Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Паевский смотрел на тевтонского Ромео и наконец понял, что его удивляет. Немец не был похож на обычных искателей счастья. Он был красив и романтичен. С ним пошла бы любая, и вовсе не ради денег. Ему нужна была не покорная русская жена, а спасение любви. Вполне бескорыстное, кстати. Немец признал, что его шансы невелики, но если она с другим, то ему будет достаточно, что она в безопасности.

Паевский слушал и понимал, что ничего нового не узнает. Схема обычная: нанималась девушка, что за невысокую плату вела беседы с иностранцами, просила денег, обналичивала, а потом исчезала.

Теперь было понятно, почему искали его бывшего сотрудника – он, видно, и организовал процесс. И вместо того чтобы следить за исправностью, гонял мощный компьютер. Гонял только для того, чтобы координировать работу одной или двух девочек.

На следующий день он посмотрел отчёты о загрузке машины – чёрта с два! – парень что-то всё же делал, день за днём выедая всю мощность. Паевский подумал о том, что нужно проверить большую машину на мозговых подселенцев, сделал соответствующее указание (ничего подозрительного не обнаружили), но что-то продолжало его тревожить.

«Настоящий злодей-программист должен быть задротом, – думал Паевский. – Малолетним задротом, как раз таким, как этот, – прыщавым и бестолковым. Так всегда бывает – программист питается ирисками и кока-колой, а потом становится властелином мира. А позже, когда международный спецназ будет штурмовать его крепость среди тайги, погибнет, облитый жидким азотом. Так всегда бывает в фильмах». Он навёл справки, используя прежние связи, всё стало яснее, но по-прежнему Паевский не понимал, зачем к нему на работу устроился этот паренёк.

Юноша выходил в Сеть, шифровался, а потом выводил деньги. Фонд тут был ни при чём, не он использовался для расчётов.

В фильмах для этого обычно существует брутальный подельник, русский бандит в татуировках, где кириллица изобилует грамматическими ошибками.

Тут никого не было, и, судя по всему, парень действовал один. Но кто-то же наехал на отчаянного подростка, и теперь он бегает по свету или уже разлагается в подмосковной земле или воде. Паевский поговорил с теми, кто его помнил, и удивился ещё больше – в программировании этот парень оказался профаном. Он был бестолков, такой не напишет ни полстроки кода.

Паевский собрал военный совет, но так ничего и не выяснил.

Следов не осталось, да и стынут они быстро. Единственное, в чём заочно уволенный юноша явно был силён, так это в графических редакторах, субстанции никому не опасной.

* * *

Вернувшись домой, Паевский вдруг остановился на пороге. Странная мысль пришла к нему в голову – он вспомнил рассказ немца и включил компьютер.

Он устроился поудобнее и погрузился в Сеть.

Это происходило медленно, будто он входил в воду, долго блуждая по мелководью.

Воображаемая вода плескалась вокруг, поднималась выше, и наконец он поплыл. Он с безразличием миновал сайты знакомств и, руководствуясь подсказками немца, отправился к малоизвестным островам общения.

И вот он нашёл нечто – имя было то же самое, но человек другой.

Она ответила мгновенно. Это не удивило Паевского – люди часто сидят в Сети по ночам. Он и сам был из таких.

Удивительно было то, что она от него ничего не хотела. У него был тонкий нюх на разводку, на спор с друзьями он как-то заморочил голову цыганке у вокзала. Тут всё было чисто. Ему было просто приятно говорить – он даже вспомнил какой-то фильм, где герой, какой-то успешный интеллектуал, бросал молодую красавицу, потому что с ней не о чем было разговаривать. А тут был именно разговор, и что самое главное, впервые ему не пришлось ограждать своё личное пространство – заповедник стареющего мужчины.

Но она узнавала цитаты, чёрт возьми, она узнавала скрытые цитаты!

Завязалась странная беседа, состоящая из тихого поцелуйного звука клавиш.

И вдруг всё пропало.

Он выпил немного, а потом заснул.

Ему приснилась прежняя жизнь – давно забытые печальные, тоскливые сны, что несколько раз выталкивали его, как запаниковавшего аквалангиста, на поверхность. Во снах он был молод, и его возлюбленные, среди которых не было жены, заглядывали ему под веки. Проснувшись, он тупо смотрел в потолок своего дома – такого с ним не было лет двадцать.

Наутро он снова сел за клавиатуру, и ему подарили новый разговор.

Паевский вдруг обнаружил, что его собеседница вовсе не так молода.

У них было много общего.

Она помнила то же, что он.

И это было приятным открытием.

Наконец, они, вместо того чтобы обмениваться репликами, включили веб-камеры.

Это было то, чего он ожидал – и чего боялся. Женщина была из его снов, похожая на его первую любовь.

Время не пощадило её, но в глазах Паевского это прибавляло ей особую прелесть. Нет, это явно не была та, кого нанимали жулики.

Та была куда моложе, он помнил рассказы молодого немца – его исчезнувшая подруга была совсем юной.

Через пару дней он сам перевёл ей денег – так вышло. Для скуповатого Паевского трата вдруг оказалась совершенно естественной. Это не было вынужденно – он перевёл деньги с радостью и после этого ощутил удовлетворение, будто был орудием некой высшей справедливости.

Деньги предназначались даже не ей, а на одно благотворительное дело. И не на больных детей, как просят обычно, а на школу в далёком волжском городке, с которой она дружила.

Это прямо следовало из их предыдущих разговоров – он не мог не дать, потому что это было нужно ему самому.

Он перевёл ещё на следующий день, потому что это было просто мило, и опять же – вовсе не для неё.

Если бы для неё – тут он отдал бы всё. Если бы она попросила.

И тут у него рухнул интернет – во дворе велись неожиданные ремонтные работы.

Угрюмый начальник, стоя над люком, куда, дёргаясь, уходил новый кабель, сказал, что неожиданных работ у них ещё дня на два.

Телефон Паевского, в силу старой привычки к конспирации, был примитивным, старушечьим – даже без возможности принимать MMS. Об интернете и речи не было.

Поэтому он уехал на дачу – там всего было в достатке, и у окна с видом на берёзовую рощу стоял компьютер с большим экраном.

Посёлок жил своей жизнью. Соседи позвали его к себе – они провожали приятеля в Антарктиду.

Паевский представил романтического бородача, пышущего здоровьем и оптимизмом, несмотря на недостаток финансирования, и отказался под благовидным предлогом. Другой сосед сажал розы и тоже звал поговорить, но Паевскому было не до роз и не до пингвинов.

Он переоделся и прилип к клавиатуре.

Всё продолжилось.

Они разговаривали, и с каждым словом в нём прибывало счастье. Собеседница не была покорной, время от времени она ощутимо задирала его, но и это Паевскому нравилось.

Отрываться от экрана не хотелось.

Впрочем, во время технологической паузы он позвонил однокласснице и обнаружил, что та умерла год назад.

Нет, точно не она рекомендовала того прыщавого парня.

Кто-то другой это был.

* * *

Впервые за несколько дней он прошёлся по участку, посмотрел на засохшие много лет назад кусты, что сажала ещё его жена, и только теперь, ступив ботинком на мягкую влажную землю у чужого забора, сообразил – это ведь дачный сосед ходатайствовал за бездельника. «Надо было бы с ним поговорить», – подумал он, покричал соседу и, не дождавшись ответа, зашёл к нему.

Перед крыльцом красовалась длинная новая грядка с высаженными розами.

Сосед сидел на крыльце, рядом стояла лейка.

– Когда ты догадался? – Сосед поднял на Паевского весёлые глаза.

Паевский подумал, что он ещё ни о чём не догадался, но решил не выдавать себя.

– Зачем? – осторожно спросил он.

– Ну, не ради денег, конечно. Я боялся, что ты скажешь про деньги. Это высокое искусство, только и всего. Машина Тьюринга… Всё это глупости. Я придумал зеркало, в которое все вы смотритесь, – вот в чём дело. Не выдумать машину, похожую на человека, а заставить человека полюбить машину – вот задача. А все люди только и могут, что полюбить себя. Себя! Все любят только себя – и ты мне очень помог на первых порах, сначала нужно было много ресурсов, особенно с видео. Дома не сделаешь, а без изображения всё было бы скучнее.

– А что, теперь ресурсов не нужно?

– Теперь программа, как нормальный вирус, распределилась между тысячами машин и строит себя сама. Раньше она питалась мной, а теперь этими дураками. Любят резиновых, полюбят и двумерную. Вопрос – какую. При хорошем раскладе она будет жить вечно. Ну хорошо – долго-долго… Просто очень долго. Машины идеальны, всё портят только люди.

Когда приходится иметь дело с жадными людьми, всё идет прахом, и в этом беда. Но совсем без людей пока не получается обходиться. И что бы ты ни делал, появляются жадные люди, чистое искусство превращается в дрянную оперетку. Молодёжь – дрянь, все думают о деньгах. Одним из них меньше – кто заметит. Этот был очень жадный. Жадный, а жадность к искусству любви допускать нельзя.

Паевский поймал себя на том, что старается не смотреть на новый холмик у садовой дорожки. Разное он слышал в прежние годы о землеройных работах на природе.

Сосед потянулся, зажмурился на яркое майское солнце и продолжил:

– Мне в тебе что нравится, что ты не будешь пыхтеть у компьютера, как эти. Ты человек холодный, настоящий доктор наук. Наука требует прохлады.

– Какой я учёный… – скромно сказал Паевский, а сам подумал: рассказать или нет? И всё же посмотрел на свежий холмик. Метра два длиной, три куста роз. Многое могло под ними поместиться.

– Ну, учёный не учёный, а догадался. Да и сейчас понял всё остальное. Молодец. Что, ищут меня?

– Да с чего вас искать? Кому?

– Известно кому. За франкенштейнами нынче всегда охота. Знаешь, кстати, что Франкенштейн – имя создателя, а не творения? Моё творение вышло идеальным, потому что сделано из желаний, а не из скучного мяса с глупыми швами. Красота – это то, что каждый придумывает сам… Сейчас я думаю, что не надо было ни с кем делиться.

Паевский медленно отступил и вернулся к себе. Его колотила нервная дрожь – вдруг и его зачистит этот маньяк? Для чистоты своего искусства.

Он пил водку из горлышка и смотрел из темноты в соседские окна.

«Завтра, – решил он и начал запирать замки с особой тщательностью. – Завтра я зайду к нему и уверю, что я его не сдам. Скажу, что всё равно мне никто не поверит, я умею быть чертовски убедительным, например, я даже был убедителен на стрелках, где начинали стрелять при звуке треснувшей ветки. Акела состарился и научился волноваться, надо это прекращать. Любовь к жизни должна быть холодна и точна, как бухгалтерский баланс».

Он усилием воли заставил себя не подходить к клавиатуре и удивился тому, каким малым оказалось это усилие. Чёрт, кажется, страх сжигает любовь.

Поэтому он всё же сел за столик и проболтал со своей женщиной до утра. Она почувствовала что-то и денег больше не просила.

Она не косилась на его бутылку – и даже сама пригубила что-то из низкого стакана. Причём выпила так мило, что Паевский растрогался и примирился с новым знанием о своей любви, что подарил ему сосед.

Они стали выпивать, чередуя напитки.

Паевский проснулся поздно, уже к вечеру, и с непривычно больной головой.

Он снова подошёл к забору.

Первое, что он увидел за низким штакетником, были те самые два мента, что уже приходили к нему в офис.

Они хмуро уставились на него.

Впрочем, и кроме них, там народа хватало. Плакала восточная девушка в фартуке, что обычно убирала у соседа. Было видно, что плачет она не от страха, а на всякий случай, стараясь отпугнуть свои предполагаемые неприятности.

Присутствовал и сам сосед – только в виде чёрного пластикового мешка, что вынесли из дома.

Паевского позвали, и он двинулся в обход, чтобы войти через калитку.

Соседа нашла уборщица. Случайно или нарочно, она до сих пор не сняла резиновые перчатки, и они, ярко-желтые, выглядели деталью карнавала.

Оказалось, что математик висел на веранде уже довольно долго, и Паевский с некоторой дрожью подумал, что вчера вечером смотрел в эти окна, дрожа от страха, а сосед, уже тогда ставший выше на высоту табуретки, глядел на него мёртвыми глазами.

– Он оставил записку. Впрочем, будем проверять.

– А что в ней написано?

– Вообще-то, это нельзя рассказывать… Ну, в общем, какой-то бред. Пишет, что из-за любви.

– А это правда. Отчего не повеситься из-за любви? Раньше, правда, стрелялись…

Менты тут же засуетились и стали спрашивать, видел ли Паевский у соседа огнестрельное оружие. Тот даже замахал руками, объясняя, что имел в виду литературу. Бунин, там, Пушкин – тогда с оружием было попроще.

Менты успокоенно закивали.

А Паевский пошёл к себе – туда, где его ждала любовь, живущая в проводах.

Большой экран, хорошее разрешение.

Любовь постоянная.

Вечная.

(шар)

В стране киевской было видимо за Днепром ужасное знамение: летел с неба яко великой круг (шар) огненный, потом переменился, и в середине его явился змей, которой продолжился до часа единаго. Василий Татищев. История российская в семи томах. Том второй (1750)
Они выехали поздно, долго перед этим собираясь, а потом долго встречаясь у станции метро.

Так бывает, когда люди терпят друг друга.

Люди, что друг друга любят, не замечают опозданий, а те, в ком кипит неприязнь, пользуются поводом, чтобы увильнуть от совместной вылазки за город.

Петров давно знал своего приятеля и давно притерпелся к нему. Петров был тенью – да и фамилия у него была незаметная. «Петров» хуже, чем «Иванов», «Петров» будто взято из детского стишка про котиков и кошечек.

Приятель был удачлив и любим женщинами.

Без них он не ступал ни шагу – и Петрову это нравилось. При женщинах, пусть даже при чужих, мужчины меньше распускаются.

Однако Петрову сразу не понравились две подруги, что товарищ взял с собой. Одна, как всегда бывает в таких случаях, была красивая, а другая – не очень.

Но обе были как-то слишком хороши для болот, они были слишком дорого одеты, слишком хорошо накрашены, они были вообще – слишком.

Петров понемногу начал их ненавидеть, причём красивую – даже больше другой. «Макнуть бы её в грязь, да по уши, во всём её дорогом и замшевом, – подумал он. – Так макнуть, чтобы забулькала».

Но тут же одёрнул себя.

Накануне Петров говорил ему по телефону:

– Ты понимаешь, Митя, там – шар. Посреди болот лежит гигантский шар. Метров двадцать в поперечнике. Или тридцать… Нет, никому не известно, откуда он там взялся, – может, это военные связисты обронили. Ну, им для антенн нужно было, везли и обронили. Как, как… Ну, везли на вертолёте, и – раз! – трос оборвался. И шар – бац! – и в болото. А кто его из болота достанет? Никто. Он к тому же секретный. И вот лежит там, посреди болота, огромный пустой шар – представляешь, какая там акустика?

Они сговорились ехать на заре, чтобы обернуться быстро – дорога всё-таки была долгой.

Сговорились, а всё равно прособирались.

Опоздали и ехали поздно.

Петров продолжал думать о том, зачем его товарищ взял двух подружек – прогулка обещала быть утомительной. Пришёл марток, надевай трое порток, снег сейчас ещё лежит. Зачем он взял этих двух? Непонятно.

Он думал о распределении ролей в этом путешествии – что-то сбоило. Быть может, одна из женщин предназначалась ему – но это вряд ли, одёрнул себя Петров.

Есть такое свойство компаний – найди лишнего, дунь да плюнь, вынь карту из колоды и ничего не изменится, а вытащи пусть даже верхнюю из карточного домика, рассыплется всё. Исчезновение человека из жизни других вовсе не обязательно связано со смертью – Петров думал о том, что чаще всего людей просто не замечают. Их вдруг не стало в нашей жизни, а значит, и вовсе нет на свете. Замечают только тех, от кого что-то нужно.

Пассажирки скучали.

Им явно не хотелось в болота, а о загадочном шаре они даже не расспрашивали.

Две женщины смотрели в разные стороны – одна в левое окошко, а другая – в правое.

Пейзаж за окошками был тревожен – там горели поля. Пал шёл по сухой траве, дым стелился над пространством по обе стороны дороги. Петров никак не мог понять истока этой национальной забавы, от которой каждый год горели деревни и поля. Огонь выжигал верхний слой плодородной почвы, всё было во вред и ничего – впрок, но люди жгли траву год за годом. На какое непонятное счастье надеялись они, было Петрову непонятно. Иногда ему хотелось поймать поджигателя и бить его чем-нибудь по голове, пока кулаки не начнут уходить в пустоту. Но он очень боялся этого своего видения – уж больно оно было ярким, ощутимым.

И это чужое счастье неизвестных пироманов он ненавидел.

Все хотели счастья, как в той давней книге, где тоже был таинственный шар и герой полз к нему, твердя, что хочет всем счастья и чтобы никто не ушёл обиженным.

«Вот мы приедем к шару, – бормотал про себя Петров, – и можно будет загадать желание».

Правда, шар из книги выполнял не все желания, а только выстраданные: выстраданно подумаешь: «Провались они все» – провалятся все, так сам и останешься висеть в пустом белом пространстве, как в иностранных фильмах изображают рай. Или таким будет ад, не важно.

Машина неслась по узкому шоссе, и Петров даже задремал – вставать ему пришлось рано, нужно было успеть на электричку, а потом на автобус, чтобы попасть к месту сбора. Однако ж девушки прособирались, и Петров продрог на перекрёстке.

Теперь, в машине, он отогрелся и даже уснул на полчаса.

Петрову снился огромный шар, который ворочается среди подушечек мха, давит клюкву и распугивает лесную живность. Сон пришёл к Петрову вместе со странной музыкой на три такта, злобной колыбельной, которую он помнил с детства. В ней к маленькому Петрову приближался кот, самое страшное животное. Кот шёл к нему, и не было спасения ни в хрупких планках детского манежика, ни в одеяльце Петрова, не было надежды на спящих отца с матерью, шёл к нему кот, которого отродясь в их дому не было…

* * *

Они доехали до поворота.

Асфальтовая дорога кончилась, и перед ними лежал разъезженный просёлок.

Машину вело, она ехала то передом, то боком, и этого дорожного приключения было ещё километров на десять.

Наконец одна из женщин спросила:

– А зачем нам этот шар? Что в нём такого?

– Он акустический… – начал Петров и осёкся. Товарищ его не поддержал, возникла пауза, а женщина поджала губы.

Тогда он сделал безотказный ход:

– Ну, это место для исполнения желаний. Машина для их исполнения – заходите в шар, и… Ваше желание исполнится. Точно-точно. Любовь, к примеру, случится… Или укрепится.

Приятель бросил взгляд на заднее сиденье и подмигнул пассажиркам.

Обе задумались и замолчали, снова уставившись в разные стороны.

Петрову было неловко от своего незатейливого вранья, и он стал вспоминать тот давний сюжет об исполнении желаний. Ты приносишь жертву или, весь в пылу любви к человечеству, приносишь в жертву себя, а человечеству это всё не нужно. Тогда ты отдаёшь своё желание другим и можешь сделать странное открытие. Человечеству нужно, чтоб ты провалился и освободил место: коллегам нужно, чтобы освободилась ставка; детям – чтобы опустела квартира, а соседям – чтобы исчез твой велосипед на лестничной клетке.

Наконец кончился и просёлок. Неподалёку стояли серые, давно брошенные избы, ржавый остов «жигулей», повозка, вросшая в землю.

Но главное – дороги дальше не было.

Вернее, были колеи, да такие, что в каждую можно было поставить вертикально пластиковую бутылку с водой, что приятель и сделал. Пока он фотографировал свою бутылку, Петров смотрел вдаль.

До шара было ещё километра три.

Девушки вылезли из машины и курили на порывистом весеннем ветру.

– Это хорошо, что подморозило, – сказал приятель. – Проехать я тут не проеду, но вот пройти – может, и пройдём. Акустический шар, вот это всё…

Вокруг лежали болота, подёрнутые тонкой плёнкой льда. Колеи тянулись между ними, и видно было, что тракторист каждый раз пытался ехать по-новому.

На болотах что-то ухнуло.

– Кладовая солнца, – невпопад сказал приятель.

– Надо идти, – ответил Петров.

Вдали ухнуло снова.

Женщины оскорблённо пожали плечами, и одна из них пошла впереди. Приятель Петрова поддерживал её за руку, и скоро они довольно сильно оторвались от второй подруги. Когда Петров догнал её, женщина отказалась от его поддержки.

Петров, поскальзываясь на подтаявшей глине, обогнал её и вдруг обнаружил, что он совершенно один на дороге. Он прошёл ещё дальше, а потом остановился, поджидая спутницу.

Никого не было.

Он даже вернулся чуть назад, но всё равно никого не увидел.

Тогда он припустил вперёд и всё-таки догнал парочку, успевшую пройти почти весь путь.

Они курили у поворота. Там дороги вовсе не было – кочки да озёрца. Они двинулись по этой слабо видной тропинке.

Понемногу Петровым овладело то безразличие, которое приходит к человеку после нескольких часов монотонных трудных движений.

Вдруг он увидел, как взмахнула руками подруга приятеля. «Сейчас она упадёт в грязь, будут обиды», – подумал Петров.

Но падение всё же произошло быстрее скорости мысли. Пока всё это ворочалось в голове у Петрова, женщина упала на колено, но потом вдруг вся скрылась под серой мутной водой. Мелкие пузыри покрыли болотную гладь, спустя пару минут ещё один, огромный, выплыл откуда-то из глубины и громко и как-то оскорбительно весело лопнул.

Из-под воды, уже беззвучно, поднялся новый пузырь, и вдруг с глубины пришёл неожиданно глубокий, сильный звук.

Ухнуло так, что кочка под ногами Петрова шевельнулась.

Петров переглянулся со своим приятелем.

Странное отупение охватило их. Потоптавшись немного на своих кочках, они продолжили путь – ну а что ещё делать?

Так они хотя бы увидели шар.

Они шли вперёд, будто объевшиеся мухоморов берсеркеры.

И действительно, он тут же предстал пред ними – огромный, неожиданный, – несмотря на всё прочитанное о нём, нелепый среди этого голого березняка.

Круглый бок болотного жителя отливал серым и белым, он был похож на космический корабль, по недоразумению приземлившийся в болоте.

Приятель пошёл быстрее, это значило, что он скорее выдирает ноги из болотной жижи.

На друзей снизошёл какой-то странный азарт – они уже не берегли одежду и не заботились о том, чтобы студёная вода не заливала сапоги.

Петров с ревностью смотрел на своего приятеля, опережавшего его в этой гонке за шаром. «Всё равно никто не должен уйти обиженным», – вспомнил он опять старую цитату.

Приятель, ступив на ровную землю, отряхнулся, как собака, и вбежал внутрь шара сквозь небольшой пролом. Слышно было, как он там восторженно ухает, звук этот многократно отражается от стенок, реверберирует, а потом затихает. Внезапно один из вскриков перешёл в высокую ноту и оборвался.

Всё стихло.

Петров тоже выбрался на сухую площадку перед шаром.

И тут вдруг он подумал, что настоящий магический шар вовсе не должен исполнять желания странников, он должен исполнять желания всех остальных – по отношению к добравшимся сюда. Счастье не в исполнении желаний, а в том, чтобы найти своё место и предназначение. Ну и что, если для этого нужно исчезнуть, – что толку тянуть? Нет никакого резона тянуть, состарившись, долёживать свой век в мусорной квартире.

С неисчезнувшей опаской он заглянул в черноту пролома. Перед ним была грязная земля и бока сферы. Какие-то бессмысленные надписи, наслаиваясь друг на друга, покрывали стены шара в человеческий рост. Петрова удивило, что среди них совсем не было матерных.

Больше ничего внутри шара не было.

Петров отчего-то почувствовал себя тоскливо и одиноко.

Никто не тянул внутрь шара, но он сам вдруг почувствовал, что его место там.

Он нагнул голову и пролез внутрь.

Огромная сфера тут же отреагировала на его шаги, внутри шара дробно рассыпалось чавканье отмерзающей земли.

Петров несколько раз охнул и ухнул – но ничего не произошло, кроме, разумеется, затухания рубленых звуков.

«Вот как неловко, – подумал Петров. – Как я забыл… А ведь знал, что мало того, что жертва принесена, важно, чтобы она была принята».

И он, не теряя надежды, начал кружиться прямо в самой середине грязного круга, напевая:

Неси, мышка, сладкий сонИ друзьям моим, и мнеЧерез сени, через клеть…Через щель в окошечке.Тихонько, легонько,Чтоб не слышал котенька:Как услышит котенька —Тебе голову отъест.

(письмо в бутылке)

В бросании мореходом бутылки в волны и посылке стихотворения Боратынским есть два отчётливо выраженных момента. Письмо, равно и стихотворение, ни к кому в частности определённо не адресованы. Тем не менее оба имеют адресата: письмо – того, кто случайно заметил бутылку в песке, стихотворение – «читателя в потомстве». Осип Мандельштам
Я приехал к Синдерюшкину в первый день нового года.

Так бывает – справив, как всегда бессмысленно и суетливо, праздник, ты начинаешь желать продолжения и вот ищешь, ищешь нового общества.

Я долго ехал в электричке с заиндевевшими окнами. Ко мне пытался пристать с объяснением устройства мироздания какой-то пьяный, но как только я цыкнул на него, как он превратился в круги и стрелы на стекле. Дети в тамбуре плясали вокруг кота – несчастного кота, тянувшегося, стоя на задних лапах, за недоеденной новогодней колбасой.

Шли одна за одной сборщицы пустых похмельных бутылок, заглядывая под каждую лавку, как полицейские в поисках бомбы.

Станция была пуста, как это обычно зимой в дачных местах.

Те, кого звали, уже добрались куда надо, в домах курятся трубы. Жизнь идёт своим чередом.

Жили тут по советским меркам небедные люди – придумывавшие уши для ракет – специалисты по радиолокаторам. Одни их придумывали, другие – использовали. Да только все они растворились во времени, а памятью о них остались дачи, над которыми ещё торчали диковинные телевизионные антенны, способные принять сигналы с Марса.

Я миновал несколько поворотов среди глухих заборов и не без труда нашёл дом Синдерюшкина – большую рубленую избу в окружении засыпанных снегом примет прошлой жизни – куч строительного мусора, припорошенных снегом холодильников и даже двух чугунных ванн под шапками снега.

Зима долго не наставала, и навязшее в зубах «снег выпал только в январе» – свершилось. Повалил снег, ветер дул во все стороны, и ночные фейерверки мешались с летящими в разные стороны хлопьями.

Здесь, в дачной местности, ночные забавы были видны по обгорелым вешкам, откуда стартовали ракеты и где накануне крутились шутихи.

Правда, на участке Синдерюшкина ничего подобного не было – там была какая-то особенно отчаянная белизна пустоты.

Ничего чёрного – ни кустов, ни забора, ни вешек – не было.

Всё было облеплено нетронутой китайским порохом и прочим новогодним весельем кристаллической водой, и это придавало местности сказочный вид.

В этот момент я подумал о том, что и мне был бы нужен крепкий дом, пахнущий деревом, в который нужно возвращаться из путешествий и развешивать по стенам африканские маски. И я сразу же задумался – сам я придумал эту фразу или прочитал у кого-то.

Итак, жить в бревенчатом доме – среди пустых, глухонемых дач зимой. Выходить из дому только ради того, чтобы поссать с крыльца.

Вот как Синдерюшкин.

* * *

Синдерюшкин был один. Это мне не очень понравилось, потому что я думал застать хоть какую-то компанию. К Синдерюшкину собиралось несколько наших общих друзей. Про одного я знал, что его не отпустила жена, но не подозревал, что вообще никто так и не доехал.

На мангале у крыльца явно только что что-то жарили, да и сам хозяин выглядел приветливо.

Слово за слово, я вытащил бутылку. Он, впрочем, поставил на стол свою.

Вечер упал на дачный посёлок, как рыхлый сугроб с крыши.

Стало темно и уютно. Трещала печь.

Попискивало и мурлыкало какое-то необременительное радио.

Моя бутылка быстро опустела, и Синдерюшкин, вдруг задумавшись, начал смотреть в зелень бутылочного стекла, как в калейдоскоп.

– Ты знаешь… – сказал он. – Ты знаешь, очень странная погода. Она тоже это отметила.

Я понял, что он говорит о женщине, которая справляла с ним Новый год и только что уехала.

– Она сказала: «Хорошо, что я запомню твою дачу именно такой». Так она сказала, будто проговорившись, и внутри меня натянулась какая-то нитка.

Я понял, что у моего друга что-то пошло не так. Но он продолжил:

– То есть она уже давно внутренне прощалась со мной, с этими деталями моей жизни, и я пришёл в ужас, хотя вида не подал. Что мне подавать вид – будто это могло что-то изменить. Печь моя между тем оказалась довольно прожорливой, и я скормил ей не только многолетние обрезки досок и даже два стула. Стулья, впрочем, были гадкие, битые жизнью и ломаные чьими-то телами.

Но я возвращался к этим деталям моего состояния, к исчезновению меня из её жизни, быть может мнимому.

Наши отношения меня многому научили. Я перестал бояться утраты – так солдат на войне привыкает к своей и чужой смерти.

Невозможно бояться всё время, потому что либо сойдёшь с ума, либо привыкнешь.

И вот я перестал бояться, потому что так страшна была сама мысль об утрате. Я постоянно думал, зачем я нужен ей – небедной и красивой женщине. Ответа на этот вопрос я не находил. Если бы это был каприз, это что-то объяснило бы. Но это был не каприз. Возможно, это был подаренный мне последний шанс устроить свою жизнь, но я упускал его, выпускал из пальцев, как юркую ящерицу.

Как ящерица, этот шанс покидал меня, оставляя только странное ощущение чего-то мелькнувшего. Встреча за встречей – это ощущение не покидало меня.

Всё было как в страшной хармсовской истории о человеке маленького роста, который всё бы отдал, чтобы быть чуточку повыше. И вот перед человеком являлась волшебница, а человек не мог вымолвить ни слова.

Волшебница исчезала, а человек сгрыз до основания ногти сначала на руках, а потом на ногах.

* * *

Слушая эту исповедь, я ещё не понимал своего положения и решил сострить, вспомнив вслух старую цитату: «Вдумайся в эту басню, и тебе станет не по себе».

Но мне и так уже стало не по себе, потому как надежда на гармонию дачных посиделок таяла у меня на глазах.

Ещё бы мне не стало не по себе. Кто бы подумал иначе?

Синдерюшкин продолжал рассказывать мне свою историю, и я вдруг понял, что он давно и непроходимо пьян. Так бывает, когда остановишь человека, спросив у него дорогу, и повторишь свой вопрос несколько раз. Ан нет, он тебя не слышал – это противоречие между внешней нормальностью и каким-то внутренним безумием и вводит в заблуждение.

Синдерюшкин, рассказывая о своей возлюбленной, напоминал мне какого-то героя. И прошла целая бутылка, прежде чем я догадался.

У одного писателя, что создал эпопею, в которой хождений много, а мук – мало, был такой герой Иван Ильич. Мысли этого Ивана Ильича, стоявшего посреди половодья Гражданской войны, как заяц на острове, были схожи с мыслями моего собеседника. Этот герой всё вспоминал, как с ним прощалась его жена у стены вокзала, и вот он хотел понять, чем не угодил ей? Потому что этому герою казалось, что в страшный час смуты люди должны, наоборот, крепче прижаться друг к другу. Этот герой сердился, он разговаривал с невидимым собеседником, упрекая свою жену: хорошо, найди, милая, поищи другого такого, кто будет с тобой так же тютькаться… Но тут же одёргивал себя, и выходило, что сам этот оставленный мужчина не очень-то и хорош. И вот он обычный человек, которых много. Только случайно выхватил номер в лотерее: его полюбила девушка, в тысячу раз лучше, умнее, выше, и так же непонятно разлюбила…

Главное там было – непонятное. Непонятно полюбила, непонятно разлюбила.

С годами ты бережливее относишься к чувствам. Ты просто понимаешь конечность жизни. В двадцать лет ты не понимаешь ничего, не имеешь этого главного знания.

* * *

– Я написал ей письмо. Надо было написать его как-то иначе, или лучше – заменить голосом. Но это невозможно. Зато теперь придумали электрические дупла для всякого Дубровского. Мировая паутина как море, и её волна донесёт рано или поздно письмо в бутылке. – Синдерюшкин, не глядя на меня, стал читать, видимо наизусть: – «Ты знаешь, тяжелее всего сохранить твои следы. Больше всего сопротивляются запахи. Им бы полагалось исчезнуть первыми, но они прячутся – в халатах, висящих на крючках, или в забытом в дальней комнате полотенце. В памяти сохранить тебя легко, а вот в жизни – сложно. Вот прошло две недели, а кажется, я тебя видел вчера. Иногда ты приходишь в мои сны. Про это я не могу рассказывать.

Просыпаться тогда тяжело. Тает снег, природа поворачивается на другую жизнь. Я не поворачиваюсь, я вообще неповоротливый…»

* * *

Сказать, что это всё мне не понравилось, значило ничего не сказать.

Я уже несколько раз пожалел, что приехал на эту дачу.

Меня даже пробрал страх – а ну как он повесится, если я усну. Или, там, застрелится, он же охотник. Я ведь видел Синдерюшкина с ружьём. Меня захватило противное липкое чувство ненависти к себе: я думал не о нём, а о своём спокойствии.

Мне вовсе не хотелось такой канители – вызывать полицейских, давать показания, – это, а вовсе не чувство сострадания захватило меня.

Я боролся с винной дремотой, а Синдерюшкин шагнул за порог.

Опять у меня сердце как-то заныло.

Но нет, он вышел, а потом вернулся в избу такой же, как обычно. Мы сели за стол и снова стали превращать полное в пустое.

* * *

За нашими разговорами я вспомнил стихи, что мы как-то с Синдерюшкиным множили незаконным способом.

Сначала мы фотографировали их – но это оказалось чересчур дорого.

Дорогой проявитель с закрепителем, дорогая бумага, и главное – время, дороговизну которого мы не понимали.

Мы сидели несколько ночей, чтобы создать удивительно толстую книгу чужих стихов, и первым среди них была история про послание в бутылке.

Там непонятно было, где «зад» и «перед», и Левиафаны лупили хвостом, корабли плыли кверху дном, сирены там были и тысяча лиц, и жизнь каких-то иностранных девиц, и было звёздное небо и старый маршрут, слова «норд» и «вест», капитан и Улисс, крик белых морских удивительных птиц, а мы не могли отличить альбатроса от чайки и новую мудрость новых времен черпали из детского чтения «Незнайки», который познал на Луне, как устроен мир акций и мир биржевой, и всё это скоро нарушило наш покой. Сирены пели, и скалы смыкались за нашей кормой. Время ушло, и кто-то стал мерить Фаренгейтом тепло, что было Цельсием для прежних нас. А кто-то лёг под снега зимы с обрезом в руке, но то были не мы. Время ушло, и осталась изба, стекло на столе и у двери дрова, в тельняшках мы были оба, и воздух спёрт. И будто Левше, являлся нам морской мохнатый чёрт. Ночь вспыхивала чужим огнём, соседи стреляли в небо, и видно было как днём, а потом снова настигала тьма, исчезали вокруг люди, дома, и снова трещал в печи какой-то стул, леший на свечку дул, и снова мы вспоминали женщин былых времён, а им и времена нипочём, они по свету разъехались кто куда, и их миновала беда.

Но мы были с ним и вспоминали, как под красной лампой смотрели вниз, где проявлялись буквы чужих стихов. Они проступали, как бойцы весной, когда пригреет снега, и на полях появляется у кого рука, у кого нога. И вот уж видно – этот упал ничком, а этот в небо глядел – и ничему не предел, строка за строкой буквы лезут, как на убой. Поэт писал о любви и былом, бутылка плыла с письмом, и будущие листы висели над ванной, будто бельё. Моряк на них прилежно плыл, но не успел он крикнуть «ё-мое», как входил ему в бок какой-то риф. Автор в то время возил навоз в северной деревне, и этот извоз не был чужд нам. И вот он в бутылку пихал письмо и уже чувствовал под собою дно, и текст прерывался словами (размыто) – видно, потопло его корыто. Не Ляпидевский, он смог отстучать последние строки и, может, как и мы, допить, закусить и, размахнувшись, море о доставке просить.

И тут я понял, что совершенно пьян, и упал, будто красноармеец в бурьян после взмаха казачьей шашки, забыв о чистоте рубашки.

* * *

Рассвет был хмур.

Солнце ушло. Поутру я тупо смотрел в стекло.

Хозяин пришёл с вязанкой дров. И я понял, что не время снов.

Синдерюшкин уже запалил костёр – там варилось что-то.

Разговор был вял.

Мы снова помянули дев былых времён, а потом и мужчин. Каких-то врагов он провожал добрым «ну и хрен с ним».

Вдруг Синдерюшкин сказал, будто продолжая вчерашний разговор, хотя я так понял, что он его не прерывал, просто я не существовал для него как собеседник, собеседником был кто-то отсутствующий.

– Я написал так: «Здравствуй. Пишу тебе сюда, потому что открыл, как устроена нынешняя цивилизация. Можно стучать головой в стену, и от этого на стене остаются хоть какие следы. Звонить кому-то, когда твой телефон в чёрном списке, – совсем другое, в электрический век никаких следов не остаётся.

Бесполезно жаловаться. Бесполезно надеяться на то, что тебе что-то объяснят, а неизвестность страшнее отчаяния. Есть такая история: один человек отправил десяти своим друзьям анонимные записки: „Всё открылось. Беги“. И восемь из десяти скрылись из города. Неизвестность стимулирует вину – и ты придумываешь себе преступления, которые страшнее действительности. Я заслужил то, чтобы мне ничего не объясняли. Я ещё меньше заслужил счастья, что мне перепало, – и бессмысленно сетовать, что оно закончилось. Мне остаётся лишь благодарить за запахи и звуки.

Судьба мне сделала подарок – незаслуженный. Подарок отняли. Но память неотъемлема. Ничего, кроме благодарности. Слова не передают ничего – в этот момент я ненавижу своё ремесло. Вместо человеческой речи оно подсовывает девяностый сонет Шекспира».

* * *

– А почему невозможно увидеться? – тупо спросил я.

– А как?

– Ну, там, выяснить место…

– Я не знаю, где она живёт, – ответил Синдерюшкин.

– Как не знаешь?

– Она всегда приходила ко мне.

– Ну? Впрочем, это несложно выяснить. Это выяснить, брат, особенно теперь – очень легко.

– И что, караулить её у подъезда? Это унизительно.

– Впервой, что ли?

– Это ей унизительно. Это всем унизительно. Ну, если хотела ответить, ответила бы. Зачем её вынуждать врать, что уехала, что гости или ещё что.

– Вы поссорились?