Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».
Сет В.
Лишь одна музыка : роман / Викрам Сет ; пер. с англ. О. Кравченко. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2024. — (Большой роман).
ISBN 978-5-389-26450-2
Современный классик Викрам Сет — настоящий гражданин мира. Родился в Индии, учился в Оксфорде, а также в Стэнфордском университете в Калифорнии, где вместо диссертации по экономике написал свой первый роман «Золотые Ворота» об американских яппи — и это был роман в стихах; более того, от начала до конца написанный онегинской строфой. Затем через много лет работы Сет опубликовал эпопею «Достойный жених», рекордную по многим показателям: самый длинный в истории английской литературы роман, какой удавалось опубликовать одним томом; переводы на три десятка языков и всемирный тираж, достигший 26 миллионов экземпляров. А за «Достойным женихом» опять последовал шаг в самом неожиданном направлении — «Лишь одна музыка»: «повествование высочайшего эмоционального накала» (Economist), «лучший посвященный музыке роман во всей английской литературе» (Daily Telegraph), «подлинный шедевр» (Daily Mail). Итак, однажды скрипач Майкл Холм, участник успешного квартета «Маджоре», встречает в лондонском автобусе свою старую любовь, пианистку Джулию Макниколл — и прежняя страсть вспыхивает с новой силой. Музыка то сводит их, то разъединяет, но Джулия скрывает тайну, которая перевернет вверх дном весь их мир…
«История любви, полная саспенса, трагических секретов и драгоценно-мимолетных встреч на венских поездах и венецианских каналах» (USA Today).
И в те врата войдут они, и в том доме будут жить они, где нет ни облаков, ни солнца, ни тьмы, ни сияния, лишь один безраздельный свет; ни шума, ни тишины, лишь одна безраздельная музыка; ни страхов, ни надежд, лишь одно безраздельное спокойствие; ни врагов, ни друзей, лишь одно безраздельное исповедание и сущность; ни конца, ни начала, лишь одна безраздельная вечность.
Джон Донн2
ЧАСТЬ
ПЕРВАЯ
1.1
Ветки голы, вечернее небо — молочно-фиолетово. Здесь не тихо, но спокойно. Ветер гонит рябь по черной воде в мою сторону.
Вокруг никого. Птицы замерли. Дорога разрезает Гайд-парк насквозь. Я слышу только ее белый шум.
Я пробую скамейку рукой, но не сажусь. Как вчера, как позавчера, я жду, пока в голове не останется ни одной мысли. Я смотрю на воду Серпентайна.
* * *
Вчера, на обратном пути через парк, я остановился на развилке. Мне показалось, что кто-то остановился у меня за спиной. Я пошел дальше. Шаги по гравию последовали за мной. Шаги не спешили; казалось, мы идем в одном ритме. Потом, вдруг что-то решив, они ускорились. Меня обогнал мужчина в толстом черном пальто, довольно высокий, моего роста, молодой, судя по осанке и походке. Лица его я не видел. Он явно торопился. Вскоре, не желая сразу выходить на яркие огни Бейсуотер-роуд, я опять остановился, на сей раз возле дорожки для верховой езды. Послышался приглушенный стук копыт. Однако этот звук ни во что не воплотился. Я посмотрел налево, направо — никого.
* * *
Приближаясь к моему дому Архангел-Корт, я чувствую, что за мной следят. Вхожу в холл, там — цветы, композиция из гербер и каких-то листьев. И камера наблюдения. Здание, за которым следят, — безопасное, безопасное здание — счастливое.
Несколько дней назад молодая женщина за прилавком в булочной «У Этьена» сказала мне, что я счастливый человек. Я заказал семь круассанов. И она, давая мне сдачу, сказала:
— Счастливый вы человек.
Я уставился на нее с таким недоверием, что она опустила глаза.
— Вы все время напеваете, — сказала она гораздо тише, наверное почувствовав необходимость пояснить.
— Работа у меня такая, — сказал я, устыдившись своей реакции. Появился следующий покупатель, и я вышел.
Кладя круассаны — все, кроме одного, — в морозилку, я заметил, что напеваю все тот же почти лишенный мелодии мотив одной из последних песен Шуберта:
Пред ним человек, и плачет он, бедный,
Ломает руки в страданье немом.
Мне страшно взглянуть на лик тот бледный,
Ведь те же муки во мне самом3.
Я ставлю воду для кофе и смотрю в окно. С восьмого этажа вид простирается до собора Святого Павла, до Кройдона и Хайгейта. Сквозь коричневые ветки парка я смотрю на шпили, башни, трубы. Мне неуютно в Лондоне — даже с такой высоты городу нет конца.
Но Лондон — не Вена. И не Венеция. И уж тем более совсем не мой родной город на севере, окруженный вересковыми пустошами.
* * *
Песня, которую я напевал, однако, совсем не связана с моей работой. Шуберта я не играл уже больше месяца. Моя скрипка скучает по нему даже больше, чем я. Настраиваю ее, и мы входим в звукоизолированную комнату. Ни звук, ни свет не проникают извне. Остаются только мои ощущения от бега электронов внутри металла, от трения конского волоса, натянутого на акрил.
Я не стану играть то, что мы исполняем квартетом, то, что напоминает мое недавнее музицирование с другими человеческими существами. Я буду играть шубертовские песни.
Скрипка Тонони будто мурлычет, предвкушая. Что-нибудь счастливое, конечно что-нибудь счастливое:
Лучи так ярко грели, вода ясна, тепла...
Причудницы форели в ней мчатся, как стрела4.
Я играю эту строчку, форель выпрыгивает из воды и ныряет вслед за правой рукой фортепианного аккомпанемента, я — форель, я — рыболов, я — ручей, я — зритель. Я пою слова, прижатый к деке подбородок подпрыгивает. Тонони не возражает; он отвечает мне. Я играю в тональностях си, ля, ми-бемоль мажор. Шуберт не возражает. Я ведь не квартеты транспонирую.
Где фортепианная нота слишком низка для скрипки, она прыгает на октаву вверх. Так мелодия песни оказывается на октаву выше, чем написано. Ах, мне бы сейчас альт... но я очень давно не играл на альте.
Последний раз — десять лет назад, когда был студентом в Вене. Я возвращаюсь в то время снова и снова и думаю: не было ли все ошибкой? Был ли я просто слеп? И кому больнее: мне тогдашнему или мне теперешнему? Я ведь никогда не смог даже приблизиться к тому, что там потерял.
Что произошло тогда со мной? Любовь или не любовь, но я не мог оставаться в том городе. Я потерял равновесие, мое сознание помутилось, я чувствовал давление при каждом вздохе. Сказал ей, что уезжаю, и уехал. Два месяца я ничего не мог делать, даже написать ей. Я приехал в Лондон. Смог рассеялся, но слишком поздно. Где ты теперь, Джулия? Прощен ли я?
1.2
Виржини не занимается и все же настаивает на уроках. У меня есть студенты и похуже, еще более бесцеремонные, но ни один не бесит меня настолько.
Я иду через парк к ее квартире. В ней перетоплено и слишком много розового. Раньше меня это не беспокоило. Теперь, когда я вхожу в ванную комнату, меня передергивает.
Розовая ванна, розовая раковина, розовый унитаз, розовое биде, розовая плитка, розовые обои, розовый ковер. Расчески, мыло, зубная щетка, цветы из шелка, туалетная бумага — все розовое. Даже мусорная корзинка с педалью — бледно-розовая. Я хорошо знаю ее, эту маленькую корзинку. Каждый раз, когда я здесь сплю, удивляюсь, что же я делаю с моим временем и со временем Виржини. Она на шестнадцать лет моложе меня. Она не та женщина, с кем я хочу провести всю жизнь. Но то, что у нас есть, однажды начавшись, продолжается. Она этого хочет, а я иду на поводу, наверное из-за похоти и одиночества; и лени, и нежелания ничего менять.
Наши уроки четко отделены от всего остального. Сегодня мы разбираем ми-мажорную партиту Баха. Я прошу сыграть до конца, но останавливаю ее после Гавота.
— Не хочешь узнать, чем все кончается? — игриво спрашивает она.
— Ты почти не занималась.
Она изображает виноватый вид.
— Начни с начала, — предлагаю я.
— Гавота?
— Прелюда.
— Ты имеешь в виду с семнадцатого такта? Знаю, знаю, я всегда должна использовать кисть для струны ми.
— Я имею в виду с первого такта.
Виржини выглядит обиженно. Она кладет смычок на бледно-розовую шелковую подушку.
— Виржини, ты все можешь, ты просто этого не делаешь.
— Чего не делаю?
— Не думаешь о музыке. Спой первую фразу, просто спой ее.
Она берет смычок.
— Я имею в виду — голосом.
Виржини вздыхает. Она поет чисто и точно:
— Ми-ре-ми си соль си ми-фа-ми-ре-ми...
— Ты не могла бы петь без этих бессмысленных слогов?
— Меня так учили. — Ее глаза сверкают.
Виржини из Ниона5, про который я знаю только то, что это где-то рядом с Авиньоном. Дважды она предлагала мне поехать туда с ней, потом перестала предлагать.
— Виржини, это ведь не просто одна дурацкая нота после другой — вторые ми-ре-ми должны напоминать первые. Вот так. — Я беру скрипку и показываю. — Или так. Или в каком-то твоем собственном прочтении.
Она играет это снова, и играет хорошо. И продолжает. Я закрываю глаза. Запах ароматической смеси в громадной вазе неприятно въедлив. Темнеет. Скоро зима. Как Виржини молода, как мало она работает. Ей всего двадцать один. Мои мысли переходят в другой город, к памяти о другой женщине, которой тогда было столько же лет.
— Мне продолжать?
— Да.
Я прошу Виржини держать кисть свободно, следить за интонацией здесь, помнить о динамике там, играть деташе ровно... Но она все это знает. Через неделю будет какой-то прогресс, но очень небольшой. Она талантлива, но почти не работает. Учится на очном отделении, однако музыка — лишь одно из многих ее занятий. Она беспокоится о студенческом конкурсе, на котором должна исполнять эту партиту. Она думает, не продать ли ей скрипку Мирмона6 и не призвать ли отца, обеспечивающего ее совсем не студенческий образ жизни, купить ей что-то более раннее и итальянское. У нее большой круг знакомств здесь, разветвленный клан родственников и масса друзей по всей Франции, которые приезжают к ней в разные времена года, и три бывших бойфренда, с которыми она в хороших отношениях. Мы с ней вместе уже больше года.
Я помню ту, другую женщину, самой себе играющую Баха: английскую сюиту. Глаза ее закрыты. Пальцы легко бегут по клавишам. Может, я тогда слишком резко повернулся. Любимые глаза обратились ко мне. А здесь так много людей — занятых, озабоченных. Я так хочу верить, что она дышит, что она по-прежнему где-то есть на этом земном шаре.
1.3
Квартет «Маджоре» собирается на репетицию в нашем обычном месте, маленьком двухэтажном домике Эллен.
Эллен готовит кофе. Нас пока двое. Послеполуденное солнце проникает внутрь. Бархатный женский голос поет Коула Портера. Перед простым сосновым книжным шкафом — четыре темно-синих кресла без подлокотников, стоящие полукругом. Альтовый футляр и пара пюпитров остаются в углу общего пространства кухни-салона-столовой.
— Одну? Две? — спрашивает Эллен. — Все время забываю. Интересно почему? Обычно такое не забываешь, когда все время имеешь дело с чьими-то кофейными привычками. Но ведь у тебя нет привычек насчет сахара? Иногда ты пьешь вообще без. О, меня вчера о тебе спрашивали. Николас Спейр. Ужасный человек, и чем язвительнее он пишет, тем больше его читают. Попробуй его убедить написать про нас. Я уверена, он к тебе неравнодушен. Он каждый раз хмурится, когда я тебя упоминаю.
— Спасибо, Эллен. Только этого мне и не хватает.
— Безусловно, вот и мне тоже.
— Никаких влюбленностей в коллег.
— Ну ты все же не настолько неотразим.
— Мм... что новенького по части садоводства?
— Сейчас ноябрь, Майкл, — говорит Эллен. — И вообще, садоводство мне надоело. Вот твой кофе. Как тебе мои волосы?
Эллен — рыжая, и ее прическа меняется каждый год. В этом году у Эллен завитки в тщательном беспорядке. Я одобрительно киваю и сосредотачиваюсь на кофе.
Звонок в дверь. Это Пирс, ее старший брат, наша первая скрипка.
Он входит, слегка пригибая голову. Целует сестру, которая всего на пару дюймов ниже, здоровается со мной, снимает свое элегантно потрепанное пальто, достает скрипку и бормочет:
— Ты не могла бы это выключить? Я пытаюсь настроиться.
— Ну еще немножко — пусть доиграет до конца дорожки, — говорит Эллен.
Тогда Пирс сам выключает проигрыватель. Эллен молчит. Пирс привык добиваться своего.
— Я полагаю, так всегда бывает, когда живешь в Лoутене, или Лейтоне, или где там еще.
— В Лейтонстоуне, — говорю я.
— Ах, ну да, конечно, — говорит Эллен, изображая озарение.
Слово «Лондон» для нее означает только самый центр города. Мы все, кроме Билли, живем более или менее в центре, внутри или возле Бейсуотера, недалеко от Гайд-парка и Кенсингтонских садов, хотя и в очень разных условиях. Пирс обитает в подвальной студии, и, когда оказывается у Эллен, этот контраст его раздражает.
Чуть погодя Эллен аккуратно спрашивает, как ему понравился вчерашний вечер. Пирс ходил на квартет Стейфа, которым восхищался уже много лет, на целиком бетховенскую программу.
— Да нормально, — бурчит Пирс. — Со Стейфом никогда не знаешь. Вчера они напирали на красоту звука — сплошное самолюбование. И что-то мне все меньше нравится лицо первой скрипки: каждый год оно все более и более скукоженное. Доиграв Grosse Fuge7, они вскочили так, будто только что убили льва. Публика, конечно, посходила с ума... Эрика звонила?
— Нет... Так что? Тебе не понравился концерт?
— Я этого не сказал. Где этот чертов Билли? Надо у него отбирать по шоколадному печенью за каждую минуту опоздания. — Настроившись, Пирс играет быстрое пиццикато четвертьтонами.
— Что это было? — спрашивает Эллен, чуть не пролив кофе. — Нет-нет-нет, не надо это снова играть.
— Попытка композиции в стиле Билли.
— Ну, это нечестно, — говорит Эллен.
Пирс улыбается какой-то нехорошей полуулыбкой:
— Билли еще зелен. Однажды, лет через двадцать, он превратится в настоящего монстра, напишет нечто скрежещуще-жуткое для Ковент-Гардена — ежели таковой по-прежнему будет существовать — и проснется сэром Уильямом Катлером.
Эллен смеется, но тут же останавливается.
— Ну-ну, не будем говорить гадости друг у друга за спиной, — говорит она.
— Я немного беспокоюсь, — продолжает Пирс. — Билли слишком часто говорит о том, над чем он работает. — Пирс поворачивается ко мне за поддержкой.
— Он что, попросил, чтобы мы сыграли что-то из его сочинений? — спрашиваю я.
— Нет. Пока нет. Еще нет. Просто предчувствие.
— Почему бы нам не подождать, пока не попросит? — предлагаю я.
— Я против, — медленно говорит Эллен. — Будет ужасно, если нам не понравится... я имею в виду, что, если это будет звучать как сейчас у Пирса?
Пирс опять улыбается, причем довольно неприятно.
— Ну я не вижу особого вреда, если мы один раз это прочтем, — говорю я.
— А что, если кому-то из нас понравится, а кому-то — нет? — спрашивает Эллен. — Квартет — это квартет. Это может испортить отношения. И конечно, это будет еще хуже, чем все время недовольный Билли. Вот и все.
— Элленская логика, — говорит Пирс.
— Но мне нравится Билли... — начинает Эллен.
— Нам тоже, — прерывает Пирс. — Мы все друг друга любим, это не обсуждается. Но в этом вопросе мы втроем должны продумать нашу точку зрения — нашу общую точку зрения — четко, до того как Билли нам представит четвертого Разумовского8.
В этот момент появляется Билли, и мы прекращаем разговор. Он устало втаскивает свою виолончель, просит прощения, радуется, когда видит свои любимые шоколадные печенья, заготовленные внимательной к нему Эллен, проглатывает несколько, с благодарностью берет кофе, опять просит прощения и начинает настраиваться.
— Лидия взяла машину — зубной врач. Дикая спешка — чуть не забыл ноты Брамса. На Центральной линии — кошмар. — Пот блестит на его лбу, он тяжело дышит. — Виноват. Виноват. Виноват. Я никогда больше не опоздаю. Никогда-никогда.
— Возьми еще печенья, Билли, — ласково говорит Эллен.
— Заведи себе мобильник, Билли, — говорит Пирс лениво-безапелляционным тоном начальника.
— Зачем? — спрашивает Билли. — С какой стати? Почему я должен завести мобильник? Я не сутенер и не водопроводчик.
Пирс качает головой и пропускает это мимо ушей. Билли слишком толст и всегда будет таким. Он всегда будет тревожиться из-за семьи и денежных проблем, страховки на машину и композиторства. Несмотря на все наше недовольство и осуждение, он никогда не будет приходить вовремя. Но в миг, когда смычок его касается струн, Билли преображается. Он замечательный виолончелист, светлый и глубокий, — основа нашей гармонии, твердыня, на которой мы покоимся.
1.4
Каждая репетиция квартета «Маджоре» начинается с очень простой, очень медленной трехоктавной гаммы на четырех инструментах в унисон: иногда мажорной, как наше имя, иногда минорной, как тональность того, что мы играем в тот день. Не важно, насколько невыносима была наша жизнь последние пару дней, не важно, как жестоки наши споры про людей, про политику, насколько мучительно наше несогласие по поводу того, что играть и как, — гамма напоминает нам, что мы на самом деле едины. Мы стараемся не смотреть друг на друга, когда играем эту гамму; кажется, никто не ведет. Даже первый звук Пирса, просто вздох, не обозначен движением его головы. Когда я играю эту гамму, я проникаюсь духом квартета. Я становлюсь музыкой гаммы. Моя воля приглушена, и я свободен.
После того как пять лет назад ушел Алекс Фоли и Пирс, Эллен и Билли стали рассматривать меня как возможную вторую скрипку, мы исполняли разную музыку, репетировали, даже дали несколько концертов вместе, но никогда не играли гамму. Я даже не знал, что она у них есть. Наш последний концерт был в Шеффилде. В полночь, через два часа после концерта, Пирс позвонил мне в гостиничный номер и объявил: они все хотят, чтобы я стал частью квартета.
— Это было хорошо, Майкл, — сказал он. — Эллен настаивает, что ты «создан для нас».
Несмотря на эту мелкую шпильку в адрес сестры, несомненно присутствующей на другом конце провода, голос его звучал почти ликующе, совсем не в его стиле. Два дня спустя, в Лондоне, мы встретились на репетиции и в тот раз начали с гаммы. Когда она шла вверх, спокойная, практически без вибрато, я почувствовал, как радость переполняет меня. Когда гамма остановилась на верхней ноте, я взглянул на моих новых коллег — налево и направо. Пирс слегка отвернулся. Это меня поразило. Пирс совсем не тот музыкант, который будет неслышно плакать от красоты гаммы. Я не мог себе представить тогда, что происходило в его голове. Может, снова играя гамму, он отпускал Алекса.
Сегодня мы проходим подряд пару квартетов Гайдна и один Брамса. Гайдновские — великолепны; они приносят нам радость. Там, где есть сложности, мы можем их понять и прийти к взаимному разумению. Мы любим Гайдна, и, играя его, мы любим друг друга. Совсем не то с Брамсом. Он всегда был тяжелым испытанием для нашего квартета.
Брамс мне не близок, Пирс его не выносит, Эллен его обожает, Билли его находит «глубоко интересным», что бы это ни значило. Нас попросили включить что-нибудь из Брамса в программу, которую мы будем играть в Эдинбурге, и Пирс принял неизбежное и выбрал Первый струнный квартет до минор.
Мы доблестно сыграли первую часть квартета, не останавливаясь.
— Хороший темп, — говорит Эллен неуверенно, глядя в ноты, чтобы не смотреть на нас.
— Мне показалось несколько напыщенно. Мы же не квартет Буша9, — говорю я.
— Tы бы не выступал против Буша, — продолжает Эллен.
— А я и не выступаю. Но они — это они, а мы — это мы.
— Какое самомнение, — говорит Эллен.
— Ну, продолжим? Или почистим? — спрашиваю я.
— Почистим, — срывается Пирс. — Это же сплошное месиво.
— Главное — точность, — говорит Билли, будто сам себе. — Как с Шёнбергом.
Эллен вздыхает. Начинаем играть снова. Пирс нас останавливает. Он смотрит прямо на меня.
— Это ты, Майкл. Ни с того ни с сего ты вдруг очень экспрессивен. Не предполагается, что тебе особо есть что сказать.
— Ну, тут написано «с выражением».
— Где? — спрашивает Пирс, будто обращаясь к умственно отсталому ребенку. — Где именно?
— Пятнадцатый такт.
— У меня ничего такого нет.
— Тебе не повезло, — говорю я кратко.
Пирс смотрит ко мне в ноты, не веря своим глазам.
— Ребекка выходит замуж за Стюарта, — сообщает Эллен.
— Что-о-о? — спрашивает Пирс, резко переключившись. — Ты шутишь.
— Нет, это правда. Я это слышала от Салли. А Салли это слышала непосредственно от Ребеккиной мамы.
— Стюарт! — говорит Пирс. — О боги. Она будет рожать детей вообще без головного мозга...
Мы с Билли переглядываемся. Многие наши разговоры отрывисты, язвительны и часто совсем не по делу, что странно сочетается с точностью и выразительностью, к которым мы стремимся в игре. Эллен, например, обычно говорит первое, что ей приходит в голову. Иногда мысли опережают слова, иногда наоборот.
— Давайте пойдем дальше, — предлагает Билли.
Мы играем еще несколько минут. Несколько раз не получается вступить, нет ясного направления.
— Никак не могу собраться, — говорит Билли. — Все четыре такта перед си чувствую себя абсолютно беспомощным.
— А Пирс в сорок первом такте кулдычет как индюк, — говорит Эллен.
— До чего же ты противная, Эллен, — говорит ее брат.
Наконец мы подходим к большому крещендо Пирса.
— О нет, нет, нет! — кричит Билли, отрывая руку от струн и жестикулируя.
— Мы все тут играем громковато, — говорит Эллен, стараясь быть тактичной.
— Слишком истерично, — говорю я.
— Кто истеричен? — спрашивает Пирс.
— Ты, — кивают остальные.
Довольно большие уши Пирса багровеют.
— Твое вибрато надо несколько охладить, — говорит Билли. — Оно как тяжелое дыхание в телефоне.
— О’кей, — говорит Пирс зловеще. — А ты мог бы играть немного помрачнее в сто восьмом такте, Билли?
Обычно все происходит не так. Обычно во время репетиций мы гораздо более дружелюбны. Я виню во всем Брамса.
— У нас вместе ничего не получается, — говорит Билли с неким невинным возбуждением в глазах. — Это было ужасно неслаженно.
— Имеется в виду «ужасная лажа»? — уточняю я.
— Да. Нам надо как-то собраться. Пока это просто какой-то шум.
— Это называется Брамс, Билли, — говорит Пирс.
— У тебя просто предрассудки, — говорит Эллен. — Ты к нему привыкнешь.
— Ну, разве что в маразме.
— Почему бы нам не структурировать игру вокруг мотивов? — предлагает Билли.
— Да тут как-то нет мотивов, — говорю я. — Не мелодии на самом деле, а мелодийность. Я именно это хочу сказать? Какое слово правильное?
— Мелодичность, — говорит Эллен. — И кстати, тут хватает мотивов.
— Что ты имеешь в виду? — спрашивает меня Пирс. — Это все мотивы. Я не говорю, что мне это нравится, но...
Я указываю смычком в ноты Пирса:
— Это мотив? Я не уверен, что даже Брамс счел бы это мотивом.
— Ну, не арпеджио, не гамма, не мелизм, значит... ох, не знаю. Это все безумно и запутанно. Чертов Эдинбург...
— Не бушуй, Пирс, — говорит Эллен. — Ты сыграл последний пассаж по-настоящему хорошо. Меня вдохновило твое портаменто. Неожиданно, но сильно. Ты должен это сохранить.
Пирс обескуражен похвалой, но быстро восстанавливается.
— Но Билли звучит совершенно безвибратно, — говорит он.
— Я старался сыграть помрачнее, — парирует Билли.
— Ну это немного тяжеловато.
— Мне купить новую виолончель? — спрашивает Билли. — После того, как я куплю мобильник?
— Почему бы тебе просто не сыграть выше на струне до? — ворчит Пирс.
— Она будет слишком рычать.
— Ну что, еще раз? С девяносто второго такта? — предлагаю я.
Эллен:
— Нет, после двойной черты.
Билли:
— Нет, с семьдесят пятого.
— О’кей, — говорит Пирс.
После нескольких минут мы снова останавливаемся.
— Это так утомительно играть, — говорит Эллен. — Чтобы эти ноты зазвучали, каждую надо вытягивать. Не то что на скрипке...
— Справляйся, Эллен, — говорит Пирс. — Брамс — это по твоей части.
Эллен вздыхает:
— Скажи что-нибудь хорошее, Билли.
Но Билли сосредоточился на пожелтевших нотных листках, которые принес с собой.
— Мой эксперимент с дезодорантом не удался, — вдруг говорит Эллен, поднимая молочно-белую руку.
— Давайте дальше, иначе мы никогда не закончим, — говорит Билли.
В конце концов, после полутора часов мы доезжаем до второй части. Снаружи темно, мы все устали и от темпераментов друг друга, и от музыки. Но мы состоим в странном браке из четырех участников с шестью отношениями, каждое из которых в любой момент может быть сердечным, нейтральным или натянутым. Нашим слушателям не представить, как честно, нетерпеливо, уступчиво, упрямо мы ищем что-то вне нас — то, что воображаем каждый поодиночке, но воплощаем вместе. Где уж тут искать гармонию духа, не говоря уж о возвышенности? Как такая механика, такие остановки и начала, такая легковесная неуважительность превращаются в музыкальное золото, несмотря на наши склочные сущности? И все же достаточно часто, начав вот так банально, мы приходим к пониманию, которое кажется нам правильным и одновременно оригинальным, и к интерпретации произведения, вытесняющей из наших душ — и, возможно, по крайней мере на какое-то время, из душ тех, кто нас слушает, — любые версии, хоть и правильные, хоть и оригинальные, но сыгранные не нами.
1.5
У меня на последнем этаже холодно из-за бесконечных проблем с отоплением. Старые батареи дома Архангел-Корт, еле теплые сейчас, весной будут обжигающими. Каждую зиму я обещаю себе сделать двойные окна и каждую весну, когда цены падают, решаю этого не делать. В прошлом году отложенными на это деньгами я буквально заткнул проржавевшие трубы, чуть ли не сгнившие в бетоне, из них капало на голову моему соседу снизу. В этом году я должен сделать хотя бы спальню.