Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Провал.

Помню, тихо, тусклый дежурный свет. Сижу на краю настила. Рядом мужик с рыжей бородой.

– …А меня жена сдала. Сама, гада. Ну, пришел домой веселый… Утром прибежит выкупать.

А пить хочется.

– Здесь вода есть? – оглядываюсь.

Рыжий смеется. В углу грязный сухой писсуар.

Встаю. Колочу в сетку, ору:

– Дайте воды! Во-ды! Во-ды!

Ору, помню, долго. В соседней камере зашумели. И в нашей.

– Во-ды! Во-ды! – это я ору.

И другие что-то выкрикивают, сетку трясут.

Подходит, который меня раздевал.

П-ш-ш-ш. Прямо в глаза! Падаю.

– У-у-у-у-а-а!!

Повалялся, проморгался. Вскакиваю. Они все смотрят на меня спокойно.

– Что же вы?! Надо восстать!

Никто не хочет. Опять тихо. Сижу. Рыжий что-то мне объясняет. Потом падает и засыпает. Сижу.

Тихо, тоскливо. Все спят, многие безобразно храпят. Постепенно трезвею, но думать не могу. Просто жду.

– Дежурный, а-а! – вульгарный женский голосок слева.

Оказывается, и женщины есть.

– Дежурный, а-а!

Кто-то смеется, я улыбаюсь.

– Эй, дежурный! – уже другой, грубый и живой. Тоже женский.

– Что, девчата, хотите? – кто-то спросил.

– Хотим! – ответил грубый голос.

– Эх, да не сидел бы я в темнице!..

Смеется кто-то.

– Дежурный, а-а!

Смех.

– Да дежурный, твою мать!! – истошный крик грубой. – Скорее сюда!

– Дежурный, а-а!!

Появляется дежурный, который мне прыснул. Проходит. Какие-то разговоры там, ахи.

Дежурный быстро уходит обратно.

– А-а-а!!! – уже не тоненько и вульгарно, а душераздирающе.

Бодрствующие мужчины озабочены:

– Что там? Кого зарезали?

Ничего не понятно. Кутаюсь в одеяло.

– А-а-а!!!

Потом женщина-врач с железным портфельчиком. Дежурный. Та женщина из-за стола.

Вновь разговоры.

Потом отчетливо:

– Одевайся, пошли.

– Не могу я! А-а…

– Что я тебя на руках, сучку, понесу?

Женские голоса.

Потом обратно женщина-врач и женщина из-за стола. Через несколько минут – какая-то вся маленькая, в клетчатом пальтишке. Идет медленно, хватается за решетку. Сзади дежурный.

Потом тихо опять, спокойно.

– А что с ней? – вроде трезвый мужской голос.

– Выкинула, – голос грубой. – С пятого месяца.

– У-у.

Смотрю на сокамерников. Спят лежат. А мне места нет. Упасть, зарыться в эту массу тел и одеял боюсь. А сейчас уснуть бы… потом проснуться.

Идет мимо дежурный.

– Гражданин дежурный! – я ему. – Дайте водички, всё подпишу.

Он даже остановился, посмотрел. Усмехнулся, пошел дальше.

А время идет. Медленно так идет. Еще, наверное, вечер. Приводят новых. Этих даже не раздевают. Суют по камерам. В нашу не суют – некуда.

Справа, где лестница, возникают звуки борьбы. Сипят, возятся. Потом тихо.

Потом:

– А-а-а! – и поток нецензурных ругательств. Это мужской голос.

Потом:

– А-а! Суки драные, волки́ позорные!..

Вроде заткнули рот. Мычание.

Парень в камере напротив, которого недавно привели, выворачивает глаза в сторону лестницы. Жадно смотрит.

– Что там? – спрашиваю.

– На стул Лёху посадили, падлы!

Этот, напротив, в белом грязном свитере, порванных джинсах. Долго сидит у решетки, потом ложится на настил и затихает.

Проводят кого-то, все лицо в крови. Еще кого-то.

Потом дежурный кричит:

– Мишаков!

– Здесь, здесь!

Забирают наверх Мишакова.

Потом опять тихо. Начинаю дремать.

Появилась уборщица. Протирает пол.

Прошу:

– Тетенька, дайте водички, а!

Водит шваброй туда-сюда. Не реагирует.

– Дайте, а? Глоток.

– Не положено.

Медленно проплывает мимо.

Больше не дремлется.

Время идет. Когда же утро? Башка раскалывается. Язык одеревенел, во рту все горит. Сижу, качаюсь, как индус, кутаюсь в одеяло.

Долго, очень долго ничего не случается. Люди отдыхают. Храпят, сопят, свистят, мычат.

Встаю. Стараюсь посмотреть, что там делается слева, справа.

Ничего интересного. Ничего не видно.

Рассматриваю стены камеры. Надписи всякие: «Здесь был Василий У.», «Балтон. 2.2.92», «Трезвяк это рай».

Ногтем старательно выцарапываю: «Сен. 14.03.94. Понравилось».

Еще примерно часа через два начинается некоторое оживление. Выкрикивают фамилии, людей уводят.

– Выпускать начали, – бормочет рыжий мужик, мой сосед. Он сидит, трет лицо, шею, грудь.

Все очень быстро просыпаются. Встают, садятся, шумят.

– Ельшов!

– Здесь я!

Из нашей камеры уводят Ельшова.

Многие возвращаются. Они одеты. Их помещают куда-то дальше, влево.

Опять уборщица с ведром и шваброй. Мечется по коридору.

Рыжего тоже забирают.

Наша камера постепенно пустеет. Нервничаю.

– Сенчин!

– Я!

Наконец-то!.. Выводят. Ведут по коридору.

Вот закуток какой-то. Железный стул с ремнями для рук, ног, шеи. Сейчас он пустой. О! Раковина!

– Можно попить?

Дежурный разрешает. Делаю пару глотков. Вода холодная, пресная. Больше не хочу.

Заводят в комнату. По стенам – большие ячейки. В некоторые засунуты комки одежды.

Дежурный смотрит в список, достает мою.

– Одевайся давай.

Одеваюсь.

– Всё на месте?

– Вроде.

Вот одет, обут. Карманы пусты. Платочек только носовой.

– Одеяло сверни.

Сворачиваю серое, в пятнах одеяло, кладу на стопку таких же.

Возвращаемся в застенки.

Запирают в камеру. Тут все одетые. Сидят, молчат, ждут.

Тоже сажусь. Прислушиваюсь к выкрикам фамилий.

– …А если денег нет? – робко интересуется юноша из угла. – Тогда как?

– Домой повезут, – отвечает кто-то, – чтоб выкупали.

– Домой?!

Юноша в отчаянии.

К камере подходят два милиционера в куртках и дежурный. Открывают дверь.

– Скорбинский, выходи!

– Куда?

– Узна́ешь.

– На пятнаху?

– Выходи давай.

Но Скорбинский не хочет. Его ловят, вытаскивают силой. Он орет, мечется в руках.

Дверь замыкают. Крики Скорбинского всё дальше и дальше.

– Пятнадцать суток – это вилы, – хрипло объясняет парень с огромной шапкой в руках. – Три раза тянул.

– А за что дают? – вновь подает голос юноша.

– А за все. По пьяни натворишь делов, и влепят. Даже и сам не помнишь…

– Рикшанов!

– Тут он.

Из отсека напротив забирают Рикшанова.

Снова молчание. Ожидание.

– А можно вещами выкупиться? – допытывается юноша.

– Можно. Смотря кто там сидит да какие вещи. Мо-ожно!..

Опять появился дежурный. В руках бумажка.

– Липин, Егоров, Сусоев, Дьяченко, Усольцев, Никитин, Рогожин.

Из нашей камеры увели троих.

Оставшиеся молчат. Совсем устал. Лег на деревянный этот настил. И уснул.

Проснулся, наверное, быстро. Дежурный выкрикивал следующую партию:

– Якунин, Перляков, Вениченко, Жлобин, Сенчин, Абакумов, Местер.

Собрали, повели.

Теперь наверх!

В той комнате, где диван, клетка. За столом всё те же.

– Сядьте.

Садимся кто на диван, кто на корточки.

– Жлобин.

Долго разбираются со Жлобиным. Он стоит у стола. Какой-то у них там разговор.

Что-то дурно, тошнит, дрожь, пот по спине холодный. У них разговор бесконечный… Устал.

Перляков, Местер, потом я.

– Ну что, Сенчин? – спрашивает милиционер со значком.

– Что – что? – отвечаю.

– Что с тобой делать будем?

Мнусь, мне тяжело.

– Не знаю. А что?

Милиционер смотрит в бумажки.

– Ну что? На пятнадцать суток думаем тебя оформлять.

Чуть не падаю.

– За что?

– Как – за что? Оказывал сопротивление при задержании. Здесь буянил, кричал…

– Простите, – голос дрожит от страха, – не помню.

– Ну, это не важно.

Психологическая пауза.

– Ладно! – в конце концов вскрикивает этот, со значком. – Так как ты у нас вроде впервые… Впервые?

Спешу:

– Конечно впервые!

– Вот, – он лезет в сейф, что стоит справа от него, – забирай свои вещи…

Паспорт, фотка любимой, пилка для ногтей, камушек, медиатор, несколько денежных бумажек, мелочь и какие-то несусветные наручные часы.

– Это не мое, – говорю я и их отодвигаю.

– Да нет, – милиционер смотрит в список, – твои.

– Не мои.

– Ну, у тебя же были часы?

– Угу. Черненькие такие, без браслета. «Монтана».

Долго ищет их в сейфе. Находит.

Когда двое часов рядышком лежат на столе, жалею, что не взял большие, классные.

– Все вещи?

– Все, – рассовывая их по карманам, отвечаю я. – Только денег мало.

Идет разборка с деньгами. Оказывается, при доставке сюда у меня имелось при себе тридцать тысяч четыреста пятьдесят рублей. За обслуживание – двадцать одна тысяча двести рублей. Осталось, следовательно, девять тысяч двести пятьдесят рублей.

Покорно вздыхаю, хотя знаю, что перед пьянкой в кармане моих брюк лежала пачечка из восьми десятитысячных купюр. Даже если туда-сюда… Хрен с ним, лишь бы выйти скорее.

Расписываюсь сначала в каком-то журнале, затем в квитанциях.

– Ну все. Свободен.

Неужели закончилось?

Улыбаюсь:

– Спасибо за заботу. Столько людей!.. А можно я про вас поэму сочиню?

Усталая женщина говорит:

– О нас, Рома, лучше в прозе.

– Хорошо, попробую в прозе.

И вот я на улице. Весна кругом!

Только здесь ощущаю, как же мерзко пахнет там, в здании за спиной.

Утро. Солнышко. Люди ходят, ничего не зная.

И я пошел.

Иду, дышу. Глаза слезятся. Лужи. Я иду по лужам. Тепло.

– Э-эх!

Кайф.



1994

Малая жизнь

Глава первая

Этот домик пустовал несколько лет. Хозяева – старики Кудрины – умерли, сначала он, через год с небольшим она, а сын их, Виталий, давно осел в городе. После похорон матери он забил окна досками, на дверь повесил замок, ключ передал соседям и уехал, прихватив с собой несколько дорогих памяти вещей; с тех пор в родной деревне не показывался. Домик ветшал, забор местами повалился, и казалось, скоро вся усадебка придет в полнейшее запустение.

Филипьевы, соседи, сажали на кудринском огороде картошку, унесли к себе полезное в хозяйстве, кой-какую мебель, но открыто растаскивать пока не решались, ждали. И вот этой весной, в самом начале апреля, дождались – появился сухощавый молодой человек с окладистой бородой и длинными волосами, одетый в серую штормовку, истертые джинсы и обрезанные кирзовые сапоги. На плече висела большая, плотно набитая сумка, другую он нес в правой руке, а левой энергично помахивал в такт своим шагам. Шел по улице не замечая луж, смотрел на избы, видимо, отыскивая нужную. И перед кудринской остановился.

Черная и одинокая, косо вросшая в землю, скучно поглядывала она на мир сквозь щели меж досок своими маленькими окнами. Было теплое ясное утро, солнце топило остатки снега, а в домике, кажется, всегда темно, холодно, как в закупоренном погребе. Штакетник палисадника изломан, два бревнышка сгнили и упали, черемуха разрослась.

Приезжий поставил сумку на сухой пятачок перед воротами, закурил, некоторое время разглядывал будущее свое жилище, затем пошел к соседнему дому, что слева, к Филипьевым. Постучал в калитку. На дворе загремела цепью, басовито залаяла собака, вскоре вышел пожилой, но еще крепкий, плотный мужчина в фуфайке, свалявшейся кроличьей ушанке.

– Здравствуйте, – сказал приезжий, – я к вам за ключом.

Филипьев с недоверчивым прищуром смотрел на него.

– Это от Кудрина, что ль? А вы кто ему будете?

Молодой человек достал из кармана записку, протянул Филипьеву, тот принял ее, не торопясь прочитал.

– Ну, ежели он разрешил, то конечно. Счас вынесу. – И скрылся за калиткой.

Весна поздняя в этом году, снег только сходит, кругом грязь, мокрая серость. Люди передвигаются в резиновых сапогах или высоких ботах медленно и осторожно. Проехала телега, разбрызгивая далеко вокруг из-под колес комья глины вперемешку с золой и навозом. Куры копаются в этой жиже, что-то клюют.

– Пойдем вместе, сдам как есть, – вернулся с ключом Филипьев.

Они направились к кудринской избушке. Сосед сунул руку в отверстие в заборе, двинул слегу, открыл калитку.

Посреди двора большая лужа талого снега, всюду толстые сухие стволья крапивы, полыни, истлевшие листы лопуха. Валяются гнилые доски и жердины; рухнувший, будто огромным кулаком прихлопнули, навес-дровяник…

– Да, без хозяев-то оно вот как, – вздохнул Филипьев, – быстро прахом идет. Как Виталька-то там? Давно он сюда не наведывался.

– Нормально, кажется, – приезжий пожал плечами. – Старший мастер по ремонту холодильников…

– М-м… А вы надолго думаете?

– Думаю пожить.

– Дело-дело. Звать-то как?

– Сергей.

– А меня Василий. Соседи, значит, теперь.

С трудом провернулся ключ в заржавевшем замке, отпала стальная дужка. Филипьев впустил Сергея в темные, захламленные сенки. Внутренняя дверь не заперта, приколочена слегка гвоздем; дернули хорошенько – открылась.

Две комнаты. Одна, побольше, служит кухней и залом, а другая спальней. Печь в первой комнате, овальный обеденный стол, табуретки. Воздух затхлый, мышами пахнет.

– Ну вот, всё в целости, – сказал Василий, присаживаясь к столу. – Перекурим на новом месте?

– Н-да… «Приму» будете?

Сосед отмахнулся:

– Не курю их, к своему привык. – Вынул кисет, принялся сворачивать самокрутку.

Сергей впервые видел, чтобы курили махорку не из нужды; Филипьев заметил его удивление, объяснил:

– Да у нас все, почитай, кроме молодежи, этим дымят. Где денег набраться на покупное? А эту сам вырастишь, нарубишь – и кури-закурись.

Кивнув, Сергей прошел в спальню, осмотрелся. Небольшая, зато с двумя окнами – одно в улицу, другое на огород; есть железная кровать, шкафчик, попорченный холодом, два рассохшихся стула… Филипьев тем временем размышлял, вернуть ли половички, коврики со стен, старенький телевизор «Рубин», посуду. Решил, если спросит приезжий, куда делась почти вся обстановка, отдать кое-что, оправдаться: «Уносил, мол, на сохранение».

– У тебя, Сергей, кастрюлек-то нету, небось, так я пока могу одолжить. Разживешься, вернешь.

– Спасибо. А вот как со светом?

– Должон быть, должон. Счетчик стащили давно уж, я тут напрямую соединил. Лампочки надо. В запасе есть у меня пара штук, принесу.

Табачный дым слегка оживил воздух, стало как будто уютней. Филипьев пообещал дать новоселу на время старые одеяла, ведро, плитку (вместо когда-то бывшей здесь газовой трехконфорки, которую он продал).

– На печке-то не наготовишься, тем боле без опыту. Вы ж к электричеству в городах привыкли. На плитке оно удобней, конечно. Принесу.

– Спасибо, спасибо…

Сергей, казалось, был рад и тому, что здесь обнаружил. Или Кудрин Виталька сам не помнит уже, какие остались в родительской избушке вещи, или просто не рассказал ему.

– Ну вот, – Филипьев поднялся. – Пойдем еще баньку поглядишь, летню кухню. Сдам объект, как говорится.



Целый день Сергей устраивался. Для начала отодрал доски с окон, спилил миниатюрной ножовкой несколько веток черемухи в палисаднике, чтобы не заслоняли солнце. Вымел старым гусиным крылом, заместо веника, полы, растопил печку. Сосед, как и обещал, принес необходимую посуду, электроплитку, лампочки, ведро, два одеяла. Одеяла Сергей повесил на окна, превратив их в подобие штор.

– Всё вроде как, – вздохнул на прощанье Филипьев. – Обживайтеся. Если что, приходи, в чем сможем – поможем.

В печке звонко трещали просохшие, пролежавшие в сенках несколько лет дрова, становилось заметно теплее, и казалось, изба оживает, добреет, стены светлеют…

Сергей сходил за водой до колонки, в большой кружке поставил кипятить. Ожидая чай, разгружал сумки. Достал постельное белье и застелил кровать, положив вместо матраца на сетку старых тряпок, найденных в летней кухне; на полке за печкой расставил посуду и провизию. Из той сумки, что нес утром на плече, вынул холст, тюбики с краской, кисти в целлофановом пакете, бутылки со скипидаром, маслом и лаком. Все это он определил в шкафчик в спальне, туда же – ножовку, молоток, кулек с гвоздями.

С удовольствием пил чай, курил… Вот есть у него теперь свой дом, осуществилась мечта. Давно Сергей собирался порвать с городом, где все мешало, душило его, распыляло дни, отвлекало от занятий любимым делом. Но выбраться оттуда так сложно. И хотя он одинок и свободен – нет у него ни семьи, ни квартиры, ничего, кроме себя самого, – сделать этот шаг стоило большого труда. Как? Куда? На какие деньги устроить жизнь на новом месте?

Помог случай: Сергей познакомился со странным человеком Виталием Кудриным, мастером из конторы по ремонту холодильников и одновременно любителем живописи, приобретающим время от времени работы местных художников; зашел разговор о деревне. Сергей признался, что давно думает поселиться где-нибудь в спокойном, тихом местечке, и Кудрин предложил: «Поезжай в Малую Кою! У меня там избенка, правда, не хоромы, но жить можно. От города с час на автобусе, Енисей недалеко, бор вокруг. Места, в общем, отличные!»

Сергей как раз удачно продал две картины, появились триста тысяч; он бросил место сторожа в художественной школе, комнату в общежитии перчаточной фабрики, за которую платил семьдесят пять тысяч в месяц, и приехал сюда. Без разведки, долгих сомнений. И правильно – он не жалеет. Завтра сколотит несколько подрамников из валяющихся по двору штакетин, натянет холст и начнет работать.

– Ла-адно! – Сергей раздавил в консервной банке-пепельнице окурок, поднялся.

Темные, приземистые строения баньки, летней кухни, прогнувшаяся седлом крыша сарая, рухнувший навес, из-под которого видны остатки угля и поленья… Запустение и ветхость. И, может быть, впервые в жизни появилось у Сергея желание приложить руки – остановить разрушение, поставить новый навес, заменить проржавевшую трубу бани, облагородить подворье. Теперь он здесь хозяин, это его изба, его банька, его огород – ему здесь жить…

Шел по огороду, по сырой, вязкой земле, на которой будут расти его овощи, и что-то сладковатое, робко-радостное наполняло, щипало душу. И оживающая земля звала к работе, просила копать ее, удобрять, бросать в нее зерна, клубни, сулила отдачу. Сергей удивлялся себе, новым, до того не испытываемым чувствам; когда ходил по полям, бывал в деревнях, писал сельские пейзажи, он был лишь художником, видел перед собой интересную натуру, земля притягивала цветом, фактурой, но она молчала, а сейчас неожиданно и сильно шевельнулся в нем, художнике, в поколениях, кажется, городском человеке, крестьянин или дачник. Или, может, это простое человеческое в нем открылось.

За огородом начинался крутой спуск к маленькой, еще покрытой льдом речке Кое; на том берегу березы и черемухи, а дальше, в гору – сосновый бор. Темно-зеленые, почти синие в последних лучах солнца кроны похожи на застывшие сердитые волны… Направо пруд, тоже подо льдом, несколько рыбаков сидят над лунками неподвижно, будто окаменели. Снова сосны, сосны, а за ними невысокие, растянувшиеся цепью с юга на запад, голые сопки с пологими склонами.

Сергей перевел взгляд налево: березовая роща вдоль речки, серая и помертвевшая, дальше поля, холмы, а там – невидимый отсюда, но угадываемый Енисей, далекие, ярко освещенные закатным солнцем, багровые скалы.

Просторно, свободно кругом, глаз отдыхает, нет ему стены, преграды, и небо словно бы ближе, чем в городе, – не поднимая головы видишь его. Чистое, свежее, весеннее небо…

Вот солнце опустилось, сразу стало прохладнее, звуки как будто резче, отчетливей. Где-то настойчиво мычит корова, один за другим, по очереди прокукарекали петухи. Скрип проезжающей телеги и грубые окрики:

– Ну, пшла, зараза! Пшла, говорю!

Сергей присел на жердину ветхой изгороди, закурил. Теперь смотрел на деревню. Кажется она одноцветно-черной и точно сырой; старые избы, заборы, сараи не слишком-то веселят глаз, редко-редко увидишь покрашенный прямоугольник ворот или желтизну свежих досок. Возвышается двухэтажное каменное здание школы, судя по виду дореволюционное, и кирпичная башня водонапорки. За деревней опять цепью сопки, поросшие с севера березами и осинами; деревья добираются почти до вершин, и сопки похожи на головы лысоватых людей.

Сергей на краю своего огорода, который тянется широкой полосой до стены сарая. За сараем баня, летняя кухня, избушка, двор и ворота. И у всех так: налеплены постройки одна к другой, дворики тесные, а основное место отдано огородам, отделенным от соседей трухлявыми жидкими пряслами. Садят в основном картошку – парников, тепличек почти не видно…

Зашло солнце, похолодало, пахнýло зимой. Надо домой идти, подтопить печь, сварить ужин, штакетин набрать, чтобы завтра с утра приняться за подрамники.



Копаясь в куче старых досок, Сергей услышал стук в калитку. Выпрямился:

– Входите, открыто!

Вместо Филипьева, которого ожидал увидеть, появилась полноватая невысокая женщина. Чересчур, показалось ему, приветливо спросила:

– Можно к вам, новосёл?

– Н-да, конечно. – Сергей растерялся, бросил штакетину, направился навстречу неожиданной гостье.

Она остановилась у калитки. Солнце хотя и скрылось больше часа назад, но было еще довольно светло – весной вечер долго борется с ночью, – и Сергей хорошо мог рассмотреть женщину… Лет за тридцать ей, черты лица крупные, грубоватые, глаза чистые и как бы привыкшие всегда улыбаться. Одета в поношенный солдатский бушлат, из-под него виден подол шерстяной юбки, на ногах боты, голова повязана коричневой шалью. И руки большие, притягивающие взгляд, пальцы толстые, с широкими круглыми ногтями.

– Вот услыхала, новый сосед у нас, – начала традиционно, – решила зайти, познакомиться…

– Проходите в дом.

– Да не, спасибо, я на минутку! – Она махнула рукой и улыбнулась. – Я вот узнать хотела: молоко брать не желаете? Три тыщи банка.

– Это за три литра?

– Аха. Молоко жирное, свежее, от своей коровы…

– Нормально… Да, пожалуй, пару раз в неделю покупал бы. Вас так устроит?

Женщина кивнула:

– Конешно. Можно хоть завтра утречком. Я тут вот, почти напротив живу.

Они вместе вышли на улицу, женщина указала свою избу.

– А можно и так сделать – может мой сын, Борька, заносить.