В моей любимой деревне Але-Негев
[9] в бассейне плавают все. Ну то есть пациентов, которым вода противопоказана, – просто нет. Представляете? У этого молодого парня рассеянный склероз, и он уже совсем не двигается. Рядом с ним плывет инструктор, держит парня под мышки. Еще один инструктор на специальных пенопластовых палках покачивает девчушку лет тринадцати: судя по всему, у нее тяжелая форма ДЦП и еще, кажется, она слепая и в воде прислушивается к себе и миру вокруг, внимательно-внимательно, – слушает мир по-иному, через воду.
А вот небольшое благотворительное учреждение для душевнобольных, частично финансируемое государством. Тут есть маленький садик и зоопарк. Кто-то из проживающих возится с козами и курами. Другие режут меленько салат и морковку для кроликов.
А вот эти люди в странных шлемах, похожих на велосипедные, это кто? А, ясно, это пациенты с эпилептическим синдромом, чтобы не ушиблись, если вдруг приступ. И в таких же шлемах те, у кого аутоагрессия. И больше никак и ничем их движения не ограничены. Они не привязаны. И не заперты. И не лежат.
Очередная рабочая поездка закончилась. Я не люблю бывать в Израиле? Мне тут тяжело и жарко? Слишком шумно? Почему же тогда я продолжаю возить сюда коллег? Потому что всё, что мы видели, во многом создавалось нашими же бывшими соотечественниками. Создавалось людьми, с которыми мы вместе росли на одних и тех же фильмах и мультиках, засыпали под одни и те же колыбельные. Они смогли, и мы сможем.
А «ненавязчивый» сервис и грязные тарелки – это частности. Частности в государстве, где всё сделано для человека. В государстве, которое все годы, каждый день своего существования живет в состоянии войны, – всё сделано для человека. Несовершенного, иногда больного, испуганного, бедного, порой нечистоплотного и с дурным характером, который плохо пахнет, дряхлеет к старости, беспомощно ворчит и обязательно в конце концов умирает.
Эта земля приняла к себе тех, кто выжил, потеряв шесть миллионов близких – детей, мам, пап, братьев, сестер, бабушек, дедушек, друзей. Шесть миллионов смертей, страшных не только потому, что они были насильственными, а еще и потому, что каждой смерти предшествовали страх, боль, унижение и одиночество. Израиль создавался людьми, которые после Холокоста продолжили жить с кровоточащей дырой в сердце. Это государство для человека – потому что построено неравнодушными.
Здесь, как нигде, осознаёшь ценность каждой человеческой жизни. Мне трудно после поездок в Израиль потому, что я понимаю: пахать мне придется до последнего дня. Но мне не трудно восхищаться Израилем и израильтянами, и я восхищаюсь и преклоняюсь сегодня перед каждым из них.
Артистка
Я не приемлю ложь и лицемерие, хотя сама в детстве была ужасной врушкой. Бабушка ругала меня, а мама заступалась и говорила ей: «Маруся, это не вранье, это фантазии, она артистка просто».
Я очень люблю театр и много лет проработала в театральной среде переводчиком-синхронистом. С тех пор знаю многих актеров и режиссеров и с невероятным трепетом отношусь к этим знакомствам. Актеры и режиссеры, драматурги и музыканты, артисты балета и художники кажутся мне носителями какого-то божественного таланта, который мы все очень недооцениваем. А у них реально – прямой канал общения с небесами.
Мальчиков создает бог
Я устала, и Лёва, мой персональный барометр, просто подходит ко мне, тихо обнимает и целует.
Дедушка: Нютош, сильно устала, да? Чего, никак не развлекнёмся сегодня? Может, смотаемся все-таки куда-нибудь? Развеешься и нас прогуляешь?
Миша: Мама, не надо ложиться. Надо просто громко включить веселую музыку и позвать гостей. Вот это отдых!
* * *
За завтраком.
Миша: У Бога точно есть жена. Я уверен.
Я: Почему?
Дедушка: Да? Интересная теория. А зачем ему жена?
Миша: Ну, чтобы создавать девочек.
Дедушка: Резонно. А мальчиков?
Миша: Мальчиков создает Бог, а девочек – его жена.
Я: С чего ты так решил?
Миша: Мам, я вообще-то в школе биологию изучаю. У Бога нет женских клеток, поэтому, чтобы создавать девочек, нужна жена. У него мужские клетки, он создает мальчиков, а у нее женские – она девочек. Вот они и создают и тех, и тех. Вы что, не проходили?
* * *
Из телефонного разговора:
– Мама, скажи уже папе, чтобы побыл отцом. А то он шахматы смотрит!
– А в чем дело?
– Я уже целый час хожу дома без штанов! Он не дает мне штаны!
– А ты что, сам не можешь взять?
– Я могу, но пусть он отцом побудет!
* * *
– Мамочка, у меня бессонница.
– Да? Не можешь уснуть?
– Могу, но снов совсем нет…
* * *
– Лёв, ты руки помыл?
– Да.
– С мылом?
– Нет.
– А зубы почистил?
– Да, и сразу говорю, что без пасты.
* * *
– Миш, а тебе все-таки что больше нравится, школа или детский сад?
– Конечно, школа, мам, ты что…
– А почему? (Это в надежде на ответ про друзей, знания и интересный опыт.)
– В школу вставать на полчаса позже, там нет каши и никто не проверяет, вымыл ли руки…
* * *
– Миш, ну, может, все-таки будешь врачом?
– Я уже сказал, я буду археологом. Это принятое решение.
– Миш, ну археологом же неперспективно. Все уже всё раскопают к тому времени, как ты выучишься. Все динозавры уже открыты, Трою раскопали. Давай врачом, это бесконечное поле для открытий.
– Мам, все раскопать невозможно! После динозавров можно будет раскапывать и изучать бабушку с дедушкой, а потом – вас с папой.
* * *
Миша: Мама, нет никаких доказательств того, что ты правду рассказываешь о том, какая ты была в детстве. Мама твоя умерла, и никто не может подтвердить.
Я: Дедушка есть, он может подтвердить!
Миша: Нет, не может, мы уже спрашивали. У него было слишком много детей, и он не помнит, кто какой был в детстве. И вообще он сказал, что ты фантазерка.
Я: Это он помнит, да?
Миша: Ага, и мы теперь запомнили.
Единственные правила, единственный закон
Мама моя росла в католической Литве, а папа жил в абсолютно атеистической еврейской семье. Бабушка, донская казачка, была человеком верующим, которого советская власть приучила не говорить и не демонстрировать лишнего. Нас с сестрой крестили совсем маленькими, месяц от роду. Мою старшую сестру Машку в чудном храме в Вильнюсе. А меня дома, в Москве.
Навязывания какой бы то ни было идеологии (кроме пропаганды гуманитарных ценностей и человеческой порядочности) дома не было. Была фантастическая терпимость и уважение ко всему, что вызывало интерес у меня и у сестры. Когда я сказала родителям, что хочу ходить в воскресную школу, они отнеслись к этому с уважением, но безо всякого энтузиазма. Иди, если хочешь. Но в обычной школе не распространяйся. Тогда воскресная школа была еще полуподпольной, занятия проходили на съемной квартире.
Самая занудная мамина мантра, вызывавшая у нас с сестрой протест и раздражение, была: «Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой». Почему-то в детстве казалось, что жить в соответствии с этим правилом – жуткая тоска, а мама произносит эти слова только в ответ на наши проступки, в качестве морали и разъяснения последующих санкций.
И все же я считаю, что и папа мой, и мама, и мамина мама бабушка Муся – истинные христиане. Как написано в моем любимом романе про Даниэля Штайна, «христиане-добровольцы», то есть не религиозные (а папа и вовсе лет до восьмидесяти называл себя атеистом), но верующие и живущие в соответствии с заповедями. Я помню такой эпизод: году примерно в 1987-м мы смотрели с родителями фильм Дзефирелли «Иисус из Назарета», и родители снова и снова пересматривали часть с Нагорной проповедью, разъясняли нам текст и повторяли, что это и есть единственные правила, единственный закон, которому нужно следовать в жизни.
Годам к двадцати пяти, а то и к тридцати, не раньше, мамино нравоучение о том, что поступать с другими надо так же, как хочешь, чтобы поступали с тобой, обрело для меня не воспитательный, а созидательный смысл. Я помню, как стала перебирать в голове развилки, когда родители принимали трудное решение вместо приятного, потому что такого отношения хотели бы и к себе, и к своим детям. Я помню, как мама рассказывала, что бабушка отправляла ее кормить пленных немцев горячим супом, потому что пленный – это тоже человек. Я знаю, что мама ушла из акушерства вслед за папой, чтобы быть рядом с мужем (папу выгнали из Института акушерства и из анестезиологии как науки из-за бесчестности академика Персиянинова). Я знаю, что папа поддержал своих друзей, когда проще и безопаснее было бы промолчать. Я помню, как мама плакала дома, рассказывая, что некоторые знакомые побоялись помочь Зое Световой, родителей которой арестовали, и Зоя осталась одна, на сносях… Мама говорила: как это? Как? Ведь на месте Зойки могут оказаться их дети…
Я знаю, я многократно видела, как мама всегда выбирала благо пациента, а не букву закона. И Первый московский хоспис, названный в мамину честь, родился из этого ее качества – из умения СО-чувствовать и СО-страдать.
Увы, моим родителям пришлось жить в то время, когда написанное Галичем «Вот как просто попасть в палачи! Промолчи, промолчи, промолчи!» – было каждодневной реальностью. И, боже мой, как же родители были счастливы понимать, что это время осталось позади. Что для нас, для их детей, все это останется лишь в родительских рассказах, в литературе, в истории…
Родители ошибались. Христианская заповедь, которая в Евангелии от Матфея звучит как «Во всем поступайте с людьми так, как вы хотите, чтобы они поступали с вами» сегодня снова про то, о чем пел Галич. И про то, о чем говорил немецкий пастор Мартин Нимёллер:
«Сначала они пришли за социалистами, и я молчал – потому что я не был социалистом. Затем они пришли за членами профсоюза, и я молчал – потому что я не был членом профсоюза. Затем они пришли за евреями, и я молчал – потому что я не был евреем. Затем они пришли за мной – и не осталось никого, чтобы заступиться за меня».
Потому что неравнодушие – это единственное правило. Потому что никогда не проходи молча мимо несправедливости.
Успеть сегодня
Каждый день я убеждаюсь, что те, кого уже нельзя вылечить, живут полнее и честнее нас. Если только мы немного им помогаем. Они не огорчаются по мелочам, они умеют радоваться так, как радуются только дети и старики: солнцу, форме тучи, запаху яблок, снегу, искреннему объятию…
Но они редко, очень редко говорят о том, чего бы им хотелось. Потому что времени и сил на исполнение желаний у них уже практически нет. Потому что все мы не избалованы, жили трудно, а в конце жизни уж совсем перестаем верить в чудеса.
И если кто-то из пациентов вдруг озвучил хоть что-то: рыбки бы красной поесть, послушать бы казачьи песни, внука повидать – надо спешить.
Порадовать человека нужно успеть сегодня.
Утренняя зарядка
Дала себе зарок в своем небольшом отпуске похудеть. Не жрать на ночь и каждый день делать зарядку. Я так неудобно для себя устроена, что если обещаю, то обязательно выполняю. И вот делаю зарядку каждое утро перед завтраком. Это мне трудно. Очень. Потому что тело отвыкло, потому что за весом не мышцы, а дряблость, потому что каждое упражнение – это демонстрация собственной слабости, неумения, неуверенности в себе.
Я понимаю, что тело – это механизм. Как автомобиль. Что за ним надо ухаживать, ездить на техобслуживание, вовремя менять масло, колодки. Что надо не насиловать в эксплуатации, не жечь сцепление и, наоборот, не оставлять годами без движения, не запуская двигатель.
Мой механизм простаивал много лет. Проржавел и состарился. То, что раньше было естественным и безболезненным, сегодня требует невероятных усилий, а порой просто абсолютно нереализуемо. Все эти планки, приседания, «согните колени и оторвите лопатки от пола», отжимания в облегченной форме – с колен, собака мордой вниз и собака мордой вверх, йога, дрожащие колени, капающий со лба пот – это для меня невыносимо.
И дело не в невозможности физических усилий, а именно в полной несостоятельности заржавевшего механизма. Он просто не может. Фсё. Капут. Слишком долго не заводили двигатель. Аккумулятор сел, колодки проржавели, дно прогнило. Отстаньте от него. Смотрите на него как на раритет, уважайте его прошлое и не напоминайте, что сегодня эта модель уже неактуальна.
Наконец-то я поняла, что чувствую во время ежедневной зарядки. Я испытываю ежесекундное унижение. И не важно – одна или с тренером. Важно, что я не могу переносить собственную беспомощность. Она для меня слишком болезненна. Я чувствую себя уязвимой, словно… словно пациент хосписа.
Наконец-то я поняла, что испытываю. Сформулировала. Я понимаю, что ржавчину можно ободрать, что ежедневное насилие через какое-то время неизбежно приведет к изменениям в теле и желанному результату. Ведь я все же не тяжелобольной. Но сегодня я – словно человек, который раньше мог встать утром с кровати и бодрячком пойти в душ, в туалет, почистить зубы, а теперь ему нужна посторонняя помощь даже для того, чтобы перевернуться в постели с боку на бок. Да, он долго болел, игнорировал всякие там «не ешь жирное», «не кури», но это сейчас не важно. Он ведь помнит себя прежним – здоровым, стройным и резвым, танцующим на чужой свадьбе и гоняющим с детьми наперегонки. И даже зная все о своей болезни/возрасте/весе/лени/вине, пациент не может спокойно воспринимать эту унизительную беспомощность.
Да, я не люблю спорт, а все спортсмены и бегуны с подтянутыми животами и накачанными ягодицами вызывают только одно желание – отвернуться, презрительно фыркнув, и пойти съесть мороженого. Важно другое. Из-за этой ежеутренней унижающей меня процедуры я вдруг с совершенно иной, новой для себя интенсивностью ощутила беспомощность каждого нашего пациента.
«Откройте рот, мы почистим вам зубы». «Давайте вытрем попу». «Обнимите меня за плечи, я помогу вам встать». Господи, да все это еще совсем недавно я могла делать сама, без вашей помощи и без вашего понимающего разрешения перейти на более простой «с колен» вариант отжиманий. Как же это трудно – не мочь. И как же болезненно порой чужое внимание и невыносима собственная немощь…
А зарядку я делать продолжу. Я ж обещала.
Любовник
Вот живут у нас в хосписе две прекрасные пожилые особы. Одна – очень такая дама с характером, привыкла быть резвой, заводилой, много путешествовала, журналистикой занималась, огонь, коня на скаку остановит, на гармошке сыграет и обнимет крепко, до хруста в ребрах. Другая – скромная, ласковая, тихая, готовит вкусно, рецептами делится без всяких секретов, обожает детей.
Жили они у нас, поживали, лежали, болели, поддерживали друг друга – и подружились. Да так сильно сдружились, что открыли друг другу самые тайные тайны. Кого любили, с кем и как жили.
И оказалось, что любовник у них один был. И всё они думали, где это он пропадает и про кого рассказывает. И вот наконец-то встретились, познакомились, соперницы, в хосписе.
Теперь не разговаривают…
С замиранием сердца
Пришла на работу. Со мной заходит мужчина. Мнется на пороге. Люди, впервые приходящие в хоспис, боятся увидеть тут смерть… ощутить ее липкое холодное присутствие. Переступают порог с замиранием сердца, а тут…
Какое-то пение доносится из холла – это волонтеры играют для пациентов спектакль; ленивый кот на входе ловит нового гостя за штанину; в одной из палат слышу непонятные протяжные звуки – батюшка приехал обвенчать супругов, они так захотели, старенькая пациентка лежит на кровати, держит жениха за руку, плачет; а в другом конце коридора шепчутся дети – приехали к дедушке на юбилей, но мимо живого уголка с морскими свинками, кроликом, всякими птицами и черепахами пройти не смогли, стоят, рассматривают; иду дальше – медсестры кровать вывозят в сад, – это Иван Федорович подремать на воздухе захотел, дождя вроде не обещали.
Да, конечно. Тут не только сейчастье. Тут много боли. Очень много. Дедушка, которого я позавчера на входе встречала, тем же вечером умер. Едва успели снять боль и напоить. Тяжело, если не успеваем помочь так, чтобы родственники вспоминали последние недели жизни близкого человека без страха и слез. Даже в хосписе на качественную помощь нужно время. Утешаюсь тем, что хотя бы боль сняли…
Провожаю гостя до ординаторской, поднимаюсь к себе, думаю о дедушке, которому не досталось от нас сейчастья. Сажусь подписывать документы. А за документами люди, люди, люди…
Никитино
Всю свою жизнь летом я езжу в чудесную деревню в Ярославской области Никитино-Троицкое. Я обожаю эти места. Там самые счастливые летние каникулы, самая настоящая дружба, родители, которые в деревне в отпуске всегда были счастливее и старались для нас с сестрой каждое лето сделать особенным.
Тут мои силы, потому что тут детство, тут годами был источник беспричинной радости, просто от самой жизни, от каждого деревенского утра, от мытья в старом эмалированном тазике грязнющих после долгого дня босых глинистых ног; тут счастье от коричневых после чистки грибов пальцев, от синих после черники губ; тут мои корни, потому что тут развеян мамин прах и тут повсюду папины руки: в оградках вокруг кустов, в посаженных деревьях, в инструментах на верстаке, в его голосе «смотри на шляпку, когда бьешь, не на молоток» и «не смотри на топор, смотри на центр чурки и опускай с размаху»; тут можно восстановить равновесие за сутки, потому что отсюда родом моя память, в которой, как в ДНК, зашиты все мои сегодняшние истины; тут вся родительская любовь, все тепло от бабушкиных оладушек, от ее пения перед сном, от «Сна Стеньки Разина», от «Не для меня придет весна…», от бабушкиной взволнованной ругани, что я пропала неизвестно куда, на реку одной ходить нельзя, когда уже я стану ее беречь (никогда так и не стала, не успела); тут небо всегда выше, дождь всегда уютный, солнце нежное, а холод не жжет руки, а лишь прижимает ладони к печке, крепче, к горячим белым изразцам, которые мы таскали с мальчишками с развалин сельской школы…
И моя ежегодная гордость – к маме и папе приезжали лечиться со всей области. Мама ехала открывать сезон с полной машиной лекарств и перевязочных средств. Казалось, до наступления лета в районе никто не болел, ждали родителей. Родители лечили всё: астму, переломы, лопнувший мочевой пузырь, бедро, распиленное бензопилой, прихлопнутую крышкой сундука голову, принимали роды, диагностировали перитонит, вытаскивали из ступней и ладоней рыболовные крючки и блесны, ставили капельницы, делали уколы, даже драли зубы. В последние годы мама, как и везде, помогала с обезболиванием и уходом. В ответ (вот поэтому я не могу представить себя ни в одной другой стране) свежие яйца, мед, молоко, овощи с огорода, молодая картошка с укропом, пакет сушеных яблок на целый хоспис, каша с корочкой из русской печи и искреннее уважение всей округи…
Тут хочется одновременно и жить, и умереть. Тут время имеет совсем другую скорость. Вроде стоит на месте, но почему-то проходит…
Тут я живу. Только тут. И только тут улыбаюсь.
По пятницам
Летом перед поездкой в деревню всегда надо позвонить Зине и узнать, что привезти. В деревне нет воды, поэтому воду в больших бутылях везти надо всегда. Нет магазина, поэтому продукты – тоже из Москвы. И в деревне маленький холодильник, а электричество отключается часто, поэтому важно не привезти лишнего.
Зина – мой любимейший человек. Без нее я бы не смогла приезжать в деревню и отдыхать. Я звоню каждую пятницу и спрашиваю, чего нет.
– Зина, что привезти?
– Привезти? Нютачка, холодильник забит. Миша кушает харашо все время. И Чубакка харашо кушает… Голодными никто не ходит, Нютачка.
– Ну Зин, это ясно, а чего у вас нет?
– Чего нет? Нютачка, у нас вот макароны есть, крупа разная есть, картошки килограмма три еще есть, молока четыре пакета еще есть.
– Зина, а чего нет? Чего надо?
– Чего надо? Ну, помидоры и огурцы – не надо, масло подсолнечное – не надо, кофе – тоже пока не надо.
– Зин, а вы можете наоборот? Можете сказать, что надо?
– Нютачка, ну вот колбасы – пока не надо… И вот паста томатная – тоже не надо, у нас есть…
– Зин, вот я стою у овощного отдела. Перцы, морковь, капусту, баклажаны – надо?
– Капусту? Нет, капусту не надо…
– Зина, а баклажаны?
– Синенькие? Синенькие можно…
– Ура! Сколько?
– Синеньких?
– Да! Сколько купить?
– Ну Нютачка, на рагу можно парочку и на рулетики парочку…
– Хорошо! А что, больше вообще ничего не надо?
– Почему не надо? Надо! Сметану вот не надо, и к чаю ничего не надо, и курицу пока тоже не надо…
– Зин, может, из бытовой химии что-то?
– Из химии? А! Нютачка! Вот что надо! Надо мясорубку хорошую, и Мише резиновые сапоги другие, и еще судочки надо, чтобы я вам в Москву голубцы для Ильи передала! И еще кастрюлю голубую найти нигде не могу…
– Поняла, кастрюлю купить? Большую?
– Нет, зачем кастрюлю покупать? Тут есть кастрюли… Просто куда-то задевали хорошую кастрюлю… А так все есть, Нютачка, приезжайте уже, мы уже стол накрываем. Вы когда приедете?
По пятницам я приезжаю туда, где от меня никому ничего не надо, где накрыт стол, где ко мне под бок с одной стороны ложится теплый Мишка, такой нахальный днем и такой уязвимый и трогательный вечером, во сне, а с другой стороны в белый шар сворачивается Чубакка; где утром Зина тихо ходит и слушает из-за двери, проснулась ли я уже, чтобы каша обязательно была теплая, а чай, как я люблю, не горячий…
В том времени
Мой младший сын Мишка бежит по дороге босиком, в руках веревка, орет, улыбается и смотрит только вверх – высоко в небе самодельный змей. Ни вперед, ни под ноги не смотрит… А зачем?
Тут если и врежешься в живот какого-то незнакомого взрослого, то он тебя по голове потреплет: ты это чей такой, пацаненок, а? Тут если на улице плачет малыш, то к нему быстро подойдет кто-то с соседнего участка и во всем обязательно разберется, и ребенок доверчиво вложит свою ладошку во взрослую, грязную от грибов и малины, руку и пойдет, всхлипывая и размазывая под носом соплю, к своему обидчику, а взрослый будет их мирить, скрепив два маленьких детских мизинца.
В Никитине время остановилось. Тут водители едут медленно, потому что или сами не совсем трезвые, или знают: на дорогах случаются дети. Тут на речке можно визжать, полоскать белье и мыться хозяйственным мылом. Тут пенка с клубничного варенья накрыта полотенцем. От мух. Тут два ориентира всего: «у пруда» и «у креста». Тут ничего не остается незамеченным, все всё про всех знают, и деревня делится на «на горе» и «под горой». И если ребенок потерялся «на горе», то ты его точно найдешь «под горой», и наоборот.
Тут взрослые не ругают детей за то, что те тырят клубнику в чужом огороде, потому что все знают: еще немного и дети вырастут, посадят свою клубнику, и у них в огородах тоже будет хихикать и шушукаться чужая малышня. Хоть тут уже не осталось ни деревенских жителей, ни петухов, ни парного молока, мы все, выросшие в Никитине, остались в том времени, и наши дети, слава богу, тоже с удовольствием погружаются в никитинскую глушь, в свободу и дремоту, где верша с карасями и купание на первом омуте; где дни рождения с гармошкой, с накрытым столом, к которому зовут всех, кто идет по дороге; и привыкают здороваться с каждым, еще издали (Здрасьте, теть Нин!! – Здравствуй, мой золотой!), и вырастают во взрослых, которые умеют друг другу доверять.
Кажется, это главное.
Резо
Моя мама, Вера Васильевна Миллионщикова, научила меня не откладывать радости на потом, ведь у наших пациентов нет этого «потом», любые желания надо стараться исполнять сразу, пока не передумали, пока есть силы на радость: шампанское, погулять, снег потрогать, или шашлык съесть, или прижаться к собаке, или футбол по телику.
Мы все остаемся собой и на больничной койке, если дать нам эту возможность, если снять боль, если близкие рядом, если нет страха перед персоналом. И Резо – Резо даже в хосписе.
Поэтому плачет он по-мужски – скупо, но все-таки плачет; плачет, когда видит грузинские хинкали из ресторана «Хачапури», горячие, для него специально привезенные.
Пусть плачет, это же жизнь. На всю оставшуюся жизнь.
Тот еще атаман
Когда во мне жил Лёва, мне казалось, что движения ребенка в животе надо слушать очень внимательно, в полной тишине, иначе их можно и не заметить. Илья клал руку мне на живот – и мы замирали… Мне казалось, что Лёвка очень деликатно скребет и почесывает меня изнутри одним своим крохотным тонким пальчиком.
А когда во мне рос Миша… Это было как НА! – БЕЙ ЕЕ! – БАБАХ! – ТРАХ! – ГО-О-О-О-ОЛ! Пару раз я даже ударила его обратно через свой жи-вот и велела сидеть поспокойнее, но ему было по фигу.
Врач, которая вела мои беременности, всегда уверенно говорила, что о характере будущего ребенка можно судить уже по его движениям внутри. С моими детьми она точно оказалась права. В первую же минуту Мишкиного (тогда его еще звали Фима) появления на свет она сказала: «Нют, слушай, он так на твою маму похож, прямо вылитая Вера Васильевна».
Когда родился Лёвка, мама пришла и сказала: «Нюта, не дрейфь, уши прижатые». Ага, отжались через сутки, и мы с ней хохотали над этими ушами, которые пружинили с первого дня и сразу выдавали в нем маленького Илью. А когда родился Мишка, мама вошла в палату, посмотрела на меня, встала на колени перед моей кроватью, обняла мои ноги и стала рыдать. Успокоиться она не могла. У моей бабушки, маминой мамы, погибли два сына, когда были еще совсем малышами, и в семье как-то прижилось мнение, что мальчики у нас в роду нежильцы. Мама решила, что Мишка (тогда еще Фима) не выкарабкается. Как это пережить – мы с ней не знали.
Илья, который на следующий день после рождения Лёвика дрожа взял его на руки и заплакал от нежности, во всем этом ужасе с Мишкой казался самым спокойным. Именно Илья спокойно и твердо говорил мне: вставай, пойдем, он нас ждет, ты ему нужна, ты должна прийти к нему с позитивными мыслями и посылать ему свою силу.
Сил у меня не было. Посылать было нечего. Мне хотелось сбежать, но Илья тащил меня к дверям реанимации, обещал доктору Гаркуше, что я буду вести себя прилично и не буду рыдать, и, по-моему, был совершенно уверен в том, что Мишка выкарабкается. Он выкарабкался.
Ему еще и полутора лет не было, когда мама сказала: «Ну и намучаешься ты с ним, Нюта, такой бандюган растет; вот точно, с ним ты узнаешь, что такое детская комната милиции».
Миша атаман, донской казак, бабушкина кровь. Он всех нас строит, всеми командует, его невозможно переубедить или уговорить. Он или решил, или нет. Он сам научился играть в шахматы и отказывался учиться читать, он все помнит, и если надо что-то не забыть, то Миша напомнит, не пропустит, сделает. Он всегда знает, что где лежит, кто куда ушел и когда придет, и почему и на кого я должна или не должна ругаться. Он сильный и самостоятельный. Он не умеет быть один и при этом не терпит опеки. Он требует деятельного внимания: вместе в футбол, вместе в кино, вместе бокс.
– Мам, какой в тебе смысл, если ты или на работе, или спишь?
– Мама, папа уделяет мне мало внимания, Лёва все время за компьютером – ощущение, что вы этим довольны?!
– Зина, сколько вас можно ждать? Мы опаздываем в школу.
– Мама, Лёва тебя не предупредил, но он ушел к другу на день рождения, на Полежаевскую.
– Мама, ты что, не в курсе, папа же уезжает, он тебе сто раз уже говорил!
– Ты что так оделась? Опять уходишь? Какие шахматы, мама, иди уже, сегодня у меня футбол…
У Миши сегодня день рождения. Вчера он уложил всю семью пораньше, чтобы день рождения наступил побыстрее, а сегодня с утра разобрал подарки и влетел в спальню со словами: «Мама, эти бутсы мне малы, надо поехать поменять на размер больше, на тридцать четвертый размер, ты понимаешь, что мне надо уже сегодня, чтобы вся футбольная форма была готова к завтрашнему дню?»
Он еще мне покажет, он всем нам еще покажет, что эти казачьи гены вполне могут перешибить интеллигентных ашкеназов, и в семье вырастет тот еще атаман.
Миша должен был победить все недуги. Он победил. Его невозможно ни к чему принудить, с ним можно только договариваться. Его невозможно ничему научить, если он не решил, что именно этому надо учиться. В результате он не говорил до четырех лет, вообще, а на велике научился кататься за пять минут сам – просто сел на двухколесный и поехал, а трехколесный даже не трогал, злился. А единственное, что ему по-настоящему интересно и в чем он разбирается не хуже Ильи, – это футбол.
Мишка крутит всеми. Старшего брата надо слушать? Это кто сказал? Это Лёва ему должен, раз Лёва старше, а Миша вообще никому ничего не должен. На экскурсии надо молчать? Кто сказал? Миша будет задавать вопросы – если ему интересно, и спокойно повернется и пойдет в другую сторону, если скучно рассказывают.
Есть надо тогда, когда голодный, и то, что вкусно, а не по графику и то, что приготовили. Спать надо тогда, когда закончился по телику футбол или «Голос», а не «не позже десяти, так как завтра в школу».
А уж если вы с Мишей общаетесь, то вы общаетесь с Мишей! И не вздумайте параллельно заниматься чем-то еще, смотреть надо прямо на него, в него, в его глаза, не в айфон, вы же общаетесь, в глаза надо смотреть! И на посторонние звуки и задачи не отвлекаться!
Особенно попала под Мишино нахальное магнетическое обаяние няня Зина… Зина ему позволяет все, он – Принц. Он за это говорит, что Зина – бабушка, а он, Миша, – «армян». Зина млеет.
В Мише столько жизни, сколько бывает только в тех людях, которые могли эту жизнь уже не раз оставить. Я спрашиваю: Мишка, а ты счастливый? А он говорит: мам, ты чё, конечно, у меня же есть собака!
Он говорит: мам, вот вы можете делать с папой чего хотите, но я не ел ничего уже четыре часа, и я никуда не пойду, пока мы не поедим. И он не идет, и мы едим. Мишка просит, чтобы я волосы ему ставила стоймя, как у панка, и я не успеваю привести себя в порядок перед работой, но волосы у Мишки будут торчать.
Миша – монстр, но когда я смотрю на него, то мне кажется, что именно Мишка будет тылом для своего нежного, деликатного, интеллигентного старшего брата, который живет на облаке и лишь иногда спускается с небес на землю – поесть и помыться. Я очень на Мишу злюсь, он вообще не слышит, когда я с ним говорю, прет со своими идеями. А Илья говорит: «Что ты злишься-то? Ты присмотрись! Это ж твоя полная копия, клон твой, он же, как и ты, – если упрется, то всех переупрямит».
Правда, а я бешусь. Мишка, этот маленький и надежный трактор, удивляет своей силой, прямолинейностью, бескомпромиссностью и абсолютной уверенностью в своей правоте. А мы все считаем, что счастье – это когда Миша доволен и не выступает. Так вот и говорим: ну вот, видите, даже Миша доволен.
Мишка, ты клевый, и с тобой не скучно и не страшно. Расти давай и становись скорее всем нам защитой. Мне уже очень нужно.
Мамины руки
21 декабря такой же день, как другие. В этот день умерла мама. (Такие тяжелые слова, даже не знаю, что труднее – произнести их, написать или увидеть написанными.)
Она со мной, но до нее нельзя дотронуться. И это самое тяжелое. Нельзя лечь к ней, уставшей после работы, под теплый бок. Нельзя стряхнуть ей крошки с кофты. Нельзя дать ей чашку с чаем, который всегда не такой, как она хочет: то мало сахару, то много лимона, то зачем до краев, то неужели кипятка жалко. Нельзя просто слушать, как она сопит во сне, и жалеть, и злиться, что на хоспис у нее время есть, а вот со мной поговорить – так она дрыхнет. Нельзя погладить ее руки (я лучше всего помню и хочу потрогать именно руки и ухоженные и очень красивые ногти). Я всегда любила трогать ее руки, а она смотрела на них грустно и говорила: огромные акушерские руки, стеснялась их… А позже стала говорить: ужас, да? какая сухая пергаментная кожа и эти старческие пигментные пятна, смотри, всё морщинится…
Мои самые любимые и очень теплые всегда руки. Руки с сигаретой, руки с зажатой кухонной тряпочкой, с мобильником под ладонью, с сигаретой, с чашкой кофе, с маленьким ножиком для фруктов, с сигаретой, с книжкой, просто руки на столе, под щекой, когда спит, руки с нейродермитом, с сигаретой, руки с морщинками, с пигментными этими пятнами, с инструкцией от лекарства и все же с сигаретой…
Я стараюсь вспоминать и рассказывать детям и про другую бабушку Веру. Не про ту, которой не хватает мне, мудрую и спокойную, а про ту, которая могла бы быть у них. Про бабушку без правил, бабушку-хулиганку; с которой я каталась с горки на попе (в любом пальто); с которой мы воровали кукурузу и яблоки; которая всегда принимала гостей, пела матерные частушки, а еще знала тысячи самых странных песен из ее больнично-лагерного детства (про зарядку, про библиотеку, про пионеров, про войну с фашистами). Бабушку, которая всегда заступится, поддержит, не выдаст секрет, будет платить «зарплату» из своего кармана и вместе нарушать родительские запреты.
Я стараюсь рассказывать им про бабушку, которая обожала дедушку, которая ради него полностью изменила свою жизнь, которая стала лучшим другом для всех его друзей, которая всегда была уверена, что он уйдет первым и именно ей, а не ему, придется страдать в одиночестве…
Мне до слез приятно видеть в детях мамины черты: ее силу в Мишке и ее чуткость в Лёвке, я с гордостью говорю всем, что Мишкин гонор – это бабушки-Верино казачье наследие.
Я верю, что если надену ее кольцо или дубленку, то день сложится.
Мама умерла, полностью осознавая происходящее, командуя до последних минут: достань папе валокордин, да не там, он у раковины… До последних минут думая не о себе.
Лечит ли время? Нет. Лечит работа. Круглосуточная работа, которая продолжает мамино дело.
Вроде я уже взрослая тетка. Муж, дети большие. Работа, всякие достижения. Планов громадье. Народ звонит за советом. И вообще: парни не плачут. А все равно все время хочется к маме, и внутри я все равно маленькая и плачу, и меня надо обнять и пожалеть. Обнять и пожалеть, и всё. Нужен не совет, и не помощь, и не «давай разберемся», и «не подумай, где ты не права и как все исправить». Нужно просто к маме. Это вообще проходит когда-нибудь? С возрастом? С рождением внуков? Пока у меня это абсолютно физиологическая потребность. Просто хочу почувствовать на своей спине мамину руку. Хочу сидеть с ней рядом на диване и голову ей в колени уткнуть.
Сегодня слушали дома мамины любимые песни. Вот в «Тум-балалайке» на идиш она всю жизнь мечтала запомнить слова, но запомнила только первый куплет, а дальше все равно только плакала…
«я могу светить мягким долгим светом…»
Этот текст был написан Верой Васильевной Миллионщиковой за день до ее кончины, 20 декабря 2010 года.
Горит огонь в очах у молодых людей,Но льется свет из старческого ока.Виктор Гюго
Я хочу рассказать вам, как мне сейчас трудно с вами работать. Мне, которая создала этот хоспис и все, что его наполняет: от заповедей до их исполнения, до персонала, то есть всех вас.
Мне 68 лет, я болею, болею хроническим заболеванием, которое трудно лечится. Мне очень трудно дается осознание того, что я не прежняя: не могу слазить на чердак и выйти на крышу, не могу взбежать или стремглав спуститься с лестницы, не могу неожиданно нагрянуть в любое время суток в хоспис, не могу сделать обход, чтобы показать вам, у кого из больных неудобно для него стоит тумбочка, что лежит больной неудобно, что конъюнктивит у него, стоматит, что кожа сухая и нужно не только его «долить», но и два-три раза в день обработать кожу кремом для тела, которого нет в карманах халата каждого из вас, что вы забываете причесывать больных по утрам и в течение дня и что небритый мужчина – ваша промашка, что вот здесь надо снять некротические массы с пролежня больше, а что здесь лапарацентез или торакоцентез делать еще рано, что вот это выслушиваемое ослабленное дыхание в нижних отделах – это завтра пневмония, и надо срочно длительно (весь день) поворачивать больного, делать с ним дыхательную гимнастику; что необработанные ногти на руках и ногах – это ваша лень, что запах от тела – это не от болезни и старости, а от того, что вы не помыли больного; что сидящий рядом родственник пациента не используется вами как помощник, вы не смогли занять его трудом полезным и т. д. На выездной службе – я не иду на контрольный визит, не отзваниваю родственникам. Я рефлексирую, я физически не могу этого сделать и по возрасту, и по болезни. И выходит, что в работе меня видели ну 10–12 человек из персонала, а все позже пришедшие должны или верить «старикам» на слово про былую Веру, или думать, что она просто «карась-идеалист», которая на конференциях только читает морали. Справедливо? Нет. Потому что среди вас есть достаточно людей, которые всё это знают, но всё ждут, что я стану прежней. Не стану. У меня другой этап жизни. Я не могу гореть – это противоестественно. Я могу светить мягким долгим светом, зная, что у меня в хосписе есть ученики, помощники. И когда мои помощники осозна́ют это, как, кажется, осознаю́ я, хоспис останется на должной высоте. А если не осозна́ют – придут люди, которые не верят словам, не подкрепленным делами, – и хоспис преобразится: персонал будет все циничнее, лицемернее, лживее, корыстнее. Ну какое-то время еще поживет по инерции на былой репутации и… кончится. Этого не должно произойти. Ничто в хосписе не должно кануть в Лету, уйти в никуда. Вы должны понять, что моя роль теперь иная – я должна быть, а вы должны нести. Любовь и добро. Что все, что сделано в хосписе, – не слова, это действие, дело. И дело должно продолжаться. Продолжаться естественно, искренне, с любовью, дружелюбно, с пониманием того, что все там будем и что в служении больному – наше будущее. Как мы с ними, так и с нами будет. Я приношу вам глубокую благодарность за радость сотрудничества, приношу всем, с кем работаю десятилетие или чуть меньше. Я приношу свои извинения тем, которые не видели меня в работе раньше, а слышат только обращенные слова, не подкрепляемые делом. Я хочу, чтобы вы на работу ходили с удовольствием, какой бы тяжелой она ни была. Я хочу, чтобы с работы ушли все те (надеюсь, что их нет или их ничтожно мало), кто не верит хосписным заповедям и у кого слова расходятся с делом, кто циничен и считает, что все провозглашаемое мною в хосписе – пустые слова.
Я верю, что все, сказанное мною сегодня, не воспринимается вами как прощание или, не дай Бог, принятие моего поражения. Я верю, что все, мною сказанное, – призыв к действию, к тому, чтобы в хоспис никогда не входили незваные гости – ложь, цинизм, лицемерие.
Мама, тебя нет уже тринадцать лет. Тринадцать не самых простых, но мегаинтересных лет моей жизни. И вот что я хочу сказать тебе сегодня: за эти годы ложь, цинизм и лицемерие в двери наших хосписов не вошли.
Толстовская мудрость
Но вообще ведь нет ничего сложного и сверхъестественного в рассуждениях о немощи и в желании облегчить человеку его состояние, быть рядом в его страдании, беспомощности и одиночестве. Почему же тогда все это так ново? Так трудно прививается? Почему столько сопротивления? Неприятия? Почему так трудно просто быть искренним?
Кто, кроме маминых собственных болезней, научил ее так чувствовать чужую болезнь, тело, немощь, настроение?.. Сотни людей, с которыми ее свела жизнь, вспоминают эту ее невероятную способность за минуты понять главное, расположить к себе, погрузиться в чужие проблемы так, как будто она не пять минут назад познакомилась с человеком, а всю жизнь дружила.
Она действительно всех видела насквозь. И чутье у нее было поразительное. Как-то, размышляя об этом ее умении, анализируя свою неспособность к ней хоть как-то приблизиться, я по-школьному назвала это «толстовской мудростью».
Почему ей была дарована эта невероятная мудрость и способность проникать в боль других людей? И кому еще это дано? У кого теперь учиться?..
Не плачет
В одной палате у нас есть бабушка, она все забывает, а потом концентрируется на какой-то одной грустной мысли и все время плачет. Хочу домой. Или не хочу, чтобы меня выписали. Хочу жить или не хочу укол.