот раз ему скажешь? – спросила я.

Как будто я знала, что говорила папе мама в предыдущие вылазки к нему.

– Скажу, что я несчастна.

Нельзя такое говорить мужчинам, даже мне это было понятно, хотя мои губы не знали и сотой части из того, что могли бы выучить к этому времени.

Мама выглядела милой, иногда красивой, и думаю, по-настоящему счастливой она была лишь в неосторожную свою юность. Теперь она переживала, что дочь в её отсутствие может наделать глупостей.

– Надолго?

– Недели на две.

А в прошлый раз обошлось двумя сутками. Всё серьёзно.

– У меня планируется собеседование. Может, получу там работу, – уточнила мама, стараясь выглядеть достойно в моих глазах.

– Конечно, наверняка получишь.

Как глупо пытаться вернуть человека, который находит счастье без твоей помощи. Но я не такая жестокая, чтобы так говорить. Я хуже – только что во мне бесследно исчез всякий интерес к маминым проблемам, и я теперь как высохший кран, не способный дать воды, как ты его ни тряси. Просто наступило лето, время засухи, а мне ещё и шестнадцать. Мама, разумеется, всё это предвидела.

– Только не говори ему, чтобы возвращался ради нас. Мне хорошо и с тобой. Говори про себя, ладно?

– Ладно.

Мама тихо вздохнула. Ведь я только что отняла у неё последний стоящий довод. Оказывается, я ещё хуже.

– Значит, на две недели. Когда хочешь ехать?

– Чем раньше, тем лучше.

Я не стала интересоваться у мамы планами на случай неудачи, мне были по-настоящему безразличны эти её попытки. Я сказала правду – мне хорошо вдвоём с ней. Мы сидели за столом у открытого настежь окна, и временами, когда стихал ветер, в стоячей духоте луна глядела на нас каким-то масленым взглядом, и я решила, что две недели в глуши не решат ровным счётом ничего. Сейчас, вспоминая тот миг, понимаю, что ошибалась в своих умозаключениях с наполеоновским размахом. Я согласилась оставить город и его сети, которые сама себе расставила на три месяца вперёд, в надежде дать маме то единственное, что ей требовалось, и зависящее только от меня – мою разумность.

В конце недели она отвезла меня на вокзал.

– Ты красивая, – соврала я.

Именно в ту секунду мама была какой угодно, только не красивой. Скорее – буржуазно одетая дама едет на похороны.

Она крепко обняла меня и сказала:

– Слушайся синьору.

Затем отцепилась и села в свою машину.

– Мам, прошу, не будь жеманной хоть в дороге. Затяни потуже шарф или сними, чтобы его не намотало на колесо и тебя не катапультировало.

Но даже такой исход казался менее унизительным, чем то, что собиралась натворить моя мама. Она послала мне воздушный поцелуй. Скорее бы всё это кончилось.

Так в чём же смысл существования? С некоторых пор мне нравилось упиваться этим вопросом, потому что однажды я совершила открытие, найдя такой ответ, который меня, бессмысленную, как ни поставь, девицу, устраивал и, к тому же, приятно тревожил. Смысл в том, чтобы получать удовольствие. А вообще, вопросы я не люблю.

За моим окном проносились пейзажи, сначала невзрачные, затем отвратительные, а потом город кончился и потихоньку стали надвигаться горы, и я вдруг поняла, что олеандровый зной почти стёрся из моей памяти. Меня это тронуло. Я представила, каким волнующим будет моё возвращение, когда я смогу заново открыть для себя дурман, утопивший город с его шумной сутолокой и соблазнами, и снова стану мечтать о звёздах, чтобы мне вдруг посреди ночи сделалось прохладно и кто-нибудь рядом наконец-то сообразил, что меня следовало бы поцеловать…

Я поймала на себе прямой взгляд женщины чуть поодаль и ощутила, что сижу с блаженным видом, улыбаясь и ничего не видя вокруг.

Мама, родная, любимая! Ты никогда не требовала от меня быть хорошей, ты просто была рядом и переживала за нашу с тобой жизнь. Смотри, что вышло.

Я бывала на вилле синьора Флавио, когда они с моим отцом водили компанию. Мы жили в гостевом домике, моё окно выходило на склон с оливковой рощей, казавшейся в детстве самым дремучим лесом. В ранний час меня будили, я поёживалась от утреннего холодка, умывалась, отец варил себе и маме кофе, я вгрызалась в апельсин и убегала, терялась в дымке, а отец меня потом находил. Я никогда не скучала с ним, он был лучше всех, мы могли часами болтать вздор и оба считали запахи летних сумерек лучшими на свете. Теперь он в Милане, большом и пыльном городе, который я почему-то никогда не любила, хотя ни разу там не была.

Кончились горы Тосканы, потянулись каскады её холмов. Я вышла из поезда, когда закатное солнце вытягивало косые тени. У залитого розовым светом полустанка ждал автомобиль. Синьора Нути, синьорина, просто Валентина. Как же я по вам не соскучилась!

Она вышла из машины так, словно уже взялась учить меня хорошим манерам: колени вместе, осанка ровная.

– Как вы расцвели, Орнелла!

До чего пошло! Цветёт розмарин в саду, а я взрослею. Думаю, Валентина бы не обрадовалась, заговори я про её увядание.

– Рада вас видеть!

Что-то я целый день вру. А главное – не чувствую за собой вины. Вероятно, во мне укреплялись черты юности, к которым относилось и пренебрежение к условностям.

– Хотите за руль?

– Лучше вы, спасибо.

Я отказалась, потому что не готова была получать оценки за вождение в первый же вечер.

– Вам что-нибудь нужно? Газеты, журналы? Сигареты? – последнее слово она подчёркнуто отделила.

Я покачала головой и улыбнулась. Валентина ответила тёплым взглядом.

– Вот и славно. Я не переношу дыма.

В тот момент я почему-то для себя решила, что непременно должна на этой неделе закурить.

Валентина везла нас пьяными лентами тосканских шоссе, мы временами взлетали и падали, словно чествовали вместе с Тосканой её буколические благолепия. Взлетать и биться головой мне нравилось больше, чем отвечать на бессмысленные вопросы об учёбе, книгах, новых галереях и фасонах. Где ж ты раньше была, если всё это тебя так интересует?

Сколько себя помню, лицо этой изящной привлекательной женщины всегда выглядело каким-то усталым, и всякий раз удивляло, до чего шла её красоте такая особенность. В последнюю нашу встречу Валентине было около сорока, и она так гордо носила это своё лицо, с таким благородным равнодушием, что у меня даже возникали попытки ей подражать. Впрочем, то дела минувших дней, а сейчас отчего-то стало более определённым чувство, что Валентине на самом деле всю жизнь плохо от столь заметной печати и что, вероятно, это как-то сыграло роль в её незамужнем прошлом и настоящем. Теперь ей было сорок девять, а мне – шестнадцать, а лето на улице вообще только зарождалось. Почему-то мне стало жалко Валентину. Выдохся тот её шарм, на лице выразилась в чистом виде усталость, и теперь она со старанием завистливой подруги подкидывала Валентине годков.

Мы вкатили во владения синьора Флавио в стылых сумерках. Со стороны казалось, что вся долина принадлежала ему. Возможно, так оно и было. Тут ничего не поменялось. За воротами встречала аллея кипарисов, их силуэты были прекрасны, прекрасными были и рощи, и виноградники, сейчас они все притаились, чтобы утром постараться восхитить старую знакомую. Узнают ли они меня? Узнаю ли я их? Может, при свете дня я пойму, что поменялось не только лицо Валентины? Хотя вряд ли что-то удивило бы сильнее.

На меня нахлынули сантименты об отце и прошлом при виде гостевого домика, я, покрывшись мурашками, словно приросла к месту. И почему только мы прекратили поездки сюда? Прямо надо мной выплёскивалась бугенвиллея с балкона, что примыкал к спальне родителей, занимавшей почти весь второй этаж. Сейчас там, конечно, проживает синьорина Валентина в безмятежном покое, а возможно, с какой-то тайной страстью в душе. Кто её знает?

Меня ждала моя старая комната на первом этаже, совсем небольшая и чистая, с холодным круглый год каменным полом. Я скинула обувь и как будто вошла в старую жизнь, которую мне посчастливилось прожить когда-то давно. Она с умилением встретила и приняла меня. У кровати по-прежнему недоставало одного набалдашника, ставни отворялись и поныне упрямо, но, в конце концов, я отвоевала себе приток ночного воздуха. Роща под моим окном тихо спала, мне не терпелось последовать её примеру, и я бросила на кровать самоё себя. Мои простыни благоухали вербеной. Какое чудо! Я ощутила себя столетней старухой, у которой украли молодость, потом нашла себя юной и скучающей девицей и порадовалась за себя, потом я с тоской задумалась, что буду делать тут ещё целых две недели, и, наверное, я потом уснула. А наутро к нам явился Нино.

Глава 2

Я разглядывала Нино за завтраком и пришла к заключению, что Нино вполне мог встать в один ряд с Гаспаром, Филиппо и Джино и, в сущности, кем угодно. У него была внешность типичного чада буржуазии – выхоленный гладко выбритый тонкий юноша. Но вот характером был сдержан, даже немного раним. Его деньги, дом и дорогая одежда меня не впечатляли, как не впечатляли меня деньги вообще – не помню, чтобы они у нас водились, хотя в одежде у Нино чувствовался вкус, а ещё у него были гармоничные губы и успевшие выгореть волосы. Из его распахнутого воротника глядело на меня распятие – я глядела на него. Нино это заметил. Мы сидели на террасе под жарким солнцем, пили кофе, рядом вздымалась зелёная волна виноградников.

– Между прочим, – сказал Нино, – распятие Иисуса изготовили из кипариса.

Вот почему нам с ним и его кругом никогда ни за что не найти общего языка! Они всегда знают то, что я знать не хотела.

– И как ты намерен использовать эту информацию? – спросила я, чтобы сказать хоть что-то.

– Никак. Мне просто кажется, что знать об этом приятно.

Тогда-то я и поняла, что у нас разные представления о приятном.

– Ты не носишь крест? – спросил Нино.

– Нельзя крестить шлюху. Это её только оскорбит, – сказала я.

Бедняжка Нино был несколько огорошен, явно не улавливая, всерьёз ли я или у меня такой юмор. Голос Валентины застал меня врасплох.

– Но, дорогая Орнелла, ведь вас же крестили.

Я вжалась в кресло. Валентина пожаловала на террасу, закончив мыть за нами тарелки. Она присела рядом.

– Должно быть, вы забыли. Церковь Святого Антонио. Вы были совсем малюткой.

Всё я прекрасно помнила. Меня же неспроста отправили сюда на хранение к крёстной матери. Но то, как она позволила себе двусмысленность в выражениях, меня тронуло. Вероятно, она вовсе не из моралисток, какой я её воспринимала раньше, хотя в ней по-прежнему чувствовалась какая-то неподкупность, чистота.

– Что касается вашего утверждения, – сказала она, – то церковь рада всем. Особенно – потерявшимся юным девушкам, цитирующим подслушанные где-то разговоры.

Нино её слова рассмешили, меня – укололи. Хотя в них заключалась сплошная правда – я повторяла чьи-то мысли, показавшиеся мне небанальными и взрослыми. В то время за мной водился грешок запоминать и воспроизводить пикантное, а значит – светское.

Я наблюдала тонкий профиль Валентины, и гордый неподвижный взгляд её, обращённый вдаль, заключал в себе столько спокойствия, что я загорелась желанием устроить ураган.

– Вы когда-нибудь были шлюхой? – спросила я как можно непринуждённее.

Но ничего там даже не шелохнулось.

– Нет, серьёзно, вы бывали шлюхой? Ваше сердце же не всегда принадлежало Мадонне?

Она тихо улыбнулась самой снисходительной из всех улыбок на свете.

– От этих разговоров вы не становитесь образованнее.

Я не унималась:

– А что тут такого? До моего рождения мама практиковала промискуитет, и то время было самым счастливым в её жизни. А сейчас-то на неё без слёз и не взглянешь. Вот и что плохого в том, чтобы быть счастливым?

– Сменим тему. Нино, вы надолго сюда? – Валентина теперь полностью от меня отвернулась.

– Да я, собственно, проездом, – ответил Нино. – Так, решил заехать, посмотреть, что да как.

– Вы довольны?

– Ну разумеется.

Валентину, владычицу щёток и мётел, другой ответ не устроил бы.

– А синьор Флавио намеревается посетить наши края?

– Отец сейчас в Риме. Может, к концу месяца заглянет.

Я встала и отчалила, и Валентина даже не бросила мне в спину осуждающего взгляда. Сидите, воркуйте, буржуазные вы мои.

Да она же ничего обо мне не знает! А о юности она вообще слыхала? И о том, что у юности должен быть размах? Общение, развлечения, прикосновения, какие хочешь и с кем хочешь, словом, все атрибуты свободной жизни. Мне шестнадцать, разве в этом я виновата? И то, что я внезапно хочу всего этого и прямо сейчас, в этом нет моей вины, этими желаниями полон и разогрет до предела воздух.

Кажется, что юность – возраст богов. Так и есть. Мы божества, против нас пытается сражаться человечество, но у смертных нет того, что есть у нас, – победоносная юность. А чем второсортна аморальность? У неё столько же прав, как у одной из двух вишен на ветке – червь сам выберет, которая вкуснее. Природа не делает ошибок, и человек от червя в этом смысле не отличается. В конце концов, в чьей-то зависти и неустроенности я точно неповинна.

Упиваясь высокомерием этой мысли, я ощущала себя безгранично правой в вопросе морали, хотя что я знала. Важным для меня был комфорт, который я находила в своей непоколебимой правоте, который мне нравилось находить каждый раз, когда мысли возвращали меня к маминой теперешней ничтожности. Ведь она начинала, в общем, как я. Но я-то понимала, что никуда не пропаду и буду правой, покуда буду верна себе и не впаду в состояние зависимости подобно маминому.

Всё это я тасовала-перебрасывала в голове, пока странствовала, заново исследуя рощи, склоны и тропы, как и прежде, проделывала это босой, и знакомый трепет подсказывал, что ничего здесь не изменилось. Весь пейзаж оставался таким же безмятежным, каким он был на моём последнем с ним свидании, но отчего-то я уже не получала от этого зрелища восторженного удовлетворения. Кажется, я нашла истину: круто поменялись мои интересы в жизни, и не осталось сил и соков в моих чувствах к обломкам того корабля, что вынес меня сюда, имя которому – детство.

Я встретила бук, стоящий одиноко над всей долиной, прислонила голову к его основанию и вытянулась, взору предстали листья, они были очень высоко, их ничто не тревожило, как и меня в тот миг. Я долго их разглядывала, переводила взгляд на небо, синее и высокое, потом обратно на густую зелень и незаметно для себя задремала. Пожалуй, я всё ещё была способна ощущать некоторую прелесть, мир, что дарила природа.

Вернулась я к полудню. Машины Нино не было, и, решив, что могу пользоваться бассейном, я облачилась в купальник и нырнула в нагретую воду. Уже потом заметила, как поодаль в стороне Валентина рисует маслом. На ней была шляпа с полями каких-то комедийных размеров, точно из глупого водевиля, там бы вся труппа уместилась, желая скрыться в теньке. Но таилась под этими соломенными кольцами Сатурна только одна тихая Венера.

Красота сорокадевятилетней женщины, с моей точки зрения, интереснее, чем, скажем, моя. В ней меньше банальности, и она более хрупка, хоть не столь незыблема уже. Но навряд ли со мной согласится даже сама Валентина, которой приходится прятать себя от солнца в длинные балахоны. Вообще теперь не представляю, что буду делать тут с ней ещё две недели, ведь, скорее всего, мы так ни в чём и не сойдёмся мнениями. Даже эта её картина. Из всего разнообразия деталей вокруг Валентина выбрала самое очевидное – пейзаж. Правильный, обязательный пейзаж – словом, квинтэссенцию самого примитивного, – чьи края и пропорции соблюдены, как ни поверни холст. Впрочем, чего ещё ждать от женщины, всю жизнь тонущей в омуте пошлых фраз вроде «как вы расцвели» или «вы не становитесь образованнее». Между нами – бездонная пропасть, дорогая синьора-синьорина.

И всё-таки – лето. Уносившее в знойные свои выси противную мелочь из моей головы. Лето, пахнувшее не свежестью, а нагретой землёй, оливками, цветами и тёплым хлебом. Стоял ослепительный день, вода была нежной и ласковой, такими же казались мне мои мысли, их было немного, все – о чём-то приятном. Наплескавшись, я растянулась на горячих плитах, кожа на спине и ногах поначалу обожглась, и мне понравилось это ощущение, тело очень быстро привыкло к раскалённой поверхности, я закрыла глаза. Я скучала, но не так уж сильно.

За обедом Валентина мне призналась:

– Я очень ждала нашей встречи с вами.

Я подняла на неё глаза, но, разумеется, меня нисколько не тянуло вернуть ей комплимент. Думаю, взгляда моего было достаточно. С её стороны было разумно дать мне поостыть после утренней беседы и не лезть до сих пор.

– Давайте сразу уясним правила хорошего тона. Прежде всего, мы не будем обсуждать с вами личные дела вашей мамы или вашего папы.

И тут я засомневалась – а может, это Валентине требовалось полдня, чтобы вернуть себе этот менторский размеренный тон? Может, вплоть до обеда там, под шляпой, сыпался такой фейерверк из глаз, что только чудотворные руки Девы Марии и уберегли поля из соломы от возгорания? Представить бы это, а лучше – увидеть.

– И мы, конечно, не станем говорить друг другу пошлостей, а в присутствии мужчины даже не будем о них помышлять.

Меня нисколько не убедило это «мы», которое как бы снисходительно нивелировало нас на будущие две недели.

– Что же тогда мы будем делать? – спросила я, не скрывая насмешки, понимая, что если сейчас позволю руководить собственными мыслями, то бессознательно превращусь в тесто.

– Запомните: женщина никогда не должна бездельничать.

А после этой фразы у меня резко пропал аппетит. Конечно, если вдуматься, моя раздражённость была несоразмерна причине, которая её вызвала; всё дело в лете – я не могла перестать о нём думать. У меня было столько дел.

Я попыталась сделать наш разговор хотя бы интересным:

– Вы хотите сказать, крёстная, что мы созданы исключительно для услужения мужчинам?

– Подобное предположение говорит лишь о том, что у вас на уме, – сухо заметила Валентина. – И ещё о вашей ограниченности. Вы должны уже сейчас работать над собой, должны развиваться не переставая, если желаете оставаться самодостаточным и цельным человеком, не зависящим ни от каких обстоятельств на протяжении всей жизни.

Вот куда её несло. Она – мужененавистница. Это ещё хуже, решила я. Валентина великодушно готовила меня к тому, что в сорок девять лет я могу остаться одна. Но до чего хорошо, что она не моя мать! У неё не было и не могло быть на меня серьёзного влияния, и она это понимала не меньше. На сердце приятно отлегло.

– Но мне не хочется быть цельной, – улыбнулась я. – Хочу быть глупой и безрассудной.

– Вы такая и есть, – сказала она, – и ваше стремление быть таковой здесь ни при чём. Тут у вас полная конгруэнтность [2].

Гадина! Дрянь! Я непременно закурю сегодня же! Буду дышать в её загорелое величественное лицо, в её, как сейчас, потемневшие от укоризны глаза, знающие словечки типа «конгруэнтности». И всё равно чувствовать, как отравляют меня разъедающие и гнетущие эмоции…

Я так и не удосужилась придумать что-то в ответ. Валентине, казалось, от этого было ни жарко ни холодно. У неё была цель – посадить семена.

– Я бы хотела поделиться с вами кое-каким опытом. Безусловно, мы не потянем всего за столь короткий срок. Поэтому предлагаю вам на выбор несколько занятий. Садоводство. Шитьё. Рисование. Молитвы. Девушкам вашего возраста следует развивать воображение в правильном направлении.

Мне вспомнился её пейзаж.

– Не люблю примитив, – ровно ответила я.

И Валентина без труда распознала укол в свою сторону. Я дала оценку её сорока девяти годам, сказала одной фразой всё, что о ней думала, дала понять, что думать вообще о ней не хотела. Она же по виду нисколько не оскорбилась – наоборот, скорее, утвердилась во мнении, что перед ней совсем ещё незрелое аморфное существо.

И всё-таки что-то заставило меня подчиниться, какое-то смутное чувство, жалящее очень тонкой иглой. Я не могу подобрать ему имени. Не смятение, не тревога – в них нет той остроты. Пожалуй, это больше напоминало по своей глубине страх, предвестник страха, и даже не страха, а лишь сотой его части, что, в конце концов, глупо, ведь у меня не было причин бояться своей крёстной – видимых, по крайней мере; здесь, вероятнее, подействовала некая монументальность её персоны, как бы громко это ни звучало.

Я ещё не раз обращусь к громким словам, без них не сложить представления о том, кто такая Валентина.

Как бы то ни было, в те дни я ошибалась по любому поводу. И насчёт крёстной в том числе.

Глава 3

Позади кресла Валентины на стене висела плашка с изображением Мадонны, чей лик был мягок и кроток, я невольно переводила взгляд с него на лицо Валентины и могу поклясться – сходство было впечатляющим. Обе эти женщины, а вернее сказать, их образы в ту минуту воплощали милосердие и покой, достигнутый через муки, но мне упорно не верилось ни в правдивость одной, ни в экзистенцию другой ввиду моего тогдашнего невежества.

Мы шили столовые салфетки, два набора – повседневный и праздничный. Сама не пойму, как оказалась замешанной в это. В нашем распоряжении была швейная машинка, а ещё лён, сатин, качественные нити. Я всё гадала, откуда у нашей кружевницы деньги на такую роскошь – рулонов был полный шкаф. Существовала она, с маминых слов, только на арендную плату и кое-какую ренту. А у синьора Флавио Валентина завелась подобно мыши, прибрав к рукам, как случайно обронённую и позабытую губку, гостевой домик – и бессрочное в нём обитание стало её вознаграждением за ведение хозяйства. И вдруг осенённая простой, но такой унизительной мыслью, я тихо возрадовалась: а Валентина-то и была, по сути своей, одинокой дряхлеющей мышью, забившей норку лоснящимися сокровищами – льном и сатином, находя в том высшее блаженство и оправдывая тем самым своё тусклое и позорное существование. Бедная, бедная моя синьора! Как сладко думать о вас в таком ключе!

Наша маленькая гостиная соединялась по-американски с кухней, косые лучи дня выхватывали из неё столбы пыли, поднятые взмахами отлежавших своё тканей, от них мои глаза слезились, я чихала и уже начинала задыхаться. В конце концов я не выдержала и подскочила к открытым дверям, вдыхая зной с улицы. Потом взглянула через плечо на Валентину, мою маленькую гадину, как я стала про себя её величать. Пыль её не брала, разумеется. Я затосковала по дому, но говорить об этом в открытую, чтобы подарить этой женщине лишний козырь, не собиралась.

– Раз уж мы молчим о моих родителях, могу я хотя бы взглянуть на их бывшую комнату?

– Для чего вам это нужно? – спросила Валентина.

– Вообще-то, вы запретили говорить, но раз сами спрашиваете… Просто там мама и папа были в последний раз счастливы – ну, по-настоящему, вот я и хотела…

Я обосновала свой порыв грамотно, на языке взрослой синьоры, Валентина не могла мне отказать. Но она, тем не менее, отказала и приправила свой отказ холодным равнодушием:

– Теперь там счастлива я.

Ну? Что я говорила? Гадина!

Я вышла, ничего не сказав, устав притворяться, что могу быть хоть сколько-нибудь заинтересованной в томлении себя в этом маринаде из пыли, колющих игл и слов, напряжённости и даже жестокости. Следующий час или около того я наблюдала из своей постели, задрав ноги на стенку, лазуритовое небо в окне, становившееся чуточку сизым к горизонту. Я пожалела, что не взяла журналы. Вообще, о чём я думала, когда соглашалась на эту поездку? Телевизор наверняка существовал в этом царстве, но в хозяйскую виллу мне было запрещено входить… Ах, да – телевизор! Вот что милая Валентина заботливо прячет в своей спальне. Прячет от меня!

Я дождалась, когда она ушла в большой дом проверить, остался ли её порядок нетронутым после Нино, и поднялась на второй этаж. Подёргала ручку. Дверь оказалась закрытой на ключ. Это уже не забавляло или удивляло, а настораживало. Валентина темнила. У меня своей комнаты никогда не было – кроме этой тосканской, если я могла называть её своей за пределами мыслей. Но и та не запиралась. Я была насквозь прозрачна и настолько же проста, насколько прямой и нехитрой была красота моих шестнадцати лет. Что же могла прятать там эта женщина – прятать в доме, который даже не закрывался на ночь? Разумеется, не пристрастие к игровым шоу и мелодрамам. Нет. Там точно хоронился некий её позор, какой-то её срам, нечто вульгарное и чёрное, как её душа затворника.

Замочная скважина не дала подсказки, в неё проглядывался только краешек кровати, угол ковра и туалетный столик, которым раньше пользовалась мама, и больше, кажется, ничего. Но там было что-то ещё, я уверена, где-нибудь в потаённых безднах шкафа или на втором дне одного из ящиков. Я ж не дура. Но, боже мой, какая прелесть! Синьора-синьорина, да не просто Валентина! Почему-то тогда, в шестнадцать лет, мне доставляло дикое удовольствие уличать сорокадевятилетнюю интеллигентную даму в наличии у неё некой тайны. Что говорить, боги юности часто бывают глупыми.

В тот же день за ужином я не удержалась и с издёвкой спросила:

– Так вы у себя там, что ли, труп держите?

И поняла, что попала в некую чувствительную точку, вроде мозоли. Не окажись там чего-то важного, Валентина дала бы с лёту сухой ответ. Она промолчала, и это значило, что ответ ещё не успел так быстро созреть в этой хитрой головке.

– Знаете, крёстная, а я даже поверила, что вы с нетерпением ждали меня.

Но Валентина, моя гранд-дама полусвета-полутьмы, не позволила себе опуститься до глупой моей простоты. Её замечание прозвучало строго и одновременно учтиво:

– Любопытство – черта положительная, когда не возникает от недостатка воспитания. Доверьтесь мне, дорогая, и я научу вас тратить свободное время с пользой.

Я только усмехнулась.

– За две недели? Сомневаюсь.

Умываясь перед сном, я подумала, что, может, уже перегибаю палку и в комнате Валентины ничего такого и не было, и она просто имела некую не нуждающуюся в объяснениях привычку запирать свою обитель. А когда вошла к себе в спальню, я обнаружила томик Библии в чёрном сафьяновом переплёте, аккуратно возложенный к изголовью кровати. В книге была закладка. Ну, это уж слишком! Я хотела взлететь по лестнице и швырнуть – именно швырнуть этот увесистый фолиант в Валентину, но поняла, что сразу открою ей тем самым свою слабость, внутреннюю несостоятельность, покажу, сколь я незрела, неопытна. Нет ничего плохого в том, чтобы быть неопытной в шестнадцать лет, но в обстоятельствах, когда вы живёте под одной крышей с Валентиной и вам прямо, по-взрослому объявляют о начале баталии, это может оказаться проблемой.

Но кто я, в конце концов, в глазах Валентины? Несформировавшееся безграмотное существо? Удивительная целина невежества? Значит, могу смело вести себя соответственно. А чёрная эта книжка – что для меня? Если честно, она похожа на сгнивший искусанный фрукт; её, то есть мыслей, записанных в ней, касались до меня миллионы, их вкушали, пережёвывали, и бессмысленнее и бессвязнее занятия я себе с трудом могу представить. Книжка с грохотом полетела в тумбочку. Валентина мысленно отправилась к чертям. Я погасила свет. Сладких мне снов!

Но до чего же неприятно видеть угрюмые руки Валентины по утрам! Я столкнулась с этим феноменом на следующее утро, едва подсмотрев сонными глазами новый день. Изящные и одновременно жилистые и тусклые, словно высушенные солнцем, как раскалённая земля в пустыне, руки Валентины, оказавшиеся передо мной, держали длинными пальцами шляпу с большими полями. Держали понуро как-то, неловко, что ли. Валентина в молчании ожидала, когда я наконец проснусь. На секунду я попыталась представить, сколько же она вот так простояла, и стало не по себе. Вместе с тем я ощутила, что утро только начало расцветать – воздух был ещё не разогрет, касался меня с нежностью, в окно струились лучи бледного солнца, чуть розоватые, словно щёки юности, и к моей стене прилип прямоугольник света, с трепетом улитки сползающий на холодный пол.

Но вернёмся к моему недоумению и Валентине, к силуэту её стройной фигуры, облачённой в шифон, безупречно подчёркнутой там, где это выгодно. Платье, мастерски смоделированное, ловко скрывало любые недостатки. Тем не менее один, как подлый, злейший предатель, предстал передо мной сам, я его не выискивала. Её руки. Не то чтобы я, на тот момент примитивная гедонистка-дебютантка, презирала натруженные руки, а тем более такие, что способны создавать своей обладательнице дивные платья. Мне вообще было плевать на чужие руки, если уж вдаваться в подробности. Однако в то утро Валентина – полагаю, не намеренно – как бы открыла мне вдруг свои карты, демонстрируя незащищённость, своё уязвимое место, она будто пришла ко мне с белым флагом после так и не состоявшейся битвы. Побоялась, что я, молодая соперница, одолею её, и здравомысляще решила не доводить до кровопролития.

Какая чушь и в который раз! Пустые выводы! Следствие моей безжалостной неопытности, плоды моего скудного воображения и, разумеется, непомерной самоуверенности. Руки синьоры случайно попали в неудачное боковое освещение, только и всего, а сама синьора отступать и не думала. Как только моё сознание начало пробуждаться, Валентина поинтересовалась, не хочу ли я отправиться с ней на воскресную службу. Я, впрочем, моментально сориентировалась, выразив готовность к сопротивлению в любом состоянии, и обрубила парой слов всякое зарождение дальнейшего диалога, способного перерасти в спор. А мудрая Валентина, оказывается, дважды не повторяла. Нет так нет. Как просто. Я даже смягчилась, растерявшись, и зачем-то кинула ей вдогонку своё сожаление по поводу отсутствия Нино. Уж он-то составил бы подходящую пару для поездки в церковь.

Я бы точно придала этой мысли саркастически-издевательский тон, будь я к тому моменту хоть с полчаса на ногах. Но хитрая синьора знала, когда подкрадываться. Ответа от неё не последовало. Вернее, он был, но в виде рёва мотора, сорвавшегося со двора; звуки гравия под колёсами и скорая тишина послужили точкой или, во всяком случае, многоточием. Что ж, этот маленький бой выиграла она. Я завелась, но, надо сказать, быстро остыла. На обеденном столе меня ждали сваренные яйца, сыр и свежий хлеб. Террасу затопило жаркое солнце и прекрасное одиночество. Всё это поправило моё настроение, и завтракать я закончила почти в полном умиротворении.

А подлинное счастье я обрела там же, где вчера случайно его позабыла, – у бассейна. Теперь, вновь болтаясь в воде, а затем обсыхая на горячей плитке и становясь прежней – беспечной и пустой, я уже ничуть не стыдилась своей утренней неудачи. Похоже, что счастье становилось рутинным, но я совсем этому не противилась, да и как я могла, ведь я была так свободна от сил, от мыслей, что к полудню ощущала себя лодочкой, тихо скользящей по сонной реке дня. Я утопала в зное вся без остатка, растворялась, как соль в воде, была одна на планете, позабытой, потерянной сотни лет назад в никогда уже недосягаемых галактиках… Только однажды мной овладело желание смочить горло. И я встала, чтобы подчиниться воле вязкого бессознательного чувства, потянувшего меня не на кухню, а прямиком в большой дом, где в баре я угостилась хозяйским вином.

Не считайте, будто я совершала нахальную глупость. Я и раньше пробовала алкоголь, но тогда мой организм его не воспринимал должным образом, всерьёз. А в шестнадцать, когда быть легкомысленной было моим обоснованным решением, мне подумалось, что в таком месте, как вилла синьора Флавио, вино, как ни крути, покажется вкусным. Однако напиток по-прежнему не хотел открывать мне свои тайные прелести, и первый бокал на вилле синьора Флавио подарил мне терпкую кислоту и никакого наслаждения. Самовнушение не работало, да и не такой я человек, чтобы намеренно обманываться.

Всё поменялось, когда я увидела Валентину, а она – меня. Моя маленькая гадина вернулась к обеду, а с ней – Нино. Выражение неловкости на его лице отозвалось ухмылкой на моём. Бокал в моей руке – я держала его над водой, находясь в бассейне, как голливудская дива, – вызвал озадаченность на лице Валентины. «Мы не берём вино из хозяйского бара», – хотели бы произнести её чуть сжатые в тот момент губы и, разумеется, не произнесли – договорились же не собачиться в присутствии мужчин. Но взгляд её зелёных глаз, словно исполненный яда, поспособствовал вдруг пробуждению, яркому взрыву адреналина в моём теле, и внезапно мне начало нравиться вино, и его неподвластная мне ранее суть раскрылась внутри меня в одно мгновение.

Так я утвердилась в мысли, что по-настоящему ненавижу крёстную, хотя и не могла сформулировать тогда какую-то вескую причину возникновения этого чувства. Но все грозы, с которыми придут ответы, были ещё впереди.

Глава 4

Оказывается, малыш Нино надеялся повстречать меня в церкви и, так и не встретив, впал в какую-то мягкотелую печаль, отчего выглядел вдвойне трогательно. За обедом, когда он поделился этим, во мне проснулась несвойственная мне жалость, и я ему сказала:

– Ты очень милый.

Нино смущённо на меня посмотрел, я улыбнулась. Сегодня он интересовал меня как мужчина ещё меньше, чем вчера. Я даже почти ощутила себя его легкомысленной и циничной матерью, что, на мой взгляд, вопреки итальянской традиции, худший комплимент для мужчины. Однако вернули меня в реальность его ко мне чувства, за ночь они успели пустить корни и теперь искали, когда и как им прорасти. Хотя то, что это были именно чувства, а не простое эротическое влечение, я сообразила несколько позже. Сегодня от Нино исходила какая-то особая ранимость – в словах, жестах, взглядах, что, честно говоря, здорово шло его субтильной внешности.

Ещё я заметила, когда проходила мимо, что от него пахнет горной лавандой. Нет, Нино не мог бы приходиться мне сыном. Слишком это был тонкий, лилейный от макушки до пят юноша. Он сидел передо мной, держал ложку супа в уязвимой, будто самой лаской сотворённой руке и всё не решался вымолвить то, что, вероятнее всего, назрело ещё вчера. Изнеженный, залюбленный ребёнок, попавший за наш с Валентиной стол, словно в паучью сеть, он, разумеется, даже не догадывался, что означает гадливость, коей мы с крёстной в те дни лучились в отношении друг друга. При своей внешности и деньгах Нино мог бы получить любую. Но он отчего-то нацелил свою умилительную робость на меня и всё-таки произнёс:

– Что, если нам отправиться в Сиену на танцы?

– В воскресенье? А церковь это одобряет?

Бедняжка Нино! Почти выронил ложку. Опять я парировала колкостью, да ещё зная, что колю слабое существо в его слабое место. Но я ведь в самом деле не была в курсе, имели ли папа римский или Мадонна что-то против танцев, тем более в такой день.

Нино встревоженно молчал. Возможно, и впрямь вспоминал, как там считалось у просветлённых насчёт танцев. Я начала думать, что Нино – не истый ревнитель веры, а крест на его груди и ориентация в страстях Христовых – лояльность к взглядам матери или отца.

Наконец, найдясь, он утвердительно кивнул.

– Но это же настоящие танцы? С музыкантами и алкоголем? – уточнила я.

Трагическое лицо этого нервного тицианского юноши просияло. Словно музыканты, алкоголь или то и другое приходились ему такими родными, знакомыми с детства предписаниями, даже требованиями, которые его сословие обязано было соблюдать.

Но меня очаровало, с какой простотой, банальностью я могла перевоплощаться во взрослую женщину… ну, играть взрослую, имевшую вес в обществе таких, как Нино. Моё согласие стало для меня незатейливым инструментом манипуляций, а для Нино, не знавшего когда-либо нужды, – игрушкой, которую ему вдруг не покупали за его ангельские глаза.

Инструмент мой был зыбким, и парадокс в том, что я могла воспользоваться им всего однажды. Эта игра с новым для меня привкусом и тонкой, как первый лёд, поволокой опасности определённо мне нравилась – вплоть до её финала я, как ни крути, была в лидерах. Я была обладательницей чего-то ценного, владела призом ещё во время игры, а не по её завершении. И… понятия не имела, знать не хотела, какой стану, о чём буду думать, когда лишусь первенства. Понимала, что начнётся игра следующая и что я вообще таким образом входила во взрослые игры.

Пока что моя роль сужалась до задиры на заборе. Я решила, что для начала с Нино хватит.

– Я буду только счастлива! – свой пафосный ответ я позаимствовала у одной старлетки из какой-то голливудской ленты.

Очевидно, Нино в ту минуту был тоже счастлив. По сути, он был созданным только для счастья. Кто я такая, чтобы нарушать целостность его природы? Подул лёгкий ветерок, потрепав его мягкие волосы. Я улыбнулась, отметив с упоением, как поднималось моё настроение. «Танцы в Сиене» – до сих пор звучит в моей голове как весть об оазисе для измученного жаждой путника. Мрак, скука начинали рассеиваться.

Но могла ли чуткая мадонна не уловить моей греховной радости? Тем более что она доедала свой луковый суп в метре от меня.

Моя пресвятая гадина, приставленная ко мне, чтобы следить, заботливым пленяющим голосом заметила:

– Что ж, петуха зарежу завтра. А сегодня поужинаем в городе.

Я обомлела, всё было написано на моей физиономии.

Нино, похоже, не видел тут проблемы.

– Я закажу столик и ещё кое-что улажу в Сиене, а потом заеду за вами…

– Вы очень галантны, Нино, но мы с Орнеллой всё-таки предпочитаем независимость. – Крёстная взглянула на меня. – Верно, моя дорогая?

Я пожала плечами, их мгновенно сковала апатия.

Вечером, смыв с себя день и ряд неприятных мыслей, я заколола волосы – несколько прядей оставила обрамлять лицо – и надела платье, весьма простое, ничего экзотического или шикарного. Косметика меня не привлекала, на губы я нанесла только бальзам с малиновым вкусом, мне нравилось ощущать его сладость и аромат. Нюанс вроде алой помады, может, и не был бы лишним, но я не собиралась производить фурор. Я желала потанцевать и знала, что Нино хотел меня поцеловать. Зачем нам посредник в виде помады? Хватало и одной Валентины.

– По-моему, Нино – славный мальчик, – сказала она, когда мы встретились в коридоре.

На ней было платье в пол из тёмной струящейся ткани. Я была очарована и так восхищена её зрелой грацией и подлинным шармом, которому нельзя научиться, что машинально оставила её замечание без комментариев. Сама она не выразила никаких эмоций по поводу моего вида. Её загадочно-усталые зелёные глаза посмотрели в мои, словно вдруг попытались передать что-то, какую-то мысль, просьбу или бог знает что ещё. Так как я не мастер разгадывать шарады, я кротко улыбнулась, и мы загрузились в её автомобиль.

Я всё ещё не была уверена, какую роль играла моя крёстная – противной наседки или благородного сводника. С одной стороны, ей нравился Нино, его манеры, покорность, деньги, отец. С другой, была наша с ней междоусобица, а в ней – шитьё, воспитание, молитвы и независимость от мужчин.

В дороге мне удалось рассмотреть её макияж, он был безупречен, как и её аккуратная причёска и стиль вождения. Может, меня раздражал её врождённый лоск? Я уже тогда понимала, что не догоняю Валентину в вопросах класса. Но тогда я и не стремилась ни к чему такому.

Летняя ночная Тоскана прекрасна не меньше, чем в ярких лучах дня. Разогретый воздух был пьяняще нежен, и нас сопровождало большое небо, усеянное ранними звёздами. Сиена встречала нас огнями, голосами, музыкой из кафе; всюду мерещился запах вина – мне не терпелось напиться и забыть два первых тоскливых дня.

Ужин прошёл, в общем, мило. Нино заказал какое-то немыслимо дорогое шампанское и пасту с устрицами, от которых меня едва не стошнило, но, может, дело было в выпитых перед ними трёх бокалах алкоголя. С тошнотой ко мне подкрадывалась скука.

– Как вы думаете, Иисус тоже ел устрицы?

Валентина тактично проигнорировала мой выпад, однако Нино явно не уловил издёвки.

– Понимаете, – живо заговорил он, – Иисус питался рыбой, но «чистой», той, что с чешуёй. А так как у моллюсков нет чешуи, они считаются «нечистыми»…

– Это была шутка, – перебила я, глядя с тоской сквозь Нино.

Он притих, и я великодушно добавила:

– Прости меня, Нино, просто я никак не пойму: можно ли почитать Иисуса и при этом есть устрицы?

У меня не было цели доказать двуличность Нино – как понимаете, это было слишком просто. У меня вообще никакой, кроме танцев, цели не было. Но возможно, если бы Нино не вытряхивал из башки так много всего, он бы больше походил на мужчину в моих глазах.

Минуя десерты, мы наконец добрались до цели – бурлящей магмы счастливых лиц и тел на открытом воздухе. Мы с Нино сбросили балласт в виде Валентины у бара и протиснулись поглубже, в гущу танцующих. Я обратила внимание, как несколько синьоров проводили взглядами нашу странную компанию, только мы вошли, но в основном их интересовала Валентина. Я танцевала, и тёплая ночь становилась всё прекраснее. Оказывается, Нино отлично двигался, хоть и чересчур старался меня впечатлить. Я где-то слышала, что о мужчине можно судить по тому, как он танцует. Что бы эта премудрость ни означала, я и без неё уже давно всё решила.

Через полчаса я прокричала Нино на ухо:

– Давай сбежим!

Он посмотрел слегка испуганными глазами, напоминая школьника. Его лицо и волосы взмокли. Я обвила его шею руками, почти повиснув на ней, и прильнула к его губам. Время вокруг замедлилось, стук моего сердца стал ощутимее. Это было приятнее, чем всё, что я до сих пор испытывала. Нино прижал меня к себе, тут кто-то из танцующих толкнул нас, я почти упала.

– Я сейчас!..

Я ощущала приятный озноб во всём теле. Пока я пробиралась сквозь толпу, пыталась грамотно составить план действий, чтобы поскорее разобраться с Валентиной и как можно яснее и кротче ответить на её возражения. Внутри меня был сплошной кисель, и, кажется, не только в голове.

Валентина сидела там же, у бара, её вниманием владел взрослый синьор, его губы клонились к её уху – так и норовили чмокнуть, он эмоционально о чём-то рассказывал. Когда перед ними явилась я, Валентина протянула руку, чтобы я подошла ближе.

– Ваша сестра? – поинтересовался улыбчивый синьор.

– Дочь, – равнодушно ответила крёстная.

На смуглом жизнерадостном лице синьора проступило разочарование.

– Ну, всё, – сказала я, – вы добились своего.

– О чём вы? – спросила Валентина.

– Ну, как. Я и славный мальчик Нино. Спасибо, крёстная, можете ехать домой. Дальше – я сама.

Мужчина сурово, по-отечески, на меня взглянул и, по правде, на секунду меня напугал. «По-отечески» – я говорю фигурально, ведь отец ни разу не смотрел на меня подобным образом, тем более когда был под хмельком, как сейчас этот господин. Я всегда была его совёнком, забавным и глупым, могла говорить ему всё, что вздумается, любые фривольности. Он только смеялся и всё покачивал головой.

Я впилась глазами в крёстную, ища вдруг поддержки. Она продолжала держать мою руку в своей, сохраняла невозмутимый вид и почему-то молчала. Лучше бы она говорила – я бы обязательно ей возразила, что как-то бы укрепило моё состояние. Она резко стала мне чужой, и люди вокруг внезапно показались врагами, чужими, от них веяло обманом. Я захотела домой. Мне становилось хуже. Настолько хуже, что, едва я почувствовала сжатую кисть Валентины на моём запястье, меня скрючило и стошнило прямо под ноги синьора. Он разразился проклятьями и жестоким хохотом.

– А ведь совсем ещё малютка! Надеюсь, не забудете позвать на крестины! – балагурил он, явно презирая меня.

Он решил, что я беременна. Валентина преспокойно полезла за платком. Я понемногу разогнулась, боясь смотреть в стороны. Я могла смотреть только на крёстную, на её руку, вытиравшую мне губы. В огнях веселья – теперь они чудились мне чёрно-белыми – её рука была самой женственной и нежной. Я боялась, что за спиной стоял Нино. Я надеялась, что он ничего из этого не видел.

Милая синьора быстро прочитала всё на моём лице.

– Ждите меня у машины, – велела она ласково.

Она сделала вид, что ушла искать Нино. Я направилась к машине, не оборачиваясь, но гадкое чувство, что Нино стоял позади и видел мой позор, не отпускало меня всю дорогу до самого дома.

Глава 5

Одно из правил беззаботной жизни отца гласило: похмелье стирает лишнее из памяти. Однако прошлый вечер овладел мной в паре с пульсирующей головной болью, едва открылись не без усилий мои глаза. Я помнила свой позор во всех подробностях. Во рту была горечь, словно ночью там сдохла устрица. Проклятые устрицы! Я вмиг ощутила припухлости под глазами, лицо ныло, почти кричало, ненавидя меня, от неудобной позы затекли конечности. Мои волосы были повсюду, но главным образом на моём лице. Когда я убрала их назад, в глаза ударил резкий солнечный свет, затопивший мою комнату.

Утро было не раннее, если то вообще было утро. Я чувствовала себя безобразным мешком с костями, сваленным в овраг, и, наверное, хуже я в своей жизни не выглядела. Теперь обо мне будут помнить как о барышне, чьи внутренности видел весь свет Сиены. Меня это неожиданно развеселило, придало сил, и я села и, пока вытягивалась, коснулась носками холодной плитки. Шло «пробуждение милого чудища», как прозвал сей процесс отец, обычно он посмеивался в дверях с чашкой кофе. Я даже сейчас ощутила его присутствие, он стоял и наблюдал за своим совёнком, родным очаровательным чучелком, трогательным, точно агнец на заклании.

Только не в дверях, почему-то он смотрел из окна, где роща… Я метнула быстрый взгляд на окно… Я взвизгнула, подскочила в кровати, пытаясь прикрыться одеялом, на котором стояла.

– Ты что, дурак?! – крикнула я.

Я приняла его сослепу за дикое животное. Но дураком оказался человек, обладатель глубоких тёмных глаз на смуглом лице, наблюдавших без стыда моё ниже некуда состояние. Его голова с копной тёмных волос безмятежно покоилась на согнутых на моём подоконнике руках.

– Господи, да уберись же ты! – Я пыталась выдернуть из-под себя одеяло и, в конце концов, рухнула на пол.

Он поднял голову, убрал локти с подоконника, словно потеряв интерес к зрелищу. И пропал.

– Эй!..

Я зачем-то попыталась его остановить, но он исчез. Растворился. Я подлетела к окну, солнце ударило прямо в глаза, и я почти обожгла зрачки. Минуты две я сидела на полу и держала ладони у лица, пока не полегчало. Я умылась холодной водой, пришла в себя и тогда только решилась на встречу с отражением в зеркале… Вам знакомо изображение Бефаны [3], бродящей по улицам в крещенский сочельник?

Я вошла на кухню. Валентина… Бог мой, что это был за ангел на фоне залитой светом террасы! Она вся сияла, как молочница Вермеера. И белоснежный фартук на ней сиял, и нож в её руке сверкал сталью.

– Дорогая, вот и вы! Вам нетрудно принести петуха из курятника?

Я замешкалась, соображая. Почему я должна была нести петуха? Я хотела сказать про юношу в окне… С другой стороны, я бы хотела принести петуха. Не знаю как, рассуждала я, но это странное действие могло бы мне как-то помочь разобраться с мыслями… могло бы отвлечь. Во всяком случае, оно не выбивалось из череды странностей этого утра. В конце концов, кто ж ещё, если не я? Мой вид располагал более чем для похода в сарай. Куда ещё? Я всё драматизировала. Очевидный признак никчёмности.

Я нашла петуха рядом с дверцей. Он всё знает, думала я. Он гордый представитель рода своего и готов доблестно встретиться со смертью клювом к клюву. Я осторожно подобрала его, а он отвернулся. Должно быть, уже был наслышан о моём моральном падении.

– Знаешь что, зато такие, как я, живут дольше, – поделилась я. – Другое дело ты. Сгинешь в расцвете лет, просто потому что гордость не даёт тебе бороться с глупцами.

Да уж, хороша моралистка! Вместо того чтоб отвлечь добрым словом и утешить смертника, я тыкаю живое существо клювом в его грехи, как обвинитель перед приговором на суде. По пути из сарая я останавливалась в попытке уловить где-нибудь признаки моего сталкера [4]. Петух не предпринял ни одной попытки сбежать. Это ли не знак, что судьба наша предрешена?

Второй постулат отца касательно похмелья возвещал о неизбежной тяге к философии.

Мы с петухом вошли на кухню, и я прошептала ему на ухо:

– Вот и твой палач, птичка. Последнее слово?

– Вы что-то сказали? – спросила Валентина.

Петух неожиданно брыкнулся, будто почуяв рядом дьявола.

У меня и в самом деле было что сказать.

– Сегодня… сегодня я проснулась и увидела в своём окне парня.

Я сделала паузу, но крёстная не проявила к этой новости хоть сколько-нибудь интереса. Я добавила:

– Он устроился на подоконнике и подглядывал за мной самым бессовестным образом…

– Не нужно, – отрезала Валентина, будто я намеренно говорю одни пошлости.

– Но это правда! Вы не верите мне?

Она оторвалась от нарезки овощей, подошла ко мне и потянулась за петухом. Он занервничал, но, оказавшись в руках синьоры, замер – она взяла его как-то по-особенному. Её лицо было открытым и расслабленным, в лёгкой испарине. Я что-то почувствовала, как будто покой и тревогу одновременно. Покой источала крёстная, я не сомневалась. Должно быть, мне передавался страх петуха. Мне казалось, будто любое своё движение в руках Валентины он расценивал как смертельно опасное.

– Девочка моя, я сожалею, что вас задело присутствие матроны на танцах, но вы ещё слишком молоды, чтобы понять, как мало требуется для катастрофы.

– Вы преувеличиваете, – я попробовала повторить её размеренный тон.

Она покачала головой.

– Однажды вы будете сильно горевать, что поспешили.

– Всё это – общие слова, – сказала я.