Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

А вот читать про какие-то телесные изъяны мне всегда было страшно. Помню ужас от “Слепых” Метерлинка и подкатывающую тошноту от “Головы профессора Доуэля”.

Собственное тело по-настоящему начинаешь чувствовать только в моменты опасности или болезни. И мало кто им доволен. Я помню, как ехала в метро с подругой, а напротив нас сидела и утирала слёзы худенькая девушка. И моя умная и учёная, красивая и статная подруга совершенно серьёзно, возмущённо даже, прошептала мне на ухо: “О чём она может плакать! С такой-то талией!” …

Наверное, действительно страшен был “зверь лесной, чудо морское”, раз купец, отец Настенькин, “об нём вспоминаючи, дрожкой дрожал”. Но ведь идеалы красоты в разных культурах, у различных рас, в разные времена бывали несхожи. Да и вообще о вкусах не спорят. Оскар Уайльд, кажется, сказал первым, что красота – в глазах смотрящего.

Семейная легенда. Когда я была маленькой, бытовало мнение, что ребёнка надо обязательно один раз обрить наголо, – тогда будут потом густые волосы. У меня были чудесные кудряшки, поэтому эта идея всем казалась кощунством. И вот однажды отца отправили со мной гулять, чего он терпеть не мог, как многие молодые папаши. Он томился от скуки, пока я возилась в песочнице, и вдруг его осенило. Он придумал, как убить двух зайцев: прийти домой через положенные полтора часа и заодно совершить подвиг, на который никто не решался. Отец рассказывал, что, когда он вёл меня – бритую наголо и зарёванную – домой, чем ближе мы подходили, тем больший ужас его охватывал … С ним не разговаривали несколько дней, меня с утра до ночи держали в платочке, но потом привыкли к моему новому облику. А через какое-то время мой дядя, консерваторский профессор, любивший меня как никто, стоял на балконе и наблюдал, как я с няней среди других детей гуляю во дворе. И вдруг сказал: “А посмотрите, всё-таки как хорошо, когда ребёнок обрит, какая красивая головка. Наша Алёнушка лучше всех”.

С какого-то возраста человек начинает отвечать за своё лицо. Икона стиля Коко Шанель формулировала так: “В двадцать лет у вас такое лицо, какое вам подарила природа, в тридцать – лицо, которое дала вам жизнь, а в пятьдесят – такое лицо, какого вы заслуживаете”.

Но это, скорее, опять о теле и душе, трудно их разорвать.

Вот ведь буквы, которые появляются по моей воле на белом листе, – они вещественны, они как бы тело, но мысли и эмоции мои тогда можно уподобить душе.



4

Ты одна полюбила меня, чудище противное и безобразное, за мои ласки и угождения, за мою душу добрую, за любовь мою к тебе несказанную … Сергей Аксаков. Аленький цветочек


Не так давно в одном старомосковском доме я увидела федоскинскую лаковую шкатулку. И сердце моё заныло: “Аленький цветочек”. Не выдержала, взяла в руки. Она была тёплая, каким всегда бывает настоящее.

И тут же за столом – благо компания была отменная – я рассказала про свою детскую историю. А потом ещё об одном эпизоде в том же духе. Это случилось уже классе в седьмом или восьмом, в той же школе. На уроке литературы надо было выступить с любимым стихотворением. А тогда только-только начали печатать Марину Цветаеву – оттепель! – и мы ею зачитывались. Я торжественно, как теперь понимаю, подражая актрисам немого кино, с придыханиями и подвываниями продекламировала:



  Звенят, поют, забвению мешая,  В моей душе слова: “Пятнадцать лет”.  Ах, для чего я выросла большая?  Спасенья нет …

Учительница была, конечно, другая, но тоже хорошая. Светлая память вам, Лидия Николаевна. Да и я была уже иной: вместо октябрятской звёздочки с кудрявым вождём-ребёнком мою форму украшал недавно вручённый комсомольский значок – с серьёзным, уже лысым ленинским профилем. Словесница терпеливо выслушала до конца, кивнула, но сказала, что просит выучить что-нибудь ещё. Я решила, что, наверное, Цветаева ещё не дошла до школьных дверей (про содержание я вовсе не подумала). В следующий раз я остановилась, как мне казалось, на варианте беспроигрышном – Тютчев. Опять-таки не без мелодраматических эффектов, “с выражением” я прочитала:



  Молчи, скрывайся и таи  И мысли, и мечты свои …



Больше ничего меня читать не просили. Но когда отец пришёл на родительское собрание, Лидия Николаевна отвела его в сторону и вполголоса предостерегла: “Вы последили бы за настроениями дочери. Уж очень Алёна мрачные стихи выбирает”.

Посмеялись. Застольный разговор окончательно свернул на скользкую тему “литература и идеология”. И через какое-то время я решилась на третью школьную историю.

Готовясь к сочинению по “Евгению Онегину”, я отправилась в любимую нами тогда Некрасовскую библиотеку на Бронной и взяла одну из брошюр, включённых в рекомендательный список. Мне всё нравилось, я сделала много выписок. Но финальный аккорд едва не сыграл роковую роль в моей жизни. Теперь-то я понимаю, что брошюра эта была, скорее всего, выпущена к столетию гибели Пушкина, в 1937 году (Сталин, как известно, любил юбилейные даты не появления классиков на свет, а их ухода из жизни). Вполне возможно, что вышла она из-под пера критика Ермилова, которому кто-то из остроумных соседей к табличке на дачной калитке “Осторожно! Злая собака” приписал “и беспринципная”. Так или иначе, она не могла появиться позже, поскольку лётчик-герой Валерий Чкалов погиб год спустя.

А собственно финал брошюры был примерно такой: “«Подымем бокалы, содвинем их разом!» – писал поэт. Жаль, что не дожил Александр Сергеевич до наших дней, не может сдвинуть бокалы с Валерием Чкаловым и вместе возгласить: «Да здравствуют музы, да здравствует разум!»”

(Про “скроется тьма” в том году было бы уместно, но эта строчка не цитировалась.) Я пришла в ужас оттого, какой фальшью вместе с облаком пыли повеяло с этих страниц. И поклялась себе, что, если требуют так (уже, значит, понимала), литературой я не буду заниматься никогда.

К счастью, обещание, себе данное, я нарушила.

Вернувшись из гостей, я открыла интернет. В описании сказано: “Папье-маше, лак, роспись. Размеры: 26 × 19, 5 × 8 см. Подпись на дне шкатулки: «“Аленький цветочек” в индивидуальном исполнении художника Иванова Н.В., с. Федоскино». Россия, 1950-е гг.”. Можно купить на “Авито”. Стоит, правда, почти две моих пенсии …

Когда меня пафосно аттестуют “экспертом”, я не только смущаюсь от груза ответственности и вечного “синдрома самозванца”, но тут же вспоминаю о тех “неправильных” выборах, которые я сделала в детстве и от которых, впрочем, не отрекаюсь и сегодня. Потому как настоящая литература – всегда загадка, тот самый “зверь лесной, чудо морское”, которое расколдовать может только читатель …

А что это за аленький цветочек, я так и не знаю и до сих пор ищу его в любом саду …

Анна Хрусталёва

Зинаида Петровна



Зинаида Петровна утверждала, что всю жизнь проработала хирургом в областной больнице. И, дескать, уж такими золотыми были её руки, что на операцию к ней ехали из самой Москвы. И даже из Саратова.

– Очередь на приём стояла – во, – Зинаида Петровна широко раскидывала те самые руки, на вид, впрочем, самые обыкновенные, старушечьи, с наждачными локтями и огрубевшими пальцами в артритных шишках, и демонстрировала застигнутому врасплох слушателю, какого именно размера была та страждущая очередь.

Далее неизменно следовал рассказ о том, как накануне пенсии ей под звуки государственного гимна присвоили почётное звание заслуженного врача. А завотделением – и это при живой-то жене – встал перед Зинаидой Петровной на колени и умолял не оставлять его одного в неравной битве с абсцессами, кистами и прочими грыжами.

– Так и сказал, мол, вы, Зинаида Петровна – настоящая Жанна д’Арк зажима и скальпеля, на кого же теперь покидаете своё войско?! Так и сказал, да.

Тут Зинаида Петровна обычно прикрывала черепашьи веки, чтобы собеседник прочувствовал поистине античную мощь этой сцены. Но человеческое равнодушие безгранично: вместо того чтобы задохнуться от восторга, свидетель сего гиппократова триумфа спешил ретироваться, оставляя Зинаиду Петровну в одиночестве плыть по бушующим волнам иллюзий.

Долгие годы она действительно числилась при больнице (впрочем, не областной, а районной), но отнюдь не хирургом, а обычной санитаркой. И если изредка и царила в операционной, то не со скальпелем, а со склянкой трёхпроцентной перекиси или хлорамина. Чаще же носилась с “утками”, день за днём ворочая прикованные к казённым койкам увечные тела.

Но удивительно не то, что Зинаида Петровна выдавала желаемое за действительное, проще говоря, врала самозабвенно. Поражало другое: никто и никогда даже не намекнул старухе, насколько нелепы и беспомощны её фантазии. Возможно, Зинаиду Петровну просто жалели. К чему зря обижать пожилую женщину – одинокую, к тому же одноногую …

Почему Зинаида Петровна так и не вышла замуж? Когда и как лишилась правой ноги? Соседям Зинаиды Петровны не было до этого никакого дела.

Зинаида Петровна занимала двухкомнатную квартиру на первом этаже хрущёвки, куда въехала ещё в начале шестидесятых вместе с матерью, получившей эти “королевские” апартаменты за многолетний беспросветный труд на ткацкой фабрике. Сквозь запылённое кухонное окно как на ладони просматривался пустырь, превратившийся со временем в стихийную стоянку, ряд ржавых мусорных баков, но главное – вход в подъезд. Каждое утро, накрутив на бумажные папильотки остатки поредевших волос, Зинаида Петровна заступала на пост и бралась за дневник наблюдений. Все полученные данные тщательно анализировались и снабжались соответствующими комментариями.



6:45. Кузьмин. Моль подкаблучная, интеллигентишка. Проспал. Или поцапался со своей халдой. Обычно никогда не уходит позже 6:35. А сегодня опаздывает. Точно, проспал. Или поцапался. В любом случае – идиот.

7:04. Пузырёва. Тащит своего сопляка в сад. Оттуда – обсчитывать народ за кассой в “Пятёрочке”. Вот посадят, запоёт тогда. И правильно, что от этой Маты с Харей муж слинял. Нечего было и связываться.

7:29. Малолетние выродки Зуйкины. В школу намылились. Только не в школе им место, а сразу в колонии, причём строгого режима. А родители-недоумки недавно ещё третьего настрогали.

8:12. Ермолова с вонючей болонкой. Сто лет в обед бабе, а всё туда же – вырядилась ни свет ни заря. Клеопатра хренова.



Отдать должное Зинаиде Петровне, её взгляд на мир не был лишён оригинальности. Да и тяга к знаниям не была ей чужда. В бытность санитаркой она с упоением читала всё, что пациенты при выписке оставляли на прикроватных тумбочках. Попадались среди больных и интеллектуалы, по рассеянности (или ввиду очевидной ненадобности при переходе в лучший мир) оставляющие в палате Достоевского, Чехова, Есенина, чаще Асадова, а иногда даже Ницше. Идея смерти Бога Зинаиде Петровне не зашла, с “Бесами” и “Дядей Ваней” тоже как-то не сложилось, а вот Есенин и особенно Асадов взяли за сердце, втайне тосковавшее по всему жаркому, терпкому, чувственному и запретному.

Больше всего Зинаиду Петровну распаляли истории про знаменитостей прошлого. Стоило ей заметить сборник “Сто великих женщин” или там “Выдающихся правителей”, как она, подобно псовой борзой, начинала нервно трепетать ноздрями и не успокаивалась, пока вожделенное издание не становилось её собственностью. Иногда Зинаида Петровна подворовывала, но, в отличие от других санитарок, присваивала исключительно духовную пищу. Колбаса и даже растворимый кофе были для неё табу! То ли дело все эти нефертити, марии-антуанетты, анны болейн и прочие генрихи, людовики, наполеоны и тутанхамоны … Зинаида Петровна жадно читала и перечитывала интимные подробности легендарных биографий. Особо впечатлявшие её фрагменты она подчёркивала красным карандашом, чтобы после заучивать наизусть. Стоит отметить, что чувства её были весьма противоречивы. Если коротко, это была гремучая смесь обожания и ненависти, восхищения и злобы. Если бы Клеопатра не умерла от укуса ядовитого аспида, она могла быть задушена лично Зинаидой Петровной. Нечего вымачивать телеса в парном молоке, когда у неё, Зинаиды Петровны, от вечной перекиси и хлорки кожа клочьями слезает! Или эта певичка, Полина Виардо, через всю Европу посылавшая Тургеневу обрезки ногтей! Это как прикажете понимать?! Извращенцы! А у Наполеона с Жозефиной вообще ни стыда ни совести: “Возвращаюсь из похода, прекращай мыться …” Видали мы таких немытых туристов в кожвендиспансере на Строителей, 3.

Погружаясь в чужую жизнь, Зинаида Петровна искренне пыталась понять, почему все эти прославленные выскочки заслужили счастье, пусть горькое, зачастую болезненное, недолговечное, но всё-таки счастье, а ей в нём было отказано раз и навсегда. Чем они лучше неё, Зинаиды Петровны, у которой никто и никогда не то что обрезка ногтя – номера телефона не попросил?

Зинаида Петровна негодовала, но всё читала и перечитывала, читала и перечитывала, доводя себя до неистовства, до полного изнеможения где-то там, в самом низу живота. Дочитавшись до чёрных точек перед глазами, она скидывала платье, стягивала посеревшее от частых стирок штопаное бельё и подолгу разглядывала себя в тусклом зеркале крошечной прихожей. Гордо вздёргивала подбородок, изо всех сил втягивала студенистый живот, клала руки на давным-давно утратившую девичье очарование грудь, представляя, что руки эти вовсе не её, а чьи-то другие – мужественные и сильные, вот, например, как у их завотделением. А потом случилась эта история с ногой. Крошечная трещина на мозолистой пятке, стыдливо скрытая от всё того же завотделением, в итоге переросла в гангрену. Расставшись с конечностью, Зинаида Петровна выписалась из больницы прямиком на пенсию и прелести свои разглядывать перестала. Но страстный пыл, накопленный за годы чтения, остался при ней. Зинаида Петровна выплёскивала его на первых встречных.

Если погоды стояли хорошие, давление не скакало и культя не ныла, она подкарауливала соседей на лестничной клетке и повествовала о своём славном хирургическом прошлом. Если же самочувствие подводило, Зинаида Петровна изливала на первых встречных всю свою боль с горьким разочарованием и жгучей обидой на судьбу.

По вечерам Зинаида Петровна выходила на “вторую смену” – вновь устраивалась с заметками у окна. Потому как кто и когда ушёл – это полдела; куда интереснее, кто, во сколько, в каком состоянии и с кем вернулся.



18:55. Кузьмин. Прёт своей халде два мешка продуктов. Чтоб ей лопнуть, прорве ненасытной.

19:27. Рихтманша. С букетом. Ясно, очередного хахаля завела. Утром не выходила. Значит, дома не ночевала. Травиата!

19:36. Зуйкины с орущей коляской. (Сигнал в опеку.)

20:01. Петька с бутылкой. Морда расквашена. Скорей бы сдох под забором. (Позвонить участковому.)

20:27. Казанова доморощенный (далее неразборчиво). НЕНАВИЖУ!!!

Война с доморощенным Казановой, в миру Михаилом Ипатовым (38 лет, 185/85, образование среднее специальное, разведён), началась пару месяцев назад, когда тот, въехав в квартиру этажом выше, впервые припарковал ослепительного “стального коня” у крыльца. Зинаида Петровна оборвала весь буйный цвет герани, наблюдая, как этот молодой викинг стягивает шлем и перебрасывает через седло затянутую в чёрную кожу мускулистую длинную ногу. Придя в себя, пулей (насколько это вообще возможно) Зинаида Петровна метнулась к двери – стремительный взгляд в зеркало, чтобы поправить пух кудрей, – и перегородила новоиспечённому соседу дорогу на второй этаж.

– Здравствуйте, молодой человек! Вы, как я понимаю, новый жилец Ларионовых? Учтите, на кухне случаются протечки. А я – Зинаида Петровна. В прошлом хирург, заслуженный врач, ко мне на операции из самой Москвы ездили и даже из Саратова. Жанна д’Арк – вот как меня называл …

Про Саратов и Жанну д’Арк она договаривала уже в могучую викингову спину: Ипатов (фамилию она узнала позже), неопределённо кивнув, просто обогнул старуху и молча устремился вверх по лестнице.

– Хам! – оскорблённо взвизгнула Зинаида Петровна. – И только попробуйте включать музыку после восьми! Я буду жаловаться.

Музыку викинг Ипатов не включал. Но раз или два, а то и трижды в неделю привозил на своём коне очередную Изольду и устраивал с ней в дальней комнате оглушительный концерт. Слышимость в хрущёвке была филармоническая, и Зинаида Петровна отчётливо различала малейшие нюансы сложнейшей партитуры вздохов и стонов, сопровождавшейся мерным скрипом дивана. Можно было, конечно, прикрыть дверь и включить телевизор погромче. Но вместо этого, едва завидев у подъезда коварного соблазнителя под руку с белокурой, огненно-рыжей или темноволосой красоткой, Зинаида Петровна упрямо поджимала губы и поспешно перемещалась “в партер” – в маленькую комнату, до недавнего времени служившую ей кладовкой. Устроившись поудобнее среди упаковок сахара, гречки, макарон и туалетной бумаги, Зинаида Петровна прикрывала глаза и вся обращалась в слух. Захваченная этими невидимыми спектаклями, она всё чаще пропускала вечерние, а иногда и утренние дежурства у окна, записи в дневнике становились всё суше и короче, а однажды Зинаида Петровна и вовсе забыла, куда дела тетрадь.

Зинаида Петровна осунулась, взгляд её стал блуждающим, руки тряслись, а в дни, когда Ипатов возвращался домой один, на неё накатывала такая злая тоска, что ночами она крутилась в постели, пожираемая бессонницей.

С этим надо было что-то делать. И вот в разгар очередного любовного концерта Зинаида Петровна собрала волю в кулак и, силой выдернув себя из истомы, вышла на лестничную клетку. Вызвала лифт, поднялась на второй этаж. Поколебавшись всего мгновение, нажала на кнопку звонка. Рихтманша открыла сразу, будто ждала её прихода.

– Аннушка, как поживаете? Я, кажется, не вовремя? – Зинаида Петровна явственно различила мерный гул вечеринки (посреди недели!) на кухне у соседки, но и не подумала отступить – напротив, начала штопором ввинчиваться в квартиру, решительно наступая на хозяйку.

– Ничего страшного, Зинаида Петровна. У вас всё в порядке? – Рихтманшу было непросто сбить с толку: едва заметное движение правым плечом, и старуха оказалась зажата между дверным косяком и вешалкой с грудой курток и пальто.

– Аннушка, я по поводу нашего соседа, Михаила. Так дальше продолжаться не может. – Зинаида Петровна резко стукнула палкой об пол, словно бы ненароком, однако весьма болезненно мазнув Рихтманшу по щиколотке.

– А что с ним не так? – от неожиданности Рихтманша отступила назад – минутная слабость, которой Зинаида Петровна не преминула воспользоваться.

– А то, – зашипела старуха, – что его оргии отвратительны. Я не могу спать под звуки этих нескончаемых фрикций.

Зинаида Петровна Рихтманшу не выносила. Всякий раз, сталкиваясь с молодой (хотя не такой уж молодой) соседкой, она чувствовала густой женский запах. Сладкая пряность жизни была омерзительна. В Рихтманше всего было с избытком: скулы слишком острые, смех слишком громкий, вырез на платье слишком низкий. “Когда она идёт, – записала как-то Зинаида Петровна в своём дневнике, – её ляжки издают звук падающих на разделочную доску кусков сырого мяса. Помпадурша”. “Помпадурша” работала в городской администрации, и, как подозревала Зинаида Петровна, управы на неё не было. Но в сложившихся обстоятельствах связями пренебрегать не стоило. Вдвоём они могли отправить распоясавшегося Казанову в нокаут, распять на кресте общественного порицания, стереть с лица земли …

На фразе про фрикции Рихтманша расхохоталась. Чуть погодя посоветовала Зинаиде Петровне обсудить это лично с Михаилом, а её, ради всего святого, оставить в покое.

– Дюбарриха! – прошипела Зинаида Петровна в захлопнувшуюся дверь и отправилась на третий этаж.

От Зуйкиных толку тоже не было. Зуйкина-мать бессмысленно лупила на Зинаиду Петровну свои коровьи глазищи и никак не могла понять, о чём речь. На руках её в крике заходился младенец, по вылинявшей футболке расплывались молочные пятна. С Зуйкиным-отцом вышло ещё хуже. Услышав про оргии, он побагровел и послал Зинаиду Петровну куда-то, куда она не расслышала, потому что Зуйкины-дети крутились под ногами, визжали и сбивали с мыслей.

– Я бы на вашем месте тест ДНК сделала. Охота вам растить чужого ребёнка?! – расчехлив последний бронебойный снаряд, Зинаида Петровна выскользнула на лестницу и на всякий случай блокировала тамбурную дверь палкой. За ней никто не гнался.

Пузырёва не открыла. Ермолова тоже – шляется где-то в ночи со своей шавкой, ищет приключений. Идти к Кузьминым было бессмысленно. Они жили на последнем этаже и едва ли подозревали о разврате несколькими пролётами ниже. Но Зинаида Петровна закусила удила. Она долго жала на кнопку звонка и, когда на пороге появился Кузьмин, похожий на привидение, с серым от усталости лицом и воспалёнными глазами, вывалила на него всё и сразу. Напомнила и о своих заслугах перед областной – да что там областной – российской, чтобы не сказать мировой медициной. Сказала, что из-за попустительства именно таких, как он, да-да, он, Кузьмин, порок блаженствует на свете, а она, Зинаида Петровна, всю жизнь отдавшая заботе о других, вынуждена страдать от бессонницы.

– Саша, кто там? – послышался хрипловатый женский голос.

– Маруся, спи, милая, спи, это деньги на шлагбаум собирают. – Кузьмин выглядел спокойным, будто принимать вечерами выживших из ума старух было для него делом привычным. – Зинаида Петровна, дорогая, ну вы же … эм-м-м … врач, знаток не только телесных, но и душевных человеческих недугов. Возможно, имеет смысл поговорить с … эм-м-м … Михаилом лично, по душам? Тет, так сказать, а тет, с глазу, как бы это точнее выразиться, на глаз? Может, удастся прийти к какому-то компромиссу, консенсусу? Вы вообще пытались вступить с ним в контакт?

– Какие компромиссы, Александр Николаевич, какой контакт? – взвилась Зинаида Петровна. – Чтобы я, порядочная женщина, компроментила себя, компроментовала, компроментитировала общением с этим мерзавцем? Нет уж, Александр Николаевич, будьте добры вы, как его сосед, как мужчина, в конце концов, объяснить этому Казанове правила здешних этикетов. А моей ноги в его притоне не будет! И если вы завтра же, я настаиваю, завтра же ничего не предпримете, то будете последней тряпкой, какой, впрочем, и являетесь.

Кузьмин дождался, когда за Зинаидой Петровной закроются двери лифта, вздохнул с лёгким чахоточным присвистом и тихо прошёл на кухню. Не зажигая свет, налил себе рюмку водки. Выпил залпом.

Этой ночью Зинаида Петровна снова бодрствовала. Она давно уже перетащила (не спрашивайте как) свою кровать с панцирной сеткой в маленькую комнату, чтобы лучше слышать всё происходящее наверху. Но сейчас, как назло, царила абсолютная, космическая тишина. Зинаида Петровна сверлила потолок взглядом, представляя, как у неё над головой в жидком свете фонаря вздымается под тонким одеялом груда рельефных мышц. Как медленно, в такт дыханию, поднимается и опадает могучая грудная клетка. Как тяжёлая рука с тонкими, такими медицинскими пальцами обвивает плечи той, кто спит рядом. Уснула Зинаида Петровна под утро и спала крепко, как не спала уже давно.

…Забросив дневник наблюдений и утратив интерес к жизни Зуйкиных, Пузырёвой и даже Рихтманши, Зинаида Петровна потеряла счёт времени. Целыми днями она сидела на кровати в ожидании “представления” над головой. Но представление не начиналось – из квартиры Ипатова не доносилось ни звука.

Звонок заорал около семи вечера. Лаял, как беснующийся на цепи, охрипший сторожевой пёс. Тяжело опираясь на палку и еле переставляя онемевшую ногу, Зинаида Петровна добрела до двери и, не раздумывая, чего с ней никогда прежде не случалось, распахнула её. На пороге стоял Ипатов с букетом белоснежно-девственных тюльпанов.

– Зинаида Петровна, – он смешно растягивал гласные, – вы это, простите, мне тут сказали, что я вас типа чуть до сердечного приступа не довёл. Ну, не сердитесь. Я вот уезжаю, и это, ну, не сердитесь, в общем. У меня бабушка есть, была то есть, – вы на неё чем-то похожи. Такая же, это, строгая. И всякого, там, не любила. Ну и вот. Короче, это вам.

Зинаида Петровна зарылась лицом в тугие, пахнущие морозом молочные бутоны и вдруг неожиданно для себя засмеялась по-девичьи, как юная барышня, только что получившая первое приглашение на каток. Она смеялась всё громче и громче, и смех этот, начинавшийся так тихо и даже серебристо, вдруг перешёл в вой, отвратительный и бабий. Она хотела ответить, сказать что-то подходящее случаю, но внезапно увидела, что вместо проклятого Казановы перед ней стоит завотделением, только совсем молодой, каким она помнила его полвека назад, когда завотделением он ещё, конечно же, не был. Он смотрел на неё ласково и беззвучно шевелил губами: “Жанна д’Арк, ты моя Жанна д’Арк”. А за его плечом откуда ни возьмись выросла Рихтманша в высоком пудреном парике, в алой парче с фижмами и бархатными мушками, рассыпанными по трепещущей смуглой груди. Плавно перебирая тонкими руками в звенящих браслетах, танцевала на лестничной клетке Мата Хари с лицом несчастной Пузырёвой, а Ермолова в высокой золотой короне и прозрачной тунике восседала на невесть откуда взявшемся троне и гладила свою болонку, из пасти которой вырывалось змеиное жало.

…Все погребальные хлопоты взял на себя Кузьмин. Рихтманша честно звонила в районную больницу, но там не осталось никого, кто помнил бы старую санитарку. Пузырёва с Ермоловой накрыли поминальный стол, благо у Пузырёвой в “Пятёрочке” была постоянная скидка и сыр с колбасой, и зелень, и прочая водка достались ей за полцены, чему больше всех радовались Петька (вслух) и Зуйкин-отец (про себя). Скудный гардероб Зинаиды Петровны вынесли на помойку, а книги сложили у почтовых ящиков. Есенин, Асадов и жизнеописания великих женщин прошлого вскоре пропали, а Чехов, Ницше и Достоевский ещё долго пылились и выцветали. Как и протез Зинаиды Петровны, выставленный впопыхах на лестницу, да так там и оставленный. Поначалу при виде одинокой костяной ноги жильцы вздрагивали, после привыкли и вовсе перестали обращать на него внимание. А однажды он просто исчез.

Николай Коляда

Подтяжка



В первый раз Миша делал подтяжку лица десять лет назад.

Один его знакомый тогда учился в театральном институте на отделении “Актёр пластического театра” и говорил всегда, сокращая: “Я учусь на Пластике!” – Миша в ответ ржал, так ему нравилось это слово и этот образ, растягивал себе двумя руками лицо к ушам – и повторял, кривляясь под Ельцина: “Пластика, понимашь!”

А друзья говорили: “Миша себе перетяжку сделал!” Как будто не лицо, а диван заново отремонтировали, перетянули на нём обивку …

Прошло десять лет после первой “пластики”, у Миши под глазами снова нависли “чемоданы”, – и он решился на новое “обрезание”.

Когда он лежал в палате после операции, именно так – “Я себе обрезание сделал!” – говорил кому-то по телефону узбек на соседней койке.

Узбек, вообще-то, именно то самое обрезание имел в виду, а Миша услышал – и уже потом, выйдя из больницы, так всем и говорил:

– Я себе не перетяжку, а обрезание сделал!

Миша любил шутить. И никогда не скрывал, что делал подтяжку. И тогда, десять лет назад, и сейчас. А чего стыдиться? Многие мужики делают себе подтяжку. Только скрывают, конечно.

Врач Нина Сергеевна перед операцией показала Мише фотографию брутального мужика и сказала гордо:

– Вот, после перевязки мужчина, посмотрите: это моя работа!

Мужик был похож на бандита из девяностых, прям мужик-мужик, совсем не слащавый, и заподозрить его в том, что он ложится под нож пластического хирурга, – ну никак нельзя было.

В палате после операции Миша уши навострил – и слушал-слушал-слушал, что по телефону говорит его сосед, Узбек. Так интересно было и смешно (наверное, наркоз отходил, и Мише всё было смешно).

Мужик был лет на десять или даже на двадцать его старше (морда вся в пластырях, и не понять, сколько ему лет). А ведь сделал себе, старпень, подтяжку, хоть и не “звезда” …

Миша-то был – “звезда”. Он работал журналистом на радио и телевидении, иногда выходил в ТВ-эфир, и потому надо было привести свою мордуленцию в порядок.

А Узбек всё шептал в трубку:

– Слушай, что за вопрос: “Почему?” … Я ведь мусульманин. Да! Я хожу в мечеть, а обрезание до сих пор не сделал … Ну, мои родители не сделали это ребёнку, мне то есть … Я не знаю почему, не спрашивай! И вот я решил … Да! Потому что я мусульманин! Я правоверный, Юра! Ну и что, подумаешь, шестьдесят с небольшим … Нет, ты понимаешь, мне надо, раз я в мечеть хожу, то я …

Суконец, врал ведь всё.

– Меня две недели не будет на кафедре … Справитесь? Ну, что там такого сложного? Я на даче посижу, отдохну немного, надо восстановиться … Нет, нет, операция не сложная, но врач говорит, что кожа старая, долго срастаться будет … А потом: такое место … Юра, я прошу тебя, пожалуйста, прошу, очень: никому ни слова!

Миша понимал, что Узбек говорит это, чтобы тот Юра потом, шёпотом и “по секрету всему свету”, доложил бы, что “у нашего завкафедрой крыша поехала, ударился в ислам напрочь, шахид проклятый, сделал себе обрезание!”.

А на деле “обрезание” у Узбека было такое: “круговую” себе сделал этот завкафедрой. “Круговая” – это когда обрезается по кругу вся морда и кожа натягивается на черепе. И всё ровненько, будто асфальтовый каток проехал по роже.

“Круговая” – это дорого, сложно и тяжело, долго будет всё заживать … Поэтому Миша – только бровки, глазки, мешки-чемоданчики “чик-чик”, убрать. А этот, собака, у него глаза и так косые, один глаз на нас, другой в Арзамас, а он натянул ещё больше …

И зачем подтягивать рожу человеку в 60 лет? Чтобы девочкам нравиться? Или, наоборот, мальчикам? Ну да. Раз он преподаватель в каком-то институте, там вертятся вокруг него всякие с пи-пи-радаром …

Мише было сорок. Когда его уложили на операционный стол, анестезиолог – грузный старый мужик, еле ползающий, – обошёл его со всех сторон и спросил снова то, что он спрашивал уже три дня назад у себя в кабинете: “На пятый этаж можете нормально подняться?”

И Миша ему ответил снова, что “каждый день по два-три раза я поднимаюсь на пятый этаж, потому что живу на пятом этаже без лифта!”, и засмеялся, как и тогда в кабинете, но тут Миша засмеялся, потому что мандражно было, надо было скрыть страх.

Анестезиолог сделал ему укольчик в вену – и Миша прикрыл глаза.

Открыл их, как ему показалось, через секунду.

Но большие часы, которые висели в палате на стене, показывали совсем другое время: будто кто-то быстро пальцами перевёл все стрелки.

Да, он уже лежал в палате, а не в операционной. Слева стояла толстая медсестра в белом халате, поперёк себя шире, и что-то делала с его левой рукой, укол, что ли, ставила в вену. Он этой прижатой рукой попытался указать на большие часы на стене и спросил:

– А что?

– А всё! – сказала медсестра и засмеялась неприятно громко, заржала будто.

Потом зеркало ему показала:

– А вот ещё!

Зеркало было круглое, грязноватое, и он увидел себя в зеркале – страшного: пластыри с кровавыми разводами, рожа опухла …

– Операция уже прошла? – спросил Миша удивлённо.

В прошлый раз, десять лет назад, хирург делал ему “пластику” под местным наркозом, играло радио “Маяк”, сообщали какие-то новости про Чечню, стучало железо – пинцеты-ножи-скальпели, хирург шутил, и Миша шутил, и только когда скальпель стал резать ему скулу, когда нож поехал по кости скулы и он прям почувствовал это, – вот тогда он вдруг с ужасом подумал: “Боже, что я делаю?! Зачем я согласился на это?! Я же добровольно лёг на стол! Он кость мне режет, сука?! Выпустите меня, я с ума сошёл, это же морда, ведь всё видно будет, какой ужас!” – и он хотел всё это закричать и вырваться из-под ножа, но как-то вытерпел …

Операция прошла успешно, а потом быстро всё затянуло на морде, он даже и не помнит, как это было, помоложе был, поди, легче перенёс всё … Десять лет прошло – не шутка.

– Операция уже прошла, – повторила его слова, как робот, медсестра, достала тряпку и стала протирать подоконник.

За окном на карнизе сидели голуби – и мурчали, как коты довольные на солнце. Был апрель, весна, солнце, но снег ещё не таял.

– А сколько она шла? – спросил Миша.

Медсестра стояла у окна к нему спиной – и сказала будто не ему, а в окно голубям:

– Три часа, – потом крикнула и замахнулась тряпкой на голубей: – Кыш! Ишь?!

Тётка голубям, поди, завидовала, что вот – весна, они там трахаются, а она – нет, не дано таким толстым …

“Какая она страшная, – подумал Миша и засмеялся. – Работает в клинике пластической хирургии, а себе подтяжку сделать не может, а? Сапожник без сапог …”

Когда медсестра ушла, Миша выпростал руку из-под одеяла, посмотрел на красное пятнышко на руке, куда она укол ставила, взял с тумбочки зеркало и стал рассматривать себя, скалить зубы, растягивать пальцами щёки – и тихо себе самому улыбался: я сделал это!

…Узбек всё говорил по телефону про обрезание, и если в начале он говорил неуверенно, то теперь в его вранье стала проявляться логика: главные слова выделялись, не главные – опускались. Работающие на радио с лёта определяют это.

Теперь Узбек стал говорить про религию настойчивее, хотя, надо полагать, только что, на кровати после операции, он и уверовал в ислам. Он повторял – мол, наши предки, то-сё, “Ураза-Байрам”, мешал всё в кучу: про мечети, про степи и коней, и, как Миша понял, Узбек был такой правоверный, что ни одного слова по вере не знал, кроме как “салям алейкум”.

Смешно. Это как бывшие коммуняки – побежали в церковь, и давай стоять со свечкой в руках и делать фото для инстаграма, но сами не знают, как креститься правильно, и не выучили наизусть ни строчки из молитвы.

Был у Миши один знакомый режиссёр, который мог пить и рассказывать до середины ночи анекдоты про блядей, а потом вдруг хлопал себя по лбу и говорил:

– Ой, бля, завтра ведь Чистый четверг! Мне в шесть утра на службу, бля, в церковь! – и бежал сломя голову спать.

Циники чёртовы и лгунишки.

Мише становилось всё веселее, но веселье его было – злое: наркоз отходил, и потому всё вокруг было уже не только смешно, но и противно, даже эти голуби за окном были и смешными, и дурными, черти сизые … Кстати, а почему никто никогда не видел маленьких голубей-птенцов? Они их куда-то прячут? И появляются потом уже сразу взрослые голуби среди лета, уже с перьями и с хвостами враскоряку. Как странно, а?

Мише было всё смешно: и трещина на потолке (она напоминала карту Африки), и кружка с чаем на тумбочке … Железная кружка была будто из тюрьмы или с забастовки шахтёров: такими кружками и касками они обычно стучат по земле, – и это было смешно Мише.

Стол в углу стоял, а на нём белая простынка – словно там собрались на столе пеленать младенцев, – и это было жутко смешно: какие тут младенцы?!

И стул с кривыми ногами стоял – на него вообще невозможно было смотреть без смеха: а почему тут один стул, а не два, а не десять? И вот вопрос: а сюда пускают посетителей проведать больных, с огурцами свежими, с сеткой мандаринок или бананов или с жареной курицей, приходят сюда плачущие родственники? Ну, не плачущие – не умирают же тут, а просто сморщенные и грустные посетители – приходят? Не пускают их, поди? Тут ведь долго не держат никого: морду подшили, деньги заплатил – всё, свободен, иди домой и лечи там свою кожу старую, нечего тут валяться, на голубей и на Африку смотреть.

Мише становилось всё веселее, и он решил заговорить с соседом по палате. А что такого? Не в трамвае ведь едем на работу утром, а, так сказать, в одной лодке плывём.

– Ну, и куда вот теперь, кому вот эту вот красоту? – громко, с вызовом начал он разговор; и непонятно было – про свою “красоту” он это говорил или про Узбека.

“Обрезанный” на кровати пошевелился, помолчал, понял подтекст и всю глубину вопроса и ответил без восточной хитрожопости и тонкости:

– А вам? – так же с вызовом, вопросом на вопрос, ответил Узбек.

– Ну, и мне, – согласился Миша, но решил смягчить разговор – и, вздохнув, продолжил: – А мне противно самому стало смотреть на себя в зеркало. Вот я и решил смастрячить что-то на лице хорошее, красивое …

– Ну, и мне – тоже. Себе. Как и вам.

– …А ещё у меня муж молодой, – наркоз отходил-отходил, и Мише захотелось барагозить – вот он и ляпнул то, что и в голову не могло прийти секунду назад.

А что? Чужие люди, через полдня или день разойдёмся, “навру с три короба, пусть удивляются, вагончик тронется, вагончик тронется, а он – останется!”.

Ему было просто весело, он смотрел в потолок на Африку, и негры там косили траву, трын-траву на поляне, и гуляли среди баобабов, и пили кокосовое молоко, и носили автоматы, и всё время делали перевороты в Аддис-Абебе, или как там она называлась, та страна и тот город в чёрной Африке.

Узбек ответил не сразу; он полусидел-полулежал на кровати, подоткнув подушку под могучую спину: он был широким, как шкаф, мужиком, не худышкой.

– Ну, и мне – для мужа, – сказал, наконец.

– Понятно.

– Что понятно?

– Всё понятно, – сказал Миша Африке, всем чернокожим и угнетённым народам, и улыбнулся.

– Молодой? – вдруг спросил Узбек.

– Я? Да, – быстро ответил Миша.

– Нет, муж у вас – молодой?

– Да. И муж у меня молодой, и я молодой. Мы все молодые. Коммунизм – это молодость мира, и его возводить молодым.

– Ну и прекрасно.

– А у вас? Молодой? Студент, надо полагать?

– Надо полагать.

– Да я уж понял, что студент. Палата маленькая, всё слышно, прошу прощения … Но как же религия?

– Бог – это любовь.

Помолчали. Ответить на этот пафос было нечего.

– Да я пошутил, – сказал наконец Миша. – Просто я не понимаю, зачем в шестьдесят лет делать подтяжку …

– Да и я пошутил. Никакого студента нет. А вам тридцать?

– Сорок.

– Молодо выглядите.

– А я уже делал подтяжку десять лет назад. В тридцать.

– Вот и я не понимаю: зачем делать подтяжку в тридцать или в сорок? Меня, кстати, зовут Владислав.

– А меня – Миша. А что, Владислав – и мусульманин? Так бывает?

– Ну, бывает. А покажите лицо. Как вам сделали? Что вы всё в потолок смотрите?

– Там – Африка.

– Что?..

– Зачем вам моё лицо? Посмотрите на себя в зеркало – это и будет моё лицо. Так же всё распухло и так же всё – заклеено.

– Но всё-таки? Будьте добры, повернитесь ко мне? Ну, просто интересно.

Они посмотрели друг на друга. Посмеялись. Помолчали.

– У меня началось, кажется, осложнение, – сказал Узбек-Владислав. – Голова кружится. Говорят, после таких операций кровь может пойти в мозг. Можно и умереть даже …

– Да кто вам такое сказал?! Меньше интернет читайте, там понапишут …

– У меня нет мужа, вы поняли уже?

– Да понял я, понял.

– Просто сейчас так все устроены, что привыкли всех, везде и всегда подозревать в чём-то. Во лжи, в непорядочности, в измене, в бесчестье, в безнравственности – да в чём угодно. Все врут везде, и потому все не верят друг другу, – Узбек-Владислав помолчал, вздохнул. – Голова кружится.

– Враньё идёт с экрана и в интернете. Вот все и не верят друг другу в реальной жизни. Я работаю на радио – и знаю.

– И если кому расскажешь, что что-то делал со своим лицом, то никто не верит, что просто так, для себя, – а сразу все начинают подозревать.

– В чём? В измене Родине?

– Нет. В голубизне. Что равносильно. Ладно, давайте спать, – вдруг резко свернул разговор Узбек-Владислав и повернулся на другой бок, спиной к Мише.

Миша тоже повернулся на бок, чтобы не видеть спину Владислава, и как-то быстро уснул.

…Снилась копна сена.

И вот он, Миша, в белой рубахе и в белых штанах, будто со стороны на себя смотрит или видит себя в каком-то красивом, цветном кино.

Он бежит, бежит и – бух! – прямо в это сено. А оно такое колючее, но не пересохшее, и не забивает нос пылью, а пахнет так по-деревенски, полынью, по-детски вкусно-превкусно.

Миша весь в белом, а ещё у него венок на голове из голубых васильков, просто как принц, и подтяжка уже зажила, лицо чистое и светлое, глаза тоже голубые, как васильки, в жизни они были карие, а тут – будто линзы ему вставили, такие нереально красивые глаза и ресницы, ресницы загибаются прям кверху … Он и не знал, что может быть таким красивым.

А на ногах у него – лапти. Самые настоящие лапти!

Ну просто не сон, а кино, такое сладкое кино, словно из рекламы про молоко, и вот сейчас ещё старушка с “кринкой” появится и скажет: “Пейте молоко из Простоквашино!” – или что она там говорит, когда наливает румяным детям молоко из глиняной “кринки” …

Но вместо старухи вдруг в эту копну сена, рядом с ним, кто-то падает и смеётся, тоже в белом, в льняной рубашке с узорами на груди, и тоже в голубых васильках, и тоже в лаптях, – кто, кто, кто это?!

Боже. Да это же узбек Владислав.

Но только – молодой, смуглый, глаза хитрые, восточные, чуть раскосые, он тоже в голубых линзах, тоже подтяжки не видно, и вот он падает рядом с Мишей в копну сена, а в руках у него дрожит веточка с ягодками красненькими, и он одну ягодку с веточки срывает и, улыбаясь, несёт эту сладкую ягодку Мише в рот, в губы, суёт, суёт …

Миша глотает, не жуя, эту ягодку – и почему-то спрашивает Владислава, зачем тот сделал подтяжку.

– Для тебя, милый, – отвечает ему Владислав.

– Для меня?! – поражается Миша.

– Ну конечно, для тебя, а для кого же ещё?

– Но у тебя ведь столько студенток! Может – для них?

– И студентов. Не только студенток. Но не для них. А для тебя, милый.

– Почему ты меня называешь милым?

– Потому что ты милый!

– А мы что в этом сене делаем?

– Потому что только в сене можно целоваться сильно, до крови …

И тут Владислав обхватывает своими мясистыми губами губы Миши, принимается гладить его тело, лезет рукой под рубашку …

…Глаза Миша открыл с трудом: слиплись от слёз глаза во сне.

Уже было утро, и медсестра, та самая толстуха вчерашняя, трепала Мишу по спине и говорила:

– Завтрак я принесла, чай вот и ватрушка, и яйцо ещё, и кусочек маслица …

– И кусочек маслица … – машинально повторил Миша, повернулся на другой бок – и увидел, что на соседней кровати никого не было.

– А где мой сосед?

– Какой сосед?

– Узбек Владислав тут лежал.

– Ой, наркоз какой был у вас … Отходняк дурной. Узбеки Владиславы ему мерещатся …

– У него было осложнение, он говорил! Он говорил, кровь пошла в мозг у него! Он что – умер?..

– Умер, умер … Хватит уже. Вот поешь – и всё, выписка. Мы долго не держим. Очки свои чёрные надевай, в машину свою чёрную садись, и давай уже – до дому …

Он так и сделал.



Марина Москвина

Хрустальный желудок ангела



Когда мы познакомились, Лёнечка был студентом-медиком, худым, длинноволосым, длинноносым. Пытался поступить на биофак МГУ – провалился, и мама, уральская учительница из маленького городка Нижние Серги, упросила его поступать в медицинский. Ей хотелось, чтобы он выучился на врача и вернулся домой.

Как мы с ним встретились – не пойму, ни шанса на миллион, а вот поди ж ты – подруга сказала: есть жених, медик, не за горами распределение – надо бы остаться в Москве. А вообще он художник-любитель …

– Заманчиво, – ответила я, свободная как птица.

В модном пиджаке в голубую клетку, американском, который подфарцевал ему однокурсник по лечебному факультету Витя Савинов, Лёня пришёл просить моей руки и был радушно принят моими родителями – Люся накрыла поляну, мы выпили, закусили … А он не просит руки и не просит. Родители глядят на меня вопросительно. Я пихаю его ногой под столом.

– Ну, мне пора, – сказал Лёнечка, поднимаясь.

– Что ж ты руки-то не попросил? – я спрашиваю его у самой двери.

– Ах, да! – вспомнил он. – Прошу руки вашей дочери!

– А ноги? – спрашивает Люся.

Учёба в медицинском ему давалась с трудом. На пятом курсе пора защищать диплом, а никак не получалось сдать анатомию. Приходилось “отрабатывать” часы – по вечерам в анатомичке.

Лаборант, склонившись над чьей-то неподвижной фигурой:

– Что тебе надо? Какая часть тела?

Выуживал из большого чана с формалином, к примеру, голень или целую ногу. Это называлось препаратом.

Или он спрашивал:

– Тебе какую печень – алкоголика или нормального человека?

Лёня смотрел на этот тлен и прах, на сухожилия, связки, ссохшиеся мышцы, нервные пучки – и глубокая печаль наполняла его сердце. До того удручающе выглядит анатомический театр, обитель болезней, страданий и смерти, что примириться со всем этим просто невозможно – только воспарить.



У печени две доли:Одна левая, одна правая,Одна весёлая, а другая печальная.Доля печени очень печальная.Накинута на неё фата венчальная.



Когда он приходил домой, усаживался на диван моей бабушки Фаины с двумя валиками и диванными подушками, со всех сторон у него Аполлинер с Лотреамоном, Элюаром и Бретоном, тетрадки переписанных стихов из редких книг в “Ленинке” (издания футуристов – Кручёных, Терентьева, Хлебникова). К тому же рядом с институтом находилась библиотека профсоюзов и выдавали книги Заболоцкого и Мандельштама в читальном зале.

Всё смешивалось у него в голове – возвышенные образы поэтов Серебряного века и куски разъятой плоти, запах формалина, атлас анатомии Мясникова, трёхтомник доктора Соботты с иллюстрациями Хайека, добытый в магазине Медицинской книги, оттуда он копировал рисунки, увеличивая в десятки раз, сопровождая поэтическими текстами.

Новые образы являлись из другого измерения, новый смысл существования человеческих органов, это были не просто куски плоти, которые болят, кровоточат, разлагаются, они встраивались в другую систему координат – космическую. И стало как-то легче жить, учиться, изучать анатомическое строение телесных частей.

Он углублялся в языковую толщь анатомии.

– Прислушайся, – шептал мне в ночи, – как звучат слова “фаллопиевы трубы” или “варолиев мост”, “бронхиальное дерево”, “слёзные мешки”, – так и вижу, – бормотал, – идёт согбенный человек и несёт за плечами огромный мешок, полный слёз …

Он учился медицине, рисовал, писал стихи. После института год работал в гастроэнтерологическом отделении врачом. Тогда родился миф о космическом желудочно-кишечном тракте – Лёня взялся утверждать, что мы – всего лишь пища огромного космического желудка и перевариваем переваренное.



Брюшная полость, полная кишок,Похожа на небесную страну!Вскипают облака,Сплетенье солнечное внутри пупка восходит!



Он стал изображать слоновьи хоботы и шланги водолазов, тянуть, тянуть эти бесконечные трубки от тела к телу, от звезды до звезды, из центра солнечного сплетения прямо в бесконечность.

“Однажды, катаясь на лыжах в заснеженном уральском лесу, я встретил великий желудок, тихо лежащий среди снегов …” – без черновиков и эскизов, будто в полусне, набело он рисовал и писал кисточкой в альбоме поэму “Хрустальный желудок ангела”.

Как-то ночью нам обоим приснился Желудок, он был полон драгоценных камней: сапфиры и изумруды, рубины и опалы, бирюза и другие самоцветы посыпались на пол, ослепив нас своим сиянием. Наутро в Коломенском возле разрушенной церкви села Дьяково Лёня увидел помороженного ангела, лежащего у забора наполовину в снегу, еле шевеля заиндевелыми крыльями.

– Возьми мой желудок … – тот прошептал.

Хрустальный желудок, в котором мерцает его душа.

“Разобьёшь, – Лёня думал, – и она вселится в тебя, и ты улетишь в небеса вместе с лыжами, улетишь, не вернёшься, исчезнешь за облаками”.

Вечером я легла, погасила свет, и в окне увидела далёкую голубую точку. Эта точка меня взволновала. Ляжешь под тёпленькое одеяло, свернувшись калачиком, кукурузка на плите, две инжирины припасла себе на утро, сыр рокфор … Всё налажено, уютно … Внезапно такая точка голубая проникает в твоё окно, в твоё сознание, в картину твоего полуночного мира, а я-то знаю, что никакая это не точка, а громадная полыхающая звезда, свет которой летит миллиарды лет! Небось, она сгорела давным-давно, как наше солнце вспыхнет однажды, залив ослепительным сиянием небосклон …

Огромный космос подступил ко мне, как океан к какому-нибудь острову Формоза, пришлось с головой накрыться одеялом. Но всё же иногда высовываться и поглядывать на голубую точку.

– Понимаешь, – неодобрительно качал головой Лёня, – твоё творчество и жизнь слишком переплетены. Ты танцуешь эту жизнь, и тебе нужно, чтобы всё вокруг тебя танцевало. Так ты этим танцем и изойдёшь.

– Да, я изойду этим танцем, – я отвечала своевольно, – но он будет продолжаться, уже без меня.

Короче, Лёня велел мне сшить ангела с крыльями, чтобы тот лежал на кровати и дышал. А под эту длиннющую кровать собрался поместить наполненную новогодними огоньками хрустальную вазу моей тётки Анны, заслуженного работника питания, бывшего директора столовой.

Узнав, что я собираюсь ваять трёхметрового ангела и нуждаюсь в трикотаже телесного цвета с аурой близких родных людей, Лена Шубина принесла мне нательное бельё своего папы.

Мне глубоко чуждо искусство кройки и шитья, ни фартука, ни трусов у меня не выйдет, как ни старайся. При этом я могу сшить любого человека из тряпочек в полный рост, если он немного попозирует.

Возделывать ангельский лик я начала с носа: это как первая нота, если её возьмёшь верно, остальное споётся само собой. К его созданию я приступила как демиург к сотворению мира – вдумчиво и вдохновенно, имея в виду не только наружную часть – боковые стенки, хрящ крыла, костную перегородку, но и так называемые cavitas nasi – носовые полости, устланные изнутри слизистой оболочкой.

Пока возилась с носом, ей-ей, мне казалось, что Господь с ним явно перемудрил: нос и нос, обычное дело, а там и крыловидная ямка, и сошник, преддверие и порог, нёбный язычок, хрящи крыльев – уйма всяких косточек, хрящиков, складочек, один решётчатый лабиринт чего стоил!

Манили, не скрою, более лёгкие пути, без подробностей, к тому же у ангелов, вероятно, не столь сложносоставные носы, как человечьи. Но, к моей чести, я не прислушивалась к доводам рассудка. Настолько тут всё задумано совершенно – ни убавить, ни прибавить! Однако найдётся ли кто-нибудь в подлунном мире, кто хоть на миг ощутил признательность влажной слизистой в собственном носу? Обратился ли к ней со словами любви и признательности: “О, моя дорогая слизистая! Спасибо за то, что каждый мой вдох, который в любой момент может оказаться последним, ты очищаешь от пыли мерцательным эпителием, увлажняешь и согреваешь, подготавливая к соприкосновению с нежной тканью моих несравненных лёгких …” (сшитых из шёлковой бабушкиной ночной сорочки).

Всё поражало меня: чудо света – глазные яблоки … Слух и зрение, обоняние и осязание – все эти непостижимые явления. А завитки ушных раковин, хрящ наружного слухового прохода, барабанная перепонка … То, что их двое в этом мире!



Ночью почувствуешь, кто-то ползётПо плоскости твоего лица.Это ухо проснулось и ищетБрата своего – близнеца.