Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Екатерина Рождественская

Подарок из страны специй

© ООО Издательство «Питер», 2024

Подарок из страны специй

– Я все понимаю, Олимпиада в Москве – это прекрасно, гордо, престижно, всех объединяет и всякое такое, но это же одновременно и жуткий геморрой для простых граждан! Зачем так усложнять людям жизнь? – Лидка любила задавать риторические вопросы, ей казалось, что она таким образом спорит с Всевышним.

На время Олимпиады, сразу после ее открытия, семья Крещенских – Роберт, его жена Алена, теща Лидия Яковлевна, или Лидка, как ее исстари звали, и младшая дочь Лиска – сбежали от греха подальше на дачу в Переделкино, где время, казалось, совершенно остановилось и ничем не напоминало застывшую и одновременно взбудораженную Москву.

– Толя, Принц наш, только что звонил, – продолжала Лидка, – хотел сюда, на дачу, приехать, так не смог даже к вокзалу подойти – все оцепили, не пустили к вагонам, то ли ждали кого-то, то ли облаву устроили… Решил после этого поехать к нам на Горького – я его попросила цветочки полить, – добрался было до «Пушкинской», все чинно-мирно, так на тебе – промчались, не останавливаясь, на всех парах до следующей станции! Он, бедняга, измучился с этими поездками! А какое количество усилий потрачено, мать моя! У него иссяк весь словарный запас, когда он это мне рассказывал! Вот зачем такое в городе устраивать? Не пройти, не проехать! Скорей бы вся эта спортивная вакханалия закончилась! В общем, нахожусь под впечатлением!

Лидка никак не унималась: главное же – думать о гражданах, как ей казалось, об их быте и удобстве, а выходит, что сами граждане своим существованием и мешают этому грандиозному событию.

– Так я не понимаю, объясните мне, дуре, для кого тогда все эти мероприятия устраиваются? – возмущалась она довольно громко, жаря блинчики на кухне. Дачный день был дождливый, лето восьмидесятого хорошей погодой не отличалось, весенняя прохлада все время напоминала о себе, так и грозя перейти в осеннюю, минуя лето. Дождь стучал по крыше, бурно изливался из водосточных труб, жасминовые кусты за окном развалились от тяжести воды и почти легли на землю, так и норовя сломаться. Зато дух во дворе стоял волшебный и входил в дом через все открытые форточки и щели – так мог благоухать только дочиста отмытый участок леса, где все – и листья, и стволы мачтовых сосен, и молодая смола, и цветы, раскрытые и бутонами, и притаившиеся до времени грибы, и спелая, обвалившаяся от дождя малина, и жучки-паучки, птички-синички – все-все подверглось долгой и основательной промывке, стало свежим и вроде как снова юным.

Роберт вышел на крыльцо покурить и посмотреть, как заливает. Дорожки стали живыми, водные потоки гнали по ним все, что попадалось по пути, – листья, шишки, веточки, всякую дребедень. Куда это все с невероятной скоростью уносилось – непонятно, разве что за углом шумел какой-то океан, о котором Роберт пока не знал, хоть и прожил в Переделкино около двадцати лет. Воздух был удивительным, по-грозовому озоновым и от этого радостным. Роба покрутил в руках сигаретку, но не отважился ее запалить, давно он так остро не чувствовал запах дождя.

– Робочка, нашла тебя! – Алена вышла на крыльцо и полной грудью вздохнула, азартно поводя ноздрями. Так же как и Роберт, облокотилась о перила и проводила взглядом кленовый листик, который быстрым ручейком весело промчало за угол дома. Откуда-то от соседей вдруг активно, несмотря на ливень, запахло шашлыками, и вся прелесть загородно-дождевой атмосферы мгновенно улетучилась. – Я за тобой пришла, там уже началось, – позвала Алена, и они вошли в дом.

Оба через темную прихожую – а она всегда была темной, даже когда там горел свет, – поспешили в гостиную. На столе перед включенным телевизором стоял большой пузатый чайник с такой же пузатой чашкой, неизменные спутники хозяина дома. Телевизионная олимпийская программа была очень насыщенной, хотелось смотреть все, что показывали со всех спортивных объектов. Роберт в далеком студенческом прошлом довольно профессионально занимался волейболом и баскетболом – баскетом, как он говорил, а еще настольным теннисом и боксом, потому пропустить что-либо из этих видов спорта было бы для него трагедией. А еще любил водное поло, легкую и тяжелую атлетику, фехтование, ручной мяч, хоккей на траве и без травы, стрельбу из лука и не только, греблю, лошадок, дзюдо и особенно плавание. Особенно, потому что Катя, его старшая дочь, работала от института волонтером на соревнованиях по плаванию в новом бассейне на Олимпийском проспекте. И как только начиналась трансляция из бассейна, все Крещенские усаживались к телевизору, чтобы, во-первых, поболеть за наших, а во-вторых, попытаться выцепить глазом и Катерину – вдруг удастся? Нет, в соревнованиях она не участвовала, но вскользь показать ее очень даже и могли.

Роберт постарался настроить телевизор, но получалось пока плохо – за городом сигнал еле ловился, а если и ловился, то слишком слабо и капризно, тем более что нагрузка была ого-го какой – болели в это спортивное время все поголовно! Даже когда специально перед Олимпиадой Крещенские решили тщательно подготовиться и купили антенну, с виду довольно уродскую, но, как сказали, мощную и надежную, и приспособили ее над телевизором, изображение все равно продолжало скакать и двоиться, никак не реагируя на новое «украшение». Существовал, правда, еще дедовский способ привести картинку в чувство – стукнуть как следует кулаком по боковой стенке «ящика», как Роберт называл телевизор. Иногда это срабатывало, но не сегодня. Роберт прицелился, двинул по коробке, и… изображение исчезло вовсе, лишь уменьшающаяся белая цель трагически угасала посреди экрана.

– Да что ж за невезение такое! – Роберт еще раз похлопал по телевизору, на этот раз бережно, даже нежно, но было уже поздно – телевизор, обидевшись, ушел в отказ, поглотив Олимпийские игры, соревнования в бассейне, подающего надежды молодого пловца Сальникова и возможность увидеть Катерину.

– Никак? Может, антенну покрутишь? – участливо предложила Алена, понимая, как Роберт остро реагирует на отлучение от соревнований, словно участвует в них сам.

– Да бесполезно, лампа, скорее всего, перегорела, он так удивленно выключился, надо срочно мастера вызывать… – закурив, горестно произнес Роберт.

– А сегодня что-то важное? – спросила Алена, принеся на стол тарелку с высокой промасленной стопкой горячих блинчиков, которые Лидка все еще продолжала жарить, несмотря на их устрашающе растущее количество.

– Финал вот скоро, после самое интересное – заплыв на полторы тысячи метров, наш парень плывет, очень я на него надеюсь, – сказал Роберт, будто долгое время был его тренером и вот вывел на Олимпиаду, чтобы он наконец показал, на что способен.

– Можно, конечно, пойти к Феликсам, не откажут, скажем: форс-мажор! – Алена сразу постаралась найти выход из положения.

Под одним именем Феликсы ходили муж с женой, сравнительно новые друзья, доставшиеся Крещенским после свадьбы детей со стороны Катиного мужа, Дементия. Феликсы плотно общались, да что там общались, дружили с отцом Дементия, Владиславом, которого все звали Владиком. Их связывало многое: и журналистская работа, и совместные загулы, семейные и не очень, так почти полжизни они рядом и держались. В общем, не находилось хода, который они делали друг без друга. И вот со временем, когда сын Владика обрел свободу и женился, Феликсы плавно и радостно перетекли к Крещенским, продолжая, конечно же, общаться и с родителями Дементия. Даже в телефонной книжке они были записаны именно так – Феликсы, – поскольку представляли единое целое, хоть внешне были полной противоположностью друг друга. Он – весь из себя международный журналист, личность значимая, выпуклая, высоченный худой еврейский красавец в очках, с быстро увеличивающимся лбом, да, что ж делать, лысеющим, что смотрелось очень даже органично – на вулкане трава не растет, говорил он и был абсолютно прав! Жена его, Татьяна, почти русская, с какой-то милой нездешней примесью, красавица, роста совсем небольшого, чуть ли не вполовину ниже мужа, живости и женственности была необычайной и сразу заполняла своим подкупающим щебетом все пространство вокруг. Она вся словно состояла из округлостей, улыбок, бантиков, локонков, заколочек и казалась уютной до невозможности. Маршак, видимо, писал именно про нее:

Из чего только сделаны девочки?Из конфет и пирожныхИ сластей всевозможных.Вот из этого сделаны девочки!Из чего только сделаны барышни?Из булавок, иголок,Из тесемок, наколок.Вот из этого сделаны барышни!

И вот идея позвонить Феликсам была принята Робертом моментально и с большой радостью. Он закрыл окно, чтобы природа не была так буйно слышна, и набрал номер:

– Старик, привет! А у тебя телик работает? Мой ящик только что дал дуба, а сегодня мощная программа. – Роберт замолчал, заулыбался и, попрощавшись, повесил трубку. – Ждут хоть через пять минут! И блинов возьмем! Собирайся!

С ними было всегда просто и весело, без расшаркиваний, реверансов и фиги в кармане: да – да, нет – нет, без обид, а их гостеприимный дом был известен во всей округе. Владик слегка даже приревновывал к зародившейся дружбе между Крещенскими и Феликсами, старался, как мог, соответствовать и участвовать в загулах, но не всегда получалось – срабатывал географический фактор, поскольку и Крещенские, и Феликсы жили в Переделкино, в пяти минутах ходьбы друг от друга, а из Москвы-то не всегда и доедешь.

Обитали Феликсы в маленьком съемном домике недалеко от железнодорожной станции. Шум от электричек и самолетов был привычным фоном всего поселка, на это и внимания никто из местных не обращал, так и жили под вечный гул. Комнаты Феликсова флигелька были крошечные, а кухня так и вовсе игрушечная – Роберт, когда входил, боялся порушить шаткую конструкцию, задев ненароком какую-нибудь несущую балку, но нет, хижина стояла крепко, ведь главной опорой была старая живая береза, которую хозяин не захотел в свое время спилить. На белом с черными островками стволе размеренно шла своя жизнь – спешили куда-то вверх, через крышу, на волю стайки муравейчиков, плели паутину паучки, гусеницы деловито ползали в поисках молодых листочков, которых внизу и в помине не было, иногда сверху довольно настойчиво стучал дятел, которого Феликсы часто подкармливали. Береза как бы росла из стола, и, сидя за ним, можно было спокойно наблюдать за жизнью подмосковных насекомых, следя, конечно, за тем, чтобы они не падали в тарелку.

Катя с Дементием тоже любили ходить к Феликсам – и темы для разговоров находились, и поучиться было чему, и – да – поесть тоже! Таня прекрасно готовила, и у них всегда было из чего, дефицитные продукты и заграничные бутылки на столе не переводились – доступ к магазину «Березка» прослеживался невооруженным глазом. Да и ездили они по свету много, привозили удивительные рассказы, чудесные подарки и новые необычные рецепты. Танюшка любила украшать жизнь, получалось у нее это прекрасно, она все продумывала до мелочей и постоянно экспериментировала. Однажды привезла из Франции не только рецепты, но и украшения для стола и подачи – плоские гофрированные ракушки из-под моллюсков Сан-Жак, которые долгое время служили прекрасными тарелочками для запекания горячих закусок, – это было чудо, о таких Катя никогда и не слыхала!



С бабушкой Верой, папиной мамой, и с Таней Розенталь



Створки ракушек не портились и каждый раз вызывали восхищение гостей. А еще свечи на столе в мудреных подсвечниках, салфетки в кольцах, разноцветные хрустальные стаканы – сказка и только!

Дома у Крещенских таких правил не было, большой кузнецовский сервиз стоял в огромном старинном буфете, но приборы к нему всегда шли вразнобой, да и стаканы тоже, иногда в ход для вина шли даже чашки, если фужеров не хватало, но застолье – оно такое, главное, чтоб было с кем и о чем поговорить, а не одинаковыми показушными бокалами звенеть.

А еще Танюшка была модна до невозможности, одевалась всегда сногсшибательно, прямо как с картинки западного журнала. Толстенные модные каталоги, всякие эти немецкие Quelle, Otto и прочие Neckermann’ы действительно были главной настольной книгой во многих семьях, имеющих отношение к чекам и магазину «Березка». Их еще называли «Веселые картинки» – смотришь и радуешься, что где-то такая красота встречается. Так вот, Танюшка одевалась исключительно по каталогам, а может, даже лучше: замшевая мини-юбочка с хипповым поясом, дерзкая шелковая струящаяся блузка с объемной броской бижутерией, сумочка, похожая скорее на ювелирное украшение, а не на дамскую сумку. А поверх всего – или волшебное пончо, или невозможной красоты накидка, а не какой-нибудь убогий плащ, пусть даже и со знаком качества. И сабо. Это была ее любимая обувь. Сабо на толстенной платформе, часто деревянной, звонко и радостно постукивали; когда она приближалась – никак не ошибешься. Сначала стучали сабо, потом подходила Таня. Помимо всего прочего, они еще и рост ей прибавляли к ее скромным ста шестидесяти. Скорей всего, это и было главной причиной такой ее беззаветной любви к толстоподошвенной обуви – прибавка в росте, ведь муж ее, Феликс, был под два метра и упирался головой в потолок.

Катя с Дементием их обожали, а Катя так вообще считала, что такие люди – главное наследство мужа.

У Феликсов все уже было готово к приему гостей. Алла с Робой зашли не в основную калитку, а в дальнюю, расположенную прямо рядом с Феликсовым домиком. Через главный вход ходить не любили: хозяин почти все время сидел на террасе с гостями и вечно зазывал к себе то на чай, то на чачу, то просто замучивал своими душными длиннющими историями про никому не известных персонажей, и отделаться от него было не так-то просто. Поэтому предпочитали ходить с заднего, так сказать, прохода. Маленький переносной телевизор, выставленный на почетное место, уже вовсю орал, и Танюша радостно сообщила:

– Катюню еще не показывали! Я слежу!

Телевизор смотрели обычно в саду, выставляя его в окно, а на просторе, под старыми яблонями, размещали раскладные кресла. Но ливень на этот раз сильно помешал. Он уже прошел, но все вокруг напиталось влагой, тяжелые капли свешивались с яблоневых листьев и смачно падали в траву. Посидеть на воздухе точно бы не получилось.

Поэтому стол накрыли на верандочке. Тарелка с лоснящимся сыром, финский сервелат, кастрюлька с разбухшими сосисками, которые лениво плавали в воде, как и положено, чтоб не остыли, хлеб, огурчики-помидорчики. Алена выложила пакет с Лидкиными блинчиками, и Таня пошла на кухню за тарелкой. Дефицитный чай со слоником уже заваривался в большом чайнике – Феликсы знали, что Роба пьет только свежий, старую заварку не любит.

В телевизоре шла какая-то мельтешня, экран был маленький, понять сразу, что за вид спорта, было нелегко. Но ждали соревнования по плаванию, где могли показать Катерину. Случайно, конечно, но показать. Вся семья очень на это надеялась. Зачем – непонятно, но очень хотелось.

– В чем она сегодня ушла? – спросила Танюшка, щурясь на экран. – Ты ей скажи, чтоб поярче одевалась!

– В голубеньком, с длинным рукавом, я ее специально спросила.

– Ищем голубенькое! – дала указание Таня.

И вот наконец началась эстафета. Полуголого народа у кромки воды толпилось много, спортсмены по очереди залезали на приступочек и по команде сигали вниз. Несмотря на заполненные до отказа трибуны, в бассейне стояла полная тишина, казалось, пловцов просто боялись спугнуть. Лишь редкие свистки судей, скупые объявления комментатора и эхо, как в горах. Брызгаясь и шумно выдыхая, аполлоны плавали по своим дорожкам, но Катю все не показывали.

– Какая все-таки бессмысленная Олимпиада, – вздохнув, сказала Алена. – Девочку нашу ни разу по телевизору не показали.

Олимпийский волонтер

Катя проработала на Гостелерадио совсем недолго, как началась Олимпиада. Это событие ждали, словно полет всей страной в стратосферу, на Луну там или на Марс, собирать урожай с тех самых яблонь из известной песни, которые когда-то обещали зацвести. К ней готовились как к главному событию жизни, для чего Москву совершенно преобразили и очистили – от мусора (его моментально убирали), мешочников (перехватывали на дорогах и вокзалах и заворачивали обратно), проституток (временно вывезли в села и подмосковные санатории отдохнуть от тяжелой работы), нежелательных туристов (въезд в столицу сделали ограниченным, по пропускам), ну а школьников так вообще чуть ли не насильно отправили в пионерские лагеря. В общем, Москва «очистилась». А что касалось студентов, то вот она, рабочая, можно даже сказать, рабская сила! Из них и готовили волонтеров, фельдшеров, носильщиков, продавцов и переводчиков. Пользуйся – не хочу!

Попользовались и Катей. Ее как выпускницу МГИМО без раздумий командировали волонтером – так направляли многих других по комсомольской путевке на разные олимпийские объекты, разбросанные по всей Москве. И если выпускников из других вузов отбирали на строгой конкурсной основе – из МГУ, МГИМО и иняза брали почти всех и сразу. Катя лишь поставила подпись под требованиями, что да, мол, ознакомилась, со всем согласна: советское гражданство, возраст от девятнадцати и старше (а Кате было уже двадцать три), готовность работать в любую погоду по восемь – десять часов в смену, свободное владение английским языком (а Катя знала еще и французский), стрессоустойчивость, ответственность и организованность, умение работать с иностранцами, лидерские качества, терпимость, выносливость.

С лидерскими качествами, конечно, было не очень, и пункт про терпимость оказался не совсем понятен, но Катя легко подмахнула бумажку, нацепила на шею пропуск на красивой ленточке и отправилась с Пятницкой на проспект Мира брать приступом новый, с иголочки Олимпийский бассейн, где ей предстояло волонтерствовать. Прошла через кордоны с трудом, но все-таки прошла – пропуск имел силу. В свежем, только что отстроенном бассейне пахло краской и хлоркой, одно забивало другое, и дышать было тяжело – здание не успело после ремонта проветриться. В комнате с грозным названием «штаб-квартира» Катю еще раз четко проинструктировали, как вести себя на вверенном рабочем месте – не пить, не курить, не отлучаться с объекта во время соревнований и гостеприимно всем улыбаться. Катя кивнула, снова что-то подписала, показательно улыбнулась и пошла изучать внутренности стадиона.

Повсюду висели смешные графические таблички, которые она видела в первый раз: ручки-ножки-огуречик – получился человечек, и этот человечек или плыл в волнистой линии, как настоящий пловец в бассейне, или спускался вниз по лесенке, или шел по направлению к дымящей чашке с чем-то прекрасным, или изображал мужской или женский (в юбочке) туалет. Много времени на исследование всех стадионных закоулков не было, поскольку Катю сразу взяли в оборот. В задачи ее входило общение с иностранцами во время соревнований. Вдруг кто захочет в туалет или кому-то станет плохо или, наоборот, так хорошо, что все равно понадобится медицинская помощь или туалет, – а тут как раз и Катерина, нежный цветок со знанием двух языков почти в совершенстве – английский и французский, говори – не хочу! Но помощь ее пока надобилась редко, Катя просто красиво стояла на самом виду у центрального выхода из сектора, который своими стальными поручнями напоминал капитанский мостик, – слева милиционер, справа – Катерина, видимо, для его моральной поддержки. Телевизионные камеры постоянно шарили по публике, и, конечно же, была вероятность, что зацепят и Катерину, поэтому соревнования по плаванию были любимыми в семье Крещенских. Муж Кати, Дементий, волонтерствовал на другом объекте, где-то рядом с Лужниками, но просиживал в пресс-центре, на сами соревнования допуска не имел и откровенно скучал среди обилия бумажек и сообщений ТАСС.

Москва была пустынная, словно со всеми попрошайками, нищими, бомжами, цыганами и другими сомнительными элементами смели за сто первый километр и добрую половину москвичей. На самом деле все москвичи просто съехали на дачи и в санатории от мытарств и неудобств, город был практически парализован из-за вечных перекрытий дорог – то спортсмены из Олимпийской деревни в Тропарево ехали в Лужники, то из Лужников на ВДНХ, то на соревнования из центра мчался какой-то сильно важный начальник, а другой, не менее важный, ему наперерез, с дачи, то олимпийцы возвращались в деревню, то закрывали станцию метро, то останавливали движение автобусов. Предугадать эти «приостановки маршрутов», эти закрытия или, наоборот, резкие передвижения было абсолютно невозможно, и, чтобы не оказаться запертыми в домашней ловушке, москвичи схлынули. Схлынули и Крещенские. Сначала в Переделкино, потом и в свой любимый Дом творчества писателей в Юрмалу, под Ригу.

Катя с Дементием оставались в Москве волонтерствовать, хотя, конечно, родным немного завидовали, но работа есть работа, тем более такая необычная, яркая, запоминающаяся! Катя с нескрываемым удовольствием простаивала все соревнования на своем посту, с огромным трепетом следила за красавцами-пловцами, широкоплечими, длиннорукими, вечно голыми и мокрыми, уже даже привыкнув к их такому виду. Особенно выделяла Владимира Сальникова – как он несколькими взмахами сильных рук перемахивает бассейн и постоянно оказывается первым у финишной черты! А как по-детски радовалась за наших спортсменов, неустанно поднимающихся на верхнюю ступеньку пьедестала! В перерывах между соревнованиями отлучалась-таки с капитанского мостика – надо же было иногда перекусить, вот и бегала в спецкафе попить финского морсика или съесть сосиску с горошком и копченую колбаску, тоже финскую. В Олимпийском вообще в те дни было все «спец» – спецкафе, спецвход, спецвыход, спецраздевалка, спецтуалет (где, видимо, была туалетная бумага) и обычный пресс-центр, где по спецсвязи и по спецблату Катя могла позвонить Дементию. Да и с родителями проще было общаться из корпункта, хотя Катя любила писать письма, это был ее жанр.

«18 июня 1980 года
Очень-очень по вам скучаю, но никак не получалось с вами созвониться. Я все забросила и сначала целых две недели просидела дома – врачиха хотела, чтобы у меня нашли ревматизм, но фигушки! Выкачали литр крови, все как следует изучили и ничего не нашли! Рентген я на всякий случай делать отказалась – а вдруг когда-нибудь окажусь беременной? Уже целую неделю хожу на свой объект, в бассейн на проспекте Мира. Меня аккредитовали на Олимпиаду – выдали бумажку, очень похожую на старую пятирублевку. Но пока еще не особо интересно, хотя завтра будут настоящие соревнования, посмотрим. Покупаю Лидке финские конфетки с суфле, и она их сразу тащит к себе в комод – до кухни они не доходят. Я ей говорю, что тараканы заведутся, – она смеется: не успеют!
Ваш младший ребенок – умный, большой, послушный. Не читает, телевизор не смотрит, только подглядывает. Всех на раз обыгрывает в шахматы и шашки. На дачке не продохнешь – как в хорошем санатории! Лидка, когда не на гастролях, собирает всех в кучу, там все: Саша, Таня, Оля, Рая, Наташка, Нюрка, Валя с сыном, Севочка, Тяпа и Принц – большие народные гуляния. Последний раз меня там так допекли, что я взяла ребенка и ушла в ссылку к Феликсам на целый день. Сеструхе там весело – играет с Данькой, с Мишкой, да еще с какой-то девочкой из класса, которая рядом снимает домик, но одну я ее с ними никуда, конечно же, не пускаю, не волнуйтесь.
Тяпочка совсем ничего не видит, надо будет устроить ее к хорошему глазному, подумайте куда. Может, у Ларошеля спросить?
Еще приехала Джуна, говорит, что теперь народ у нее схлынет, потому что большая часть будет ходить к ней не домой, а в поликлинику, где ей дадут кабинет. Пока вас нет, попробуем полечить сеструхину близорукость, хотя надежда у меня на это небольшая. Феликс предложил заезжать за ней на дачу и везти к Джуне, потом на Горького, а после работы снова заезжать за ней и отвозить на дачу. Так что про это тоже не волнуйтесь.
Лидка укатила сегодня с Фельцманом в Свердловск. Он, оказывается, оплатил ей и дорогу, и гостиницу! Гулять так гулять! А эта нахалка заявила бедной его жене, что сможет расплатиться только натурой! Ну каково, а?
Ну а мы несколько дней не могли выйти из дома – отключили телефон за неуплату! Мы решили, что это очень подозрительно, потому что про неуплату никто вообще ничего не знал! Я целый день просиживала внизу на телефоне у вахтера и еле-еле в пятой инстанции узнала, что мы якобы не заплатили за что-то 7,89 руб. Как оказалось, заплатили, но им не дошли деньги. Пришлось ехать и совать им под нос квитанцию.
В доме все спокойно, скучно и пыльно, я в этом каменном мешке просто задыхаюсь, а на даче спокойствия нет совсем. В подъезде у нас установили домофон. Набираешь код из каких-то цифр – и двери открываются! Класс! Единственное, что жалко, – не будет, наверное, вахтера.
Ходила недавно к Володе Боку, ничего нового не сказал, как обычно – все нормально. Ну и ладно, нормально так нормально.
У нас очень жарко, все время 25–28, а то и больше. Зато по вечерам на даче дождь, а в Москве – нет.
Аллуся, купи мне там, пожалуйста, гольфы, только не цветные, а обыкновенные, телесные. В Москве таких нет.
Целую, жду, очень-очень-очень, скучаю так же, как и жду!
Пока! Катя».


Новость с телетайпа

В один из олимпийских дней взволнованный Дементий, следящий за событиями и постоянно сидящий у телетайпа, сообщил ужасное – умер артист Владимир Высоцкий. Катю это ошеломило. Высоцкого последнее время молва хоронила довольно часто, проблемы со здоровьем у него были, но ни разу еще эти страшные поспешные новости до сообщений ТАСС не доходили. А теперь не поверить было нельзя, там-то всю информацию по сто раз проверяли и перепроверяли. Катя часто слушала его, ценила, как, впрочем, и большинство людей в Советском Союзе, он был идолом и полубогом, без оглядки изливающим в песнях свою раненую душу. Не то чтобы Высоцкий считался большим другом семьи Крещенских, нет, но с ним нередко встречались, очень любили, ходили по его приглашению на спектакли, а в одно лето, когда в Юрмале снимался фильм «Сказ про то, как царь Петр арапа женил», где он и играл того самого арапа, общались довольно плотно.

Роберт с Высоцким в то лето впервые так много соприкасались, хотя знакомы были еще с институтских времен: Крещенский учился в Литинституте, а Высоцкий – в Школе-студии МХАТ, и на совместных вечерах они часто вместе что-то изображали. Вечером, после съемочного дня, когда с Высоцкого смывали негритянский грим, он часто приезжал в гости к большому другу Крещенских Олегу Руднову, председателю местного горисполкома. Тот устраивал шикарные застолья, звал всех, был добрым и компанейским человеком и обитал в маленьком коттеджике на одной из центральных юрмальских улиц.

Высоцкий приходил к Руднову всегда с гитарой и Мариной Влади: обе были ему одинаково дороги. Сначала он устраивал за столом Марину, галантно отодвигая стул и усаживая ее около себя, а с другой стороны пристраивал гитару, бережно ища ей опору, чтобы та ненароком не соскользнула. Катя тогда с восторгом и восхищением наблюдала за этой грациозной женщиной удивительной красоты, за их отношениями и за тем, какими глазами он смотрел на нее… И с высоты своих шестнадцати лет совершенно не понимала, что она в нем, таком некрасивом и неказистом, нашла…

Орали, смеялись, читали стихи, ели юрмальские деликатесы, пили русскую водку. Кроме него. Высоцкий тогда не пил. Хозяева, зная о его пристрастиях, водочку отодвинули на другой край стола, а ему все подкладывали и подкладывали в тарелку простую русскую еду, которую он так любил, главное, чтоб попроще: селедку с картошкой, икру, малосольные огурчики, а потом в ход пошел именной бефстроганов с гречневой кашей – любимое его блюдо.

Он был очень общительный и легко находил с людьми общий язык. Мог говорить обо всем, просто и ясно. Заговорил тогда о Солженицыне, которого только что выгнали из Союза, не побоялся номенклатурного хозяина дома. Но все эти умные разговоры были так, прелюдией к самому важному – чувствовалось, что гости и хозяева ждут того момента, когда поглощение пищи будет наконец закончено и В.С. возьмет в руки гитару. Да и Катя тоже ждала, песни его она знала наизусть, изучив их по старой затертой кассете, которую артист когда-то подарил Крещенским. Было очевидно, что и сам Высоцкий хочет спеть, то есть пообщаться с людьми в другой манере, более близкой и очень для него органичной. Он чуть тогда подождал, пока все закончат жевать, хотя, видимо, его это совсем не раздражало, и начал свой мини-концерт, хитро поглядывая на Марину. Сначала классику: «Коней», «Влюбленных», «Переселение душ», «Альпинистку». Катя шевелила губами, повторяя каждое слово за автором, и в который раз удивлялась, как точно ложатся слова. Видно было, что он сам жил такими выступлениями, которые стали смыслом его жизни, внимательно следил за теми, кто его слушал, а они, в свою очередь, за ним, и это обоюдоострое внимание рождало невероятную атмосферу. Катя смотрела на его мелькающие руки, вздувшиеся жилы на шее, прищуренные глаза и слушала. Его, казалось, разрывало изнутри: песни были такими яркими, а исполнение таким мощным, что было странно на первый взгляд, как такой вроде внешне невзрачный, хладнокровный и скромный человек может извлекать из себя такую сокрушительную энергию. Его по-настоящему штормило, когда он пел. Казалось, что дом взорвется от его напора, что этот внутренний его полтергейст вырвется наружу и примется крушить все на своем пути, засасывая человеческие эмоции в свою воронку. Он брызгал слюной, рвал струны и хрипел, хрипел, хрипел. Сначала все сидели как в филармонии, чинно, а потом, видимо, перестали сдерживаться и стали нагло подпевать в голос и топать в такт. И вот Марина тронула его за плечо и, улыбнувшись, мягко сказала: «Володья, покажи новую, разбойничью». Володья очнулся, перешел из параллельного мира в наш и произнес:

– Да, специально для «Арапа» написал.

И затянул:

– Ах, лихая сторона,Сколь в тебе ни рыскаю,Лобным местом ты краснаДа веревкой склизкою…А повешенным сам дьявол-сатанаГолы пятки лижет.Смех, досада, мать честна!Ни пожить, ни выжить!Ты не вой, не плачь, а смейся —Слез-то нынче не простят.Сколь веревочка ни вейся,Все равно укоротят!

Потом, конечно, песня эта, как и другая, специально написанная для фильма, не вошла в него – «ни пожить, ни выжить», цензура…

Перед чаем Крещенский с хозяином дома и Высоцким вышли тогда на неосвещенное крыльцо покурить, и какой-то мужик с бутылкой пива, примостившийся там же на ступеньках, спросил: «Кто ж у вас так под Высоцкого косит? Не отличишь прям, слушаю, поражаюсь – один в один! Спасибо!»

«Пожалуйста!» – ответил Высоцкий. Мужик в темноте даже не понял, в чем дело.

А когда, покурив, вернулись, никто уже не мог усидеть за столом и все пустились в какие-то глупые разухабистые танцы с топаньем, свистом и криками. Марина прошлась павой, эдакой лебедушкой, наступая на Высоцкого и его гитару. Он, притоптывая, пятился, улыбался во весь рот и орал припев еще и еще. От них шел какой-то свет, когда они смотрели друг на друга, свет, который ощущался совершенно явно, это было взаимное восхищение, что ли, безраздельная нежность. Потом, уже после Юрмалы, с Крещенскими общались и в Москве, ходили на «Гамлета», где он рвал горло монологом, и на «Вишневый сад».

И вот теперь это известие. Катя не знала, как сообщить об этом родителям, связь всегда была односторонняя – звонили только они из переговорного пункта или через спецсвязь Гостелерадио, а номера телефона администрации Дома творчества у Кати не было. Вечером, уже дома Катя переворошила все газеты, чтобы еще раз подтвердить точность этой информации, и нашла только одну-единственную скупую заметку в газете «Вечерняя Москва»: «Министерство культуры СССР, Госкино СССР, Министерство культуры РСФСР, ЦК профсоюзов работников культуры, Всероссийское театральное общество, Главное управление культуры исполкома Моссовета, Московский театр драмы и комедии на Таганке с глубоким прискорбием извещают о скоропостижной кончине артиста театра Владимира Семеновича Высоцкого и выражают соболезнование родным и близким покойного».

И все, и больше ничего.

Весть о смерти Высоцкого разлетелась тогда быстро, сарафанное радио сработало мгновенно, и на следующий день у Театра на Таганке собралась гигантская черная толпа, люди расходиться не собирались до самых похорон. В совершенно пустой Москве эта огромная живая масса людей на внушительной по размерам площади смотрелась жутко.

Крещенские страдали издалека, приехать на похороны так и не смогли – билеты купить было невозможно. В общем, та олимпийская Юрмала прошла скорей под горестным знаком Высоцкого, который перешиб по переживаниям спортивные страсти.

И все, и сама Олимпиада вскоре ушла вместе с огромным белым флагом с пятью кольцами, который аккуратно сложили и вручили ее хранителю. Улетел и Олимпийский Мишка. На следующее утро маленькая Лиска, хотя уже и не маленькая, десятилетняя, вышла во двор с биноклем и стала смотреть в небо в ожидании, что Мишка приземлится именно на их участке. Голову держать постоянно задранной было сложно, уставала шея, поэтому Лиска иногда ложилась на землю и просто смотрела в стратосферу. Когда ее звали есть, она быстро вбегала в дом и выносила тарелку на улицу, чтобы не пропустить, как Мишка будет плавно, помахивая рукой, опускаться к ним на полянку, уворачиваясь от засохших сосновых веток и мечущихся переделкинских птиц. Но так его и не дождалась. Это было ее вторым разочарованием в Олимпиаде. А первым – что сестру не показали по телевизору. Зато хоть папа написал песню, которая ей понравилась и которую она бубнила себе под нос:

– Реет в вышине и зовет олимпийский огонь              золотой.Будет Земля счастливой и молодой.Нужно сделать все,Чтоб вовек олимпийский огонь не погас.Солнце стартует в небе, как в первый раз.Еще до старта далеко, далеко, далеко,Но проснулась Москва.Посредине праздника, посреди Земли.Ах, как шагают широко, широко, широкоПо восторженным улицамКоролевы плаванья, бокса короли.Сегодня никуда от спорта не уйдешь,              от спорта нет спасения!А стадион гремит, как будто подошла              волна землетрясения!Гул стадионов сто раз повторит дальняя даль,Солнце в небесах горделиво горит, будто медаль.Реет в вышине и зовет олимпийский огонь золотой.Будет Земля счастливой и молодой.Нужно сделать все,Чтоб вовек олимпийский огонь не погас.Солнце стартует в небе, как в первый раз.Этот яркий день мы надолго,              надолго запомним с тобой,Будет Земля счастливой и молодой.Москва просторна, а над нею, над нею, над нейВ небе флаги плывут,Словно разноцветная стая облаков.Сегодня лучше и добрее, добрее, добрей              станет все человечество.В спорте есть соперники, в спорте нет врагов.Сегодня никуда от спорта не уйдешь,              от спорта не избавиться.Сегодня на Земле прибавится тепла              и радости прибавится!Гул стадионов сто раз повторит дальняя даль,Солнце в небесах горделиво горит, будто медаль.Будто медаль!Реет в вышине и зовет        олимпийский огонь золотой.Будет Земля счастливой и молодой!

Ощущение после Олимпиады еще долго оставалось высоким, праздничным, азартным и торжественным, и Катю, да и не только ее, не покидало чувство гордости за наших спортсменов, за то, что наполучали медалей больше всех, что показали всему миру, что значит советский спорт! Почти все люди на улице улыбались, просто так, неосознанно, от созданного Олимпиадой и хорошо закрепленного настроения. Всеобщее состояние радости оказалось довольно стойким, казалось, что в воздухе распылили какие-то эндорфины гордости, которые постоянно будоражили мозг. И отец, конечно, внес свою лепту в это ощущение – стихами, статьями, песнями и олимпийскими гимнами, которые лились отовсюду, а еще тем, что просиживал сутками у телевизора, смотря все – ну почти все – соревнования, которые вещал телевизор, и время от времени кричал могучим голосом: «Ну, давай! Давай! Да-а-а-а-а-а-а-а-а! Ура-а-а-а-а-а! Наши-и-и-и! Наши-и-и-и!»

Впервые в женском коллективе

После окончания института Катя сразу пошла работать, ее распределили в Комитет Гостелерадио СССР. Ну как распределили, не обошлось, конечно, без связей, попасть туда с улицы было практически невозможно. Роберт дружил с первым замом главного, да и Сам его ценил, любил стихи и даже предложил вести телевизионную передачу «Документальный экран». Ну и, как учеба в институте закончилась, Катю взяли на работу в Гостелерадио, устроив в редакцию программ русского языка для иностранцев, что считалось вполне престижным. И тут в Кате проснулась настоящая женщина – прежде чем начать ходить на работу, надо было решить вопрос, в чем именно. Выходных платьев у нее было совсем немного, а модных так вообще два – одно цвета давленой сливы с молоком, мягкое, струящееся, трикотажное, по крою вполне обычное, на пуговичках спереди, а другое – серо-голубое, шерстяное, с молнией сзади. Оба носились и в хвост и в гриву, но только в гости или на концерты, на работу в таком каждый день, в общем-то заметно праздничном, не походишь. А из будних вещей, привезенных когда-то папой из заграничных поездок, и из тех, в которых Катя щеголяла в институте, можно было выбрать что-то с трудом: модненькие мини-юбки, получившие в простонародье название «широкий пояс», замшевые безрукавочки и кожанки, кокетливые батники с планкой и длинными «ушами» и брюки-клеш на заклепках явно для работы в таком серьезном заведении не подходили. У спекулянтов все стоило безумных денег, Катя с Дементием позволить себе такое не могли, пришлось бегать по магазинам.

Куда бежать покупать тряпки, Катя уже была в курсе, друзья навели. Оказывается, ничего лучше Военторга в смысле модных и не совсем обычных вещей для молодежи найти в Москве было нельзя. Ну, кроме чековых магазинов «Березка». Во всякие «Ядраны», «Лейпциги» и «Власты» было, во-первых, невозможно попасть без записи и без опасной для жизни толкучки, а во-вторых, отстояв много часов на улице, не было гарантии, что ухватишь свой размер или вообще хоть что-нибудь. Да и далеко все эти магазины находились от центра, не наездишься. А тут вон, совсем под боком, десять минут пешком – и Военторг. Этажей много, настоящее раздолье. Молодежь старалась по возможности закупаться именно там, хотя и не обходилось без своих нюансов, ведь товары и всякое военное обмундирование без специальных военных документов не продавали, но Катя быстро научилась, как можно добиться результата, – делала кокетливо-жалостливые глазки и шла к ошивающимся там солдатикам или матросикам, прося помочь. А они что – они завсегда и с удовольствием, и с настроением! Так после нескольких походов и прибарахлилась одной шикарной, с откидным воротником матроской, шерстяной (хоть и чуть колючей) тельняшкой, модным кожаным поясом со здоровенной золотой пряжкой, а в последний момент ухватила даже брезентовый планшет через плечо и матросские брюки-клеш, пусть и мужские, но кто там что особо различит. В один из следующих разов купила пилотку, которая и цветом, и стилем подошла к ее старому легкому пальтецу – шинельке мышиного цвета с двумя рядами крупных золотых пуговиц, – которое папа в свое время привез из-за границы. Да еще, что совсем было неожиданно, ухватила с рук у какой-то тетки в военторговском туалете беленькую польскую водолазку-лапшу. Такими вещами только по туалетам и торговали. Основа гардероба уже и так была, а с этими новыми тряпочками можно было ходить на работу с высоко поднятой головой – не стыдно, есть о чем поговорить и на что посмотреть! Но главное – все сама, на свои кровные, что вызывало у нее невиданное доселе удовольствие, а временами и удивление. Как так, она лично принимает важные решения, самостоятельно определяет, куда пойти, чем заняться и что себе купить! Ни папа с мамой, ни Лидка и даже ни Дементий, а только она сама… Ощущение это было совершенно новое, еще в полной мере неосознанное, неизведанное и абсолютно пленительное. Вот она, взрослая жизнь, вот она, полная независимость, непредсказуемость и свободный полет! Об этом можно было только мечтать, а тут – р-р-раз! – и хоть лопатой эту свободу греби!

Отдел, куда ее определили, находился не в основном величественном здании Гостелерадио, а рядом через дорогу, в переулочке, в маленьком трухлявом домике, половину которого занимали конторы, а половину – недовольные конторами жильцы, которых уже давно обещали расселить по Москве, но что-то медлили. Мужики в шлепках, полосатых пижамных штанах и майках-алкоголичках курили на лестничных пролетах, бурчали вслед припозднившимся интеллигентным труженикам что-то витиевато-матерное, а их супружницы на скамейке у единственного подъезда начинали дотошное обсуждение каждого вышедшего, провожая уходящих с работы дружным шипением. Но жилые квартиры постепенно выкупались, там делался ремонт, и фонд Гостелерадио пополнялся новыми одинаково белыми комнатенками.

Отделу русского языка точно ничего не светило – он занимал две небольшие смежные комнаты, которые ютили семь расшатанных редакторских столов, два чахлых фикуса, одну ни разу не зацветшую от мрака чайную розу и внушительную полку с собранием сочинений программ русского языка. Катя сначала расстроилась, что сидит не в основном здании, а потом прочувствовала прелесть изгойного существования. Во-первых, в течение рабочего дня можно было не раз прогуляться и подышать свежим воздухом, якобы отпрашиваясь в основное здание то в библиотеку, то в студию, а то и на обед. А во-вторых, что немаловажно, по дороге всегда приятно было заскочить в фабричный гастроном на улице со странным названием Землячка. На Землячке часто давали венгерских кур, которые в Москве считались большой редкостью. Не то что наши, исконно родные и анорексичные, прикрытые плотной коричневатой бумагой, не те синюшные, чьи длинные и местами очень волосатые ноги бесстыдно вываливались из авоськи, норовя при любой возможности зацепиться за что-нибудь никогда не деланным педикюром, и не те, на чьем маленьком трупике через всю дохлую курью грудь синими чернилами был написан непонятный иероглиф. Куда такую ни положи – обязательно что-нибудь свешивалось: голова ли на тонкой немощной морщинистой шейке, ноги ли… Нет, у венгерских не свешивалось ничего! Они были беленькими, кругленькими, упитанными, со спрятанными ручками-ножками и, главное, уже запакованными в целлофан! Они были как мячики и назывались ласково – бройлеры. Самое удивительное, что все они весили одинаково – где такое вообще было видано? – ровно по килограмму. И стоили всегда тоже одинаково – три рубля сорок копеек. Венгерские куры постоянно вызывали ажиотаж и повышенное роение покупателей. А провести рабочий день в очереди за одной такой венгеркой было намного приятнее и полезнее, чем придумывать сценку с идиотскими диалогами, которые чем тупее, тем правильнее:

– Марта, я хочу купить русские сувениры. Что тебе нравится?

– Мне нравятся матрешки. А тебе?

– Мне нравятся самовары. Они очень оригинальные.

– Я куплю матрешки маме и подруге.

– А я куплю самовар брату.

– Дайте, пожалуйста, две матрешки и самовар.

– Пожалуйста.

Пожалуйста-то пожалуйста, но Кате казалось, что она хиреет и тупеет день ото дня вместе с этими матрешками, боясь перейти на такой примитивный язык и в жизни. Но начальницу тексты неустанно радовали – примитивность была ее коньком!

– Меня зовут Герберт. Я учу русский язык, я хочу хорошо говорить по-русски, потому что я хочу работать в России. Сегодня я учу творительный падеж. Так… Что я ел сегодня? На завтрак я ел хлеб с маслом и пил кофе с сахаром. Правильно? Смотрим таблицу. Да, правильно. На обед я ел суп, картофель с мясом, пил чай с лимоном. Правильно? Смотрим таблицу. Да, правильно. На ужин я ел бутерброды с колбасой и с сыром и пил чай с тортом. Правильно? Да, правильно.

– Учим дальше… У меня есть собака. Ее зовут Рэкс. Рэкс – это он, но собака – это она. Вечером я гулял с собакой или с собаком? Смотрим таблицу. Нужно: с собакой или с Рэксом. Понятно.

– У меня есть друг. Его зовут Степан. Можно – Стёпа. Значит, я ходил в кафе со Стёпом? Правильно? Нет, неправильно. Нужно – со Стёпой, как с Ириной, Галиной…

– Интересно! Очень трудный русский язык. Буду учить дальше.

И из этих бестолковых сценок потом собирались уроки и записывались в студии профессиональными актерами, чтобы красиво и доходчиво донести смысл до иностранных ушей. Такими диалогами Катя и жила, не получая никакого удовольствия от того, что она делает, и не чувствуя при этом ничего – ни призвания, ни радости, один сплошной долг отработать зарплату. Обучала она иностранцев русскому языку с большой, надо сказать, неохотой. Скучнейшее это было занятие, выматывающее, какое-то безысходное и отнимающее тем не менее все силы!

Понятно, что не о такой работе после института Катя мечтала. Мечты уводили ее в живую активную работу с людьми, с многочисленными делегациями, с поездками, пусть даже по родной, но такой необъятной стране, а то и с командировками в какую-нибудь очень дружественную и очень социалистическую. Но пока поездки ограничивались лишь правым берегом Москвы-реки. Да и все было сначала достаточно необычно и вполне мило – неизведанный для нее Замоскворецкий район, старые низкие купеческие домики, ладненькие церквушки, радующие красотой и душевностью, гремящие трамваи и палисаднички с полевыми цветами. Высоченные разноцветные мальвы, знакомые еще с детства космеи, низкие душные бархатцы, календулы и настурции зазывали своим ароматом в тихие дворики, а нередко отвоевывали себе место и на улице. Москва здесь была уютной и очень располагающей к прогулкам. Спокойная малоэтажная Пятницкая сильно отличалась от загруженной и рычащей улицы Горького, казалась более пригодной для размеренной и безмятежной жизни. Почти каждый домик манил таинственной арочкой, уводящей в недра дворов, туда, где время совсем застопорилось или почти остановилось. Катя любила такие закоулки, находя там особую прелесть и полное несоответствие суетной Москве. Этот милый, скрытый от глаз дворовый деревенский устой с развешенным бельем, греющимися на солнце кошками, вымахавшими до крыш золотыми шарами, выставленными на воздух колясками с сопящими младенцами – все это расслабляло и успокаивало, но Катя никогда здесь не задерживалась, боясь нарушить чей-то покой. Заглядывала украдкой, пытаясь сохранить в памяти детали, но не оставалась надолго, шла дальше. Уголков таких на Пятницкой было много, и спешащие по самой улице пешеходы о них и не догадывались. Зато мощное официозное здание Комитета Гостелерадио выделялось среди всех своей внушительностью и величавой торжественностью. Пройти внутрь можно было через суровую ведомственную охрану и только по пропуску. И тут ты попадал как бы в другую реальность, где все вроде похоже на обычную жизнь, но тем не менее несколько иначе: на десяти этажах загадочного здания кафешки почти на каждом этаже и восхитительный запах молотого – настоящего молотого, а не растворимого! – кофе, столовые с невиданными, почти ресторанными блюдами, длинные прямые коридоры с сотней кабинетов и убегающим вдаль потертым ковром, широкая светлая лестница, строгие и хорошо одетые в заграничное ведущие радио- и телепрограмм, важные редакторы, снующие вверх-вниз, – все эти намеки на важное вселяли надежду, что Катины мечты когда-то, да и сбудутся.

Но сама работа… Начать с того, что Катя первый раз в жизни попала в женский коллектив с одним редко приходящим и часто матерящимся мужчиной и сразу ощутила всю прелесть мелочной зависти, скрытой ненависти и гнусного лицемерия. И начальница была тоже вроде женского пола, сильной духом и телом, с короткой стрижкой и пронзительно-строгим взглядом – ну прям как надсмотрщица в тюрьме. Наверное, так казалось еще и потому, что, когда в комнате кто-нибудь громко смеялся, а случалось и такое, она поднимала голову, хлопала тяжелой ладонью по столу и шипела: «Так! Ш-ш-ш-шум в комнате!» Шум она не любила. Говорила всегда на пониженных тонах. Видимо, считала, что тише скажешь – глубже достанешь. И была права. К ней постоянно приходилось прислушиваться. А еще от нее чем-то веяло, холодком, что ли, словно ее всегда овевали легкие зефиры. Но русский при этом знала отлично. И даже материлась, считая, что из ее уст это позволительно, что она тем самым сохраняет фольклор. Когда Катя приходила из главного корпуса, начальница бесшумно подкрадывалась к ней – Кате казалось, что она именно подкрадывается, а не просто подходит, – и, возвышаясь над ней, зловеще так, почти шепотом спрашивала, почему Катерина так долго ест, то есть не сразу возвращается с обеда. И так же бесшумно удалялась сельскохозяйственной походкой на свой законный трон. Это был ее главный вопрос: «Почему вы так долго едите?» Других вопросов почти не бывало. А Катя просто быстрее всех выполняла ее задание и сбегала из этого злобного тюремного террариума поближе к еде, к людям, к свободе. К кофе, наконец! Потом возвращалась, и над ней снова начинали неотвратимо нависать.

Бессмысленные собрания начальница начинала всегда словами «Хочу сказать вам только одно», но говорила потом ни о чем полтора часа. Сколько же было слов, сказанных напрасно… Она говорила тихо, почти засыпая под звук своего глухого, еле слышного голоса, но иногда, вздрогнув, вдруг громко выдавала что-то совершенно невероятное: «Вот все в вас, товарищи, вроде вполне органично, но знайте, кто не ест мяса, тот дает молоко, понятно?..» И что она хотела этим сказать, в отделе не понимал никто. В такие моменты Кате хотелось демонстративно все бросить и уехать туда, где ее никто не знает. Она начинала себя уже жалеть, но старалась пока не думать, что жизнь ее не удалась.

Тихая тюремщица ненавидела Катю больше всех, хоть виду и не показывала – девочка-то блатная, из непростой семьи, – но ненавидела всей душой. За все – что молода, что, ишь ты, только из МГИМО, а уже замужем и муж – красивый парень – работает тут же, на радиостанции «Маяк», да еще папа какой знаменитый, а главная причина ненависти, что у этой девчонки все только начинается, а ее лучезарная весна осталась далеко позади и жизнь уже давно катится под горку. Да и остальные семь теток в любви друг другу признавались с трудом, и то только в день получки. Все время шла какая-то скрытая возня, мерзкие разборки и детские обидки. Но коллектив-то ладно, с этим справиться было можно, эта мышиная суета доставляла даже некое удовольствие – любопытно же, а вот сама работа удивляла какой-то уникально унылой тупостью, и спасала разве что прикладная работа с актерами в студии звукозаписи. Иногда слишком уж прикладная:

– А можно вот после того, как вы поздоровались: «Здравствуйте, Анна Семеновна, как ваши дела?» – и сказали, что были вчера в музее, смотрели картины, не делать такое ударение и не удлинять паузу после названия улицы, в общем, не выделять это так активно, а просто сказать: «В музее на улице Ленина», а то очень по-дикторски получается. У нас же другая здесь задача…

– Дитя мое, – отвечал пожилой актерский мэтр, проживший всю свою жизнь под знаменем вождя, – этим именем гордится вся страна, да что страна – целая планета! О нем надо с придыханием, с трепетом, а вы себе такое позволяете! Да я о его роли всю жизнь мечтал!

– Я нисколько не сомневаюсь. – Катя поняла, что разговор пошел не по тому руслу и может вылиться в нечто большее, что для ее дальнейшей работы было бы нежелательно. – Просто, если заострять внимание иностранцев всего на одном слове, пусть даже имени Ленина, они могут не понять весь смысл предложения. Они же не знают русский, а только учатся.

– Милая моя, так пусть иностранцы учатся правильно с самого начала! Имя Ленина в учебе еще никому и никогда не мешало! – Мэтр расходился все больше и больше, и Катя решила, как его можно успокоить.

– Полностью с вами согласна и даже знаю, с чего начать свой завтрашний рабочий день, – напишу специальный урок, посвященный Владимиру Ильичу Ленину, длинный, с подробностями, так, чтобы иностранные студенты сразу всё хорошо поняли и прочувствовали. Но пока что нам надо закончить с этой темой, как вы считаете? – Катя ему так наивно и открыто улыбнулась, что тот не смог не улыбнуться ей в ответ.

– Я рад, что вы меня понимаете, Екатерина. Конечно, давайте перейдем к работе. Я готов. – Актером, видимо, он был действительно хорошим, поскольку моментально вживался в роль, которую ему поручали, и даже здесь, в маленькой радийной студии, сразу перешел на язык примитивных текстов, обучающих русскому языку.

Да, такие встречи сильно оживляли суровые рабочие будни, но было их на удивление мало – раза два в месяц, не больше. Остальное – серость, уныние, тоска и старый пыльный фикус в углу комнаты.

На свою квартиру

После окончания Олимпиады Катя с Дементием, ко всеобщему расстройству, съехали с Горького на свою новую квартиру, хотя со дня свадьбы успели пожить еще и в другом месте – в съемном жилье в круглом доме на Мосфильмовской. И вот осели наконец в двухкомнатной квартирке писательского кооператива на «Аэропорте», в добротном таком районе, издавна заселенном писателями всех званий и мастей, от Симонова до Галича, от Ахмадулиной до Аксенова, от Нагибина до Светлова и прочая, и прочая, и прочая… Место это считалось интеллигентным и интеллигентским, с шахматными клубами, писательскими встречами, литфондовской поликлиникой, ателье и детским садом для писательских детишек. Кооператив этот добыл, выбил, выцыганил Крещенский, вернее, не сам кооператив, а очередь на его покупку. И очередь эта заняла всего полгода, что было по тем временам почти неслыханно, ждать новую квартиру могли и годами.

Квартирка у Кати с Дементием была хоть и маленькая, но первая своя, с широкой лоджией во всю стену, двумя комнатками, раздельным санузлом. Выделяла эту стандартную квартиру из всех других только одна выдающаяся черта – между спальней и гостиной зияла в стене огромная сквозная трещина метра полтора в длину. Денег на ремонт уже не хватало, и Катя по-своему нашла выход из положения. Год заезда был богатый на рябину, тяжелыми гроздьями алел весь город, не говоря уже о Переделкино, вот она и надрала знатное количество обсыпанных рябиной веток. Дома хорошенько все подрезала, рассортировала и умело закамуфлировала трещину. Получилось красиво и очень необычно – из стены без видимых гвоздей прямо над изголовьем кровати свешивались ветви рябины, словно просыпался ты не на одиннадцатом этаже дома на улице Черняховского, а где-то в лесу, под ярким осенним деревом, уже сбросившим листву, но сохранившим сочность и природный цвет ягод. В гостиной тоже горел костер рябины красной, и, хоть согреть он никого не мог, телевизор смотреть под ним было сплошное удовольствие. Пришелся ко двору и один свадебный подарок – рулон заграничных фотообоев, изображавший приоткрытую красочную дверь в американский бар, потертую, в благородных коричнево-желтых тонах, с виднеющейся вдали барной стойкой и разноцветными бутылками. Катя приклеила фотографию на дверь ванной, которая всегда была закрыта и показывала вечно приоткрытую дверь в сказочный капиталистический рай.

Свою лепту в оформление семейного гнезда внес и Дементий. Как-то ночью ему не спалось, и он, войдя в раж и забаррикадировавшись на кухне, бросился красить стенку едкой автомобильной краской бордового цвета, баночка которой была куплена по большому блату, но для машины не пригодилась. Слава богу, краски хватило только на одну стенку, но вони – на всю лестничную клетку. С краской этой ядреной полагалось, видимо, работать в специально проветриваемых помещениях или хоть в противогазе, но об этом сразу как-то и не подумалось. Когда было уже поздно, то есть стенка кровавым укором смотрела на художника, от удушья проснулась Катя и, отчаянно кашляя, бросилась распахивать настежь все окна в доме.

Родители с Лидкой и Лиской наезжали, конечно, к детям в гости, но редко; основное жизненное время все равно проходило на Горького – то там гости, народ толпой, надо помочь накрыть на стол, то книжки накопились, надо рассмотреть и по полкам расставить, то спекулянтка вещички принесет, надо померить, то массажист придет, он же китаец Коля, и надо срочно подставить спину, то Роберт дефицитный заказ получит и давай со всеми делиться!

Чаще всех к детям приезжала Лидка, а чего там ехать – села на «Пушкинской» и всего четыре остановки без пересадок по прямой до «Аэропорта». Сколько раз Катя просила ее просто так не мотаться, тем более с сумками, Лидка все о своем: мне ж надо прогуляться, чего на лавке у подъезда сидеть, тоже мне, старушку нашли! И хотя ей подкатывало уже под восемьдесят, жизненной силы было в ней хоть отбавляй, да и без вечного движения и суеты она не могла – то в гости отправится, то к себе позовет, то очередной конкурс балета в Большом, то в карты поиграть, а то к кому-то за город на дачу с ночевкой, и все с легким сердцем и удовольствием. А что, любила она это дело – жизнь, так и говорила: «Я взрослый человек (слово «старый» она почти не пользовала), я привыкла жить». Вот и жила в свое удовольствие и для детей-внуков, а что еще оставалось? Так вот, к Кате приезжала, привозила кое-какие продукты, иногда и готовила что-то незатейливое, чтобы детей побаловать, блинчики, например, или тесто для лепешек ставила, или еще что-то такое. Месит и рассказывает последние новости с Горького:

– Как ты вовремя съехала с Горького, Козочка, хоть за тебя голова не болит. – Лидка урвала по дороге в продуктовом говяжий фарш, домашний, как он звался, помесь говядины со свининой, и месила его с остервенением, вмешивая микроскопически нарезанный свежий лук (жареный в котлетах она не признавала), размоченный в молоке кусок белого хлеба и зелень, какая нашлась под рукой. Молча кухарить она не любила, ей обязательно надо было разговаривать, пусть даже с едой. – Так ты слышь? У нас во дворе маньяк завелся, мать моя! Не в нашем, слава богу, а в композиторском, но сути не меняет! Подстерегает девочек, едрена вошь, и давай им показывать свои причиндалы! Ты представляешь? У него, вишь ли, буйная плоть рвется наружу, а у меня ребенок несовершеннолетний тем путем в школу ходит! Мы с Аллусей сначала провожать ее стали, а потом я их соединила с подружкой из соседнего подъезда – чтоб только парой ходили! Вот не понимаю я этих придурков – нет чтоб бабу найти себе хорошую и выяснять с ней все свои половые вопросы, так они на ветру прилюдно своими отростками размахивают! Где смысл? Притаится, сучок, высмотрит жертву и радует своими предложениями с унизительной поспешностью. Прям страшно стало на улицу выходить! Я не про себя, конечно, ты ж понимаешь! И милиция на сигналы не отвечает! Ни разу там милиционера не встречала!

– Так там же, наверное, переодетые сотрудники ходят, ты и не распознаешь никогда! – объяснила Катя.

– Да? Правда? А мне такое и в голову не приходило… – Лидка даже чуть приуспокоилась. Добавив наконец все ингредиенты, она хорошенько перемешала фарш руками и начала его яростно отбивать – этот ритуал был очень важен для самой Лидки и для ее котлет. Казалось бы, и рецепт был классическим и незамысловатым, без особых добавок, но Лидкины котлеты получались восхитительными и неповторимыми, видимо, из-за количества любви, в них вложенной. Лидка поднимала над тазиком маленькую лепешечку из фарша и с силой кидала ее обратно на железную стенку таза, потом снова и снова, со всей силы, раз двадцать, пока эта мясная лепешечка не становилась белесой и размягченной. Ее откладывала, отщипывала следующую, пока еще розовую и плотную. Добавляла чуть водички и снова – шмяк! шмяк! Потом выстаивала эту массу в холодильнике минут двадцать и начинала жарить, вкладывая в середину каждой котлетки маленький кусочек сливочного маслица.

Катя сидела с ней на кухне, они мило болтали и тихо и неосознанно радовались таким теплым моментам, проведенным вместе. Потом квартиру заполнял восхитительный запах жарящихся котлет, сразу узнаваемый, основной, известный уже испокон веков, очень жизнеутверждающий и нежно щекочущий ноздри. Выполнив свое главное предназначение – кормилицы, Лидка, не присев, шла дозором по квартире. Замечаний своей Козочке она никогда не делала, но если видела, что пыль в комнате давно не протиралась, выходила из положения с выдумкой: пальцем писала на пыльных поверхностях слово из трех букв, не забывая поставить большой восклицательный знак.

Китаец Коля

Одноглазый китаец Коля, он же массажист, был очередной Лидкиной любовью, но не в любовническом, конечно, плане, а в медицинском. На любовном фронте все было пока без перемен – после отъезда Льва, ее дражайшего сердечного друга, Лидка в отчаянии бросилась на передовую. Но об этом потом, сейчас про Колю.

Как человек он был молчалив, одноглаз и сильнорук. А как специалист – просто сказочный персонаж. Коля поначалу просил называть его на китайский манер Нигулой, но Лидка с этим заданием никак справиться не могла и в конце концов скатилась до Коли, подстроив это имя под себя: Нигула – Никола – Коля. И абсолютно китайский гражданин с характерной внешностью провинции Сычуань стал среднестатистическим московским Колюней. Колюня роста был никакущего, метр с кепкой, и всегда приносил с собой складную деревянную табуреточку, которую сварганил сам своими умелыми ручищами. И без свеженакрахмаленного белого халата он к телу не подходил. Стоило только ему надеть этот халат и подняться на табуретку, он весь словно преображался: улыбка исчезала с его полудетского лица, брови насупливались, единственный глаз его совсем пропадал, уходя в глубокую складочку, и он широкими дирижерскими движениями начинал разминать себе руки и пальцы, словно перед ним лежало не раздетое тело, а был выстроен в ожидании сигнала известный, но очень миниатюрный симфонический оркестр. Но вот, тщательно размявшись, Коля мгновенно превращался в гениального пианиста, который всеми своими пальцами впивался в эту живую клавиатуру, то ускоряя темп, то совсем замедляясь, то поглаживая, то от всей души колотя по воображаемым клавишам и одновременно прислушиваясь к сдавленным ахам и охам, которые эта «клавиатура» издавала.

Лидка в день массажа отменяла все свои дела и походы, гостей и подруг, даже своего бывшего мужа Анатолия, Принца, сосредоточиваясь только на Колином приходе. Коля не просто делал массаж, он специально продумывал план лечения Лидкиных больных коленей. Душ до массажа и ванна с морской солью и содой после – обязательно. «Горячие ванны облегчают боль и улучшают состояние суставов, – уточнял Колюня. И потом добавлял неприятное: – Эти горячие ванны используются в китайской медицине для лечения болезней Слизи и Ветра». Лидка всегда морщилась – ей такие объяснения были неприятны. «Слизь? При чем тут суставы и слизь? Ниоткуда вроде ничего не подтекает», – думала она, но Колюня тут же подоспевал со своим объяснением: «Слизь в случае больных суставов – это нарушение обмена веществ, плохое кровоснабжение». «Ну а ветер?» – не унималась Лидка, это за ней тоже никогда не замечалось, ветры она не пускала. «Ветер – это спазмы мышц и боль», – невозмутимо говорил Коля. В общем, день массажа получался более чем насыщенный. Была разработана и особая диета для Лидки – сплошные холодцы и заливные! Пристрастил он ее и к баранине, которую она и раньше ела, но так, не то чтобы очень, а после Колюниных объяснений прям набросилась на эту «еду огня, дающую человеку тепло». И вот, чтобы выгнать холод из больных и искореженных Лидкиных суставов, постоянно варились бульоны на бараньих костях или же на рыбе, что тоже было очень полезно, но вонюче. Надо сказать, что все эти новые рецепты в семье Крещенских безоговорочно полюбились, ведь благодаря необычным специям все эти прекрасные наваристые кушанья получались немного с китайским акцентом, что так любили Роберт с Аллой.

Именно в день массажа Лидка готовила с утра специальный бульон из рыбьих скелетов и голов – уж что-что, а рыбьи кости в магазинах не переводились! Булькал он на плите долго, так долго, что полностью разваривались хрящи и кости и получался суп очень густой, плавкий и всегда мгновенно застывал, превращаясь в холодец, стоило его только ненадолго оставить без присмотра на подоконнике. Этот горячий холодец готовился тоже по Колиному наставлению и наполнялся большим количеством чеснока и пряностей. Колюня даже поделился как-то с Лидкой экзотическими специями – невиданными доселе сухим имбирем и рыжей куркумой – и просил пользоваться этим почаще, чтобы постоянно подкармливать больные суставы, разогревая их пряностями и изнутри тоже. Перед сеансом и сразу после давал выпить глоток горячего настоя девясила с чем-то китайским, который трогательно специально для Лидки приносил с собой в крошечном термосе. Девясил вообще очень уважал, досконально изучив его целебные свойства, поэтому добавлял всюду – в ванночки, в растирки, в настои и масла для массажа.

Сам процесс массажа почти не поддавался описанию, во всяком случае, подругам Лидка потом ничего внятного рассказать не могла – она ложилась на топчан, это она помнила точно, но потом провал – она мгновенно куда-то уплывала, растворялась, исчезала и вдруг – р-р-раз! – слышала над ухом Колюнин хлопок и открывала глаза. «Колюня, я хоть не храпела?» – зачем-то всегда спрашивала Лидка, а Коля ей зачем-то всегда врал: «Нет, конечно, Лида Якольна!»

После этих прекрасных манипуляций Колюня отводил пошатывающуюся и разморенную Лидку в ванну, набирал воду определенной температуры, которую определял на глазок, на зубок, на локоток и устраивал там замес из морской соли с содой, а сам шел к следующему подопечному, не забыв поставить у Лидкиного уха кухонный таймер. Через двадцать минут Лидка, молодая, обновленная, румяная и основательно просоленная, смывала с себя целебный раствор и, завернувшись в безразмерный Робочкин банный халат, выходила из ванной, как Афродита из пены. И уже совсем после, когда Колюня оприходует всех домашних, а Лидка соблюдет весь необходимый банно-прачечный ритуал, можно было напоследок подставить ему для компресса свои настрадавшиеся больные коленки, измученные десятками лет тренировок и репетиций, непосильными нагрузками, застарелыми травмами и бешеными танцами в Московском театре оперетты. Колюня рылся в своем потертом чемоданчике, долго рылся, морщился, что-то по-китайски нашептывал себе под нос, причмокивал, потом наконец, перетасовав и взбаламутив все, что было внутри, кивал себе для уверенности и доставал-таки одну из баночек, которых в чемодане было с избытком. Для компресса у Лидки все было готово заранее – многослойная марля, куча ваты, вощеная бумага и два разномастных шерстяных платка, чтобы все это богатство завязать. Колюня бережно открывал баночку, а Лидка по запаху пыталась угадать, что сегодня будет за компресс – из меда с солью, из хрена, имбиря, камфары, сухой горчицы, красного острого перца или чеснока. Ну и все, остальное дело за малым – Колюня мастерски втирал зелье в кожу, укутывал Лидкины коленки, складывал свою табуреточку и шел восвояси, напялив черную повязку на свой белый глаз. Накормить любимого Колюню или напоить хотя бы чаем было невозможно. Вне дома он не ел. Единственное, чем можно было его побаловать, – дать стакан кипятка, и все, дальше сплошной отказ. А учитывая, что массаж он делал всем членам семьи по часу, то было совершенно непонятно, чем он затраченную энергию восполнял. Разве что стаканом кипятка после каждого сеанса.

Биография у Колюни была любопытная. Родился он в горах китайской провинции Сычуань, на окраине Тибетского плато, среди орхидей и рододендронов, в ничем не примечательном и довольно маленьком по китайском масштабам селе рядом с монастырем. Когда был еще подростком, погнался во время грозы за курицей и умер от удара молнии на глазах у деда. Умер ненадолго – через пару минут дед возвратил его к жизни, дав как следует кулаком в грудь. Очнулся Колюня слепым на один глаз и с разбитым плечом, куда попала молния и где оставила красивый след в виде ветки дерева. Плечо заживало долго, а как зажило, Колюня вдруг собрался и ушел. Куда глаза глядят. Вернее, глаз. Нигде так и не осел, путешествовал, учился, впитывал, что мог. Стал подручным у знахаря в городе, ходил за травами, смешивал, заваривал, настаивал, записывал за учителем. Потом сам открыл маленький кабинетик, лечил, как мог, и скот, и людей, открыв в себе с удовольствием такое благородное призвание. Со временем накопил денег на учебу, выучился на фельдшера, устроился в больнице. Однажды туда привезли девушку неземной красоты со сложным переломом ноги, все бегали на нее смотреть, удивляясь экзотичной внешности, бело-розовости кожи, льняным волосам, светло-голубым глазам и необычному имени Тать И Ана. Таня была дочкой советского торгового представителя. Лежала, охала, ничего не понимала, страдала в одиночестве среди чужих. Колюня старался скрасить ее существование милыми подарочками и сладостями, ухаживал за ней в прямом смысле слова, кормил, убирал судно, поправлял подушку, разминал ногу. Так наш Колюня и влюбился. Таня поначалу стеснялась, а потом прониклась всей душой к этому молчаливому, улыбчивому китайцу со странными разными глазами, который за несколько месяцев почти научился говорить по-русски. Во всяком случае, так, чтобы Таня его понимала. Через пару месяцев занятий Колюня поставил красавицу на ноги – массажи, иголочки, припарочки, гимнастика сделали свое дело, от хромоты не осталось и следа. Коля загрустил, решив, что девушку больше никогда не увидит, но нет, Татьяна приняла очень женское решение, поняв, что такого человека не встретит больше нигде, – выйти за него замуж. Так Колюня оказался в Москве, в отдельной квартире на Ленинском проспекте.

Но случилось это много-много лет назад, Колюня с тех пор оброс детьми, клиентами и дачей в ближнем Подмосковье. Колюню передавали из рук в руки, как ценный амулет, чужим на сторону его телефон никогда не давали, только своим, и то после долгих уговоров.

Колюню в семье Крещенских очень ценили за все его редкие качества: он был спокойным, порядочным, все еще неиспорченным, несмотря на долгую жизнь в Москве, и совсем не болтливым, а точнее, молчаливым. «Я говорю руками», – объяснял он. А когда приоткрыл еще одну свою блестящую грань – повара, – восторгу Крещенских не было предела! Не часто, конечно, по большим праздникам Колюня, никогда не совмещая это с массажем, приходил готовить китайские блюда. На эти случаи брал с собой не халат, а фартук, тоже белоснежный и накрахмаленный, умело повязывал свою почти лысую голову косынкой и шел на кухню. От любой помощи, как водится, отказывался.

Роберт с Аленой обожали китайскую кухню, часто бывали в их любимом ресторане «Пекин» и меню там знали наизусть. Но Колюня всегда готовил нечто особенное, доселе неизведанное. Где он доставал эти продукты в Москве – одному Богу было известно, но ведь доставал же! Приносил какие-то сверточки, баночки, мешочки – и начиналось! Роберт с Катей занимали места в партере, то есть на кухне, стараясь повару не мешать, и любовались, как быстро он орудует ножом, каким упругим или нежным становится под руками тесто, как меняется Колюнино беспристрастное лицо, когда он пробует свое восхитительное варево. Потом он сам накрывал на стол, раскладывая еду по пиалочкам, и просто уходил. Прощался и уходил. Это Роберта всегда расстраивало – такая Колюнина нелюдимость, – но Роберт его понимал, немного он и сам был такой.

Корвалол

Где-то ближе к зиме, в ноябре или даже начале декабря, Крещенские поняли, что пришел конец их спокойной жизни на Горького, – Лидка как-то открыла дверь на лестничную площадку и увидела зияющую дыру вместо строгого входа в соседнюю квартиру. На этажах в их подъезде находилось всего по две квартиры, покой здесь очень оберегали, тишину и уединенность ценили, а тут на тебе – шум, гам, входная дверь снята, а за ней только длиннющий коридор, уходящий почти за горизонт, и двери, двери, двери направо-налево. А главное, рабочие с ведрами, лестницами и инструментами снуют туда-сюда и конца-края им не видно.

– И что тут у нас происходит? – по-хозяйски спросила Лидка дядечку в шляпе и сером пальто, который хоть внешним видом и показался ей достаточно интеллигентным, но отвечать отказался, не поздоровался и даже шляпы не приподнял. Рабочие перетаскивали в квартиру мешки, доски, стройматериалы и прочую нужность, а дядя стоял у квартиры как на часах – то ли рабочих считал-пересчитывал, то ли мешки, то ли просто объект охранял, поди знай. Лидка подождала еще минутку, понаблюдала за этой пылью, полюбовалась на бесконечный коридор – внутренностей соседней квартиры она еще ни разу не видела – и закрыла от греха дверь. «У лифтерши узнаю», – решила Лидка и оказалась права, лифтерша обладала полной информацией обо всем, что происходит в подъезде.

На следующий день утречком, не дожидаясь, пока Нина Иосифовна станет разносить по этажам почту, спустилась к ней сама. С гостинцем, со своими знаменитыми жареными пирожками с мясом. Нина пару раз уже интересовалась, чем это из квартиры Крещенских так восхитительно пахнет, что за дух такой волшебный идет, и случалось это в те самые разы, когда Лидка жарила пирожки. То ли Нину так манил запах жареного в масле теста, то ли это напоминало ей деревенское детство, то ли еще что – во всяком случае, Лидка решила, что взятку лифтерше надо давать именно пирожками.

Нина последнее время страдала. Ее сын, с которым она шесть долгих лет просидела в маленькой каморке под лифтом, устроился к кому-то на дачу сторожем. С одной стороны-то, хорошо, конечно, размышляла Нина, растет парень, вон, в люди уже выбился, не всю ж жизнь, как мышь, под лифтом прятаться, надо мир посмотреть и себя показать, а с другой – тосковала она сильно, они ж со дня их приезда из деревни в Москву совсем не разлучались, так и жили охранниками в подъезде: Нина – мозги, Вася – сила. Ни у одного ни у другого совмещать это не получалось.

Пирожкам Нина заулыбалась, словно нашлась-таки любимая вещь, которую она давным-давно потеряла.

– Как они у вас пахнут, Лидия Яковлевна, какой дух стоит, даже ко мне в низину от вас спускается! Спасибо вам большое! Эх, если б Васечка рядом был, он бы за милую душу…

– Как он там? Заходит к вам? Навещает? – Лидка постаралась быть участливой и спросить для приличия про сына, хотя парень был недалекий и совсем никакущий – ни тебе «здасьте», ни «до свидания», сидел сиднем, как Илья Муромец, разве что для острастки воров. Хотя, с другой стороны, это от него и требовалось.

– Васечка чудесно, материнское сердце радуется! Работа ответственная, важная, да и платят вполне прилично. А главное, мальчик все время на воздухе. – Нина глубоко вздохнула для усиления впечатления. – А то сидел бы тут со мной в подземелье, света белого не видел… А сейчас так особенно. Вон у вас на этаже ремонт затевается. – Нина успела распаковать пакет с пирожками, внюхалась в них, как алкаш в соленый огурчик, впитала весь их жареный дух и впилась зубами в один, отхватив сразу половину. – Сначала какие-то люди ходили, прямо комиссиями, комиссиями, все в шляпах и пальто, будто у них форма такая. Там же давно никто не жил, в квартире этой, она вроде как ведомственная. Уж какого ведомства, не знаю, но стояла без дела долго. А сейчас вон засуетились. – Нина дожевывала уже второй пирожок.

– А ремонт какой, неясно еще? Косметический или основательно крушить будут? – спросила Лидка.

– Да кто ж их разберет, плащей этих? Они мне не докладывают. Но, – прошамкала Нина, потупив глазки, – вам-то я могу сказать, вы человек свой, проверенный. – Нина сделала упор на этом слове – «проверенный» – выпучила глаза и чуть ли не подмигнула, но не до конца, словно в последний момент раздумала. – Тут третьего дня два товарища стояли, лифта ждали, важные такие, толстые, щекастые, а до них как раз Зинаида Матвеевна с собачкой пришла с прогулки, на свой восьмой этаж поехала, они чуток не успели. Так вот я и услышала, как они спорили – успеют ремонт через месяц закончить или нет, а то квартиру должны именно через месяц заселить. А въедет этот, о котором по телевизору все время рассказывают, но у меня-то телевизора нет, подробностей не знаю, но не наш, иностранец, какая-то большая шишка, но точно не наш. И фамилия у него смешная – Корвалол.

– Корвалол? Это ж сердечные капли, а не человек… – по-настоящему удивилась Лидка. – Как странно. И зачем в нашем подъезде иностранцы?

– Ну кто нас спрашивает? – Нина все жевала и жевала. Подбородок и пальцы ее стали масляными, блестящими и засияли жиром в свете голой, без абажура лампочки, но Нину это, похоже, совершенно не смутило. Она все таскала и таскала пирожки из пакета, а Лидка все удивлялась – сколько можно жрать, неужели ей ни одного на потом оставить не хочется?

– Так что ждите, Лидия Яковлевна, через месяц у вас появятся соседи. А пока что не обессудьте – ремонт будет быстрый, но беспощадный. – И Нина хохотнула, брызнув на Лидку масляной слюной.

– Ну что ж делать, Ниночка, – сказала Лидка, собравшись было уходить, но вовремя спохватилась: – Я ж за газетами пришла, чуть не забыла!

Дома Лидка рассказала Алене с Робертом страшную историю про ремонт, рабочих, про серые плащи и иностранца по имени сердечных капель, о котором говорят по телевизору.

– Корвалан! Луис Корвалан! – засмеялся Роберт. – Он в Москве теперь будет жить или уже живет, его ж на Буковского обменяли.

– Господи, ну только этого не хватало, – расстроилась Алена. – Если это так, то представляешь, как теперь будет – не зайдешь, не выйдешь, сплошные чекисты! А гости когда придут, надо будет тоже списки сдавать?

– Подожди, Аленушка, заранее себя не накручивай, – Роберт постарался успокоить жену, хоть и сам немного заволновался, – может, и не Корвалан, может, кто другой и без охраны. Зачем сейчас-то нервничать?

Алена закурила, и брови ее поднялись двумя черными галками:

– Может, как-то узнаешь в Секретариате? Надо же понимать, к чему готовиться…

– Всему свое время, и хорошо, даже если я узнаю, что это изменит? Он ли, другой ли, все равно кто-то въедет. Так что расслабься и перестань об этом думать.

– Как я могу об этом не думать, если тебе мешают работать? Хотя, что в случае с ремонтом делать, я ума не приложу…

– Меня ничего не беспокоит, – постарался убедить Алену Роберт, – я сижу за семью замками, вообще ничего не слышу, работаю себе и работаю…

– А когда тебе песни к Танькиному фильму сдавать? – заодно поинтересовалась Алена. Таня Лианозова была их боевой подругой, а заодно и прекрасным режиссером, с ней познакомились лет десять назад, когда вышел фильм «Семнадцать мгновений весны», к которому Роберт написал песни. Алена на нее тогда было обиделась – заказывала двенадцать песен, а в фильме прозвучало только две, но что делать – творец, художник, имеет право, она так увидела. Хотя фильм получился отличный, вся страна замирала у телеэкранов, когда начинались первые кадры. Боевой она была по характеру – взрывной, шустрой, огневой, «с яйцами», как говорила Лидка. Сейчас Танька новый фильм строила – «Карнавал», к которому тоже заказала у Роберта песни. Одна еще была в процессе, а другая готова, домашние уже слышали:

Позвони мне, позвони!Позвони мне, ради бога!Через время протяниГолос тихий и глубокий.Звезды тают над Москвой.Может, я забыла гордость?Как хочу услышать голос,Как хочу услышать голос,Долгожданный голос твой!Позвони мне, позвони!Без тебя проходят дни,Что со мною, я не знаю,Умоляю, позвони!Позвони мне, заклинаю!Дотянись издалека!Пусть над этой звездной безднойВдруг раздастся гром небесный,Вдруг раздастся гром небесныйТелефонного звонка!Позвони мне, позвони!Если я в твоей судьбеНичего уже не значу,Я забуду о тебе,Я смогу, я не заплачу!Эту боль перетерпя,Я дышать не перестану,Все равно счастливой стану,Все равно счастливой стану,Даже если без тебя…

Поэтому если уж Робочке ремонт не мешал, то проблема не стоила и выеденного яйца – пусть себе копошатся, это же не их квартира, а соседняя… И даже Лидка, вздохнув спокойно, что если любимому зятю ничего не слышно у себя в кабинете, то этому событию можно даже порадоваться – если кто из больших людей въедет к ним на лестничную площадку, тогда не только в подъезде, но и в самом дворе будет тихо, спокойно и безопасно – ни тебе пьяных песен, ни утренних перекрикивающихся дворников, ни орущих автомобильных сирен – тишь, гладь да божья благодать. И все, и она решила об этом больше не думать.

Катю эти проблемы по поводу новых родительских соседей не особо волновали, она была уверена, что все, что ни делается, то к лучшему. Может, хоть лифт заменят, в котором она не раз уже застревала между небом и землей. Один раз, кстати, совсем недавно, ее пришел спасать папка, который, к счастью, оказался дома. Мама в это время звонила в ЖЭК, чтобы срочно вызвали мастеров, а папа стоял на лестнице между третьим и четвертым этажом – лифт совсем чуть-чуть не доехал, пол-этажа, – и развлекал дочь. Шахта лифта была огорожена лишь толстой сеткой-рабицей, и следить за его передвижениями не представляло труда. Роберт устроился рядом с кабиной, Катя открыла дверцы, и разделяла их лишь эта толстая сетка, как в зоопарке, в вольере с гориллами. Несмотря на некую плачевность ситуации – Катя не любила замкнутые пространства, – хохот этих двоих раздавался по всему подъезду.

– Пап, вынь меня отсюда! Мало того что я в туалет хочу, так я еще голодная, как собака! Так надеялась, что приду домой, а тут у вас и бульончик, и котлетки с жареной картошечкой, и всяко разно!.. Но, видимо, размечталась… Когда меня уже вызволят?

– Мамка звонит не переставая, не волнуйся, сказали, что к нам уже выехали! Чем тебя пока покормить? Давай подумаем, что в эту сетку может пролезть? – Роберт смерил на глаз мелкие ячейки и присвистнул: – О, сосиски! Сардельки застрянут.

Катя наконец-то улыбнулась.

– Тихонечко так пропихнем по одной, – продолжал папа, – а вместо хлеба – твою любимую хрустящую соломку.

– Не, я с макаронами хочу, как раз специально разработанная для застрявших в лифте еда, – Катя быстро включилась в игру.

– А чем же вы хуже, скажем, космонавтов? Тоже находитесь в подвешенном состоянии, практически в невесомости. Та-а-ак, ну чем тебя можно будет еще угостить? Зеленый лук! – предложил папа.

– Фу, ненавижу!

– Ну нужно же с овощами! Корнишоны! Маринованные! У Лидки в сундуке уж точно найдется баночка!

– Так, ну хоть что-то! – согласилась развеселившаяся дочка.

И хоть через пару минут ее вызволили, игра эта продолжалась еще очень долго. Как только Катя или Роберт хоть где-нибудь – на витрине, в гостях или в ресторане – видели подходящие продукты, длинные и узкие, способные пролезть через сетку шахты лифта, – сразу переглядывались и заговорщицки перешептывались:

– Миноги берем?

– Берем!

– А угорь пролезет?

– Нет, слишком жирный во всех смыслах этого слова! – И начинали смеяться, хотя причины никто не понимал.

В общем, с новым соседом могло и подвезти – раз уж он такая важная шишка, то там, наверху, точно не должны были допустить, чтобы он завис где-то в замкнутом пространстве, не доехав до пристанища. А с ремонтом Катя накаркала. Ремонт одной квартиры и вправду вдруг перерос в капитальный всего дома, по подъезду засновали газовики, электрики, всякие там рабочие в кепочках и бумажных корабликах на голове, да и дух в подъезде теперь стоял чисто русский, народный – несло перегаром, чесноком, просаленными робами, дефицитной олифой, рассолом, сварочным дымом и масляной краской. Видимо, ремонт дома решили сделать чуть раньше положенного срока, чтобы не позориться перед Чили, далекой горной страной, откуда Корвалан был родом. Ну а какой капитальный ремонт без лесов вокруг дома? Вот они и встали аж до самого верха. Лидка, заячья душа, пугалась теперь любого шороха, доносившегося от окон, и днем старалась как можно чаще ходить дозором по квартире, а к вечеру громко включала музыку и свет, чтобы рабочие видели – квартира полна людей. Перед сном она тщательно проверяла все замки и задвижки на окнах, задергивала занавески и молилась на ночь, чтобы Боженька уберег от взлома и плохих людей. Но чужаки на этих лесах появиться бы не смогли даже при желании. Ночью над их подъездом на уровне второго этажа засаживали дяденьку из органов, который только и делал, что курил, и когда Лидка вечером – из театра ли или из гостей – возвращалась домой, то шла на красный огонек его сигаретки где-то там, наверху. Так он и просиживал на лесах, как неведомая ночная птица, охраняя покой важных заграничных особ, а рано утром исчезал, будто его и не было вовсе. Нина, лифтерша, во всей этой суматохе сходила, конечно, с ума, но все равно держалась стойко, пытаясь отсеять случайных непрошеных гостей от многочисленных рабочих.

Катя теперь появлялась у родителей пореже, свободного времени совсем не хватало, да и дома на Черняховского ее почему-то всегда ждали дела. Она только сейчас по-настоящему поняла, что значит вести домашнее хозяйство самой. На Горького эта часть жизни казалась устоявшейся и незаметной, словно все делалось само собой, – и помощница убирала, и все заботы были как-то негласно разделены между домашними, да и водитель мог взять на себя покупку продуктов или химчистку с прачечной. Водителя Катя активно не любила, а Лидка с ним очень даже задружилась. Звали его Евгением Александровичем, ходил он в маленьких очечках, носил прическу под Владимира Мигулю и был всем своим видом похож на интеллигентного Ивана-дурачка. Он был страшно трепотливым и всегда подкармливал Лидку байками о своих многочисленных девах вплоть до сомнительных подробностей, от которых краснела даже видавшая виды Лидка. Катя старалась с ним не ездить, он на нее странно посматривал и все время многозначительно хмыкал.

Но теперь о противном водителе думать времени не было – у Кати появились новые заботы и свой дом, а тут-то все сама, все одна, а как же, хранительница очага, ё-моё, – надо и дров натаскать, и пресловутый очаг этот раскочегарить, и квартиру обогреть, еще и суп сварить, мясо опять же потушить, дровишек снова в семейный очаг подбросить, а потом еще и потолок от копоти очистить. Да и следить, чтоб все тихо-мирно, без потерь. Поэтому к концу дня после дурной редакторской работы и безнадежной суеты по дому Катя лежала без сил, как мясо на прилавке. Дементий, конечно, помогал, чем мог, но чем он особо мог-то с его вечной работой?

Юбилей

На горизонте уже маячил юбилей Роберта, настоящий, целых пятьдесят лет, и Крещенские женщины должны были все очень тщательно продумать. Роберту было все равно – что бабоньки захотят, то и прекрасно! Но вот список гостей всегда писал он сам. Дома или даже на даче в Переделкино такую ораву принять было невозможно, это отпадало сразу, поэтому после долгих раздумий и выбора ресторанов остановились на открытой веранде «Узбекистана», где устраивало все – и то, что в самом центре и на свежем воздухе, и кухня интересная, и опять же блат (можно принести свою выпивку), а это был немаловажный фактор. Лидка с Принцем пошли проверить стряпню, чтобы отобрать блюда для торжества, сидели, вальяжно чавкали, запивая всяческие лагманы и пловы водочкой. И если сначала Принц был позорно благоразумен, то ближе к десерту весь пропитался парами этанола и мирно заснул в кресле, так его (десерта) и не дождавшись. Лидка не стала его будить, понимая, что с него теперь проку – как с мухи меду. Она лишь привычным жестом поддернула лямку бюстгальтера и, одарив официантов царственным взглядом, попросила себе еще сто грамм. Выпив и крякнув, она снисходительно дала свое добро, мол, все подходит, будем брать, уровень вполне приличный.

Робочка написал приглашение:

«Неожиданно выяснилось, что в воскресенье, 20 июня 1982 года, мне исполняется ровно 50 лет.
Чтобы как-то осмыслить и обсудить в кругу друзей этот удивительный факт, прошу Вас именно в этот день прийти к 5 часам в ресторан “Узбекистан”.
Я там буду обязательно!
Хотя бы для того, чтобы поприветствовать лично Вас! Обнимаю, Роберт Рождественский».


И снова думы о подарке, беготня по всем антикварным в поисках старинных книг о Москве или древних карт Роберту в подарок, обзвон спекулянтов в надежде на покупку вечных тепленьких перчаток или шарфиков (которые постоянно терялись), и почти невозможное – найти по связям любимый Робочкин аромат Eausauvage или, что было бы вообще на грани фантастики, модный кожаный пиджак. Хотя на такие богатырские размеры об этом не могло быть и речи.

Как и водится, остановились на книге. Хорошие книги искали по букинистам, раздавали им заказы, и когда определенная книженция обнаруживалась, иногда даже месяцы спустя, сразу звенел звонок: давайте назначим встречу, товар на руках. Каким-то чудом, да и с большой долей опасности – многие авторы были под запретом – удалось раздобыть одну из самых редких книг Марины Цветаевой, которые на антикварном рынке практически не встречались, а просто хранились в некоторых семьях, спрятанные от посторонних глаз. Это был ее первый поэтический сборник, вышедший в эмиграции, и одна из пятнадцати ее прижизненных книг. Кто-то из уезжантов решил перед отъездом продать книгу «Разлука», где, помимо «стихов, которые трудно писать и немыслимо читать», была опубликована поэма «На красном коне», посвященная мужу Сергею Эфрону. Такой книжки в библиотеке Крещенских точно не было, они вообще во всем Советском Союзе были наперечет, никто о них не распространялся, опасались, что спокойно могут и посадить просто за владение ею. Этот берлинский сборник, как нашептал Алене один знакомый проверенный букинист, содержался в основном в спецхранах как «эмигрантский» или «белогвардейский» по специальным главлитовским приказам и распоряжениям на протяжении долгих лет, точнее, десятилетий. На нем, таком раритетном издании и остановились, сделав из этой покупки страшную тайну и обернув книжечку для спокойствия газетой «Вечерняя Москва». Подарок был готов.

А так подпольных самиздатовских книжек и переводов ходило много, да и не только переводов, а доморощенных изданий советской поэзии тоже. Цветаеву официально не печатали, иногда только по стихотворению в сборниках, очень скудно, достать было невозможно; ни Гумилева, ни Мандельштама, ни Олейникова, ни Хармса, да почти никого из любимых Катей поэтов Серебряного века или обэриутов в книжных не продавалось. По какой-то причине это серебряно-золотое время оказалось фактически под запретом. В школе из начала двадцатого века проходили в основном Горького да Маяковского с Есениным, досконально, из урока в урок – все эти белые березки, широкие штанины, опавшие клены, люди-пароходы и, главное, буревестник, который гордо реет и который предвестник революции. И почти все. Сидел в Главлите какой-то очень важный дядя, да, скорей всего, важный там был не один, а все, вот такие под микроскопом и вычитывали каждое слово, каждое предложение, докапывались до скрытых смыслов и дотошно выискивали завуалированные намеки на вольнодумство. Так и пустили под нож всех великих. Но люди исхитрились и все-таки придумали способ не отставать от жизни и продолжать интеллектуально развиваться. Вот и стали пачками перепечатывать забракованных цензурой авторов, а затем перепечатки эти пускали по рукам. Так в домашних библиотеках появлялись самиздатовские брошюрки со стихами Цветаевой, романами Булгакова, Пастернака, Кафки и даже Оруэлла. А сколько таких самодельных книжечек стояло на полках в библиотеке у Крещенского! Да и у всех друзей их тоже хватало с лихвой.

Но мало-помалу что-то стало сдвигаться, о поэтах этих заговорили в открытую, начали их обсуждать и даже печатать некоторые стихотворения великих в толстых журналах. Мало того, их стали петь – и Ахматову, и Пастернака, и ту же Цветаеву, да и сама Пугачева написала музыку к мандельштамовскому «Петербургу», переделав в женский вариант, переиначив зачем-то слова, чем вызвала долгие споры и обсуждения среди обывателей – зачем покусилась, имеет ли право… Авторский текст был куда сильнее…

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,До прожилок, до детских припухлых желез.Ты вернулся сюда – так глотай же скорейРыбий жир ленинградских речных фонарей.Узнавай же скорее декабрьский денек,Где к зловещему дегтю подмешан желток.Петербург, я еще не хочу умирать:У тебя телефонов моих номера.Петербург, у меня еще есть адреса,По которым найду мертвецов голоса.Я на лестнице черной живу, и в високУдаряет мне вырванный с мясом звонок.И всю ночь напролет жду гостей дорогих,Шевеля кандалами цепочек дверных.

После того как Роберт торжественно огласил список приглашенных, стало понятно, что даже ресторан не сможет вместить всех гостей, поэтому празднование разделили на два этапа – сначала для друзей в укромном месте и позже для официальных лиц, которые тоже стремились поздравить Крещенского. Этот банкет решено было провести в Дубовом зале ЦДЛ в присутствии всяческих важных секретарей, депутатов и представителей союзных республик.

Не обошлось и без нежданных гостей. Накануне, почти за день до торжества, приехал из Баку Али-Бала, водитель, который когда-то очень давно, еще в шестидесятых, был приставлен к Крещенским и возил их по столице союзной республики, показывая местные достопримечательности и окрестные красоты. Роберт перед отъездом горячо его поблагодарил и сказал на прощание, что когда, мол, будете в Москве, обязательно заезжайте в гости. На следующий год Али-Бала и приехал. С женой и детьми. Просто позвонил в квартиру на Кутузовском и – вот и мы! И на следующий год приехал. И на следующий. Состав приезжающих с ним всегда менялся – иногда родственники, а уж их было дай боже, иногда друзья, были и соседи. Начальник его гостил с женой. Ну и далее по списку. В быту они были по большей части нетребовательны, утром уходили гулять по Москве и за покупками, вечером возвращались, усаживались у телевизора в два-три ряда и не отрываясь эмоционально смотрели на экран. Спали в гостиной кто где, часто и на полу, когда не хватало спальных мест повыше. Когда набеги были слишком многочисленными, бакинских гостей отправляли на дачу в Переделкино, чтобы дать хоть далекое, но какое-то пристанище. Лет за пятнадцать их знакомства в квартире Крещенских по их наводке перебывало почти все Баку. Ну, может, не все, но большая часть уж точно.

Лидка в связи со всем этим стала звать бакинского водителя «Али-Баба и сорок лет разбойников». Но все равно, несмотря на такие из-за него хлопоты каждый раз и его наивную бесцеремонность, любила своего Али-Бабу. Был он добр и бесхитростен, красиво и с уважением относился к женщинам, а к Лидке в особенности, и когда начинал что-то говорить, то сначала вверх поднимал указательный палец, медленно, как флаг Олимпиады. Но была у него какая-то своя волна в голове – любил он фестивалить. Все время чего-то придумывал, подстраивал, разыгрывал, с ним надо было держать ухо востро, но был все равно прекрасен в этой непредсказуемости.

Приехал он и на Робин большой юбилей – а как без этого? Привез два внушительных чемодана подарков – в одном, переложенные бакинскими газетами, лежали красавцы-гранаты, алые, лоснящиеся, в ряд, как на рынке, пахнущие корой, словно только что снятые с дерева. В другом, таком же большом и старом обшарпанном чемоданище, только во много раз легче, лежали кустики кинзы, тоже переложенные влажной газеткой, и как только щелкнули металлические замочки, комнату наполнил резко-пряный аромат прекрасной травы. Приехал на этот раз Али-Баба с женой и племянником и срочно попросил сесть за руль, чтобы хоть чем-то помочь Крещенским.

– Слюшай, дай отпуск твоему, этому, шоферу, пусть на диване полежит, пока отец за рулем! Довезу, привезу, увезу, как скажешь! – попросил он Лидку. Все знали, что по хозяйственным делам надо обращаться именно к ней. Высочайшее разрешение было получено – с Али-Балой ездить было намного приятнее, чем с их хитрым пронырой-водителем. И действительно, Али помогал как мог: и шоферил, и выполнял поручения, был и снабженцем, и помощником, и кем только не был за эти юбилейные дни. Утром в день торжества сильно опоздал с дачи, откуда надо было привезти подушки-одеяла для гостей, а его все не было и не было. Наконец явился, серьезный такой, смурной, Лидка спрашивает:

– Али-Балашечка, что случилось, что так долго?

– Милиционэр остановил, отпускать нэ хотел. Я торопился, чуть на встрэчку вылез, чтоб обогнать одного нэхорошего человека, а тут меня начальник палкой своей полосатой и прижал к кувэту. А доверенности на машину нэт… Ничего нэт… Только права.

– И что? Штраф? – Лидка была обеспокоена серьезным тоном Али-Балы и не могла понять, как все-таки его наказали.

– Да нэт, Лидочка, все хорошо, только долго. Я как увидел, что за мной гаишники мчатся, сразу остановился, нэ думай. А что дэлать, если доверенности нэт? Я и рэшил этот вопрос по-своему. Вышел из машины, руку прижал к поясу, вроде как она сухая, затрясся весь и пошел, хромая, к гаишнику. – Али-Бала вдруг словно зашелся в припадке, стал коряво приседать, затряс прижатой рукой и при этом начал издавать хрипящие звуки, словно все его неловкие движения перешли в голос и застряли там. А потом даже слюни пустил для полноты картины. – А еще сказал, что я дитя войны, калека и сирота и, вообще-то, таких, как я, надо беречь. И все трясся, как мог. А я смог! Очень хорошо получилось, мне кажется! Поверили. Отпустили. Проводили до машины. Даже доверенность не спросили. Езжайте, говорят, осторожно. Но время упустил, опоздал. Извини, Лидочка.

Али-Бала все никак не мог выйти из образа, все припадал и припадал на ногу и крался за Лидкой, как в страшных фильмах, когда человек превращается в какое-то сказочное драконистое животное или в оборотня и его все корежит и корежит, а он, бедолага, так до конца превратиться никак не может.

Лидка даже прикрикнула на Али-Балу, до того испуг был сильный.

– Прекрати! – взвизгнула Лидка. – Как только тебя не арестовали! Аферист! Как есть аферист, – хохотнула она. – И вообще, нам уже пора собираться в ресторан!

А в ресторане как… Хорошо, конечно, никто не спорит, но разгула нет, чтоб душа нараспашку, чтоб за словами особо-то не следить, чтоб лишних людей не было… Поэтому ровно в двенадцать, прямо как в сказке про Золушку, все схватились и покатились на дачу в Переделкино на пятнадцати переполненных машинах. А там Севочка, сторож и Лидкин дружок еще со времен балета, уже вынул все из загашников по Лидкиному звонку и неловко, по-холостяцки накрыл стол – питье да консерву всякую. Еще и Алена забрала из «Узбекистана» довольно внушительные остатки всяческих ташкентских салатов, плова, витиеватых пирожков, и вот он – юбилейный стол снова готов. Гости хмельные, веселые, слишком зачем-то довольные – кто-то у рояля, кто-то во дворе у костра, кто-то песни голосит, кто-то просто мрачно, но празднично выпивает.

Сильно празднично выпивал бывший шофер Крещенских Виктор Васильич, самый первый водитель, который учил кататься еще Алену в начале шестидесятых, когда на первые скопленные деньги был куплен голубенький «Москвичок», которого Алла ласково прозвала Ласточкой. Так, со времен этой Ласточки Виктор Васильич Крещенских и возил. Али-Балу он уважал, но потаенно, в душе относился к нему как к сопернику, хоть вида и не показывал. Хотя и было между ними некое подобие соревнования.

Работал Виктор Васильич у Крещенских долго, но потом стал вдруг достаточно сильно выпивать, уходя в запои и не всегда возвращаясь. Ну и пришлось, конечно, с ним расстаться. Несмотря на это, он все равно как штык приезжал на каждый Крещенский праздничек, праздник и праздничище, тихонько, ни с кем не чокаясь, выпивал свои несколько безвольных рюмашек и по-младенчески засыпал в самом неподходящем месте. Разбудить его было невозможно, только ждать, когда сам проснется. Роберт по-отечески оттаскивал его в тихий угол, и все, и до следующего дня можно было не беспокоиться, он не потревожит.

И сейчас Виктор Васильич был уже близок по кондиции к безмятежному засыпанию, но тут вмешался случай – он встретил ЕЕ! Не то что он был холостым, нет, он был вполне женатым человеком, уже с детьми и внуками, но перед ним появилась МУЗА – та, что будоражила его уши, когда в молодости он мотался за баранкой грузовика, – эстрадная певица Мария Кукач. Она стала его любимой, он забывался, слушая ее песни, и даже запои с ее песнями не уходили так глубоко. А тут, на юбилее у Крещенского, – надо же! – ОНА! С мужем, правда, но когда нам мешал муж?

Мария тоже не была девственно трезва, ее понесло на воздух, где сосны, мотыльки, искры в небе от костра и новые ощущения. А Виктор Васильич пошел со стеклянными глазами за своей дивой, вступив сгоряча в неизведанные еще ему чувства. Он поддержал ее за мягкую пухлую ручку, когда она решила спуститься с крыльца.

– Мария, – вожделенно произнес он, и в его голосе даже проскользнула мужественность. Та обернулась от неожиданности, хотела даже споткнуться, но твердая мужская рука не дала ей скатиться с крыльца. – Мария, а давайте споем! – обратился он с неожиданным предложением, по-доброму икнув.

Мария сощурилась, хорошенько разглядывая спутника и безо всякого речевого вступления запела вдруг во всю мощь тирольский йодль, даже в таком праздничном состоянии умело чередуя грудные и фальцетные звуки на радость переделкинским соседям. Из дома на необычный концерт валом повалили гости, и каждый пытался хоть как-то своим тирольским пением поддержать солистку. Но та была верна Виктору Васильичу:

– Викто́р Васильич! Давайте споем! – увещевала она партнера, но тот лишь складывал губки дудочкой и с силой пытался что-то выдудеть, явно не тирольское.

Таким прекрасным пьяным концертом и почти закончился юбилей. Почти, потому что предстояло спустя неделю гулять с начальством, писательским и партийным. Прошло это, конечно, совсем по-другому – ни тебе песен-танцев, ни веселых поздравлений, только долгий обмен с каждым нудными официальными любезностями, натруженными улыбками и длинным тостами. Единственным лучом света на этом почти что партийном заседании был Аркадий Райкин, который не смог приехать на первый день рождения и сильно скрасил второй, официальный.

И вот, наконец, вернувшись окончательно домой после всеобщего многодневного ликования, Крещенские вздохнули с облегчением, сбросив с себя тяжкое юбилейное бремя. Жизнь пошла по будничному плану, войдя в привычную колею.

Единственное, Катя не знала, что ей делать с двумя большими куклами, которые подарили ей на отцовский юбилей с намеком, мол, пора уже понянькаться, давно пора. Смотреть на них было противно, она и отдала их сестре, которая и сама уже выросла из кукольного возраста. Но ничего, сестра всегда знала, что кому пристроить.

Плюсы и минусы

Катя все ныла и ныла по поводу работы, уж насколько это было скучно и безнадежно – не передать словами, хотя где-то в глубине жила надежда, что долго такое продолжаться не может, что должны вмешаться внешние или даже божественные силы и мягким, мирным и каким-нибудь разумным способом остановить Катины страдания! От жизни надо получать удовольствие, иначе она теряет смысл, говорила Лидка, и Катя была полностью с ней согласна. Хотя, что греха таить, несколько плюсов в работе на Гостелерадио все-таки было – неплохая зарплата (сто семьдесят рублей), нормальный рабочий режим (встать чуть свет и пойти на службу – это не в постели до полудня валяться) и самое главное удобство – прекрасная столовка и радийная кулинария, где можно было купить шикарные продукты и любые дефицитные полуфабрикаты, которые в городских магазинах практически никогда не встречались – киевские котлеты, готовые салаты, утиные тушки и даже куски хорошего мяса! Не суповой набор, заметьте, не обрезки какие-нибудь с пикантной тухлинкой, а солидные такие куски мясного мяса, вполне качественные, которые можно было пустить на что угодно. А в столовой – ну радость да и только – и тебе угорь, и красная икра на крутом яичке, и салат весенний, и осенний, и летний с зимним, и – о чудо! – яркие свежие болгарские перцы, и суп-гуляш в горшочке из настоящей печки, и разнообразные ресторанные порционные блюда по рубль десять, и простые столовские по сорок копеек! Ну и кисель, конечно, как без киселя, и самое милое – с розочкой из взбитых сливок. Все что душе угодно! В общем, готовить дома было совсем не обязательно! Да еще и кондитерская своя – какие пирожные там продавались! Выбор был велик, но Катя больше всего любила шоколадные эклеры – пухлые, без пустот и провалов, полные крема, лоснящиеся глазурью и солидные такие, длинные, уходящие за горизонт. Такие в один присест и не съешь.

Вот они, плюсы, ладно, но как было смириться с самой работой в этом теткином коллективе? Вернее, почти с отсутствием этой работы. После института у нее были надежды на что-то грандиозное в будущем и на то, что да, на Катю теперь вся надежда – и у семьи, и у страны, и она применит все свои знания, чтобы сделать мир лучше, краше и добрее. Ну и всякое такое. Когда ее устроили на Гостелерадио, она прямо-таки светилась от счастья – и телевидение, и радио считались самыми прогрессивными отраслями журналистики. И к чему все это привело… Вечные бабские дрязги, постоянные выяснения отношений, дурацкие кланы, прямо как в школе, косые взгляды и самое страшное – пресная неинтересная работа сопровождали ее день изо дня.

Единственное, что спасало, – так это выдвижной ящик в старом обшарпанном деревянном столе, за которым она сидела. В нем лежал большой англо-русский словарь и последний роман Сидни Шелдона «Ярость ангелов». Катя читала все его книги, но именно эта почему-то навела ее на мысль, что нужно бы перевести ее на русский. Этим-то она и занималась почти весь рабочий день. С заданием, которое ей начальница давала, она справлялась за полчаса-час, а все оставшееся время с упоением вгрызалась в перевод – какое это было новое прекрасное ощущение!

Одним из главных поставщиков такого замечательного чтива был композитор Никита Богослов, который обожал детективы. Когда за границей выходил чей-нибудь свежий роман – Стивена Кинга или Джеймса Хедли Чейза, ему об этом сразу же сообщали друзья из Парижа, а потом какими-то тайными путями переправляли книжку в Москву. Здесь он отдавал ее на перевод прикормленному студенту из иняза. Тот переводил роман, записывая вручную – тщательно и с приличным усилием, в смысле нажимом, писал текст шариковой ручкой на газетной бумаге под копирку, в результате чего отчетливо выходило целых три копии. Пишущей машинкой он пользоваться не умел, а жаль, сетовал Богослов, иначе могло бы получиться все пять. Потом студент сам сшивал листки сапожной иглой и отдавал готовую брошюрку заказчику, получая за это целых двадцать пять рублей гонорара. Две копии Богослов оставлял себе, а сама книжка и одна русская версия чаще всего доставались Крещенским. Девочке, как говорил Никита, уж если она учит язык, нужно читать книги в оригинале. Книг привозили много, переводить все студент не успевал. Да и выбор перевода был по большей части в пользу Чейза и Кинга, а Сидни Шелдона Богослов считал слишком уж женским чтивом – легким, невдумчивым, практически однодневным. Он не слишком его жаловал, передавая книжки, не читая, сразу Кате.

А Кате Шелдон очень даже пришелся! Она с первой же книжки влюбилась в его неординарные и не похожие друг на друга сюжеты, удивительных сильных женщин, которых он, видимо, очень уважал в жизни, скорее всего, списывая с натуры их психологически точные и выверенные характеры. Оторваться от этих смелых сюжетов было невозможно, и после первой книги Катя решила прочитать все. Новые романы Шелдона приходили к ней как по расписанию по мере того, как автор их выпускал, а делал он это достаточно регулярно. Вот Катерина и решила перевести один из романов Сидни Шелдона, чтобы было чем заниматься на работе, кроме беганья в основной корпус за очередной чашкой кофе и корзиночкой с кремом! Она уже несколько раз сдавала свои дурацкие диалоги для бедных, не знающих русский язык иностранцев намного раньше положенного, но вместо того чтобы похвалить, начальница на нее опасно шипела: «Крещенская, работу надо сдавать в срок, не раньше, не позже, а точно в срок, у нас четкий график, а не кто когда может. Перегонки тут устроила, ни к чему это… Не перед кем тут что-то доказывать!»

Получив в очередной раз от противной завотделши по носу, Катя тайком притащила на работу только что вышедший роман Шелдона, прихватив в хозяйственной сумке огромный англо-русский словарь, по-заговорщицки оглядываясь и вздрагивая, словно переходила государственную границу в неположенном месте. Пробравшись к своему скромному рабочему столу, она закладывала книги в ящик и начинала из-под полы переводить. Процесс ее по-настоящему захватывал, ей нравилось быть вроде как соавтором большого иностранного писателя, думать то же, что и он, искать единственно правильные слова, медленно передвигаясь по сюжетной линии. И прятаться от начальницы. Но та редко заходила в их комнату, а все готовилась к поездке за границу, в ГДР, на съемку своих дурацких курсов, ей было вообще не до чего.

С Дементием на работе Катя почти не пересекалась, да и дома теперь редко – он как начинающий журналист уходил в утреннюю смену, вставать надо было около пяти утра, чтобы в шесть как штык рассказывать всем добрым проснувшимся людям новости о погоде, ну и то, что там произошло за ночь. Работал до трех дня, полз домой, заходя иногда по дороге в магазин, чтобы чего-нибудь ухватить, а не ждать, пока жена притащит добычу из комитета. У него это, кстати, нередко и получалось – днем хоть выбор был побольше; если же Катя после работы заходила в магазин, можно было рассчитывать лишь на суповой набор, и то с легким ароматом бывшести.

Взрослая жизнь, о которой Катя так мечтала, начала постепенно превращаться в занудную вязкую рутину – дом-работа-дом, ну изредка поход к родителям и совсем редко – поездка на дачу в Переделкино. Еще б хоть работа была интересная и какая-то нужная, а это что? Но жаловаться было некому, сама приняла такое решение, никто не толкал. Хотя ладно, слегка подтолкнули, просто предоставив возможность работать в таком серьезном месте. А с другой стороны, чего греха таить, страшно было отказаться, подобного предложения уже точно никогда бы не поступило. Но Катя все-таки надеялась, что в этой пресловутой взрослой жизни вот-вот что-то должно измениться, ну хоть самую малость, так же не может длиться вечно! В другой отдел бы перевестись, но тоже не факт, что там интересней будет, да и к новым сотрудникам и начальству привыкать – такое себе удовольствие. Или родить уж наконец, вот было бы счастье!

На паузе

С тех пор как Катя потеряла почти готового ребенка – не хватило тогда доносить всего лишь пары месяцев, – прошло уже более пяти лет. Сначала она и думать об этом не могла, ее просто физически выворачивало наизнанку, словно речь заходила не о возможной беременности, а о вонючей протухшей рыбе, которую необходимо было проглотить целиком. Шок, который она тогда испытала, сильно повлиял на ее незакаленную психику, она надолго замкнулась, ушла в себя, мысленно возвращаясь в тот страшный день, когда поехала хоронить самоубившуюся от несчастной любви Ирку Королеву, ее лучшую подругу. Перед глазами все время всплывало бескрайнее снежное поле еще не заселенного сельского кладбища, стаи ворон, летающих над ним кругами, и искаженное лицо Иркиной матери, неожиданно возникшее в заиндевевшем автобусном окне. То было первое большое Катино горе, слишком сильно на нее повлиявшее. Она помнила боль, которая, резко начавшись там, внизу, где уже прижился и освоился ребеночек, вдруг разлилась по всему телу, пронзив ее сотней мелких осколков. Но боль душевная после была во сто крат сильнее. Девочка никогда еще не испытывала такого ошеломительного несчастья, которое никак не уходило, все длилось и длилось, не желая отпускать. Горе было абсолютно материально, медленно и уверенно жгло изнути, расплавляя девичью душу.

Года через два, точно, никак не раньше, Катя подуспокоилась, приняла Иркину смерть и смирилась с потерей ребенка. Семья выдохнула немного – все это время девочка была на грани. Мама с бабушкой квохтали вокруг, как две наседки, окружив ее еще большей любовью и нежностью, старались выискивать ей интересные дела, подсовывали нужные книги, чтоб занять, чтоб мозгами отвлекаться на хорошее. Папа вспоминал эпизоды из своего детства, успокаивая по-своему, как только мог, обнадеживая и раз от раза смягчая остроту – то про уход отца и матери на фронт, то про его несладкую жизнь в детском приюте Даниловского монастыря, то про нового мужа мамы, про фамилию, которую вдруг с бухты-барахты поменяли парню в двенадцать лет – был Роберт Станиславович Петкевич, стал Роберт Иванович Крещенский. Как друзей терял, такое тоже было, как отца в самом конце войны убили…

– И прошло все это, Кукочка, растворилось со временем… горевал страшно, но продолжать-то жить надо было. А потом и война закончилась, и брат родился, и все как-то само собой успокоилось. Так и у тебя будет. Дай времени время, оно все по местам расставит. Такие события, как ни странно, кровь полируют и душу закаляют, люди и через такое должны пройти… – Роберт все курил и курил, независимо от того, когда и где они разговаривали – на кухне ли, в гостиной или в кабинете. Квартира была прокурена с пола до потолка, да и хозяева ее тоже, и пусть форточки постоянно открывались, никотиновый дух этот уже никак не выветривался, пропитав все вокруг – стены, мебель, книги, людей…

Так и учили девочку, успокаивали, оберегая, приучали ко взрослой, так отличающейся от той, детской, жизни.

Так вот, года через два после того события детей уже стало хотеться. Постепенно так, вроде как нехотя, подсознательно, между прочим. Катя стала замечать на улице мамаш с колясками, заглядывала внутрь, пытаясь увидеть, спит ли чадо, а потом долго провожала их взглядом, оборачиваясь, будто встретила кого-то знакомого. Детский крик ее совсем уже не раздражал, как раньше, наоборот, сердечко откликалось, екало, волновалось. Основные инстинкты ее были уже давно обострены, оно и понятно, сестренка родилась, когда Кате двенадцать было, и основная забота легла на ее детские худющие плечики. Она щеголяла сестричкой, словно модной обновкой, которой ни у кого на свете больше не было, и вывозила ее в свет всегда с такой ответственностью, словно малышке предстоял первый бал, не иначе. Катя украшала тогда коляску как могла – бантиками, ленточками, игрушечками – и гордо шла по двору, толкая перед собой свое сокровище. А когда позже приезжала на дачу в Переделкино, то ходила с ней в гости к Феликсам, которые с нескрываемым удовольствием ее тютюшкали, тем более что и их мальчишки были только чуть старше. Ну а Катерина вроде как хвасталась сестричкой, в охотку кормила-умывала ее, гуляла и даже сама таскала в соседнюю поликлинику, если в том была нужда. В общем, инстинкт начал потихоньку просыпаться и потягиваться, разминаясь. Но, кроме просыпающегося инстинкта, больше ничего не наблюдалось. Забеременеть у Кати не получалось. Дома старались из этого трагедии не делать.

– Солнышко мое, ты ни о чем не думай! – успокаивала ее Лидка. – Жизнь ведь разная, она и течет, и подтекает, по-всякому бывает… Но у нас знаешь какая сильная кровь по женской линии? Мы все живучие, долгоиграющие! Гены пальцем не размажешь! У бабушки моей шестеро детей было! Нас у мамы четверо. А я, дура, одну только девку родила, зато какую! – Лидка с любовью посмотрела на Алену, заваривающую Робочке чай со слоном. – Все на сцене задницей вертела да в канканах ноги задирала, не до детей было! Все думала: успею, успею… Вот и не случилось успеть-то. Борис ушел, а потом и война началась. Вот так, планы, видишь ли, настроила. Человек полагает, а Бог располагает. Это я тебе эскизно говорю. Зато у сестры моей, у Иды-то, ты знаешь, четверо по лавкам, прямо как у мамы. Я б тоже нарожала, если б в танцовщицы не пошла. Так что ни о чем не волнуйся, все у тебя со временем будет, ты ж девчонка совсем, вся жизнь впереди, грех жаловаться! Дам тебе совет. – Бабушка тщательно разгладила перед собой подлинявшую скатерку, собрав со стола в ладонь хлебные крошки, как она всегда это делала. – Не сиди и не жди ничего, в нескончаемых ожиданиях душа черствеет, живи себе в радость! Если будешь об этом думать до потери сознательности, то пиши пропало. Знаю, что тебе сейчас тяжело, а если тяжело, то двигайся мелкими перебежками, меня так еще моя бабушка учила.

– Как это? – удивленно спросила Катя.

– Двигайся маленькими шажками, главное, двигайся, совсем по чуть-чуть, как малыш, учащийся ходить. На большое пока не замахивайся и планы не строй, а каждый день делай простую будничную работу. Не дyмaй дaже о том, что может быть зaвтpa. Сходи в магазин, погуляй с Бонькой, книжку полистай, купи чего-нибудь, мужу обед приготовь, вот так, мелкими перебежками. И ты снова впишешься в орбиту, ты снова начнешь замечать хорошее, ты сама не заметишь, как шаги станут крепче и шире. И все само придет, как настанет срок. Вот увидишь, как только ты отпустишь голову, все зайдет куда надо! Обещаю!



Лидкин юбилей



Лидка знала, что говорила. Она уже подбиралась к своему большому юбилею – восемьдесят должно было исполниться в 1983-м, совсем скоро. Но никакие итоги она подводить не собиралась: все так же порхала по театрам и балетным конкурсам, все так же кокетничала с молодыми мужчинами, ждала писем от своего прекрасного дружка Левочки Розенталя, который уехал на ПМЖ и осел наконец в Нормандии, во Франции, курила, пила горячительное и играла в карты на деньги с оставшимися подругами. Она обладала удивительной женской магией и даже в этом возрасте лучилась невозможным обаянием. Несмотря на то что биографию она прошла сложную, совсем не зачерствела и оставалась открытой, всегда широко и лучезарно улыбаясь. Лидка считала, что удовольствие надо получать в любой ситуации и несмотря ни на что, иначе зачем тогда вообще рождаться на этот свет? Ее глаза, до сих пор не поменявшие цвет и опасно поблескивающие эльфийским зеленым огнем, даже в ее возрасте все еще чего-то ждали от этой жизни. Вокруг нее до сих пор вился ее старинный гражданский муж Анатолий, который звался не иначе как Принц Мудило и был на пятнадцать лет ее младше. Теперь он исполнял в семье Крещенских многочисленные хозяйственные функции, давным-давно покинув пост мужа, и, конечно же, не по своей инициативе. Превратился в эдакого порученца – что-то починить-приладить, привезти-увезти, договориться с рабочими, если намечался ремонт, а главное, настроить раз в месяц рояль, ведь Толя был профессиональным настройщиком, а рояль гости пользовали чуть ли не каждый день. Толя с легкой Лидкиной руки добавлял, несомненно, в ее будни какой-то стержень, без которого, возможно, она давно была бы другой, не хуже и не лучше, но другой, не такой привлекательной, может, не такой идеальной и не настолько живой для своих серьезных лет. Лидка была все еще на плаву, и не только на плаву, а легко могла бы дать фору обычным зрелым теткам. Поэтому уж в чем в чем, а в женских проблемах бабушка разбиралась прекрасно. Сказала, все будет – значит, будет! Сказала, не ждать, а расслабиться – значит, не ждать!

И расслабиться.

Чтобы полностью расслабиться, Катя похаживала к профессору Боку, другу Крещенских, прекрасному гинекологу, который никак не находил в девочке ни изъянов, ни беременности и каждый раз отпускал с богом. Дементия на всякий случай Катя тоже затаскивала к врачу, хоть он всегда и упирался, но она обычно добивалась своего: сходи, мол, и сходи для моего спокойствия. И все, и о детях старалась больше не думать до какого-то неопределенного следующего раза – все ж нормально.

Одна Алена все-таки не могла успокоиться, виду не подавала, но очень за дочку волновалась – почти пять лет после того выкидыша, а даже намека на беременность нет. Объяснения Бока, что все нормально, она не очень-то принимала. Позвонила ему как-то вечерком, когда все домашние были при делах – Лидка на очередном балете с подругами, Робочка болел за футбол по телевизору, а Лиска так вообще уже спала. Бок вечерами был нетороплив и словоохотлив.

– Ты мне все-таки объясни по-человечески, что происходит. Если все в порядке, то в чем причина, что она никак не может забеременеть?

Бок на том конце провода на минуту задумался.

– Видимо, стресс тогда был слишком сильный, взрослая женщина, не знаю, как бы справилась, а Катюха наша девчонкой совсем была. Мы все так по-детски открыты и не защищены перед бедой. Вот и она теперь на паузе стоит, задержалась немного со своей этой функцией. Физиологически все в полном порядке, а вот мозги, скорей всего, заклинило. Подсознательно, не явно, поскольку эти два таких разных события тогда совпали. Мозг и не решается теперь повторять беременность, чтобы инстинктивно не попасть в похожую ситуацию, – Бок старался попроще объяснить Алене этот странный «диагноз». – Мне так кажется.

– И сколько это состояние паузы может продлиться? – Алена была явно расстроена. Она снова закурила, яростно затягиваясь дымом, словно именно дым был воздухом, а его ей не хватало.

– Аллочка, ну кто ж это знает? – Бок не любил давать неопределенные ответы, не привык к такому, все должно быть четко, ясно и по существу. А тут с ясностью было туговато. – Хотя бы уже спокойно, что ни воспалений, ни спаек, ни каких-то аномалий нет, УЗИ в норме, анализы хорошие. Так что пусть живет, работает и наслаждается жизнью – вот мое лечение. И да – не предохраняется! Что еще можно посоветовать? Уверен, что все будет хорошо!

– Ну, наверное, Володя за всю свою карьеру всякого навидался! – теперь уже Лида пыталась успокоить дочь. – Аллусенька, зачем думать о плохом? Мы станем волноваться, Катюля это почувствует, и тогда уж точно пауза эта затянется. Все! Перестань! Никакой трагедии! Девчонке всего двадцать пять, а ты ее уже в бесплодные записала! Не каркай! Все будет! Я обещаю!

Первый перевод

Снулые радийные будни все затягивали и затягивали, Кате казалось, что это уже беспросветно, на всю жизнь. Дома она ныла понемножку, жаловалась, что невыносимо скучно, но все в один голос отвечали одно и то же: подожди. Но ей казалось, что жизнь бежит мимо, именно бежит, а сама она стоит на месте, даже не стоит, а вязнет и никакого просвета не предвидится. Ее рвение на работе никому не было нужно, захватывающие смелые диалоги отвергались, новые современные темы интереса не вызывали, да и раньше положенного срока работу сдавать было нельзя – только в четко указанное в графике время. Время на работе тянулось бесконечно долго. Катя переводила книжки одну за другой, даря их композитору Богослову просто так, из благодарности, что снабжает ее свежими романами ставших любимыми писателей. Однажды Богослов предложил неожиданное:

– А давай я договорюсь в одном издательстве, чтобы твой перевод почитали! Есть у меня один знакомый, который общается с главным редактором. Уверен, что он не откажет! Ведь ты столько всего уже перевела. Я читаю – мне нравится! Прямо нравится по-настоящему, ничего не раздражает, все просто, понятно и по существу. Подумай, что ты им туда понесешь.

Катя долго думать не стала, выбор у нее был небольшой – несколько переводов любимого Сидни Шелдона и все, что тут выбирать-то? Но на всякий случай посоветовалась с Феликсом, который, помимо того что был их другом, считался еще и прекрасным переводчиком с английского. Прочитал быстро, сделал пару поправок, но перевод в целом его очень даже порадовал.

– Можешь, старуха! Можешь! – похвалил он. – Прекрасный слог! Спокойно отдавай! Дураки будут, если не возьмут! – подытожил он, и Катя с легким сердцем взяла последнюю рукопись, отдала машинистке на размножение и пошла по указанному адресу.

Ее удостоил чести сам главный редактор. Кабинет был просторный, овальный, выходящий эркером на шумное Садовое кольцо. Сам начальник шумным не был, наоборот, был каким-то великосветским, плавным, вальяжным и все время многозначительно улыбался, поправляя шейный платок – видно было, что ему в нем жарко и неудобно, но это своеобразная начальственная форма, иначе чем он тогда будет отличаться от простых редакторов? Его убедительный возраст убеждал всех, кроме него самого, – он изо всех сил молодился. Он пытался красиво встать и натужно сохранял некую нарочитую прилежность в позе. Говорил смачно и немножечко картаво, подчеркивая эту свою картавость и пытаясь ее всячески офранцузить, добавляя в речь французские словечки. Но француз из него был так себе.

– Ну-с, ma chérie, – по-врачебному сказал он, – чем вы нас сегодня пор-р-радуете? – и посмотрел на нее умными, но совершенно холодными глазами.

Катя, закончив исподтишковый осмотр кабинета и его хозяина, порадовала рукописью, шмякнув на стол специально отпечатанные по такому поводу целых три копии.

– Как вы пр-р-рекр-р-расно подготовились. – Главный поправил платочек и пообещал: – Как только ее пр-р-рочитают, я вам сразу сообщу. Лично. Попрошу своих сотр-р-р-р-рудников все отложить и начать с… – Он перевернул первую страницу и прочитал: – Voila – с Сидни Шелдона. Хм, у нас еще не переводился. Посмотрим-посмотрим. – И для верности перевел: – On verrat!

Потом посмотрел на Катю, смерил ее с ног до головы не совсем приличным и точно уж не французским взглядом и снова, вцепившись в свой цветастый шарфик, надсадно произнес:

– Вот все в вас так органично, дорогая моя, смотрю и р-р-радуюсь, моя сущность р-р-резонирует с вашими ощущениями, настроем и внешними данными, должен вам заметить. Эх, c’est domage, жаль, что мы р-р-разминулись во вр-р-ремени, я бы мог вас многому научить… лично… хотя, – тут он снова многозначительно улыбнулся, – еще совсем не поздно. Можно многое успеть. – И он снова дернул шарфик, чтобы освободить мечущийся под удавкой кадык.

– А как вы думаете, когда мне можно ждать звонка? – Катя сделала вид, что намеков шарфика не поняла. Его обаяние быстро померкло после этой фразы, и он понял, что ожидать уже ничего не придется, хотя попытался снова.

– Можно ничего не откладывать и решить все вопросы прямо сегодня вечером… – улыбнувшись одной половиной рта, сказал главред и опасно близко подошел к Катерине, дыхнув на нее чем-то специально-мятным. Задержался ненадолго, сверля ее требовательным взглядом, и, отступив назад, встал как самодержец, картинно опершись на спинку кресла, типа, а вот и я, цветов не надо!

– Мне бы хотелось, чтобы мы встретились не просто так, а после того, как рукопись будет прочитана. Sinon, cela n’a aucun sens, – Катя тоже решила блестнуть своим французским перед этим павлином. – И тогда, надеюсь, у вас будет что мне ответить именно по этому вопросу.

– Ну, раз так, Катерина Робертовна, я вас понял и ваше р-р-решение принял. Жаль, жаль, я думал, мы полюбовно решим все вопросы, – довольно разочарованно произнес главный, хотя Кате он показался уже совсем не главным, а второстепенным. – Вам сообщат о решении как только, так ср-р-разу, – по-простому и очень противно добавил он. – Я вас больше не задер-р-рживаю. Au revoir! – Руки уже не подал, а пошел ворошить на столе свои бумажки, напялив очки.

Катя вышла из кабинета, словно обмазанная чем-то липким и говнистым, и поймала на себе удивленный взгляд секретарши – мол, чего это так быстро, практически стремительно? Эх, не надо было рукопись оставлять, подумала Катя, но возвращаться уже точно не хотелось.

Из издательства помчалась к родителям, уж очень не терпелось поделиться подробностями.

– Мерзкий, гадкий, скользкий такой, в шейном платочке, стоит, собой любуется, – рассказывала она маме с бабушкой, которые занимались примеркой очередного шедевра – Лидка готовила дочку к очередной Робочкиной командировке и все лучшие наряды шила собственноручно. Она по старинке булавки держала во рту, а не в булавочнице и все больше молчала, чтоб не подавиться иголкой, лишь смотрела матом и в какие-то моменты выдавала возмущенное «м-м-м-м-м-м». – Ей-богу, первый раз встречаю типа, чтоб вот так беззастенчиво намекал на какую-то пошлятину! Словно я вообще с пустыми руками пришла или принесла не художественный перевод, а черновик или подстрочник и требую, чтоб его напечатали!

– Девочка моя, – курнув и прикрыв глаза, произнесла мама, – это весьма распространенная категория мужчин, которые сами себе за всю их никчемную жизнь никак не могут доказать свою состоятельность, все пыхтят и пыжатся, а самоутверждаются только за счет молодой крови. Вампиры, настоящие упыри. А для тебя это не что иное, как жизненный опыт, и хорошо, что урок этот уже был и прошел без последствий.

Лидка негодующе, одним смачным плевком выплюнула булавки в ладонь и прикрикнула на дочь:

– Ну, мать моя, ты и сказанула! Жизненный опыт! Урок без последствий! Какой-то разнузданный старый пердун, какой-то липкий эстет, прикрывающий свою черепашью шею платочком, размахивал перед нашим ребенком своим приподнятым настроением, а ты нам про жизненный опыт! Да за это надо ставить на вид в милицию! Или куда их там ставят профилактически? Это что ж нынче за мужик пошел? Девочка пришла к нему по работе, рукопись принесла, все чинно-мирно, а он к ней с грязными намеками! Наверное, Богослов и сам, небось, не знал, к кому дитя посылает, хотя и его надо к ответу призвать! – Лидка раздухарилась не на шутку, решив заодно вывести всех причастных на чистую воду. Она, кряхтя, разогнулась, выпрямилась и подошла к внучке, чтобы обнять. – Козочка моя, следующий раз обязательно меня с собой возьми! Пусть работы он тебе не даст, но звездюлей от бабушки получит!



Алла Киреева с композитором Никитой Богословским



Лидка не шутила, а Катя представила эту их яркую парочку, заходящую в логово похотливого Волка, – скромную Красную Шапочку с рукописью под мышкой и решительную бабушку – волосья дыбом, рот, намазанный кроваво-красным намного шире, чем он был на самом деле, пылающие от гнева глаза и поднятые до небес произвольно намеченные черным брови, да еще едкая цигарка во рту и – матом! Представили картину? Так вот это еще набросок, а картина маслом была бы куда краше и сочнее!

– Тоже мне, фавн блудливый нашелся, – никак не унималась Лидка. – Его тщедушным телесам плотских утех захотелось! Позор всему советскому книжному делу! Об этом надо в передовице писать! Вот где изъяны нашего общества! Вот они, язвы и нарывы! Да гнать его отовсюду ссаной тряпкой!

– Мам, да ладно тебе, не кипятись, расплескаешь! Он же вроде как чей-то друг из знакомых Богослова. – Аллуся уже испугалась за Лидкино давление, но оно как никогда было в норме.

– Таких друзей за хер да в музей! С поясняющей табличкой: окололитературный маньяк и злостный извращенец! Мою крохотку чуть не оприходовал…

– Мама, успокойся, Кате уже двадцать пять! Она вполне может за себя постоять!

– А что ты его защищаешь? Вот у меня такой вопрос возникает! Ты считаешь, что он прав? Ты считаешь, что, если девочка приходит с рукописью, – на слове «рукопись» Лидка сделала ударение, – надо делать ей грязные намеки? – Лидка подняла свои брови уже на дочь, встав перед ней в позу сахарницы.



Катя с композитором Никитой Богословским у рояля. А рояль в этот раз использовался как накрытый стол, а не как музыкальный инструмент