Клиа Кофф
О чем говорят кости
Убийства, войны и геноцид глазами судмедэксперта
Для искателей серебряных нитей…
Clea Koff
The Bone Woman: A Forensic Anthropologist’s Search for Truth in the Mass Graves of Rwanda, Bosnia, Croatia, and Kosovo
The Bone Woman © by Clea Koff, 2004
By agreement with Pontas Literary & Film Agency
© Дудов М.Б, перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Предисловие
9 января 1996 года, вторник, 10:30 утра. Здесь, на склоне холма в Руанде, я занимаюсь именно тем (внезапно!), чем хотела заниматься всегда. Осматриваюсь, оцениваю – будто хочу выстроить идеальный кадр. Взгляд вверх, щелк: банановые листья. Взгляд вниз, щелк: человеческий череп. Слева, щелк: опять банановые листья. Справа, щелк: маленький лесок. Прямо передо мной, щелк: пространство. Сижу на крутом склоне, прямо посреди банановой рощи, подтянув колени, чтобы не съехать вниз. А вот лежащий у моих ног череп не смог удержаться – он скатился сюда с вершины холма, оставив наверху остальные части тела. Такое в буквальном смысле унижение перенес не только этот череп: вокруг меня множество костей. Их владельцы были убиты полтора года назад на этих холмах. С тех пор большинство потеряло головы. Я пытаюсь воссоединить черепа с телами. После этого появится шанс определить возраст, пол, телосложение и причину смерти, а может быть, даже восстановить их имена. Я осторожно наклоняюсь и «прислушиваюсь» к черепу. Он лежит лицом вниз, и я вижу только грубый рубец на затылочной области – удар чем-то большим и острым. Смотрю на следы раны – продавленная внутрь кость, V-образный в поперечнике разрез. Надоедливо зудящий комар садится на край раздробленной кости. «Там тебе нечего ловить, парень. Кровь давно утекла», – думаю я, прогоняя его прочь.
Череп лежит так, что видны зубы верхней челюсти. Их обладателя убили, когда у него как раз начинал прорезываться один из третьих моляров. Прямо перед отъездом в Руанду мне удалили зубы мудрости, и я задумчиво провела языком по свежим ямкам в деснах. Интересно, как быстро вы начинаете искать сходство между собственным телом и трупом, лежащим перед вами. Что это – сочувствие к его ужасной участи или же облегчение от того, что мы, в отличие от этого бедолаги, живы? Эти размышления прерывает моя коллега по воссоединению тел, Роксана. Вместе с фотографом Ральфом она появляется из зарослей справа от меня. Ральф должен зафиксировать точное местонахождение и положение черепа. Мы кладем рядом с черепом фотодоску – на ней высвечивается порядковый номер, дата и стрелка, указывающая на север. В тишине дважды щелкает «Никон».
Теперь череп можно трогать. Я поднимаю его и разворачиваю лицом к себе. И вот он прямо перед глазами: вижу жесткий и глубокий разрез, по диагонали пересекающий глазную впадину и переносицу. Удар размозжил хрупкие кости, формирующие черты лица, создающие индивидуальность. Смотреть больно, я откладываю череп в сторону, берусь за блокнот с полевыми записями: в нем мы с Роксаной отмечаем состояние костей, число сохранившихся зубов, место обнаружения. Внеся все данные, мы кладем череп на то самое место, где его обнаружили, а затем поднимаемся по склону, пробираясь под низко висящими банановыми ветвями и стараясь не наступать на разбросанные повсюду выбеленные солнцем позвонки. Наверху нас ждет заросшая травой поляна, где валяются обрывки одежды. Сейчас наша задача – найти скелет нашего черепа. Расчистив лопатками траву, мы обнаруживаем под лохмотьями несколько костей, частично засыпанных землей, смытой с верхушки холма дождями. Может, это тело нашего черепа? Поиски продолжаются.
…Наши поиски продолжались с переменным успехом две недели. По склонам холма без устали бродили четверо антропологов, занятых одним и тем же делом. Параллельно на гребне холма работали два археолога, пытавшиеся определить границы объекта, на который мы в итоге потратили два месяца: массового захоронения возле церкви в Кибуе.
* * *
Мне было двадцать три года, я входила в группу из шестнадцати археологов, антропологов, патологоанатомов и прозекторов, направленных в Кибуе Международным уголовным трибуналом ООН по Руанде (МТР, International Criminal Tribunal for Rwanda, ICTR) после геноцида 1994 года. МТР был организован по прецеденту МТБЮ – Международного уголовного трибунала по бывшей Югославии, который преследовал виновных в военных преступлениях и этнических чистках в Боснии и Герцеговине, Хорватии, а позднее и в Косово. МТР и МТБЮ примечательны тем, что это первые международные уголовные трибуналы, организованные со времен Нюрнбергского процесса, проходившего после Второй мировой войны. В 1995 году тогдашний главный прокурор МТР Ричард Голдстоун сделал необычное предложение. Он обратился к бостонской неправительственной организации (НПО)«Врачи за права человека» с просьбой собрать группу судебно-медицинских экспертов для исследования массовых захоронений. На тот момент МТР уже предъявил обвинения подозреваемым в этих убийствах.
Судья Голдстоун обратился по адресу. У «Врачей за права человека» была целая сеть профессионалов в области медицины, и ранее эта НПО уже предоставляла патологоанатомов для проведения вскрытий в ходе расследований по нарушениям прав человека в Израиле, в которых было замешано правительство. Трибунал также воспользовался услугами старшего научного эксперта ООН доктора Уильяма (Билла) Хаглунда, лично отобравшего специалистов для команды.
Когда мне позвонил Билл, я еще училась в аспирантуре на кафедре судебной антропологии Стэнфорда. Но мне уже давно не давала покоя мысль: я должна что-нибудь сделать, чтобы помочь остановить нарушения прав человека. Я думала, что эта цель станет более реальной, если все потенциальные убийцы узнают, что кости могут говорить. К счастью, о моей идее знали и коллеги в университете, так что когда Билл попросил судебного антрополога доктора Элисон Гэллоуэй порекомендовать ему студентов для миссии в Руанде, она, видимо, сообщила, что единственный известный ей человек на кафедре, знакомый с судебной антропологией и одновременно интересующийся расследованием нарушений прав человека, – это я.
Человека, который стал моим вдохновителем, звали Клайд Сноу. Я узнала о нем из книги «Свидетели из могилы: истории, которые поведали кости» (Witnesses from the Grave: The Stories Bones Tell). Эта работа рассказывает о созданной Сноу Аргентинской группе судебной антропологии (Equipo Argentino de Antropología Forense, EAAF). Сейчас EAAF – это всемирно известная экспертная организация, а в 1984 году они были всего только малоизвестной группой студентов-аспирантов, у которых хватило духа эксгумировать и попытаться идентифицировать останки аргентинцев, «исчезнувших» во времена военной хунты в 1970–1980-е. Когда я читала «Свидетелей из могилы», меня переполняло желание помочь им в работе, однако для начала требовалось приобрести необходимую квалификацию. Мне предстояло не только поступить в аспирантуру по судебной антропологии, но и доучиться оставшиеся три года моего курса антропологии в Стэнфорде.
Поступая в университет, я знала, что хочу изучать человеческие останки. На самом деле мне еще с детства страшно нравились разнообразные кости и старинные вещи (странновато, не правда ли?), я лишь решила сузить область своих интересов. Когда мне было семь, я подбирала тушки мертвых птиц на улице возле нашего дома в Лос-Анджелесе и хоронила их на маленьком кладбище. Спустя несколько лет, уже в гостях у моей кенийской семьи, я собирала выбеленные солнцем кости животных в Национальном парке Амбосели – под крики обезьян, сидевших прямо надо мной на деревьях. На следующий день я вернула все кости обратно, аккуратно все очистив. В тринадцать лет – мы жили тогда в Вашингтоне, округ Колумбия, – я хоронила мертвых птиц в полиэтиленовых пакетах, а потом выкапывала – мне было любопытно, сколько нужно времени, чтобы трупы «превратились» в скелеты. Я отнесла несколько вонючих мешков своему учителю естествознания. И хотя мой презент его несколько шокировал, мы провели полное энтузиазма внеурочное исследование феномена смерти. Но в семнадцать, в последнем классе школы, мой выбор стал более определенным – остеология человека. Как-то на канале National Geographic я случайно увидела документальный фильм, в котором рассказывалось, как в Италии ученые находят в пепле вулкана Везувия останки людей, погибших почти две тысячи лет назад во время знаменитого извержения. Я была поражена, узнав, что по набору костей можно определить, кому они принадлежали, – например, молодой служанке, которой часто приходилось носить тяжести. Зачарованная, я смотрела фильм и поминутно делала заметки. Среди прочих была и такая: «Не забыть! Хочу изучать археологию в Стэнфорде».
Однако уже на следующий год я поняла, что просто исследовать древние кладбища мне неинтересно. Это понимание пришло прямо посреди раскопок, проводившихся по программе «Стэнфорд в Греции», которая долгие годы существовала под эгидой кафедры античной истории факультета гуманитарных и социальных наук Стэнфорда. На тех кладбищах люди были похоронены «нормально». Я же хотела исследовать тайные могилы, незахороненные останки жертв преступлений и тех, кто погиб случайно. Меня интересовали люди, убитые сравнительно недавно и чьи личности не были установлены. После знакомства со «Свидетелями из могилы» я знала, что этим занимаются судебные антропологи, а также что судебная экспертиза останков может помочь – и помогает! – привлечь убийц к ответственности.
Вся судебная антропология состоит из двух частей: что было до и что стало после. Судебные антропологи берут то, что осталось от человека после смерти, а затем исследуют, чтобы понять, что же происходило с ним до смерти – как задолго до смерти (antemortem), так и непосредственно перед смертью или в сам момент смерти (perimortem). Судебная антропология не только помогает правосудию установить личность, но также играет важную роль в расследованиях нарушений прав человека. Тело, нанесенные ему повреждения, может изобличить преступников даже тогда, когда они уверены, что заставили своих жертв замолчать навсегда. Эта сторона судебной антропологии вдохновляет меня больше всего, поскольку дает шанс «надрать задницу негодяям» в тот момент, когда они меньше всего этого ожидают.
Я думаю, мне так нравится судебная антропология потому, что я, еще будучи ребенком, хорошо знала, как выглядят и на чем основываются подавление и дискриминация людей. Мои родители Дэвид и Мсиндо – известные кинодокументалисты, в своих работах исследовавшие такие социальные проблемы, как колониализм и африканское сопротивление, израильско-палестинский конфликт, взаимодействие представителей различных рас и социальных классов в Британии. И они были не из тех родителей, что отправляют детей спать, когда хотят поспорить с друзьями о политике. Мой брат Кимера и я всегда были вместе со взрослыми. Мы узнали значения таких слов, как «люмпен-пролетариат», задолго до того, как посмотрели «Улицу Сезам».
Родители не боялись брать нас на съемки, и мы были полноценными участниками их проектов, а не просто туристами. Частые путешествия в таком юном возрасте (а также то обстоятельство, что телевизор нам разрешалось смотреть не часто) не то чтобы сформировали в нас сильное национальное самосознание. Не помогали в этом и родители (да и не смогли бы, даже если бы захотели): Дэвид провел многие годы за границами США, хотя он американец во втором поколении с польско-русскими корнями, а Мсиндо выросла в Британии, будучи наполовину танзанийкой, наполовину угандийкой. В общем, место национального самосознания у нас заняло самосознание семейное.
Единственный раз, когда родители не взяли нас с собой, случился из-за того, что одна бостонская телекомпания подвергла цензурным правкам их фильм «Черная Британника», и родителям пришлось срочно лететь из Британии в США и решать эту проблему. И тут мы ощутили на себе, как сильно наша жизнь зависит от их работы: они уехали на полгода, а нас с Кимерой оставили в Норфолке, на свиноферме у друга. В свой шестой день рождения, страдая от разлуки с родителями, я вдруг остро почувствовала, что произошла какая-то большая несправедливость по отношению к их фильму, а значит, и по отношению к самим родителям, и ко всей нашей семье. Похожие чувства я испытала и несколько лет спустя, когда мое сердце сжималось от страха перед мыслью, что кто-то, облеченный властью, может снова разделить нашу семью по своей прихоти. Мы были в аэропорту Найроби, когда сотрудник паспортного контроля вдруг объявил, что хочет задержать мою маму, поскольку та родилась в Танзании, а ему не нравится политика танзанийского президента. Он приказал остальным членам семьи садиться в самолет и улетать без нее. В тот день мы едва не опоздали на рейс, а я прорыдала несколько часов, почти лишившись сознания. Мне тогда было всего девять, но я до сих пор помню ухмылку на лице офицера, наслаждавшегося властью над судьбами других людей.
Так что, когда восемь лет спустя я прочла ту книгу, «Свидетели из могилы», из которой узнала о существовании Аргентинской группы судебной антропологии, мое желание созрело: я поняла, что хочу заниматься именно тем, чем занимаются они. Для меня все решила одна фотография: выступление Клайда Сноу на процессе над государственными чиновниками, ответственными за похищения и убийства тысяч людей. Камера запечатлела момент, когда Сноу демонстрирует суду слайд с фотографией черепа одной из жертв – Лилианы Перерия. Устами Клайда эта молодая женщина поведала суду, что была убита выстрелом в затылок вскоре после рождения ребенка (он появился на свет уже после ее похищения). Ее останки стали вещественным доказательством, подтвердившим показания живых свидетелей. Убийцы на государственной службе были абсолютно уверены, что они – последние, с кем она говорила, но Клайд своей работой сумел заставить их задуматься о содеянном.
Самым большим шагом к моей мечте было поступление в магистратуру по судебной антропологии в Университете Аризоны. Университетская программа включала в себя изучение и применение остеологии человека в реальной судебной практике – по договоренности со службой судебно-медицинской экспертизы округа Пима студенты привлекались для исследования всех найденных неопознанных тел. Я вспоминаю свой первый день в университетской лаборатории идентификации тел: сложенные друг на друга картонные коробки с невостребованными скелетами, влажная камера с вытяжкой для отделения плоти от костей, фотокомната для проявки рентгеновских снимков челюсти… И кофейник, тихо булькающий на столике в дальнем углу. Выходя в тот день из лаборатории, я практически плакала от счастья. Я чувствовала, что нашла свое место. На моей программе, кроме меня, было еще восемь студентов, большинство уже проучились там несколько лет. Меня окружали опытные наставники, и самое главное, программой руководил доктор Уолт Биркби, один из виднейших американских судебных антропологов. Но его компетентность – не единственная причина, по которой мне хотелось не ударить в грязь лицом: лаборатория была его базой, а сам он – бывшим морпехом, с ежиком серо-стальных волос и отрывистым командным голосом. Мне не хотелось выяснять, что он делает со студентами, не соответствующими его стандартам.
К счастью, Уолт отнесся ко мне с симпатией. Думаю, отчасти из-за моего неподдельного интереса, а отчасти из-за того, что я быстро сменила статус кабинетного ученого на роль исследователя-практика – во многом благодаря моему стэнфордскому курсу остеологии человека. Впервые увидев в помещении судмедэкспертизы мертвое человеческое тело (покрытое, в отличие от скелета, плотью), я не испугалась. Я видела трупы и раньше (хоть и не так много), когда с товарищами по курсу остеологии в Стэнфорде ходила в анатомический класс, посмотреть, как проводят вскрытия студенты-медики. В то время я особо не интересовалась «свежими» телами с плотью, мне казалось, что мягкие ткани только мешают исследовать кости. Но те «учебные» трупы очень сильно отличались от первого тела, увиденного мной в просмотровой комнате судмедэксперта. Труп женщины какое-то время пробыл в пустыне и успел подвергнуться значительной мумификации. Кожа так сильно загорела и задубела, что больше напоминала материал, из которого шьют баулы. Только небольшие участки на внутренней части бедер избежали палящего солнца. Первоначальный осмотр не выявил внешних повреждений, которые могли стать причиной смерти. «Похоже, здесь случай ПК ЧБ, – сказал Уолт и расшифровал: – Просто кончился чертов бензин».
Уолт влез на стремянку, чтобы сверху сфотографировать труп перед началом исследований, а я стала рассматривать другое тело, лежавшее в коробке на соседнем столе. Оно тоже принадлежало женщине. Она умерла в своем доме, тело обнаружили спустя несколько дней после смерти. Когда я взглянула на лицо покойной, мне показалось, что ее щеки шевелятся. «Не может быть», – подумала я и подошла ближе. Шевелились не только щеки, но и язык, реально проворачивавшийся в полуоткрытом рту. Причиной тому – опарыши, целый клубок белесых личинок. Они копошились, заставляя «ожить» мертвую плоть. Не знаю, что вызвало у меня большее отвращение: вид множества живых опарышей или эти шевеления мертвого тела. В помещении для вскрытий все сотрудники одеты в костюмы полной защиты, закрывающие, естественно, и нос, и рот, так что вы не поймете, что чувствует человек, пока он не скажет вам сам. Но от зрелища пиршества личинок мои глаза, должно быть, настолько расширились, что Тодд Фентон, один из старших учеников Уолта, тихо сказал: «Ты к этому привыкнешь». В это время Уолт уже спускался по стремянке, одновременно инструктируя и раздавая задания, касающиеся первого дела.
Независимо от степени разложения трупа судебный антрополог при проведении вскрытия должен провести ряд исследований: анализ строения отдельных костей для выяснения половой принадлежности и степени возрастных изменений, анализ элементов скелета, специфичных для разных популяций и указывающих на происхождение владельца образца, а также анализ костей, по которым можно оценить рост человека. Возраст мы обычно определяем, исследуя поверхность лобкового симфиза (лонное сочленение, соединение верхних ветвей тазовых костей), также оцениваем степень сращения эпифизов (концевых частей) длинных костей рук и ног и средней части ключичной кости. Исследуется и морфология (форма) концевых участков третьего и четвертого ребер в местах их сочленения с грудиной. Исследование зубов тоже помогает в определении возраста, поскольку их развитие происходит постепенно и коррелирует с биологическим возрастом. При определении пола у тела взрослого человека, в ситуации, когда отсутствуют внешние половые органы (или они подверглись слишком сильному разложению), объектами анализа выступает несколько костей: это все кости тазового пояса – их строение различается у мужчин и женщин; также исследуется череп и некоторые особенности длинных костей. Определение «расы», или происхождения, опять же производится исходя из интерпретации антропологом особенностей морфологии костей всего тела, помогает также исследование структуры зубов и волос. Для оценки роста тела производится измерение длины определенных длинных костей, затем полученные данные пересчитывают с помощью формулы, в которой учитывается также пол и расовая принадлежность тела.
Замечу, говоря «независимо от степени разложения трупа», я имею в виду, что даже если исследуется «свежее» тело (человек умер в этот же день), так или иначе приходится удалять скальпелем мягкие ткани с интересующих нас участков тела, чтобы добраться до кости. После того как кость обнажена, в дело идет пила «Страйкер» – этот инструмент с круглым лезвием, быстро двигающимся вперед и назад, не травмирует мягкие ткани, но хорошо пилит кости. «Страйкером» мы выпиливаем фрагмент кости для исследования. Нельзя резать или пилить как заблагорассудится: разработаны специальные методики и способы, позволяющие взять необходимый образец костной ткани с минимальным ущербом для окружающей плоти или кости. К примеру, если надо отделить от черепа верхнюю и нижнюю челюсти (проще говоря, рот) для последующей рентгенографии зубов, придется следовать определенному алгоритму выпиливания, иначе можно повредить кончики корней зубов, находящиеся в полостях пазух верхней челюсти.
Не буду притворяться, моя первая встреча со «Страйкером» была достаточно нервной. Во-первых, пила довольно тяжелая, и, если хирургические перчатки влажные, она обязательно попытается выскользнуть из рук; во‐вторых, если лезвие коснется жидкости (к примеру, крови, вытекшей в полость кишечника), то этой жидкостью будет забрызгано все вокруг. Вдобавок трудно убедить себя, что пила не травмирует тебя. Впрочем, меня подбодрила Энджи Хаксли, еще одна старшая ученица Уолта: «Ты сможешь, Клиа», – и вот пила в моих руках. Эти волшебные слова, а также здоровая рабочая атмосфера в судмедэкспертизе округа Пима подействовали на меня самым ободряющим образом. Очень важно, что все вокруг сосредоточены на своей работе, а не пялятся на то, как ты пытаешься совладать со «Страйкером», что, надо сказать, посложнее, чем запихнуть кошку в таз с водой.
Согласно рабочему протоколу лаборатории, после отделения от тела интересующих нас костных элементов мы задокументировали их изъятие в службе судмедэксперта (для обеспечения сохранности) и перевезли образцы в университетскую лабораторию. После нескольких этапов влажной очистки, в ходе которой были удалены мягкие ткани и жиры, проводился антропологический анализ, полная рентгенография зубов и последующая обработка пленки в фотокомнате лаборатории. Затем мы должны были представить службе судмедэкспертизы округа отчет с нашими выводами. Затем мы ждали, пока судмедэкспертиза пришлет нам прижизненные рентгеновские снимки людей из базы пропавших без вести, параметры которых соответствуют нашему антропологическому отчету. Получив данные, Уолт проводил сравнительный анализ по особенностям зубов и корневой системы (наличие пломб, мостов, зубных протезов и т. д.), по результатам которого выносил вердикт: наш это случай или нет.
Моя личная точка зрения на исследование скелета в целях идентификации личности состоит в том, что антрополог должен стремиться получить и проанализировать как можно больший массив данных. Одно отдельное исследование, даже вполне релевантное, не может дать надежного результата. Я думаю, что судебные антропологи – это переводчики с языка костей, и здесь опыт – это залог максимальной точности перевода. Такой опыт приходит только в конце долгого пути, в котором вы изучаете множество архивных дел и лично участвуете под руководством опытного профессионала в исследовании большого объема образцов.
В то время, когда я набиралась опыта в лаборатории идентификации, я была убеждена, что расследования нарушений прав человека могут иметь гуманитарное, общечеловеческое измерение, только если речь идет о выходящих за рамки государственных границ случаях, о резонансных преступлениях. Однако один случай в Аризоне заставил меня пересмотреть взгляды. Я вспоминала эту историю в Руанде, она оказалась для меня очень полезна. Как-то к нам в лабораторию привезли из судмедэкспертизы набор зубов и костные образцы неопознанного трупа. Мы посоветовались и решили попробовать разобраться с этим делом до конца рабочего дня. У нас была на руках рабочая версия: прижизненные рентгенограммы зубов пропавшего без вести человека, чей труп, по предположению полиции, мы исследовали. Нам удалось установить возраст, пол, расовую принадлежность, рост, а также наличие некоторых физических аномалий. Затем мы провели рентгенографию зубов и сразу же обработали пленки в фотолаборатории. Когда Уолт сравнил свежие снимки с архивными рентгенограммами зубов пропавшего человека, все встало на свои места: полицейские не ошиблись. Это был наш случай. Труп принадлежал молодому мужчине, уже более года числившемуся в базе пропавших без вести.
Когда тот день подошел к концу, я собрала свою сумку и зашла пожелать Уолту спокойной ночи. Подойдя к высокому книжному шкафу, отгораживавшему его «кабинет» от рабочего помещения, я услышала, как он говорит по телефону с судебным медиком, занимавшимся делом идентифицированного нами мужчины. Предстояло сообщить печальную новость семье погибшего.
– Скажи его родным, что на День благодарения он будет дома, – сказал Уолт, откидываясь на спинку стула. В интонации его голоса – обычно или строгой, или иронической – сейчас была гордость, гордость, которая тут же наполнила мое сердце, поскольку я тоже принимала участие в этом процессе. Наша работа выполнена: мы вернули человека его семье, близкого, кого они потеряли и вряд ли смогли бы найти и опознать без нашей помощи. Мне часто встречалась в литературе такая мысль: для семьи умершего врата печали не закрыты, пока не найдены его останки, даже если это не все тело, а лишь какая-то его часть.
Как я и предполагала еще до поступления в аспирантуру, работа с Уолтом в службе судмедэкспертизы оправдала самые мои смелые ожидания. Однако погружение с головой в настоящую работу, с реальными судебными делами, имело неожиданные побочные эффекты. Я превратилась в замкнутую домоседку, коротающую все свободные вечера за чтением старых британских детективов. Надо было как-то отвлекаться от того, с чем приходилось иметь дело каждый день на работе: тела умерших от передозировки в компании друзей (друзей настолько обдолбанных, что им не пришло в голову ничего лучше, чем просто выбросить мертвого друга в безлюдном месте), тела бывших жен (застреленных и избитых, да, именно в такой последовательности), тела нелегальных иммигрантов, умерших от обезвоживания в жаркой пустыне (где их бросили мошенники, которым несчастные заплатили за помощь в пересечении американо-мексиканской границы). Убийства, самоубийства, автокатастрофы, смерти на воде, смерти в горах и лесах, смерти, смерти, смерти…
В конце концов я стала бояться всего. Я жила одна, в жилом комплексе из сотен квартир, раскинувшемся на нескольких акрах земли у края пустыни. Я постоянно проверяла балконную дверь, желая удостовериться, что она закрыта. Я повесила прозрачную занавеску в душ, чтобы увидеть, не вломился ли кто-то. У меня был сосед, которого я редко видела, кажется, он работал продавцом, и иногда я чувствовала запах «разложения» из-под двери в его квартиру.
Как-то вечером, во время ужина, я включила телевизор посмотреть новости. В том выпуске репортер дал в эфир запись звонка в службу 911: женщина просила о помощи в момент, когда подвергалась нападению. Я вдруг поняла, что это та самая женщина, тело которой мы вместе с Уолтом осматривали буквально несколько часов назад в судмедэкспертизе. От Уолта требовалось определить последовательность, в которой были нанесены повреждения. Я помнила ее бритые ноги, помнила ее крашеные ногти, помнила, как после вскрытия выглядел изнутри ее череп с отверстиями от пуль… Но когда я услышала запись звонка, воспоминания вдруг перестали быть набором фактов, пунктами списка, которые бесстрастно перечисляешь. Я словно услышала голос кого-то, кого знала раньше. Знала уже умершим. Это привело меня в полный ужас.
В то самое время, когда я жила своими страхами, в далекой Руанде случился геноцид. Самое страшное произошло в апреле – июне 1994 года. Смотря телерепортажи, в которых массовая резня представлялась в основном как межплеменной конфликт, я уже знала достаточно, чтобы понимать, каково настоящее положение дел. Хотя журналисты не пытались вникнуть в происходящее, но телевизионная картинка говорила сама за себя. И я подумала: «Никто не хочет отправиться туда и провести опознание всех этих тел?» И так сложилось, что меньше чем через два года я сидела в самолете, который летел в Руанду.
Я была рада присоединиться к руандийской миссии – у меня теперь была возможность применить свои криминалистические навыки для расследования нарушений прав человека. Это именно та цель, о которой я мечтала и которой вдохновлялась многие годы. Поэтому меня не особо беспокоили мысли вроде «а если в Африке будет так же страшно, как в Аризоне?» Не пугала меня и перспектива того, что мы раскопаем там что-то, что разрушит мою психику, – в конце концов, я была опытным, закаленным практикой специалистом. Мне не приходило тогда в голову, что я, пускай и хорошо разбираюсь в трупах, многого не знаю о жизни.
Излишне говорить, что, когда миссия закончила работу и я вернулась домой, стрелка моего внутреннего компаса смотрела уже совсем в другом направлении. Теперь я понимаю, что причиной перемен были, с одной стороны, определенные травмирующие события, а с другой – моя личная вовлеченность в произошедшее из-за сильной идентификации с руандийцами, ведь совсем неподалеку, в трех соседних странах, жили мои многочисленные родственники. Как бы то ни было, моя удовлетворенность от работы странным образом переплелась с различными неожиданными и весьма болезненными аспектами. Из этого переплетения в итоге родилось мое желание работать только в таких миссиях и не заниматься ничем другим.
Вначале я хотела разобраться, что я буду испытывать при смене места или объекта исследований, поэтому я отправилась в Руанду во второй раз, в том же 1996 году. Затем я решила понять, как на мою работу повлияет смена страны: я поехала в Боснию вместе с миссией Международного уголовного трибунала по бывшей Югославии. Следующим шагом было участие в качестве основного эксперта миссии в работе судебно-медицинской группы ООН, исследовавшей захоронения в Хорватии и Косово. Я делала такие шаги столь часто, что работа в международных миссиях стала для меня «настоящей жизнью», более настоящей, чем все остальное. И я шла по этому пути достаточно долго, чтобы своими глазами увидеть, как развивается судебно-медицинская экспертиза на международном уровне и как это развитие меняет атмосферу в международном масштабе.
Что же касается моей каждодневной работы, проходившей среди захоронений и трупов, – я в итоге привыкла ко всему. В Руанде в одной братской могиле могли быть закопаны сотни тел, в основном женщины и дети, погибшие от тупых или колотых ран. В Боснии в одном захоронении обнаруживалось до двух сотен тел, в основном мужчины со связанными за спиной руками, погибшие от огнестрельных ранений (ОР). В Косово мы находили много групповых и семейных захоронений: где-то лежали погибшие от ОР, где-то – сожженные заживо.
Во время миссии в Косово я уже была весьма опытным специалистом и хорошо разбиралась в протоколах и тонкостях работы судебно-медицинских миссий международных трибуналов ООН. Но когда бы мне ни приходилось осматривать тела в морге (а это происходило каждый день) – среди погибших было много и молодых, и старых, – я вспоминала о Руанде. Сам морг очень сильно отличался от надувной палатки для вскрытий, которая была у нас в Руанде. Косовский морг представлял собой капитальное сооружение с водопроводом, электричеством и даже с вытяжными шкафами. Но тела, попадавшие в это здание, часто выглядели почти так же, как в Руанде: женщина средних лет с соской в руке (ее ребенка?), старик, одетый в три пары брюк, женщина с драгоценностями во внутреннем кармане. Так много людей, убитых выстрелами в спину и ягодицы, похожих на тех мертвых руандийцев со следами рубящих ударов на затылках. И там, и здесь это была история о пытавшихся убежать, спасти себя, но не смогших этого сделать, – о людях, которых догнала жестокая смерть.
Тела, обнаруженные нами в Косово, остались после ухода из региона югославской полиции и национальной армии. Они ушли до нашего прибытия и не успели забрать с собой все трупы. На некоторых из найденных тел мы обнаружили специфические повреждения, указывающие на попытки преступников замести следы, уничтожить улики, свидетельствующие о насильственном характере смерти (что на самом деле совсем не просто сделать). Такое изменение образа поведения преступников было первым результатом проникновения криминалистики в международную повестку дня. И это был не единственный результат. Я пришла к пониманию, что в международном масштабе роль криминалистики состоит не только в том, что она помогает сдерживать преступную активность, предостерегая потенциальных убийц, но и в том, что она способствует налаживанию реальных контактов между «противоборствующими сторонами» уже после окончания межнациональных конфликтов. Криминалистика способна помочь в установлении объективной истины о прошлом, рассказать, что и с кем произошло, что, в свою очередь, укрепляет отношения между людьми на локальном уровне. Несмотря на местные особенности – будь то религиозные, национальные или исторические, – разнящиеся от места к месту, к примеру от Руанды к Косово, мертвые везде взывают к нашей общей человеческой природе, роднящей всех людей мира.
Если бы кто-то спросил меня во время моей первой миссии в Руанде, в чем я вижу здесь свои карьерные цели, я бы ответила, что хочу дать слово людям – тем, кого заставили замолчать собственное правительство и армия, тем, кто был унижен самым необратимым способом – убит и тайно захоронен. С этой точки зрения моя работа в двух международных уголовных трибуналах ООН в качестве судебного эксперта кажется воплощением мечты, как бы шокирующе это ни звучало. Я остро почувствовала, что все делаю верно, уже в свой первый рабочий день в Руанде: я ползала на коленях по темной земле, подо мной был крутой сорокапятиградусный склон холма, сверху тяжелым пологом нависали банановые листья и спелые авокадо, а вокруг были разбросаны человеческие останки, которые мне нужно было помечать красными флажками. И так случилось, что у меня кончились все флажки. Той ночью я вернулась в свой номер и сделала в дневнике запись: «Мечта сбылась». И я продолжаю делать записи.
Часть первая
Кибуе
6 января – 27 февраля 1996 года
6 апреля 1994 года самолет, в котором находился президент Руанды Жювеналь Хабиаримана, был взорван ракетой в небе над Кигали. До сих доподлинно неизвестно, кто стоял за этим убийством, но большинство свидетельств указывает на экстремистские группы внутри политической партии самого президента. Не прошло и часа после падения обломков самолета, как президентская гвардия начала планомерное уничтожение людей, чьи имена заблаговременно – за несколько месяцев до теракта – были внесены в черные списки: от политических оппонентов президента до университетских профессоров и студентов. Убивали всех, до кого могли добраться: «простых» людей, членов семей оппозиционеров… Всех, кто был хоть как-то связан с противниками президента.
Всего за сто дней более 800 тысяч человек – а это примерно десятая часть населения Руанды – были истреблены. Не автоматическим оружием, а в основном мачете и дубинками, которыми солдаты, политики, полицейские и просто соседи орудовали под изрыгаемые радио людоедские призывы «Делать свою работу». Сутками напролет лилась ненависть из радиоприемников. Поскольку организаторы бойни ставили своей целью уничтожение определенных групп населения, пускай даже эти «группы» никогда не существовали, их действия были оценены как геноцид. Помимо прочего, за сто дней геноцида были изнасилованы порядка 70 тысяч женщин, а 350 тысяч детей стали свидетелями убийств членов своих семей. По решению Международного уголовного трибунала ООН по Руанде (МТР), первым местом совершения массовых убийств, куда была направлена для расследования группа экспертов-криминалистов, стал город Кибуе, недалеко от западной границы страны.
Глава 1
Кровь давно утекла
Перелет из Калифорнии в Руанду занял двадцать четыре часа. Я сменила десять часовых поясов и успела дважды позавтракать на борту самолета, но одна вещь оставалась неизменной от взлета до посадки: мои мысли о церкви в Кибуе и о работе, которая меня ждала. Я знала немного, в основном хронологию геноцида: церковь расположена в городе Кибуе, находящемся в префектуре, или округе, Кибуе. За три месяца геноцида 1994 года только в этом округе погибло или пропало без вести почти 250 тысяч человек. Несколько тысяч было убито во время одного инцидента в церкви в Кибуе.
По словам немногих выживших местных, префект, или губернатор, Кибуе приказал своим жандармам направлять людей (которых он уже решил уничтожить) по двум адресам: церковь и стадион. Префект убеждал людей, что все это делается для их же безопасности, чтобы защитить от распространяющегося по стране насилия. Однако через две недели, когда в «безопасных зонах» скопилось достаточно людей, на них напали представители полиции и милиции. К подобной тактике прибегали геноцидарии по всей Руанде: собрать побольше людей в хорошо просматриваемом строении и на прилегающей к нему территории, чтобы все входы и выходы можно было легко контролировать, а затем убить их. Всех, без разбору. В руандийских церквях было убито больше людей, чем в любых других зданиях и местах Руанды. Некоторые священники пытались защищать искавших убежища, другие оставались безучастны, а кто-то даже помогал убийцам.
Организация «Африканские права» собрала показания свидетелей нападения на церковь в Кибуе и опубликовала их в виде отчета под названием «Смерть, отчаяние и непокорность». Читать этот отчет – словно слушать шепот выживших: резня началась в воскресенье, 17 апреля, на берегу озера Киву, в церкви, что возвышается над водой. Нападавшие перед штурмом бросили гранату – прямо в собравшихся там людей (их были сотни), – а затем начали стрелять по ним, сея ужас и смерть. Два года спустя в бетонном полу все еще можно было заметить воронку от взрыва и окаймляющие ее развороченные церковные скамьи. Нападавшие вошли в церковь через двухстворчатые деревянные двери главного входа. Вооруженные мачете, они принялись рубить всех, кто попадался им под руку. Сельскохозяйственное орудие отныне косило не урожай, а людей, и «жатва» была столь обильной, что нет никаких сомнений: эта резня была тщательно спланирована.
Бойня в церкви Кибуе, а также в соседних зданиях, где искали спасения более четырех тысяч человек, продолжалась еще несколько дней. Убийцы останавливались только затем, чтобы перекусить. Они применили слезоточивый газ… Казалось бы, распространенная практика, если бы не один нюанс, от которого волосы у меня встали дыбом: с помощью газа убийцы заставляли людей выдать себя. Притворявшиеся мертвыми заходились в кашле – и их тут же хладнокровно добивали. Наконец убийцы ушли – остались только бездыханные тела.
Жители Кибуе постепенно захоронили все трупы из церкви в общих могилах на берегу озера. Международный уголовный трибунал ООН по Руанде поставил нашей команде экспертов-криминалистов задачу: обнаружить могилы, эксгумировать и исследовать останки, чтобы определить общее число жертв, их возраст, пол, характер травм и причины смерти. Трибунал на тот момент уже предъявил обвинения подозреваемым в преступлениях против человечности, и полученные нами вещественные доказательства хотели использовать в суде как подтверждение слов свидетелей.
Когда бы я ни обращалась к рассказам выживших в Кибуе, чтение неизменно заканчивалось слезами. Это были очень тяжелые истории: пускай людям удавалось избежать страшной расправы, их не оставляло горе по убитым. Родители, дети, двоюродные братья и многочисленные родственники – в английском даже нет слов, описывающих все эти степени родства. Читая эти отчеты перед самой посадкой самолета в Кигали, я пыталась скрыть слезы от сидевших рядом людей. В какой-то момент меня охватило отчаяние, и я спросила себя, а справлюсь ли я с этой работой на этом кладбище жертв геноцида? Но стоило мне покинуть самолет и сделать первые шаги по взлетно-посадочной полосе аэропорта Кигали, как все мои опасения рассеялись. Происходившее захватило меня полностью. В здании аэропорта многие лампы не горели, окна были изрешечены пулями или разбиты, и прохладный ночной воздух безо всяких преград проникал в помещение. Прямо у входа меня встретил сотрудник паспортного контроля. Он взял мой паспорт с визой и долго его изучал.
– Как вы можете быть студенткой и в то же время приезжать сюда на работу?
Я сказала, что приехала в составе команды антропологов.
– Кого?
Как он отнесется к тому, что я работаю на Трибунал?
– «Врачи за права человека», – нервно ответила я.
Его лицо посветлело:
– А! Конечно, конечно, проходите, пожалуйста.
Какое облегчение. Я спустилась за багажом. Конвейер был крошечным и вращался со скрипом, а сквозь откидные створки в стене можно было увидеть, как грузчики бросают чемоданы и сумки на ленту. Мои сумки нашлись сразу же, а вот моим коллегам Дину Бамберу и Дэвиду Дель Пино повезло меньше. В конце концов сами грузчики пробрались сквозь створки в стене и встали перед пассажирами, чей багаж потерялся, всем своим видом говоря: «Простите, но мы сделали все, что смогли».
Дин и Дэвид отправились за помощью, а я прошла вдоль сетчатого забора, отделяющего зону выдачи багажа от вестибюля, протиснулась сквозь толпу людей, дважды в неделю встречающих этот рейс, и наткнулась на Билла Хаглунда, нашего босса. Я узнала Билла, мы виделись пару лет назад на ежегодной конференции судебных антропологов в Неваде. В то время он просто купался в лучах славы, получив известность благодаря работе в качестве судмедэксперта в делах о серийных убийствах в Грин-Ривер, в Сиэтле, штат Вашингтон
[1]. Однако большее впечатление на меня произвели отснятые им в Хорватии слайды. Хаглунд летал туда по заданию «Врачей за права человека». Они эксгумировали останки мирных хорватских сербов, убитых хорватской армией в 1991 году. И вот я вижу его в аэропорту Кигали, он такой же, каким я его запомнила: очки, галстук, шляпа и трехцветная бело-седо-русая слегка всклокоченная борода. Знакомым мне торопливым и тихим голосом Билл немедленно начал вводить меня в курс дела. Рассказал о плане действий и маршруте группы, как на два дня в Кигали, так и на первые этапы миссии в Кибуе. Объем работы показался мне огромным – возможно, из-за суматошных объяснений, – но я была полна решимости преодолеть любые трудности. Меня впечатлило, что Билл сделал особый акцент на том, что еще ни одной группе судмедэкспертов не приходилось работать с захоронением таких размеров. Мы были первопроходцами, и нам многому предстояло научиться и ко многому привыкнуть.
Тем временем Дин и Дэвид договорились с Биллом, что он заберет их сумки через пару дней, когда прилетит следующий самолет, и мы наконец покинули здание аэропорта. Снаружи нас ждал Эндрю Томсон, координатор всего нашего проекта.
Мы уже въехали в город Кигали, а я все никак не могла в это поверить. Вы сразу чувствуете, что вы в Африке: воздух здесь свежий, а потом сладкий, очень сладкий, как жимолость. На холмах Кигали огоньками светились окна домов. Дорожное движение было в целом хаотичным: водители не пользовались поворотниками, они просто рулили куда им вздумается, маневрируя и толкаясь в потоке. На улицах было много белых угловатых «Лендроверов» – таких же, как наш, только с черной эмблемой ООН на борту.
Мы заселились в отель «Кийову» и сразу поехали ужинать в бывший дипломатический квартал. Мягкая тропическая атмосфера этого места источала какую-то непривычную африканскую красоту, что-то вроде постколониального Беверли-Хиллз. В китайском ресторане мы встретили еще двоих человек, работавших в Международном трибунале (МТР). Из ресторана открывался вид на сад, раскинувшийся внизу на холме. Мне было очень комфортно быть там и тогда с моими коллегами. И я была счастлива находиться в Руанде. Я вернулась в Восточную Африку – место эпических по глубине и яркости воспоминаний моего детства.
На следующее утро я смогла осмотреться получше. Пригороды Кигали соответствовали моим воспоминаниям. Это были живописные места – зеленые холмы, опоясанные грунтовыми дорогами, окружали долины, заполненные маленькими домиками с красными крышами. Повсюду виднелись цветы, а контраст зеленой травы и оранжевой земли был таким же насыщенным и сияющим, как у Лоуренса Даррелла в его «Александрии». Даже территория вокруг нашего скромного отеля внушала благоговение: вьющиеся лианы с крупными лиловыми цветами, огромные, похожие на ястребов, птицы, свившие гнезда в деревьях. Через бинокль я рассматривала город и его окрестности, и вдруг перед окулярами вспорхнула стая птиц.
Следующие полтора дня мы провели в разъездах по городу, собирая по офисам Трибунала различное оборудование для эксгумации, чтобы доставить его машиной в Кибуе. Дороги в центре Кигали были отличные, так что Билл мчал во весь опор. Его стиль вождения приводил меня в ступор. Я сидела сзади и старалась просто удержаться на сиденье. Иногда это удавалось, и, бросив взгляд в окно, я успевала отметить, что городские кварталы как будто бы нарисованы топографией холмов Кигали. Дороги были заполнены людьми, кто-то нес на голове глиняные горшки, кто-то поливал олеандры, растущие на разделительных полосах.
Штаб-квартира МТР располагалась в многоэтажке. Кондиционеры не спасали от жары и влажности. Именно там, в духоте, мы занялись распаковкой множества ящиков с оборудованием, которые прибыли в Кигали пару недель назад. В процессе стало ясно, что оборудование либо не слишком подходит для наших задач, либо попросту отсутствует. Офисные принадлежности и резиновые сапоги – это, конечно, хорошо, но вот хирургические перчатки были на три размера больше, чем нужно, слишком массивные скальпели с огромными лезвиями… Я даже начала сомневаться: может, нам по ошибке прислали оборудование для патологоанатомов-ветеринаров? Сетки для просеивания никуда не годились – слишком уж крупные ячейки, с такими мелкие кости не обнаружить. Впрочем, ничего изменить уже было нельзя. Нам оставалось только уповать на собственную изобретательность: вдруг уже в Кибуе мы что-нибудь придумаем.
После позднего обеда в отеле «Меридиан» Билл попросил Дина, Дэвида и меня подумать, каковы наши цели как представителей «Врачей за права человека» и МТР. Он также напомнил, что в Кибуе мы как судебные антропологи в первую очередь должны определить возраст и пол жертв, оценить характер повреждений, полученных в ходе самозащиты, и собрать данные о причинах смерти. Разговор получился несколько беспредметным, поскольку до эксгумации еще было далеко. Мы обсуждали скорее наши ожидания, с определенной академической отстраненностью – Билл даже спросил нас, какого рода изменения в костях мы можем предполагать у людей, регулярно переносящих на голове тяжелые грузы. Постепенно тема беседы все же вернулась к правам человека, в частности к праву на достойную жизнь. Дэвид рассказал нам, как однажды в Чили ему пришлось поднимать человеческие останки из шахты, когда он помогал работе чилийской группы судебной антропологии. Он несколько часов карабкался по веревке из шахты глубиной в 200 метров, постепенно, кость за костью, извлекая оттуда скелеты, а затем утешал родственников погибших, ждавших его прямо на краю той шахты. Хотя этот разговор был самым интересным событием дня и проходил в комфортабельном отеле, я почувствовала, как холодок пробежал по моей спине.
Избавиться от этого ощущения не удалось даже во время ужина в открытом ресторане эфиопской кухни, спрятавшемся между другими домами на немощеной проселочной дороге. Неожиданно в ресторан вошли четверо мужчин, все в руандийской военной форме, правда, разного цвета. Все были с автоматами. Я не знала, чего ожидать: они пришли поужинать или кого-то арестовать? – но посетители отнеслись к происходящему спокойно. Солдаты осмотрелись, а потом просто ушли. То ли из-за стресса, то ли из-за смены часовых поясов, но я внезапно потеряла всякий аппетит. Дин с Дэвидом также почти не притронулись к еде. Нам оставалось лишь наблюдать за Биллом, энергично поглощавшим свой ужин. По пути в гостиницу Дэвид все же отметил:
– Ты так ничего и не поела… Ты осталась голодной, – и это не было вопросом.
Ночь прошла без сна – по вине поселившихся в моей комнате маленьких ящериц и звуков, которые они издавали, бегая по линолеуму, – а утром мы с Дином и Дэвидом поехали в штаб-квартиру представительства ООН за ооновскими удостоверениями и водительскими правами. Там мне довелось на себе ощутить смысл слов «международная организация» и соприкоснуться с печально известной бюрократией ООН. Штаб-квартира, расположившаяся в старом отеле «Амохоро», жужжала, как улей: через охраняемые ворота постоянно въезжали и выезжали машины, всюду сновали вооруженные военные со всего мира, по коридорам носились сотрудники, все – в щегольских ооновских голубых беретах.
Оставив наши удостоверения оформляться, мы с Дином и Дэвидом пошли за угол здания, в транспортный офис, где выдавались водительские права. Экзамен на получение прав исчерпывался тем, что надо было проехать вперед по улице, затем обогнуть кольцевую развязку и вернуться обратно. Все мы благополучно справились с заданием. Экзаменатор провел для нас инструктаж по правилам вождения автомобилей ООН, хотя бóльшую часть времени заняли его жалобы на многочисленных нарушителей, к которым он, судя по всему, причислил и нас.
Вообще, если говорить серьезно, удостоверение ООН и водительские права были нам жизненно необходимы: они гарантировали дипломатический иммунитет, свободу перемещения, защиту от личного досмотра и досмотра автомобиля. Нам полагалось носить документы на цепочке на шее. Получив наконец свежезаламинированные карточки, которые тут же прилипли к вспотевшей коже, мы вернулись на базу Трибунала. Мы погрузили в «Лендровер» и прицеп все имевшееся у нас оборудование. Пора в путь. Поскольку Биллу нужно было остаться на какое-то время в Кигали, он попросил двух следователей МТР Дэна и Фила сопроводить нас. Хотя Кибуе находится всего в девяноста километрах к западу от столицы, поездка заняла четыре часа: многочисленные блокпосты Патриотической армии Руанды (ПАР) и ремонтные работы сделали свое дело.
Свои первые впечатления от Руанды за пределами Кигали я получала под музыку группы «Абба» – именно она играла в нашей машине. Первые минут сорок наш путь пролегал по асфальту, затем были три часа более или менее ровной грунтовки, а закончилось все посреди грязи и выбоин, так что сидевшие сзади то и дело подпрыгивали на своих местах. Несмотря ни на что, я чувствовала удивительную легкость и волнение внутри – предвкушала будущие открытия – и, кажется, почти не моргала и все никак не могла сдержать легкую улыбку. Пейзаж лишь усиливал мои чувства: Восточная Африка пробудила внутри благодарные воспоминания о родителях, и я была счастлива снова видеть местных жителей, чья гордая осанка вызывала у меня желание выпрямиться. За окнами машины все было наполнено величественной красотой: по мере приближения к цели нашего путешествия местность постепенно менялась от более равнинной возле Кигали к более гористой на западе, в районе Кибуе. Холмы были заняты где под чайные, где – под банановые, а где – под кофейные плантации, одна панорама сменялась другой в калейдоскопе лоскутных склонов, усеянных хижинами с соломенными крышами и домами из необожженного кирпича. По дорогам шли люди – из одной деревни в другую, – с горшками и припасами на головах и младенцами на спинах. Дети махали нам, когда мы проезжали мимо.
У каждого города стоял блокпост, и на каждом нам приходилось останавливаться. Из маленького строения обычно выходил молодой солдат, просил сдать назад, или заглушить мотор, или что-то еще. Затем он подходил к машине и проверял документы, спрашивая по-французски, куда мы едем, откуда приехали и чем занимаемся. Спустя несколько напряженных минут солдат, видимо, решал, что с нас достаточно, приказывал своему напарнику сбросить на землю веревку, служившую импровизированным шлагбаумом, и отпускал нас.
* * *
Озеро Киву поражало воображение. Дорога спускалась с горы, проходила у самой кромки воды, а после вновь убегала наверх, и так до самого города Кибуе – настоящие американские горки. Церковь в Кибуе оказалась совсем не такой, какой я ее представляла. Позже, узнав страну получше, я поняла, что это типичный образец римско-католической архитектуры в Руанде. Здание было воздвигнуто еще в 1960-е годы бельгийскими священниками: высокое и объемное, с каменной отделкой, витражами и колокольней. Отчеты свидетелей не давали истинного представления об ее изолированности: с дороги церковь смотрелась как одинокое здание на возвышении среди небольшого полуострова, вдающегося в озеро Киву, добраться до которого можно только по воде или единственной дороге.
Проехав мимо церкви, мы отправились к базе миротворцев ООН в отеле «Иден Рок», где оставили оборудование, а затем продолжили путь к гостевому комплексу «Кибуе». От основного здания с вестибюлем, рестораном, кухней и верандой с видом на озеро бежали гравийные дорожки к девяти (или десяти) круглым хижинам с соломенными крышами. Возле каждой хижины была разбита лужайка с настурциями. Обстановка казалась идиллической – до геноцида комплекс был популярным курортом у любителей водных лыж. Я никогда раньше не бывала в подобных местах, и меня поразила его природная роскошь: пальмы и сосны среди сочной травы (подстриженной вручную чем-то вроде панги, мачете с несколькими лезвиями), небольшой пляж и плеск озерных волн…
Как только наш десант из Кигали достиг гостиницы, нас вышли поприветствовать пятеро коллег. Ральф Хартли, Мелисса Коннор и ее муж Дуг Скотт – все трое из Археологического центра Службы национальных парков Среднего Запада США в Небраске – приехали в Кибуе около месяца назад и занимались картографированием территории вокруг церкви. Четвертой была Роксана Ферллини Тиммс, антрополог из Коста-Рики. К ее персоне я отнеслась с особым любопытством, поскольку Билл был уверен, что именно с ней мы сможем поладить. Она приехала несколько дней назад вместе с пятым нашим коллегой – Стефаном Шмиттом, одним из основателей Гватемальской группы судебной антропологии. Все произвели прекрасное впечатление, особенно Ральф: без лишнего шума, вопросов и ожидания благодарности он просто взял и отнес мои чудовищно тяжелые чемоданы в номер. Гостевые хижины были разделены стеной на два полукруглых номера, каждый со своим санузлом. Удобства оставляли желать лучшего – душ не работал, в туалете отсутствовал бачок, воды постоянно не было, – но я полюбила это жилище за стеклянные французские двери, сквозь которые было видно озеро. Были там и узкая кровать, шезлонг с откидной спинкой, письменный стол со стулом и запирающийся шкаф.
Устроившись на новом месте, я почувствовала, что настало время сравнить мои первые впечатления о церкви в Кибуе с записями из прочитанных ранее свидетельских отчетов. Однако, как только я открыла эти документы, меня словно ударило током: я нахожусь в месте, где два года назад произошла настоящая бойня. Я тут же подумала: а ведь в 1994 году что-то могло происходить прямо здесь, в этой самой гостинице. Не прятался ли кто-то в моей хижине? Я нервно огляделась. Странные, странные чувства.
Той ночью я усвоила для себя важный урок: никогда не читай показания свидетелей с места убийства, когда находишься на этом месте убийства. У меня и без того живое воображение, и мне совсем не трудно представить, как могли бы выглядеть и звучать события, даже если я не была их свидетелем. Набравшись опыта в нескольких миссиях, я могла в деталях представлять, что происходило с людьми в последний момент их жизни, как выглядели их одежда, волосы, пальцы и даже ключи от дома. Опасность заключалась в том, что, пока я работала на захоронении, мне трудно было оставаться в позиции антрополога-криминалиста, для которого человеческие останки – это просто ребус. Я видела судьбы живых когда-то людей, людей, которых лишили всего, погрузили в ужас и боль, а затем жестоко убили. Я буквально переживала с ними последние минуты жизни и умирала вместе с ними. И в то же время мне, вполне еще живой, нужно было заниматься работой: вычищать землю из складок одежды, придерживать рукой (в перчатке, конечно) скальп на черепе, собирать отслоившиеся ногти в пакетик, который затем нужно определенным образом прикрепить к одежде, снятой с трупа.
Чтобы понять, что произошло с этими людьми, пока они были живы, мне нужно перестать воспринимать их тела так эмоционально, иначе я захлебнусь во всей этой печали, боли, меня затопит страх и отчаяние, а значит, я вряд ли смогу сыграть свою роль в установлении торжества правосудия. А добиваться правосудия для жертв – это моя работа и мой долг. В ту ночь в Кибуе я взяла папку с отчетами свидетелей и просто засунула ее в боковой карман чемодана. Я не прикасалась к этим бумагам, пока не уехала из Руанды.
Глава 2
Они убивали своих друзей, не узнавая
Еще в Кигали Билл сказал, что в Кибуе первым делом нужно заняться идентификацией незахороненных скелетов, которые во множестве разбросаны вокруг церкви – прямо на склонах холмов. Прежде чем отправить нас на задание, нам устроили короткую экскурсию: Даг провел нас через саму церковь, чуть отстоящие от нее покои священников и уборные, показал окрестности, в том числе дом Сен-Жан и бывшую обитель бельгийских монахинь, что ютилась в дальнем конце полуострова. Сразу после экскурсии мы разделились на пары и приступили к поискам останков в высокой растительности на холмах. Исключение составил только Ральф – ему предстояло перемещаться между поисковыми парами и фотографировать раскопки на различных этапах.
Расчистив склоны от растительности, мы поняли, что кости – повсюду. Мы поняли: это останки тех, кто тщетно пытался спрятаться в банановых зарослях или тайком, под покровом ночи, пронести воду раненным в церкви. Поразительно, но все скелеты лежали там же, где к их носителям пришла смерть, то есть практически по всей поверхности склона, и что страшнее – у всех были однотипные проникающие ранения головы. Как-то мы с Роксаной работали над одним скелетом – анализ посткраниальных, то есть не относящихся к черепу, элементов показал, что его возраст не более двадцати пяти лет, – и я испытала бессильную печаль: как всегда, когда сталкиваюсь со смертью, прервавшей молодую жизнь. Но мою печаль осветило осознание, что я реально нахожусь там, где хочу, и занимаюсь именно тем, о чем всегда мечтала. И черт возьми, моя работа может вернуть убитым людям их имена и помочь наказать преступников.
Позднее я часто вспоминала о своем первом дне на холмах возле церкви в Кибуе. Даже сейчас я иногда оживляю в памяти эти моменты, чтобы вновь сказать себе: эта работа – мое призвание, и вновь ощутить восторг от того, что я на своем месте. Понимаю, это звучит странно – о каком восторге может идти речь, когда ты стоишь на склоне холма, усыпанного трупами. Но я была уверена, что моя работа нужна и важна. Я хорошо понимала: я приношу пользу. Вначале я искала кости. Бывало, приходилось извлекать останки из могил – зачастую то были небрежно присыпанные ямы, нередко разоренные хищниками. Затем я исследовала свои находки и устанавливала их пол, возраст, причину смерти. На этом этапе среди прочего я восстанавливала анатомическую целостность погибших – буквально собирала скелет от макушки до пят. Пускай не всегда удавалось установить личность погибшего, но мне кажется, это помогало вернуть человеческое достоинство. В конце концов, даже если нам не удавалось идентифицировать и вернуть родственникам все останки, то по крайней мере у нас появлялось основание говорить от лица жертв резни в церкви Кибуе.
Осознание своей уместности так захватило меня, что я начала улыбаться. Многие спрашивали меня, чему я, стоя посреди огромной раскрытой могилы – не самого обнадеживающего места в мире, – радуюсь. Дело в том, что я видела вокруг не только смерть – с которой не могла сделать ничего, – но кости, зубы и волосы, с которыми я могла сделать что-то, что может помочь не только почтить память умерших, но также спасти живых – и здесь, и во всем остальном мире. Когда ты знаешь, что мертвые могут говорить – пускай устами судебных антропологов, – волей-неволей задумаешься, а стоит ли устраивать очередную кровавую бойню.
Я чувствовала, как кости помогают мне сосредоточиться на работе, и страхи и сомнения, что тревожили мой ум после прочтения свидетельств выживших в Кибуе, улетучивались. Самое сильное впечатление на меня произвели не скелеты, а кровь. Она была повсюду: кровавые отпечатки рук (крошечных рук) в покоях священников, зазубрины от мачете на дверях уборных, брызги крови на потолке – потолке! – церкви, глубокая рана на глиняной статуе Девы Марии и отрубленная нога ангела на подоконнике. Эти напоминания о насилии вызывали чувства невиданной силы.
Несколько дней мы изучали разбросанные на земле останки. Вначале мы отмечали каждую свою находку красным флажком, однако вскоре поняли – это бесполезно. Костей было столько, что проще и разумнее очерчивать границы очередного (не)захоронения с помощью полицейской ленты. Скелеты некоторых жертв оказались разбросаны на несколько квадратных метров вследствие тафономических процессов, то есть из-за различных изменений, происходящих с останками после погребения. Чаще всего причиной такого «разлета» становились сходящие с холма потоки воды, например во время ливня, но также оказала влияние активность животных и, возможно, людей, собиравших бананы и авокадо. Мы взяли в работу порядка полусотни тел, подняли их на вершину холма и разложили на столах у церковной стены. Получилось что-то вроде «вдовьей дорожки»
[2], проходившей вровень с верхушками деревьев. С места нашей работы были видны солнечные блики на поверхности лежащего далеко внизу озера Киву. Для проведения антропологического анализа мы раскладывали кости в анатомически правильном положении, а затем определяли возраст, пол и примерное телосложение и выявляли причины смерти.
Как-то раз мы взяли на идентификацию большое число детских скелетов, все с проникающими и тупыми ранениями головы. В тот день я с благодарностью вспоминала уроки моего научного консультанта в Стэнфорде Лори Хейгер, вместе с которой мы исследовали множество зубов смешанного прикуса, когда молочные зубы еще выпали не полностью, а взрослые уже начали прорезываться. Повторяя раз за разом анализ зубных образцов смешанного прикуса, я смогла довольно быстро определить возраст погибших руандийских детей, хотя и чувствовала, что было бы неплохо также освежить в памяти навык «ориентирования» (определения левых и правых костей) для незрелых костей голени и малоберцовых костей, которые у маленьких детей обычно выглядят как практически одинаковые гладкие палочки.
В конце «вдовьей дорожки» Ральф установил стол, покрытый черной бархатной тканью: это была наша фотолаборатория. Здесь все найденные на земле останки фотографировали в естественном анатомическом положении, а кроме того, проводилась детальная съемка повреждений. Когда я подошла к столу, Ральф работал со скелетом, у которого на задней части дистального отдела большеберцовой кости (то есть в районе икры и ниже) была отчетливо видна колотая рана. Такие повреждения мы замечали уже несколько раз. Мы предположили, что убийцы перерезали людям ахилловы сухожилия, чтобы пресечь любые попытки к бегству. Видимо, мучители хотели спокойно, без спешки добить раненых. Очевидно, что не травмы голени были причиной смерти: они всегда сочетались с глубокими проникающими ранениями головы.
Из взрослых скелетов, с которыми я также работала в тот день, мне особенно запомнился один, принадлежавший человеку, одетому в темно-синий костюм, напоминающей те, что носят работники автозаправок. На нашивке на куртке виднелось имя «Мэтт», и ниже – полустершимися белыми буквами: «Фрау… [или Фран…] Автозапчасти» и номер телефона. Был еще ребенок в комбинезоне… Мой коллега Стефан Шмитт поднес мачете, похожий на тот, что фигурировал в обвинительном заключении по делу Кибуе, к рубцу на черепе еще одного малыша: форма изогнутого лезвия идеально совпала с двумя отверстиями на противоположных сторонах головы. «Боже…» – выдохнула я.
Чем больше мы работали, тем тяжелее мне было находиться в здании церкви. Пускай я была постоянно занята работой с телами, я вдруг поймала себя на том, что то и дело бросаю взгляд наверх, высматривая пятна крови на потолке, хоть это и заставляло меня каменеть. Ральф рассказал, что испытал нечто подобное, когда ему довелось фотографировать комнатушку на чердаке в обители бельгийских монахинь на дальней оконечности полуострова. Там тоже пытались прятаться люди. Весь потолок зиял дырами – это убийцы пытались «выкурить» несчастных.
На другой день, когда я работала с очередным скелетом, ко мне подошел Вилли, один из наших специалистов по логистике, родом из Уганды. Мы были дружны с Вилли – наша дружба началась, когда я рассказала ему, что моя бабушка по матери – моя джаджа – родилась в Кампале, столице Уганды. После этого, стоило Билли меня увидеть, он начинал хохотать, держась за свой живот: «Ха-ха! Джаджи! Хо-хо! Джаджи!» Его, видимо, очень позабавил мой суахили. Но в тот раз Вилли был серьезен. Несколько минут он молча смотрел на скелет, а затем сказал:
– Вот живет человек, у него есть машина, но ему этого мало… А вот другой человек, у которого нет даже велосипеда. И вот этот первый покупает себе вторую машину, третью… А ему все мало. Теперь ему подавай самолет. А у второго так и нет ничего, даже велосипеда… А потом приходит смерть. Вот посмотри на эти тела: при жизни кто-то был богачом, кто-то – бедняком, но смерть уравняла всех. Здесь люди, знаешь… Они убивали своих друзей, не узнавая их.
Через несколько недель меня начала одолевать сонливость. С каждым днем все сложнее было продержаться до вечера: бывало, к девяти часам я едва могла держать глаза открытыми. Я не задавалась вопросами, что со мной происходит, все и так было очевидно: дни напролет я на карачках ползаю по крутым склонам или стервятником нависаю над столами с останками – и все это под палящим солнцем. Иногда можно было освежиться: сходить в свою хижину и «принять душ» – окатить себя ледяной водой из ведра. Правда, вот незадача, воду сначала надо было набрать в озере – водопровод-то не работал. Кстати, набирать воду надо было до сумерек, если, конечно, не хочешь познакомиться поближе с местной фауной, которой кишело озеро с наступлением темноты. Окатывая себя из ведра, я думала о моей джадже. Я вспоминала, как она приговаривала, качая с сожалением головой: «Вот дела так дела», – каждый раз, когда случалось что-то неприятное или обстоятельства вынуждали пойти против своих принципов. Холодная вода никак не помогала моей спине, ноющей от постоянного ползания по склонам и неудобной позы за столом, а вот маленькая жесткая кровать стала настоящим спасением. Изредка водопровод оживал, однако мы уже привыкли для чистки зубов использовать озерную воду с растворенной в ней таблеткой для дезинфекции. Это помогало очистить воду от микробов и отбивало всякое желание ее пить.
Мы привыкли подолгу – иногда до спазмов в животе – ждать ужина, за который отвечал наш вечно усталый то ли консьерж, то ли метрдотель, то ли официант Эфрем. Дин рассказывал, что сам Эфрем во время геноцида находился в Кигали, а вот вся его семья была здесь и потому погибла. Он как-то спросил Дина, чем мы занимаемся в церкви, на что Дин ответил:
– Исследуем, что произошло.
Было видно, что Эфрем очень взволнован, но он только тихо сказал по-французски:
– Хорошо… Это хорошо.
Гистав, младший консьерж, который встречал нас в гостевом доме, когда мы приехали, предпочитал не обсуждать геноцид с Дином. Я не нашла в себе смелости спрашивать о случившемся ни Эфрема, ни Гистава, хотя с последним говорила о его учебе в школе на юге, где он изучал французский и английский. О его жизни «до того».
В тот день, когда Билл приехал в Кибуе, мы установили новую традицию: ужинать всей компанией на веранде главного здания гостиницы. Оглядывая сидевших за столом коллег, я испытывала гордость – с одной стороны, нас было мало, но с другой – мы все были учеными, специалистами. Личности моих коллег привлекали меня: Ральф – своей невозмутимостью, Стефан – грубоватой прямолинейностью, Мелисса – искренностью, Дуг – привычкой задумываться, когда его спрашивают о чем-то, с таким видом, будто он уютно устроился с трубкой и хорошей книгой в кресле. А как я смеялась, когда Билл рассказывал, как забирал багаж Дина и Дэвида в таможне аэропорта Кигали!
Таможенник:
– Откройте это!
Билл:
– Не могу. У меня нет ключа!
– Откройте!
– Говорю же, у меня нет ключа!
– Откройте!
– Не могу! Я же сказал, у меня нет ключа!
– Ладно, проходите.
Это было так по-африкански: я представила себе раздраженного таможенника и Билла, которого ситуация скорее веселила, чем расстраивала.
После ужина я любила сидеть на веранде с Дином, Ральфом и Роксаной: мы болтали, смеялись, наблюдали за озером, которое во время дождя или при сильном ветре волновалось, как море. Иногда наши тихие посиделки на веранде омрачались визитами навязчивого человека, известного нам под именем капитана Эдди из местного отряда Патриотической армии Руанды. Он подсаживался к нам, а его молодые солдаты занимали позиции у веранды и по периметру лужайки.
Был как раз один из таких вечеров – мы болтали и любовались озером, как вдруг появился Эдди. Я знала, что несколькими днями ранее он приходил к церкви, но охранявшие нас миротворцы ООН не пустили капитана внутрь. В ту ночь от Эдди разило алкоголем. Я начала нервничать – вооруженный пьяный человек не вызывает доверия. Я старалась не смотреть в его сторону, но, увы, он все равно меня заметил и решил помочь мне устроить личную жизнь. Почему бы, говорит, тебе не выйти замуж за одного из моих подчиненных. Молодой солдат не стал подыгрывать своему капитану и попытался аккуратно вывести капитана из отеля, но тот лишь раздраженно отмахнулся. Я же наконец решилась взглянуть Эдди в лицо. Его глаза были налиты кровью. Мне стало еще страшнее. И вдруг Эдди сказал, что его мать похоронена здесь и он хочет увидеть ее останки. Это объясняло многое, в том числе его нетрезвое состояние, но я не могла перестать думать о том, чем грозит признание капитана – вдруг Эдди нам угрожает.
Теоретически любую угрозу в адрес нашей группы должны были купировать примерно три десятка миротворцев ООН из ганского контингента, дюжина из которых постоянно дежурили возле церкви и в ее окрестностях. Но насколько они эффективны в качестве сдерживающего фактора? Конечно, эти люди вооружены, но из-за режима прекращения огня им дан приказ до последнего стараться не открывать огонь. Так что в стволах стояли заглушки – нелепо выглядывающие из дул автоматов комочки ваты, которые предотвращали попадание пыли и грязи. Миротворцы следили, чтобы никто – ни зверь, ни человек – не потревожил места захоронения. Когда мы вытащили кости на свет, некоторым солдатам стало не по себе. Кто-то из миротворцев признался: дежурить страшно, особенно по ночам, потому что повсюду бродят духи потревоженных раскопками усопших. Впрочем, большинство контингента ООН вело себя профессионально и дружелюбно. Командир миротворцев поинтересовался, бывала ли я раньше в Африке. Я ответила, что здесь живет часть моей семьи и я часто гощу у них. Командир обрадовался:
– О! Значит, ты настоящая сестра! Ха-ха!
Теперь при каждой встрече этот командир приветствовал меня искренней улыбкой и рукопожатием. Такое отношение мне нравилось. А вот навязчивость других солдат меня смущала. Некоторые умудрялись подсматривать, как я справляю малую нужду. Однажды заметив это, я немедленно потребовала подглядывающих уйти, в ответ они не придумали ничего лучше, чем признаться мне в любви. С тех пор я ходила в туалет только вместе с кем-то, например с Мелиссой. Пока одна справляла малую нужду, другая стояла на страже, потом мы менялись. Еще один миротворец был полон решимости во что бы то ни стало завоевать мое сердце и готов был пойти на отчаянные меры. Всякий раз, стоило мне остаться одной на холме со скелетами, он буквально вырастал из-под земли и недвусмысленно давал понять, что применит силу, если я слишком долго буду отказываться от его объятий. Какое-то время мне удавалось сдерживать героя-любовника: я использовала самые строгие французские слова, какие только знала, чтобы отогнать его. Но вот, придя однажды вечером в гостиницу, я с удивлением узнала, что меня искал какой-то солдат. Это было что-то новенькое – миротворцам не разрешалось заходить на территорию отеля. Не знаю, был ли это любитель объятий или кто-то еще, но испугалась я знатно и следующие несколько ночей спала в комнате Роксаны. Еще больше меня встревожили слова Билла о том, что он хочет попросить разместить нескольких миротворцев ООН в здании гостиницы для защиты от возможного нападения. В конце концов, наша работа действительно может не понравиться кому-то, кто хотел бы, чтобы мертвые умолкли навсегда. Но что делать, если нужна защита от тех, кто должен вас защищать? Сколь серьезно воспринимается такая угроза после того, как целый день возишься с костями людей, убитых теми, кого они принимали за своих защитников? Конечно, наши ситуации несравнимы, но осадок все равно остается…
Наш начальник Билл действительно любил свое дело. Сложная и слаженная, как часовой механизм, работа его мысли, которая поразила меня еще при встрече в аэропорту Кигали, проявлялась и здесь. Зачастую работать приходилось в спешке. Оборудование все еще прибывало и требовало ремонта, адаптации и постоянного контроля. Водяной насос упал с грузовика и разбился, мешки для тел оказались в два раза больше, чем нужно, колесо прицепа отвалилось, и мы остались без генератора, сборные итальянские туалеты пришли без химреагентов, хотя и с сидушками для унитазов, а сборные душевые кабины не приехали вовсе. Шла вторая неделя миссии, а у нас не было продуктов для приготовления пищи, кроме тех, что мы покупали на рынке в Кибуе: помидоров, моркови, лука и авокадо. У нас не было хлеба, не было даже воды, чтобы помыть руки перед едой. Но Биллу удавалось решать все эти проблемы. Ему удавалось разобраться и с полетами на вертолете в Кигали, и с неожиданными визитами церковных функционеров, требовавших заплатить за право эксгумировать могилы для Трибунала, и с кучей бытовых неурядиц. Все церковные пространства он разделил на зоны: «Вещдоки», «Рентген» и «Археологическое оборудование». Также он разбил надувную палатку на улице – это был наш морг и помещение для вскрытий.
Пятнадцатого января, когда поиски останков на холме были практически завершены, мы с Роксаной наткнулись на лежавшие отдельно от других скелетированные останки младенца. Рядом с ним была только маленькая розовая соска. Кости лишь слегка прикопали, но даже тонкого слоя земли оказалось достаточно, чтобы сохранить их неповрежденными, в анатомически естественном положении. Мы рассказали Биллу о своей находке, и он захотел сам провести эксгумацию. Он сказал, что сделает все внимательно и без спешки и что хочет чуть отдохнуть от повседневных дел. Он поручил мне ассистировать, поскольку за компанию мог научить меня технике эксгумации в полевых условиях, чего мне – после работы в лаборатории – здорово не хватало.
В моем дневнике осталась одна запись, касающаяся того рабочего дня с Биллом: «Превосходно». Сидя в зарослях банана, мы медленно и осторожно в течение нескольких часов выкапывали останки, при этом размышляя вслух, как могло случиться, что маленький ребенок, возможно всего двух лет от роду, оказался один, без опеки взрослых или детей постарше. Наша речь была очень спокойной. Что-то в словах и интонациях Билла помогало мне держаться на плаву и не давало моему разуму начать рисовать образы трагедии… Вот родственники держат ребенка на руках, вот на них нападают, вот их разлучают, и нет никакой надежды… Или: одинокий ребенок на холме, голодный, страдающий от холода, от жары… Как долго?.. Вместо всего этого мы с Биллом спокойно рассуждали, что скелет покрыт только той почвой, что принесена потоками воды с верхней части холма, из чего следует, что ребенок не был захоронен. Также мы исследовали место вокруг тела в поисках артефактов и костей, которые могли бы рассказать о других возможных участниках трагедии. За несколько часов, проведенных с Биллом, я узнала множество нового о восстановлении целостности останков, и это было необычайно плодотворное время, посвященное им лично мне, и я не знаю, повторится ли этот опыт когда-нибудь еще.
Глава 3
Могила
Билл обещал нам, еще когда мы были в Кигали, что через несколько недель на подмогу нашей группе приедут четыре судмедэксперта-патологоанатома. Они должны успеть провести вскрытие всех тел, на которых будут мягкие ткани, для определения причин и обстоятельств смерти. Антропологам же предстояло определять возраст, пол, телосложение и характер травм как для тел с мягкими тканями, так и для полностью скелетированных останков. Патологоанатомы должны были проработать в Кибуе три недели, в течение которых нам предстояло полностью раскопать всю братскую могилу, в которой, по оценкам, могло находиться до тысячи тел. Пока же нашей задачей было только удалить верхний слой земли, чтобы патологоанатомы могли начать работу сразу же по прибытии. Семнадцатого января, полностью закончив с поисками незахороненных останков на склонах холма, мы приступили непосредственно к вскрытию братской могилы.
Поскольку речь шла о телах, похороненных жителями Кибуе уже после геноцида, найти основную могилу не представляло трудности: это был большой, местами просевший, частично поросший травой участок, расположенный за покоями священников и частично на северном склоне холма, ближе к озеру. Парой дней ранее Стефан с помощью экскаватора снял поверхностный слой почвы, и теперь четверо членов группы, вооруженные кирками, лопатами и садовыми совками, начали раскапывать человеческие останки в верхней части могилы. Дуг занимался настройкой и запуском электронной картографической станции, с помощью которой планировали создать карту всего захоронения: с трехмерными моделями каждого тела, расположенными соответственно их реальному местонахождению в могиле. Создание таких высокодетализированных и удобных для использования в судебных делах карт было специализацией Мелиссы. Ральф постоянно бегал между захоронением и секционными столами у церкви и фиксировал на камеру рабочий процесс.
Пока Дин и Роксана заканчивали с обработкой последних найденных на поверхности скелетов, остальные уже приступили к работам по определению внешних границ братской могилы. Это делается прежде всего на основе анализа неоднородностей почвы. Опытный глаз легко заметит разницу между нетронутой, целинной землей вне могилы и «отвалами» – перекопанной землей, положенной как бы вверх ногами на останки. Некоторые захоронения не имеют четких границ, другие – наоборот: так, в хорватских Овчарах, где я работала в том же году, целинная и перекопанная почва отличались по цвету.
Важным этапом процесса определения границ захоронения является «очистка»: боковой стороной лопатки надо соскрести тонкий слой земли, затем – немного отступить и осмотреть участок на предмет любых изменений цвета почвы. Эффективно также использование зонда – длинного металлического стержня с острым концом, которым протыкают землю в местах предполагаемого нахождения человеческих останков. Если зонд вставляется без усилия, значит, скорее всего, вы попали в воздушную полость, рыхлую почву или отвалы, а значит, там могут быть останки… или нора грызунов, или рассыпавшийся в труху корень дерева. После того как зонд вытащен из земли, его стоит обнюхать – если есть запах разложения, возможно, внизу останки. Ну а если показалось, что зонд проткнул что-то мягкое – сомнений не остается, под землей точно что-то есть, копаем! Работа зондом требует сноровки и деликатности – ткнете слишком сильно, повредите останки. Так или иначе, педантично обследовав участок земли, можно определить примерные границы захоронения.
Гораздо проще установить границы захоронения, если есть какие-то предварительные данные о местонахождении могилы. Невозможно просто выйти в поле и начать тыкать зондом в землю через каждые полметра во всех направлениях – попросту не хватит сил и времени. В случае с захоронением в Нова-Касабе, недалеко от Сребреницы, у нас в распоряжении были спутниковые фотографии территорий, где во времена Боснийской войны 1992–1995 годов за короткий промежуток времени переместили значительные объемы почвы. В Кибуе мы хоть и знали, где находится могила, но ее внешние границы не были достоверно известны. Установление внешних границ позволило бы использовать экскаватор: им собирались окопать захоронение, обнажив верхний слой и существенно упростив работу антропологам – нам не пришлось бы копать вручную.
Вскрыв могилу, мы первым делом обнаружили скелетированные и мумифицированные останки: на многих была одежда, на ком-то даже сохранились украшения. На верхних уровнях тела́ лежали достаточно аккуратно, разделенные «полосками» земли. Благодаря этим «полоскам» мы могли ходить по могиле, не наступая на трупы. Многие умершие лежали в одной и той же позе: тело вытянуто, руки раскинуты в стороны.
Работать надо было быстро. Во-первых, со дня на день должны прибыть патологоанатомы, а во‐вторых, Билл хотел, чтобы мы поскорее докопались до более глубоких слоев захоронения. Он считал, что там будет больше хорошо сохранившихся трупов. Работая киркой и лопатой, Билл тихонько бормотал:
– Пройти бы этот слой… Я знаю, мы можем расчищать по слою за две минуты… Пройти бы этот слой… Еще немного…
Билл так нервничал из-за скорого прибытия патологоанатомов, что решил вдвое сократить наши четырехдневные выходные, полагавшиеся после десяти дней беспрерывной работы. В итоге мы получили всего два выходных. Часть группы отправилась на экскурсию к гориллам Парка вулканов в Рухенгери, что примерно в двух часах езды к северу от Кигали. Другим участникам миссии (и мне в том числе) пришлось остаться, поскольку представитель США при ООН Мадлен Олбрайт решила посетить могилу в Кибуе. Захоронение напоминало огромный лунный кратер, хаотично утыканный красными флажками, указывающими на то, что здесь обнаружены останки.
В день визита мадам Олбрайт мы встали в половину седьмого утра, позавтракали привезенными из Кигали пирожками-самосами и отправились к захоронению. Билл приказал продолжать работу и сказал, что сам проведет экскурсию по территории. Мы же решили несколько подготовить могилу к визиту гостей, которые не были знакомы с работой судебных антропологов. В общем, мы очистили захоронение от следов нашей обуви и разложили пластиковые таблички с номерами рядом с найденными телами и фрагментами тел. Теперь оставалось только ждать делегацию. Вскоре с востока прилетели вертолеты, один из которых прошел прямо над нами. Затем мы услышали шум автомобилей и наконец увидели приближающихся к могиле людей.
Следуя инструкциям Билла, я «продолжала работать» – освобождала от почвы платок и женский череп, найденные на моем участке у края захоронения. Женщина лежала на левом боку, спиной к стене могилы, от отверстия на левой стороне ее черепа расходились, словно линии разлома, многочисленные радиальные трещины. Ее тело было меньше засыпано землей, чем остальные, значит, здесь, похоже, пролегает западная оконечность могилы. Подтверждал мою гипотезу и тот факт, что все останки, находившиеся восточнее, были закопаны на бóльшую глубину. Я работала и все думала, сколько же еще останков скрыто под землей.
Вокруг захоронения роились мухи. Назойливые, они слетелись, как только мы вскрыли могилу. Изо всех сил я старалась не обращать на них внимания, особенно сейчас – когда к нам приехала делегация из ООН. Это было не так-то просто: мухи сновали по трупам, по моей одежде, по моим лицу и телу. Примерно в шести метрах от меня, у южного края могилы, Билл рассказывал гостям о нашей работе, кто-то вторил ему, говорил о важности эксгумации для получения вещественных улик и для подтверждения свидетельских показаний, кто-то задавал вопросы. Затем я услышала, как защелкали затворы камер. Очевидно, среди гостей были и репортеры.
Работать было сложно – попробуй по нескольку часов кряду ползать на карачках, облепленная мухами и удушающим смрадом гниющей плоти, поэтому я старалась менять положение и то стоя копала лопатой, то ползала с садовым совком. Впрочем, одна находка заставила меня позабыть о неудобстве: это был скелет с прядью волос и парой нитей розовых бусин вокруг шейных позвонков. Они полностью захватили мое внимание… Эта женщина – совсем недавно она была живой, украшала себя, носила ожерелье… Позже Ральф предположил, что обнаруженное мной украшение – это пластиковые четки, вроде тех, что уже находили на скелетах со склона холма.
Следующее, что я помню, – слова Мелиссы о том, что пора выбираться из могилы. Я вылезла и тут же присела – мне стало нехорошо: от долгого нахождения в полусогнутом состоянии кружилась голова. Придя в себя, я окинула взглядом захоронение, встала и пошла прочь. Образ женщины с розовым ожерельем не оставлял меня. Я больше не могла смотреть на землю прежним взглядом. Отныне это была не просто поверхность под ногами, но своего рода дверь, за которой скрывалось множество тайн. Или, как в моем случае, множество тел.
Я поднялась по склону, прошла мимо покоев священников и направилась к нашей зоне антропологических исследований у церковной стены. Некоторые репортеры еще не уехали, и, поскольку мы должны были «продолжать работать», пока все члены делегации не покинут территорию захоронения, мы с Роксаной занялись исследованием образцов зубов одного из незахороненных скелетов. Его владельцу было восемь лет плюс-минус два года. Нас снимали, и журналист из Швейцарии спросил, что мы делаем («Определяем стадию развития зубной ткани») и что нам даст эта информация («Возраст и пол найденных останков»). Затем к нам подошел Билл с журналисткой «Рейтер» Элиф Кэбан. Она задавала в основном личные вопросы. Каково наше отношение к смерти? Как мы общаемся с семьями погибших? Мы ответили ей, что мы – ученые, которые выполняют свою работу, пытаясь при этом помогать людям, и что на захоронении нет места для эмоций. Билл отметил, что мы не добьемся никаких результатов, если вместо работы будем скорбеть о погибших, это просто превратит нас в «плаксивых идиотов». Тогда мы практически не общались с семьями погибших – этот этап был еще впереди. Но когда Кэбан спросила меня, о чем я думаю, работая в могиле, я вновь вспомнила ту женщину с розовым ожерельем. Эти останки дали мне понять, что у каждого захоронения – свой характер, зависящий от его «содержания». Я вспомнила и то, как, пробивая верхний слой почвы над могилой и чувствуя вибрацию, задумалась, а слышат ли, ощущают ли мертвые наше присутствие. На вопрос Кэбан я ответила примерно так:
– Я думаю вот о чем: мы идем. Мы идем, чтобы забрать вас отсюда.
Стоявшие рядом коллеги молча кивнули.
Кэбан процитировала мои слова в статье для «Айриш таймс». «Врачи за права человека» сообщили Биллу, что цитата привлекла большое внимание, и многие люди звонили в их офис в Бостоне, спрашивая, как им связаться со мной. Тогда я еще ничего этого не знала, но уже успела получить поток немилосердной иронии в свой адрес. Начал Билл, пошутив, что я, видимо, подумала: «Мы идем… мы идем, чтобы позвать вас на ужин». Поначалу мне тоже было смешно, но спустя несколько недель этого карнавала (Билл даже сочинил песенку: «Клиа, Клиа, с улыбкой белозубой, все время слышит голоса оттуда!») я задалась вопросом: почему коллеги тогда согласились со мной, если мои слова столь смехотворны? Парадокс заключался в том, что внутри меня могли сосуществовать и научная отстраненность, и человеческое сочувствие, но, заявив во всеуслышание об этом втором, я почувствовала, что сказала лишнее.
Я зашла в церковь Кибуе на следующий день после отъезда мадам Олбрайт и увидела, что она оставила огромный венок – кажется, это были фрезии. Я не знаю, известно ли ей, но бургомистр, или мэр, города Кибуе еще раз возложил ее венок к мешкам для трупов, когда мы закончили свою работу. Из всех высоких гостей, что посещали те захоронения, где я работала, Мадлен Олбрайт осталась единственной, кто засвидетельствовал свое уважение к погибшим.
Что же касается меня, то, если, конечно, я не была «экскурсоводом» для очередных высоких гостей, я, следуя инструкциям, игнорировала посетителей. Сейчас я немного жалею об этом, поскольку, если честно, мне хотелось бы знать, как выглядят и что чувствуют люди, стоящие в паре сантиметров от столь очевидных проявлений смерти. Не думаю, что мои собственные слова и чувства остались бы в одиночестве.
В день визита Мадлен Олбрайт в Кибуе приехала и группа патологоанатомов и специалистов-прозекторов, так что уже на следующий день мы приступили к эксгумации. Несколько следующих недель все мы жили в весьма напряженном темпе. Я писала родителям:
Подъем около половины седьмого утра под карканье ворон, живущих на пальмах возле гостиницы. Каждое утро мы наивно надеемся, что сегодня водопроводные трубы извергнут что-то кроме разрывающих душу стонов. Иногда наши надежды оправдываются, и у нас есть вода. Не позднее половины восьмого – завтрак. Обычно мы едим на лужайке, смотря на озеро и далекие горы острова Иджви и Заира. Озеро неизменно красиво – может, из-за своих размеров и чистоты. И еще из-за того, что человек не пытался его покорить слишком уж активно.
Консьерж Эфрем приносит чай, кофе, сухое молоко, сахар и что-то из списка ниже (это зависит от того, внесена ли оплата за наше проживание – если да, можно купить больше еды): тосты (из домашнего хлеба) или, если хлеба нет, блинчики, маргарин, джем, бананы или ананасы. Мы никогда не знаем, что будем есть, если вообще будем. Иногда бывают только напитки. Обычно к восьми утра мы расправляемся с завтраком и возвращаемся в свои номера, чтобы собраться. Примерно к половине девятого тот, у кого есть ключи от одного из трех наших «Лендроверов», открывает машину, и мы грузимся. Ехать всего пять минут, но дорога грунтовая, очень ухабистая, разбитая и все время в гору. На повороте у церкви стоят местные жители в надежде подработать. Мы взяли всего семерых, они помогают нам на раскопках и стирают вещи. Дальше мы проезжаем мимо желтой предупредительной ленты – ганские миротворцы опускают ее для нас, мы подъезжаем к церкви и паркуемся возле палаток солдат.
Те, кто работает непосредственно в могиле или занимается вскрытиями, переодеваются в защитные костюмы: пропахшие потом и гнилостным смрадом разложения комбинезоны и резиновые сапоги. «Могильщики» прихватывают с собой ведра, лопаты, кирки, мачете (рубить ветки деревьев), садовые совки, щетки, наколенники, мешки для трупов и бумажные пакеты (для мелких костей, фрагментов одежды и других артефактов) и направляются к дальней стене церкви, откуда спускаются непосредственно в захоронение. Сколько-то времени уходит на то, чтобы проинструктировать землекопов, поприветствовать миротворцев и установить видеокамеры (несколько часов в день нас снимает стационарная видеокамера, фиксируя общий ход эксгумации).
Каждый день трое из нас, кроме Билла, работают на могиле. У каждого есть свой участок. Подсчет обнаруженных тел производится только по черепам – только так мы сможем получить сколько-нибудь объективные цифры по убитым людям (у каждого одна голова, поэтому тел не может быть меньше, чем голов). Но номер не присваивается телу до тех пор, пока оно не очищено достаточно – причем без фактической эксгумации – от земли и от костей, которые, возможно, принадлежат кому-то другому. Когда тело очищено и пронумеровано, нужно вызвать нашего фотографа Ральфа. Он снимает находки, положив рядом линейку, стрелку, указывающую на север, и табличку с порядковым номером. Затем Дуг, находящийся в нескольких метрах вне могилы, запускает картографическую станцию Sokkia, а мы начинаем отмечать картографическим датчиком «точки» на трупе, крича Дугу то «левое плечо», то «правое колено», чтобы он мог зафиксировать эти координаты в электронной карте. И только после всех этих манипуляций мы совместными усилиями вытаскиваем тело из могилы. Затем останки помещаются в пронумерованный мешок и транспортируются на носилках в церковь либо нашими силами, либо с помощью местных.
Работники из числа местных жителей помогают нам не только носить трупы. Они также таскают ведра с землей, которую мы счищаем с тел. Бóльшая часть местных говорит только на киньяруанда, но есть один молодой человек по имени Роберт, он знает киньяруанда, французский и английский, а потому служит своего рода переводчиком-координатором, помогая нам общаться с местными. Среди прочего наше общение сводится к обсуждению, какой выкуп потребует мой отец, если я соглашусь выйти замуж за одного или сразу нескольких из местных. (Я думала, что это шутка… Но когда назначила цену в 500 коров, через неделю мне абсолютно серьезно предложили 250 долларов и 250 коров. Я подняла цену до миллиона коров, на что услышала: «Миллион коров?! За что?!» Я ответила: «А, то есть вас заинтересовало мое предложение?»)
Около полудня мы делаем перерыв на обед, рабочие уходят поесть в город, а мы устраиваемся в подветренном месте возле церкви – раньше там была «антропологическая зона». От нас ужасно пахнет, но снимать комбинезоны нет никаких сил (вдобавок трупный смрад въедается даже в нижнее белье), так что без ветра никак. С того места, где мы сидим, открывается вид на озеро и город Кибуе и единственную дорогу в Кигали. Множество звуков сплетается в шум – шум ветра, песни рыбаков, шорох шин, обрывки разговоров… Сегодня на обед продукты, большей частью привезенные по случаю из Кигали: арахисовое масло, бисквитные печенья, плавленый сыр типа «Веселой буренки» и яблоки, – и что-то из того, что мы добыли на местном рынке, неподалеку от тюрьмы Кибуе.
К часу дня обед заканчивается, и мы вновь спускаемся в могилу и работаем до пяти вечера, если Билл в Кигали, и до шести-семи, если он с нами. Дуг и Мелисса на основании личного опыта работы с группами на долговременных раскопках назначили пять часов вечера временем окончания работы. Как показывает практика, люди лучше работают, когда больше отдыхают. По окончании рабочего дня мы накрываем тела брезентом, чтобы защитить останки от дождя и собак, и ползем к противоположной от нашей «обеденной зоны» стороне церкви, где принимаем благословенный горячий душ в прекрасных итальянских душевых кабинках, завезенных нашим британским шефом логистики Джеффом Бакнеллом.
Вернувшись в гостиницу, все обычно разбредаются по своим номерам, чтобы немного отдохнуть в одиночестве, а уже потом отправляются на веранду и заказывают ужин. Ждать ужина приходится около часа. Думаю, дело в том, что в этой гостинице есть только один повар. Эндрю Томсон, координатор нашего проекта и новозеландец, пошутил как-то, что в гостинице есть выбор из четырех блюд, два из которых недоступны для заказа. Однако все не так уж и плохо: всегда можно рассчитывать на кебаб из козлятины, спагетти и филе де бёф. Меню, кстати, занимает без малого две страницы, правда, большинство блюд и вправду недоступны для заказа. Если очень повезет, можно отведать тилапию, местную озерную рыбу. Если хочется чего-то легкого – тост с поджаренным сыром. К любому заказу дают гарнир – рис или картофель фри. Вот разве что к тосту картофеля фри не дождешься. Эфрем искренне убежден в абсолютной несовместимости этих блюд. Заказы обязательно перепутают, но никто не спорит и ест, что дают, потому что переделывание заказа – это еще час времени. Из напитков есть фанта (апельсиновая или лимонная), кола и пиво. А вот десертов нет. Вообще. Говоришь Эфрему на французском: «Можно, пожалуйста, вот это пирожное?» – и тыкаешь пальцем в нужную строку меню. Лицо Эфрема тут же принимает болезненное и виноватое выражение, он чуть склоняет голову набок и вздыхает, указывая на строчку в меню: «А-а-а, пирожное…» – и отрицательно покачивает рукой. Затем издает еще более тяжкий вздох: «Кигали…» – это значит, что в Кигали пирожные есть, а в Кибуе – нет и вряд ли появятся, потому что никто уже два года не ездил в Кигали за десертами и чем-то еще.
Ходят слухи, что нам собираются отдать какое-то количество просроченных (и именно поэтому бесплатных) армейских сухпайков. Неплохое дополнение к нашему весьма скромному рациону. Но пока это всего лишь слухи, и мы продолжаем обмениваться той едой, что добыли сами: сыром, шоколадом и другими «деликатесами». Раньше, когда нас было меньше восьми человек, мы ели за одним столом, но теперь, когда приехали патологоанатомы, стали разбиваться на небольшие группки. Вместе мы собираемся только тогда, когда Билл хочет обсудить какие-то рабочие вопросы.
После ужина одни задерживаются на веранде, чтобы поболтать, другие уходят в свои комнаты, почитать или поработать на компьютере. Здесь очень, очень красиво: спокойная, прозрачная вода, ясное небо – ночи почти такие же звездные, как в Дар-эс-Саламе, звуки журчащей воды и время от времени блеяние козленка.
Наутро все повторяется: стонущие без воды краны, завтрак, раскопки. Не меняется ничего, кроме разве что состояния тел в могиле.
Чем более глубокие слои мы вскрывали, тем чаще нам попадались мумифицированные или просто разложившиеся трупы. Из-за палящего солнца смрад усилился и стал практически невыносимым. После того как число найденных тел перевалило за несколько сотен, укладка стала очень плотной, практически без просыпки землей. Чем меньше земли, тем быстрее процесс эксгумации, и это очень важно для нас, поскольку мы не имели никакого представления, сколько еще тел мы найдем. Ограничится ли их число тысячей, как мы оценили на основании показаний свидетелей? Меньшая степень скелетирования тел также ускоряла эксгумацию, поскольку тела удавалось извлекать практически целиком: больше не нужно было тщательно собирать набор из двухсот отдельных костей. Однако многие тела оказались сцеплены друг с другом, что значительно затрудняло процесс работы. Казалось, будто их примяли бульдозером или чем-то типа того, чтобы получше утрамбовать. В результате тела оказались деформированы, а слои захоронения смещены. Еще одна проблема – «омыление» трупов, из-за которого их кожу было очень легко повредить. Если «омыленному» трупу случайно повредить кожу, из-под нее начнет сочиться масса, напоминающая то ли пену, то ли творог.
Билл волновался, что мы работаем недостаточно быстро. Одним жарким днем, даже более жарким, чем обычно, я буквально сварилась заживо уже к десяти часам, не дождавшись перерыва на водопой в половину двенадцатого. Густой смрад буквально душил меня. Вообще в захоронении главенствовали два типа запаха разложения: первый был достаточно острым и прелым, а второй – густым, чуть щекочущим. Второй я едва переносила. Я решила сделать перерыв – сказывалась и усталость, и подхваченная неизвестно где простуда. При этом я думала, что имею повод для гордости: несмотря на тяжелые условия, четверо или пятеро человек из группы успели выкопать девятнадцать тел всего за несколько утренних часов. К концу дня тел было в общей сложности тридцать два. Это на целых два трупа больше, чем цель, которую Билл поставил нам утром. В то время выполнение ежедневной нормы казалось важным принципом: это позволяло нам чувствовать, что мы держим ритм и двигаемся дальше в этом бесконечном море тел. Однако впечатляющий результат вдохновил Билла увеличить общую норму до четырех десятков тел, так что в итоге оказалось, что нам до нормы еще восемь трупов. Очень неприятное ощущение, будто кто-то отодвинул финишную ленту прямо перед вами. Гонка нас утомила, и мы решили, что раз уж не укладываемся в норматив, то не будем и стараться: хватит бежать, пойдем пешком.
В тот день все вызывало у меня раздражение: лихорадочная активность Билла; его попытки схватиться за кирку или переложить труп «более эргономично»; не пойми как и где сложенные мешки с телами – зачем складировать их штабелями между церковными скамьями, нам же не хватит места, да и вообще, мы таким образом буквально возвращаем умерших на место убийства… А еще эти проклятые перчатки, которые велики, и мерзкий комбинезон – он не только велик, но еще и воняет!.. А главный патологоанатом со своими вечными претензиями, мол, комбинезоны антропологам не положены – ну конечно, это же не мы по колено в разлагающихся телах стоим!.. А эти липкие сны об отрубленных конечностях, что лежат у меня в кровати, или о садовых совочках, которыми я скребу, скребу, скребу «омыленную» плоть… А постоянные вопли Мелиссы и Дуга в адрес местных рабочих – делайте это, нет, вот это, а нет, во‐о-он то, а нет, не делайте!.. И еще, как назло, у меня второй раз за месяц началась менструация. Я устала. Я чудовищно устала. От трупного смрада. От солнца. От криков. От смерти, которая была повсюду. Вот что я писала в дневнике:
Четверг (хотя кто его знает), 25 января 1996 года
Гостевой дом Кибуе, 21:17
Ну и денек. Вчерашнее утро началось как обычно – мы спокойно занимались расчисткой и уборкой, пока Билл бегал по делам, а вот после обеда начался адок. Билл решил «помочь» эксгумировать тела, которые мы только что подготовили. В итоге весь день все мы бегали за Биллом. Ну хорошо, не все: Дэвида миновала чаша сия, поскольку он работал на дальнем краю могилы, где тела лежат вплотную к стене церкви. А вот нам с Мелиссой досталось. Билл был как одержимый: отрывал куски плоти, стягивал вещи с тел, требовал от меня рукой ощупывать кости через остатки одежды и тому подобное. Он называет это «рождением тела». Я изо всех сил старалась поспевать: картографировала тела (хотя и недостаточно быстро по его стандартам, но не хочу пропускать картографические метки); расчищала землю лопаткой; таскала ведра («ндобо» в моем техническом словаре киньяруанда). Мелисса занималась нумерацией тел и маркировкой мешков с трупами. Полный абсурд. Слава богу, что утром мы нормально все подготовили.
Первые несколько тел были хороши, в основном очищены и «готовы на выход», как выразилась Мелисса. Однако когда мы закончили с ними, вместо того чтобы продолжить работать в нашем нормальном ритме, Билл решил подогнать рабочий процесс к скорости его мысли. Бум-бум, бум-бум. Мне даже было неловко перед рабочими. Они и так уже называют нас «вазунгу» («иностранцы», или «белые люди» на суахили). Билл почти всегда выглядит как сумасшедший профессор из малобюджетного фильма пятидесятых, но в этот раз я играла роль его помощницы. Он эксгумировал останки ребенка, а затем практически оторвал ему нижнюю челюсть, чтобы выяснить по зубам возраст, а мы смогли заполнить еще одну графу в нашей таблице. Это напомнило мне Уолта, когда я впервые увидела, как он выпиливает верхнюю челюсть в аризонском офисе судмедэкспертизы. Такое всегда шокирует. Хочу прояснить: ужасно, что нам приходится делать такие вещи – извлекать лобковые кости для идентификации пола или выпиливать кусочки из бедренной кости для взятия образцов ДНК, но наша цель – восстановить личность, пусть и такой ценой. Я понимаю, что Билл выдергивает челюсть с такой силой не потому, что ему нравится выглядеть одержимым, просто кости челюсти намертво срослись с остатками мумифицировавшихся височных мышц, а потому получить зубы для анализа и оценки возраста останков иначе невозможно. Но не является ли то, что мы творим с телами, столь же диким, как и обстоятельства смерти этих людей? Не знаю… В конце концов, мы оказались здесь только после того, как убийцы напали на этих беззащитных людей, ныне лежащих в братской могиле, пока те молили всех известных богов о помощи и защите.
С 29 января мы стали называть нашу могилу «детской комнатой», поскольку в тот день нашли множество детских трупов. Стефан взял на себя руководство и начал с того, что окопал все захоронение дренажной траншеей. Это было необходимо: во‐первых, чтобы справиться с дождевыми стоками, а во‐вторых, чтобы освободить место для засыпки извлекаемой земли (могила к тому времени стала столь глубокой, что нам попросту не хватало сил выбрасывать почву наверх). Для нас наступила новая эра – Стефан ввел перерывы во время рабочего дня. Именно перерывы. Он сам первый вылезал в дренажную траншею, затем у земляной стены раздавал сигареты рабочим, а после закуривал сам.
Поначалу я не хотела делать перерыв и продолжала работать.
– Клиа, тебе нужен перерыв. Найди минутку, сделай шаг назад, – неизменно повторял Стефан.
– Слушай, ну тебе проще. Вот ты куришь, и кажется, что чем-то занят, а я не курю и поэтому не могу просто стоять и бездельничать. Слишком много еще надо сделать, – столь же неизменно отвечала я.
– Может, и тебе стоит начать курить, – парировал он с усмешкой.
Стефан подшучивал надо мной, но вообще-то он был прав. Очень важно делать перерывы, особенно на этом этапе работы. Поясняю: мы достигли трупов, чьи кишки сохранились достаточно неплохо и источали жуткую вонь, стоило только пошевелить тело. То были испарения аммиака, и ими можно было надышаться до отравления. Трупный смрад проникал повсюду: он въелся в рабочие комбинезоны, нижнее белье, кожу и волосы. В обычной жизни я обходилась всего парой-тройкой бюстгальтеров: один – на мне, второй – в стирке, а третий – ну запасной или для тренировок. В Руанду я взяла три бюстгальтера, и их отчаянно не хватало. Один стал «могильным», его я хранила в плотно закрытом полиэтиленовом пакете, потому что даже после замачивания в отбеливателе он продолжал вонять. Второй я носила после работы, когда не было возможности нормально принять душ. Третий – «неприкосновенный» – я надевала только после горячего душа со скрабом и полной дезодорирующей очисткой. Вскоре я поняла, что этого явно недостаточно, и поклялась себе, что, если когда-нибудь поеду в подобную миссию, обязательно возьму с собой много, очень много бюстгальтеров. (Действительно в следующие миссии я брала с собой запас «рабочих» бюстгальтеров, а также бюстгальтеры-выходного-дня, бюстгальтеры-для-выхода-в-свет, бюстгальтеры-для-расслабления-в-одиночестве-в-своем-номере-когда-можно-чувствовать-себя-более-свободно и так далее).
Ну а после того как у меня дважды за месяц случилась менструация, я поняла, что буду работать усерднее: чем больше физического труда, тем легче я переносила месячные – хотя бы только потому, что у меня не оставалось времени и сил себя жалеть. Ни разу не универсальный совет, но мне действительно помогало. Так что я размахивала киркой, вгрызалась лопатой в захоронение, таскала груженные землей тачки – в общем, делала все, лишь бы не обращать внимания на спазмы внизу живота. Чуть позже моя потребность в физическом труде стала причиной некоторых проблем – когда моими коллегами по команде были мужчины, испытывавшие настоящую боль от вида женщины, размахивающей киркой. Некоторые бросали свою работу, чтобы прийти на мой участок и раскопать его, несмотря на протесты. Они не знали, что мне нужно держать свое тело именно в такой форме по очень конкретной физиологической причине. Как бы то ни было, я чувствую себя очень уверенной на своем рабочем месте: мой участок могилы – это мое дело, и я хочу сделать все как надо, начиная с удаления верхнего слоя почвы при помощи кирки и заканчивая выковыриванием палочками для суши грязи между фалангами пальцев трупа.
Всякий раз, когда из могилы поднимают на свет выкопанное лично мной тело, я чувствую некоторую радость. Этих людей кто-то захотел вычеркнуть из списка живых, их тела преступники попытались спрятать. Но я восстановила справедливость. Нравится мне и помогать уносить тело от места захоронения. Я видела и участвовала во всем, что происходило с останками этих умерших – от обнаружения до освобождения. Как антрополог с лабораторной подготовкой я получаю большое удовлетворение, анализируя останки в поисках биологической информации, поскольку эти данные становятся основанием для официальных отчетов о массовых захоронениях. Сколько мужчин, сколько женщин, сколько детей? Каков средний возраст? Как они умерли? Эта статистика важна, к примеру, для выявления преступлений против человечности. В последующих миссиях ООН, в которых я участвовала, я часто просила разрешить мне начать прямо с поля: самой выкапывать и вытаскивать тела из могил. Место захоронения необходимо исследовать, учитывая его контекстуальную связь с теми, кто там похоронен: знание этого контекста помогает лучше понять детали, которые открываются во время аутопсии в морге.
Глава 4
Человек с протезом ноги
Мы эксгумировали трупы, переносили их в церковь и отдавали в распоряжение патологоанатомам. Вскрытия проводили в палатке. Руководил патологоанатомами Боб Киршнер, директор международной судебно-медицинской программы «Врачей за права человека». Дин работал вместе с патологоанатомами – он определял возраст, пол и рост умерших. Однажды утром, прямо за завтраком, Билл вдруг заявил, что думает отправить в палатку для вскрытий меня, а Дина хочет послать работать в могиле. После этого Билл дважды спрашивал меня, справлюсь ли я с этой задачей:
– Я все никак не могу выбрать, понимаешь? Мне нужен кто-то, кто работает действительно быстро. Ну чтобы мог провести анализ за десять минут, ага?
Дин был единственным антропологом, которого Билл направил в палатку. Так что, наверное, Дин и вправду работал с приличной скоростью. Смогу ли я переплюнуть его? Посмотрим. В конце концов, если я что-то и умею, так это работать за лабораторным столом. Господи, меня учил сам Уолт Биркби! Правда, у судебных антропологов в Штатах обычно есть несколько часов на исследование одного тела, однако, учитывая, в каком состоянии находились тела в этой могиле, я могла значительно ускориться: разлагающиеся ткани легко отделялись от костей, благодаря чему добраться до костей не составляло труда. И все-таки в то утро меня грыз червячок сомнения – справлюсь ли я? Смогу ли доказать Биллу, что он не зря взял меня в команду?..
Палатка для вскрытий стояла на поляне между задними дверями церкви и покоями священников. Трупы попадали в палатку только после того, как в здании церкви рентгенолог делал снимок и проявлял его в обустроенной в одном из переносных туалетов темной комнате. В палатке мы оборудовали три металлических поддона для вскрытий, стол для антрополога и стол для чистки оборудования. Еще у нас был стол для хранения инструментария для вскрытий: запасных лезвий и рукояток скальпелей, медицинских ножниц и пинцетов. На столе судебного антрополога лежала деревянная остеометрическая доска для измерения длинных костей, скальпели, лезвия, мощные хирургические пинцеты для отделения мягких тканей и штангенциркуль для измерения диаметра костей. А еще – запаянные в пластик таблицы с антропологическими стандартами: мы могли, определив стадию прорезывания зубов у трупа (к примеру, по челюсти подростка), не снимая измазанных перчаток, взять таблицу, найти в ней соответствующий возрастной диапазон и тут же внести его в журнал (конечно, для окончательного определения возрастного диапазона мы изучали не только зубы). Когда патологоанатом заканчивал вскрытие, он просто спрашивал антрополога: «Какой возраст у № 291?», – и вписывал данные в отчет.
За одну смену в палатке мы вскрывали около тридцати тел, при этом внешний осмотр проводился в церкви. Иначе говоря, я подключалась к процедуре вскрытия лишь в тот момент, когда кости становились доступны для исследования. Если же мягкие ткани были слишком плотными, прозектор просто обнажал кость от мяса, а затем вручал мне пилу для костей. Иногда, если было время, прозекторы самостоятельно выпиливали костные образцы. Оба прозектора, датчанин Питер Большой Дог и шотландец Алекс Бормотун, были очень приятными и в работе, и в общении. Затем я выкладывала кости на столе, очищала от остатков тканей и приступала к исследованию. За палаткой был прокинут шланг с водой. При помощи мелкого сита и мощной струи воды кости подвергались еще более тщательной очистке от остатков тканей. Точно так же мы отмывали и свой инструментарий для вскрытий. Во время обеда или в конце дня антрополог переписывал свои заметки начисто, а затем передавал их патологоанатому для присоединения к общему отчету о вскрытии.
До позднего вечера патологоанатомы работали с бумагами в церкви, прозекторы очищали их рабочие места и оборудование, антропологи приводили в порядок заметки и отмывали инструменты. Мы заканчивали как раз к тому моменту, когда начинали возвращаться работающие на могиле, а потому старались поскорее принять душ, чтобы не задерживать остальных и не создавать толчеи.
Я смогла уложиться в десятиминутный норматив в первую же смену в палатке. Низам Пирвани, гениальный главный судмедэксперт из округа Таррант, штат Техас, восхитился:
– Клиа, как быстро ты всему научилась!
Я только рассмеялась – пусть тот факт, что я четыре года изучала остеологию человека, а с 1993 года профессионально занимаюсь судмедэкспертизой и остеологическим анализом, пока останется в тайне. Кроме того, работу здорово облегчало то обстоятельство, что всем трупам было явно меньше сорока лет, а потому фазы развития лобковых костей и ребер определялись легко, ну а на детских скелетах было множество маркеров возраста. Мне нравилось работать быстро и эффективно, ведь я была единственным антропологом в компании трех патологоанатомов, и меня здорово подстегивала постоянная необходимость искать ответы на вопросы. Дин рассказывал, что патологоанатомы его достали, но я чувствовала, что в палатке устаю меньше, чем в могиле, – здесь труд был больше умственным, чем физическим. А еще у меня теперь был понятный фронт работ: три тела за один прием, в то время как в захоронении приходилось копать от рассвета и до обеда.
В палатке работало меньше людей: всего три-четыре патологоанатома и, может быть, два прозектора, постоянно привозивших новые тела после рентгенографии. Иногда я оставалась одна и в тишине очищала и исследовала кости. Все, с кем я работала, стремились создавать атмосферу дружбы и сотрудничества. Питер Ванезис, известный шотландский патологоанатом, бывало, делал перерыв на сигаретку-другую, не переставая, впрочем, думать о работе. Низам напевал себе под нос шлягеры и мелодии из телепередач. Митра Калелкар из офиса судмедэкспертизы в Чикаго после обеда неизменно повторяла: «Чем скорее начнем работать, тем скорее закончим». Они все были очень радушны и оптимистичны. Может, потому, что не застали первый этап миссии в Кибуе, когда у нас не было практически ничего: ни водопровода, ни туалетов. Я записала тогда в дневнике, что патологоанатомы проще ко всему относятся, наверное, потому, что они всего три недели в этой миссии.
В буквальном смысле слова выбравшись из могилы, я поняла: да, захоронение находится в центре нашей миссии, однако эксгумация лишь один из элементов сложного процесса. А мы – мы тоже элементы, шестеренки или что-то типа того. Правда, мы умеем немало и без труда можем сменить «могильный» комбинезон на «палаточный». На многих из нас легли немного не те обязанности, о которых мы думали, собираясь в миссию. Например, Роксане пришлось заняться учетом одежды и предметов, найденных вместе с телами.
Каждый вечер Роксана рассказывала о своих находках. Я была ее постоянной слушательницей, потому что с тех пор, как Боб велел нам потесниться, чтобы было где разместить патологоанатомов, мы с Роксаной стали соседками. К сожалению, в начале февраля Роксана серьезно заболела. Билл c Бобом предположили, что у нее малярия, а я настаивала на том, чтобы Роксану вертолетом отправили в больницу в Кигали. Проснувшись однажды утром после очередного липкого сна о том, что делю постель с отрезанными частями тел, я услышала, как Роксана кашляет и не может остановиться. Она пыталась собрать свои вещи – Билл и Боб договорились с кем-то, кто мог отвезти ее в Кигали. Бедняге не хватало сил даже закрыть чемодан. Я ужасно злилась: как можно отправлять тяжело больного человека четыре часа трястись по разбитой дороге?! А еще мне было немного жаль, что Роксана уезжает (и стыдно за этот свой эгоизм). Я знала, что мне будет не хватать наших разговоров о жизни, ее рассказов о красоте родного Сан-Хосе в Коста-Рике, – на самом деле всего ее отношения к жизни, высказанного как-то в одном предложении: «Неужели я только потому, что весь день копаюсь в этой грязи и трупах, не могу вечером принять душ, а потом накрасить губы – просто так, для себя?»
В тот день за завтраком Билл сказал, что теперь я буду выполнять работу Роксаны и заниматься учетом «вещдоков».
Роксана работала в помещении, где все стены были испещрены кровавыми отпечатками ладоней. Я старалась не смотреть на них. Я просто сортирую принесенные мне вещи. Одежду, украшения, книги, документы – что угодно. Не смотрю на стены. Просто сортирую. Не смотрю… Любые найденные в могиле вещи могли помочь в опознании умерших, вот почему было так важно их тщательно описать и сфотографировать. Дело в том, что в нашем случае рентгенограммы зубов были большей частью бесполезны: мы почти не встречали кариеса, не говоря уже о следах работы стоматолога.
Билл сказал, что хочет организовать День одежды, чтобы выжившие после резни в Кибуе пришли в церковь, посмотрели на наши находки и, может быть, что-то опознали. Если повезет, мы возьмем у предполагаемых родственников жертв по материнской линии кровь, сделаем ДНК-анализ и сравним их митохондриальную ДНК с мтДНК, взятой у тела, чьи вещи опознали. Идея Дня одежды меня настолько воодушевила, что я тут же принялась разбирать сумки, что Роксана сложила посреди комнаты. Потом я вспомнила, что она говорила, что бóльшая часть одежды не успела просохнуть из-за дождя. Как она помнила все эти мелочи в малярийном тумане, я не знаю. Так или иначе, одежда в сумках действительно была влажная. Я сверилась со списком, составленным Роксаной, и приступила к работе.
Я выложила из сумок одежду, не сфотографированную накануне, чтобы Ральф успел отснять ее до того, как его загрузят работой патологоанатомы. Накрыв новым картонным фоном стол для фотографирования одежды, я наклеила на мешки бирки с номерами KB-G1-___ – чтобы было куда складывать одежду, снятую со вскрытых в этот день тел, – и сложила в палатке для вскрытий. Казалось, прошла целая вечность, пока я разложила одежду для сушки («отправила под солнце», как выражалась Роксана). Каждое из тринадцати тел было закутано во множество слоев одежды. Хорошо, что я работала в маске: вещи выделяли массу пыли и пахли ничуть не лучше трупов. Пока я возилась, мне принесли вещи еще четырех или пяти человек.
Роксана предупреждала меня, что «вещдоки» – это всегда хаос, что Ральфа сложно выцепить для съемки, что работа очень утомительна. Поначалу мне казалось, что Роксана сгущает краски: работать было достаточно легко, одежды поступало немного (видимо, потому, что оба наших прозектора находились в отъезде). Однако уже к обеду я начала понимать, от чего устаешь в этой работе: во‐первых, резкий запах от самой ткани, а во‐вторых, приставшие к ней разлагающиеся частички плоти пылью оседали на слизистых и вызывали ужасный зуд в носу, горле и даже в желудке. Я пыталась прибить эту взвесь к земле, но все без толку.
Мой первый день на новом месте наконец закончился, и я смогла принять душ. Из моей душевой кабинки было слышно, как рабочие из числа местных переговариваются друг с другом и с женщинами, что стирали нашу одежду. Они говорили на киньяруанда – это очень красивый язык, где долгие «э» сменяются цоканьем и щелчками. Я жалею, что мне так и не удалось упросить Роберта сказать что-нибудь на магнитофон, чтобы я могла слушать, когда буду далеко от Руанды. Теперь я лишь вспоминаю, как каждый день он здоровался со мной: «Здравствуй, сестра моя! – и добавлял на французском: – Хорошей работы…» Слушая киньяруанда, я все думала о «вещдоках». Там было много всего: удостоверения личности, спрятанные во внутренние карманы значки с портретом президента Хабиариманы – символ непокорности, сопротивления военному режиму, налоговые квитанции, что-то из церковной утвари, разнообразные записки, ключи от домов. Все эти вещи были крайне важны – они служили той самой ниточкой, которая помогала вернуть умершим имена.
Раскладывая одежду тела KB-G1–33 – мужчины с протезом правой ноги, – я думала о своей матери. Ей было интересно, как в руандийской культуре относятся к людям с инвалидностью, и мне пришло в голову, что я сейчас впервые с начала работы на захоронении в Кибуе вижу тело такого человека. И надо сказать, что в Руанде и среди живых люди с инвалидностью попадались не часто. Интерес моей матери к этой теме родом из ее детства: когда ей было четыре, она, тогда еще живя в Кампале, перенесла полиомиелит, и в результате у нее парализовало левую ногу. Годы спустя, узнав, что я еду в Руанду, мама попросила меня при случае понаблюдать, как сейчас чувствуют себя люди с инвалидностью в Африке. Она хотела знать, что изменилось со времен ее детства, каково отношение людей к этой теме, есть ли система поддержки. И вот передо мной KB-G1–33. Чтобы приспособиться к громоздкому протезу, этот человек бинтовал культю и прокладывал тканью углубление протеза, чтобы тот меньше натирал. KB-G1–33 был достаточно крупным и, вероятно, сильным мужчиной чуть за сорок. Самое странное, что он, как и многие другие из могилы, был одет в две пары нижнего белья, две пары шорт, а поверх – в брюки. Зачем? Почему?.. Видимо, эти люди не знали, надолго ли они покидают дома, и потому решили подстраховаться и взять на смену запасную одежду. Поэтому же, вероятно, многие прихватили с собой документы. Возможно, они думали, что останутся в живых, что их просто перевезут в другой город или в лагерь для беженцев. У многих ключи висели на шнурке, затянутом вокруг талии. Я слышала, если туго завязать шнурок, можно притупить чувство голода. Вновь и вновь в моих руках оказывались осколки чьей-то жизни. Вновь и вновь маленькие вещи рассказывали истории. Вновь и вновь я думала, что понять эти истории сможет лишь тот, кто знал убитых… День одежды назначили на 17 февраля. Я надеялась, что найдется достаточно живых, которые смогут узнать вещи умерших.
Все шло по плану, мы эксгумировали и запротоколировали тела, подготовили их вещи ко Дню одежды, и тут как снег на голову свалилась новость: Биллу срочно надо лететь на захоронение в Боснии. У нас три часа до вертолета – и за это время Билл должен передать мне дела, принять отчет о собранных свидетельствах для официальной передачи следователям в Кигали, а также обсудить детали отъезда остальных членов команды после закрытия миссии 25 февраля. Кроме этого, в эти же три часа Билл планировал успеть дать интервью журналистам и встретиться с префектом. В итоге все мы оказались вовлеченными в «водоворот» (термин Мелиссы для обозначения стиля жизни Билла), срочно дописывали отчеты и подбивали документы. Каким-то чудом нам удалось сделать все необходимое, и вот мы погрузились в «Лендровер» и вместе с Биллом отправились к импровизированной вертолетной площадке – просто-напросто расчищенному участку дороги. Стефан гнал на полную, и мы с трудом удерживались на сиденьях. И вот мы на месте. А вертолет – нет. Видимо, в Кигали гроза.
Спустя час с лишним вертолет появился. Перед самым отлетом Билл попросил меня присоединиться к нему в Боснии, я дала свое согласие, мы даже обсуждали детали моего перелета в Боснию. Но сейчас я была поглощена мыслями о другом – мне предстояло провести День одежды.
Билл хотел провести День одежды во дворе церкви – нам предстояло выложить для опознания только те вещи и ту одежду с яркими индивидуальными особенностями, чтобы увеличить шансы на опознание. Было решено брать одежду с тел и в тех случаях, когда было проведено вскрытие, и в тех, когда дело ограничилось внешним осмотром. Это означало, что я не могла просто взять журнал Роксаны и мои записи и выбрать из «вещдоков» подходящие по параметрам вещи. Мне предстояло изучить более 450 отчетов патологоанатомов: узнать, проводилось вскрытие или внешний осмотр (патологоанатомы обычно забывали отметить это в отчете), а затем по описанию в графе «Одежда и др.» постараться понять, было ли найдено вместе с телом что-то, что имеет смысл использовать для идентификации. После я должна была найти в мешках, сложенных в пристройке, и по биркам с номерами дел отделить те трупы, которые я посчитала перспективными. Дело осложнялось тем, что все мешки с трупами были сложены абы как, так что меня ждали буквально две кучи тел, каждая – метр с лишним в высоту.
К счастью, работала я не одна. Мне помогали четверо наших самых лучших работников: Робер, Игнас, Макомб (это кличка, его настоящее имя было Бернар) и еще один парень, чьего имени я, к сожалению, не помню. Мы вместе занялись разборкой мешков с останками: Игнас называл номер, написанный на мешке – по-английски или на киньяруанда, в зависимости от того, что приходило ему в голову, – затем мы с Робером просматривали мой список «избранных» и кричали «Йего!» (Да!) или «Ойя!» (Нет!). Макомб и четвертый парень брали нужный мешок и бросали его (да, боюсь, это был единственный способ) в кучу. Так мы перелопатили больше четырех сотен мешков. Многие из них прилично весили, а из других и вовсе вываливались личинки и текла зловонная жижа.
Каждый раз, когда попадался нужный мешок, парни выносили его и ставили на пол передо мной, а сами отходили подальше – как можно дальше, – пока я открывала его и возилась с содержимым. Это было что-то – настоящая хтонь. Меня просто сшибало с ног от густого запаха разложения и зрелища вылупляющихся и пирующих на останках плоти личинок. Я снимала одежду и перекладывала ее в приготовленный заранее пронумерованный мешок. Эта работа была намного хуже эксгумации, потому что теперь вид тел вызывал какой-то неестественный ужас. Оказавшись вне могилы, они стали прибежищем мух. Некоторые мешки не просто шевелились, они были ощутимо теплее других – все из-за личинок.
Мы работали не спеша, часто делали перерывы, во время которых обсуждали все подряд: выкуп, который предстоит отдать за меня моему будущему мужу (по всей видимости, Билл как мой «отец» обещал им, что готов принять в уплату один приличный ужин с жареной курицей); владение оружием в Штатах (они спрашивали: «Правда, что ли, каждый может иметь оружие?»); беженцы в Заире; смерть заключенного, пытавшегося накануне сбежать из тюрьмы Кибуе и застреленного охраной (эта сцена была видна даже с нашей верхотуры – залитая кровью форма убитого была заметна издалека). Робер, Игнас и я общались в основном по-французски, хотя они научили меня и некоторым словам на киньяруанда, а Макомб и четвертый парень (эти двое больше остальных пытались сбивать цену, когда мы обсуждали размер моего брачного выкупа в коровах) всегда говорили со мной на киньяруанда, а я отвечала им на английском. Они снова говорили на киньяруанда, а я вновь отвечала на английском – и так, пока все не начинали хохотать от веселого недоумения.
Вся работа заняла четыре часа: меньше, чем я предполагала, но все же достаточно. Несколько разочаровывало, что нам пришлось повозиться из-за беспорядочно сваленных мешков, но кто знал, что придется снова возвращаться к ним и сортировать? В следующих миссиях мы не делали такой ошибки и складывали мешки с останками по порядку номеров, кучами по десять или двадцать, поскольку всегда оказывалось нужно вновь покопаться хотя бы в одном мешке.
На следующее утро мы с восемью помощниками отстирали и высушили всю отобранную мной одежду и вещи. К обеду того же дня к нам на помощь, прямо с миссии на Гаити, приехал Хосе Пабло Барайбар, антрополог ООН из Перу. В нем были примечательны три вещи: он бегло говорил по-французски, поэтому ему было гораздо легче общаться с нашими работниками; он органично и без всякого напряжения вписался в наш рабочий процесс, никак не подвергнув сомнению мой стиль руководства; и, наконец, он снял рубашку. Его кожа сразу напомнила мне карамель, и я почувствовала досаду из-за отсутствия Роксаны – с кем еще, кроме нее, я могла бы пообсуждать новенького? Как бы то ни было, я обрадовалась приезду Хосе Пабло, поскольку только что узнала, что с поездкой Билла произошла какая-то заминка и он возвращается в Кибуе. Так что мне нужна была вся возможная помощь, чтобы побыстрее закончить работу, принять душ и успеть вернуться в номер до того, как Билл приедет и взвалит на меня еще какой-нибудь адский проект.
В тот вечер я чувствовала себя уверенной и собранной. Я знала точно, чем буду заниматься на следующий день: Ральф и Хосе Пабло пообещали, что помогут мне разложить на церковном дворе выбранную для опознания одежду и предметы (всего больше полусотни ящиков) и накроют все брезентом на случай дождя. Следующая суббота, 17-е число, должна была стать Большим днем, Днем одежды. После чего у команды оставалось время до 25 февраля – предполагаемой даты закрытия могилы, – чтобы очистить территорию. Ну а потом мы уедем в Кигали. Миссия подходила к концу, практически все дела были сделаны, я расслабилась и почувствовала себя хорошо. А потом все изменилось. Я изменилась.
Вечером 15 февраля команда собралась в гостевом доме, все ждали ужина. Я попросила коллег передвинуть столик к озеру, чтобы все мы почувствовали себя ближе к природе. Вода мерцала где-то рядом, а мы расслабленно болтали. Вдруг нас отвлекли какие-то тихие стоны и всплески, доносившиеся с озера. Эти звуки сразу показались мне странными и даже зловещими, но другие стали убеждать меня, что, скорее всего, местные жители решили искупаться. Я никогда не видела, чтобы люди купались в озере Киву, только ловили рыбу, да и то днем. Поэтому я продолжала настаивать, что здесь что-то не так, но от меня отмахнулись. Кто-то предположил, что это руандийская армия проводит учения в лагере на том берегу. Внезапно все стихло, и луч прожектора военного катера высветил лица двух мужчин, барахтавшихся в воде.
Секунда или две прошли в тишине, а затем ночной воздух разрезала пулеметная очередь. Пули, прилетевшие в озеро, всколыхнули его гладь множеством фонтанчиков. Одна пуля (или даже несколько) срикошетила от воды и пролетела прямо над нашим столом. Я услышала ее визг – на самом деле это больше похоже на свист или шипение – совсем рядом со мной. Несколько моих коллег поспешили укрыться за стеной ближайшей беседки, а я, пригибаясь (как будто в этом был смысл), побежала к веранде. Спустя минуту – а казалось, вечность, – стрельба затихла.
Макушки мужчин еще плавали на поверхности озера, но их лица были погружены в воду, а шеи неестественно свернуты набок. Я была в ужасе. А вдруг сейчас начнут стрелять по нам? Я не могла понять, к какой из «сторон» принадлежат стрелявшие и к какой – мы. И есть ли эти «стороны» вообще. Мы вернулись за стол, Эфрем даже принес ужин, причем он выглядел так, будто ничего не произошло, разве что хмурился сильнее обычного. Я все смотрела на озеро, а потом стрельба началась снова. Помню, я подумала: «Теперь точно всё», – и бросилась к веранде. Не знаю, как и почему, но я прихватила с собой тарелку с едой. И вот я стою у веранды, глаза широко раскрыты, в одной руке тарелка, другую руку прижимаю к груди. Помню, ко мне подошел руандийский солдат и, чтобы подбодрить меня, положил мне руку на спину, пробормотав на французском:
– Все нормально, нормально…
Это было так дико. Руандийский солдат улыбался, а головы двух застреленных мужчин поплавками качались на волнах озера. Нормально. Ничего не нормально. Я вдруг поняла, что этим вечером на лужайке необычайно многолюдно – и почти все гости были в военной форме. Они с интересом и безо всякого страха наблюдали за расстрелом. Все нормально, нормально…
В Руанде у меня всегда был хороший аппетит. Но только не в ту ночь. Помню, как я дрожала, стоя у дверей ярко освещенного главного здания гостиницы. Потом я присела за столик, и меня накрыло ощущением, что я нахожусь в параллельной реальности: только что убили двух человек, а здесь все ведут себя так, будто ничего не произошло – болтают, улыбаются, едят. Я не понимала, что мне говорят, не различала слов. Больше я ничего не помню о той ночи, но страх темноты и вздрагивания от шума лодочного мотора преследовали меня до конца миссии.
Весь следующий день мы раскладывали одежду и расстилали брезент у церкви. Я работала машинально – голова была занята совсем другим. Я размышляла о том, что некоторые из моих коллег предпочли просто отмахнуться от увиденного: «Мы даже не знаем, кто эти люди». Я не понимала, какое это вообще имеет значение: кем бы они ни были, их убили на глазах у людей, которые приехали в Руанду, чтобы помочь бороться с нарушениями прав человека. Такое равнодушие было мне чуждо. Судмедэксперты-криминалисты вроде нас обычно имеют дело с мертвыми людьми, мы крайне редко становимся свидетелями того непредсказуемого момента, когда человек – настоящий, живой человек! – получает пулю в голову и уходит на дно. Привези этих двоих ко мне в мешке для трупов, моя реакция была бы другой. Как минимум я бы не стала свидетельницей такого равнодушия коллег. Конечно, не все отреагировали так безучастно. Джефф заслужил мою самую теплую и нерушимую преданность, когда на следующий день подарил мне то, чего я не видела с самого приезда в Руанду: плитку шоколада «Кэдберри».
– Вот, после вчерашнего тебе нужно, – это все, что он сказал тогда.
Джефф не пытался меня успокоить или доказать, что «все нормально», – он просто дал мне знать: я знаю, это было ужасно, и всем нам нужна поддержка.
Мы сообщили о стрельбе послу Швейцарии в Руанде – единственному иностранному представителю, находившемуся поблизости, – но он смог добиться лишь «извинений» от армии и префекта за то, что мы стали свидетелями так называемых защитных мер, предпринятых против «повстанцев из Заира», то есть тех руандийцев, которые, предположительно, принимали участие в геноциде, затем бежали в июле 1994 года в Заир, а теперь пытались вернуться в Руанду по озеру Киву. Я ненавидела свое бессилие от невозможности сделать нечто большее, чем просто сообщить об убийствах, ненавидела страх за собственную жизнь – эти пули летели не в меня, чего же я так испугалась! И, огорчение на огорчении, я ненавидела тот факт, что могу так легко уехать из этого места. Когда я только приехала в Руанду, я была уверена в полезности нашей миссии, но эта стрельба пошатнула мою веру. Я спрашивала себя, как мы вписываемся в ситуацию в Руанде в 1996 году?
Я вновь задумалась о том, что наших усилий недостаточно. Мы делаем слишком мало, чтобы помочь людям, чьи родные и друзья погребены в общей могиле в Кибуе. Это ощущение усилилось, когда мы обнаружили труп священника. Племянница погибшего неоднократно просила у Билла разрешения посмотреть на останки и попытаться опознать тело – могло быть и так, что в облачение священника был одет не ее родственник, а кто-то другой, пытавшийся спасти себя. Наконец Билл согласился, и мы переложили останки в свежий мешок и выставили его на столе возле церкви. Осторожно расстегнув молнию, я открыла для обзора только голову, которая в этом случае представляла собой голый, без малейших фрагментов плоти череп. В ожидании племянницы я попыталась представить, каково это – по черепу, по останкам опознавать близкого человека. Это шокирующий опыт. И если к тому, чтобы увидеть тело с плотью, еще реально можно представить человека спящим или раненым, то подготовиться к тому, чтобы увидеть скелет, невозможно. Ты не можешь быть готов к тому, чтобы увидеть череп без нижней челюсти, буднично стоящий на верхних зубах. Это ненормально.
Я видела, как племянница поднимается к церкви, когда она идет к столу с мешком. Она не смогла пройти до конца. Еще издалека увидев, что именно находится внутри мешка, она рухнула как подкошенная и зарыдала. Сопровождавшая ее женщина села на землю и тоже заплакала. Она сидела, выпрямив спину, из ее глаз катились слезы. Билл и Хосе Пабло хранили молчание, сжимая руки за спиной.
Женщины ушли, стискивая в руках сумочки и едва передвигая ногами. Это опознание ничего не дало. Мы ничем не смогли помочь. Никто по-прежнему не знал, чье тело лежит в мешке. Не было никаких зацепок. Только череп. И это все, что останется в памяти этих женщин: череп и ученые вазунгу. Видевшие глубины их горя. Меня тошнило от этих мыслей, и я хотела понять, можно ли что-то исправить. Я чувствовала, что есть какое-то решение. Обязательно должно быть.
Глава 5
«Большое спасибо за вашу работу»
День одежды и последующие события помогли восстановить душевное равновесие. Семнадцатого февраля я встала очень рано, чтобы вместе с коллегами обработать одежду. Возле церкви уже собрались следователи МТР и переводчики, которых Билл привез из Кигали. Они пытались выйти на контакт с родственниками людей, чьи документы мы находили в могиле. Две недели ООН по радио призывало родственников объявиться и оказать помощь следствию. Тех, кто откликнется и придет на опознание, смогли бы опросить следователи. Норвежские медсестры из полевого госпиталя Красного Креста развернули станцию приема крови, где люди могли сдавать кровь для определения возможного родства с погибшими по ДНК (если они были родственниками жертв по материнской линии). Теперь нам оставалось дождаться прибытия семей: кто-то шел пешком, а жители более отдаленных районов добирались на попутках.
Раньше всех прибыли международные СМИ. Мы не были готовы к такому количеству журналистов. В итоге Биллу даже пришлось обнести могилу полицейской лентой, чтобы пришедшие на опознание люди могли хотя бы по краю захоронения пройти к одежде. Параллельно Билл раздавал интервью и проводил экскурсии по опустевшей могиле.
Вскоре начали прибывать родственники убитых и выжившие в этой бойне. Первая женщина, помню, была в брюках и длинной белой футболке навыпуск. Она быстро прошлась по рядам одежды и заявила:
– Одежда слишком грязная. Как, по-вашему, мы что-то поймем?
Ее слова меня задели: добиться даже такой степени чистоты было весьма нелегко. Во-первых, нам не хватало моющих средств, а во‐вторых, мы старались не повредить вещи, что не так-то просто, если ткань частично истлела. Как бы то ни было, эта недовольная женщина провела у церкви весь день.
Согласно отчетам, резню в церкви Кибуе пережили только тринадцать человек, однако на самом деле выживших оказалось больше тридцати. О некоторых из них МТР знал, но эти люди не попадали в поле зрения следователей. Увы, работников не хватало – и одними только силами МТР записать показания всех прибывших на День одежды не получилось бы. Поэтому я попросила Вилли, нашего логиста из Уганды, помочь – поработать переводчиком, а также записать показания некоторых людей. В итоге я получила совершенно ненаучные данные о том, как выжившие справлялись с проживанием горя. Вместе с Вилли мы опросили и записали в формуляр МТР показания одной женщины, рассматривавшей стопку одежды. На вид ей было около пятидесяти, она была одета в канге – тканевое полотнище с ярким рисунком – и трикотажную рубашку. Весь ее облик вызывал уважение и даже благоговение, будто видишь перед собой божество или духа места. Она обратилась ко мне, сказав, что узнала выставленную на стеллаже куртку. Я спросила, может ли она ответить на несколько вопросов о человеке, которому, по ее мнению, принадлежала эта куртка. Она согласилась, но весь ее вид говорил, что ей не очень-то хочется участвовать в таком «грязном» деле.
Женщина сообщила свои имя и место проживания. Затем я спросила, кому, по ее мнению, принадлежала эта куртка и что она знает о тогдашнем месте жительства ее хозяина. Она назвала мне имя человека и название города в префектуре Кибуе, добавив, что не уверена, что наличие здесь его куртки означает, что и сам он захоронен в этой могиле: он мог отдать куртку кому-то другому, кому потом не повезло оказаться в церкви Кибуе. Я кивнула, показывая, что понимаю ее. Я знала, что это правда – все возможно. По сути, наличие в могиле чьей-то одежды позволяет говорить лишь о том, что ее хозяин мог быть здесь. Иначе говоря, идентификация по одежде и личным вещам вообще – это лишь предположительная идентификация, особенно в условиях военных конфликтов, массовых убийств и вынужденных перемещений. Когда речь идет о выживании, люди запросто снимают одежду с погибших родственников – да с любых трупов, если уж честно.
Затем я спросила женщину, есть ли у владельца куртки выжившие родственники, особенно по материнской линии. Она ответила, что знает такого человека – это сестра погибшего. Я спросила, как зовут его сестру и где она живет. Не глядя мне в лицо, женщина назвала имя и адрес. Имя показалось мне знакомым, и я еще раз взглянула на первый лист формуляра, чтобы проверить себя. Так и есть, имя, которое она назвала, было ее собственным. Она говорила о себе словно о ком-то другом. Не «я его сестра», но «его сестру зовут…»
Мне стало неловко. Я все понимала. Понимала, почему эта женщина так отстраненно говорит о своем брате… И если до этого женщина избегала смотреть в мои глаза, то теперь уже я не могла смотреть ей в лицо. Взгляд сам собой упал на куртку – пустой кокон, скорлупка жизни… У меня в голове стучал всего один вопрос: «А если бы это был мой брат Кимера? Что я чувствовала, покажи мне вот так вещи Кимеры?» Конечно, конечно, все может быть, вполне вероятно, что в могиле в Кибуе лежал кто-то, кто одолжил, попросил, на худой конец украл куртку брата этой женщины… Так бывает, бесспорно. Но. Но если бы эта женщина хоть что-то знала о своем брате, разве она оказалась бы здесь – на Дне одежды? Разве ее брат не подал бы весточки, останься он в живых?
Я наконец смогла посмотреть женщине в лицо. Она смотрела вдаль, ее глаза были полны слез. Она изо всех сил держалась, и, если честно, я готовилась к другому сценарию – к истерике, обмороку, безудержным рыданиям… Ее самообладание – словно скорбящее божество – выбило мне почву из-под ног. Теперь уже я с трудом сдерживала слезы и безуспешно старалась сглотнуть комок в горле. Я не знала, что делать. Что я могу? Утешить? Но как? Никакие слова не могут унять боль этой женщины…
Наконец я решилась и положила руку на плечо женщины. Несмотря на палящее солнце, ее кожа была прохладной. Так мы молча простояли несколько минут, а потом она сказала, что хочет сдать кровь, поскольку она родственница по материнской линии. Позднее, уже после Дня одежды, я записала в своем дневнике: «Когда я стояла, касаясь плеча этой женщины, я чувствовала, что буквально нахожусь в историческом континууме руандийцев, пострадавших от геноцида. Работая с этими останками, мы становимся неотъемлемой частью процесса исцеления выживших».
Слова «исторический континуум» не пустой звук для меня – я действительно ощущаю себя внутри непрерывного исторического процесса. И для этого мне вовсе не обязательно встречаться с родственниками тех, чьи тела я эксгумировала, не говоря уже о том, чтобы прикасаться к выжившим. Я просто чувствую, будто через всю эту великую схему вещей, в которой – и я, и оставшиеся в живых родственники тех людей, чьи тела я эксгумировала, проходит единая нить. Когда я мысленно гляжу на мир из космоса, я вижу эти невероятно длинные серебристые нити, соединяющие меня, моих товарищей по команде со множеством мест на свете: в Руанде, в Боснии, в Хорватии, в Косово. Я хочу распространить эту идею еще дальше, на область индивидуальной и коллективной памяти, ведь судебные антропологи формируют такую память, эксгумируя и идентифицируя тела. Такое зримое, ощутимое присутствие тела лишает надежды на то, что этот человек жив и просто не может выйти на связь, потому что оказался в плену, в тюрьме, потерял память, тяжело ранен или что-то еще. Бывает и так, что государство лжет, выдавая погибших за «пропавших без вести». В этом случае идентификация останков из массовых захоронений помогает опровергнуть «официальную версию».
На День одежды пришла девочка лет тринадцати. Легко, будто не касаясь земли, она шла между рядами одежды. Ее сопровождал мужчина средних лет. Самым удивительным было то, как с этой девочкой общались взрослые: они разговаривали шепотом, наклоняясь к ней и словно ища ее разрешения или одобрения. На ее лице было выражение, которого я никогда раньше не видела. Ни горя, ни печали. Ни страха, ни удивления. Ни даже спокойствия. Только погруженность внутрь себя, отчего девочка казалась мудрой, как бывают мудры африканские духи.
Канадская съемочная группа, которая несколькими днями ранее взяла интервью у Билла, вела съемку на Дне одежды. Несколько лет спустя Билл прислал мне их фильм «Хроники предсказанного геноцида». Часть истории рассказывает о мужчине, чья жена была убита в церкви Кибуе. Их дочь видела убийство матери своими глазами. Девочке удалось спрятаться в церкви, а спустя некоторое время – воссоединиться с отцом. В фильме показано, как отец и дочь медленно ходят среди одежды, разложенной на брезенте. Когда я увидела, как они подошли к ступеням церкви, я внезапно поняла, что девочка из фильма – это та самая девочка, что ходила между рядами одежды, почти не касаясь земли. Картинка сложилась: я поняла, что за сцены стояли перед ее мысленным взором. Она была человеком, который пережил не просто массовое убийство, но буквально истребление. Она спаслась от смерти, которая целилась прямо в нее. И она видела, что ее мать спастись не смогла.
Позже в фильме отец говорил, качая головой, что они с дочерью не нашли одежду его жены, хотя точно знали, что она была убита здесь: дочь видела это сама. И тут меня осенило: единственная причина, по которой им не удалось найти одежду погибшей, – тот факт, что я не отобрала ее для осмотра. Мы не могли выложить все найденные вещи – нам попросту не хватило бы места, поэтому пришлось отбирать лишь те, что были в хорошем состоянии и имели яркие отличительные черты. Одежда матери этой девочки в нашу выборку не попала. Отец и дочь точно знали, что эта женщина погибла во время резни, но все равно пришли на День одежды. Зачем? Почтить память? Убедиться, что произошедшее не было страшным сном? Примириться с утратой? Не знаю… Я выключила фильм. Мне было больно оттого, что я не выставила одежду той женщины. Мне хотелось попросить прощения у ее родных. Мне было очень горько оттого, что нам не хватило места, чтобы выложить порядка пяти сотен комплектов одежды. Я заплакала.
Еще одной жертвой, опознанной на Дне одежды, стал мужчина с протезом ноги. Он был единственным человеком с инвалидностью во всей могиле, поэтому я резонно предположила, что его опознают, даже если у него не осталось выживших родственников. И действительно, почти все, кто пришел на День одежды, вспомнили этого человека. Мне сказали, что у него есть племянница. В последний раз ее видели на острове Иджви вместе с другими руандийцами. Они бежали в апреле 1994 года – прямо перед самым пиком геноцида. Несмотря на отсутствие племянницы в Кибуе и, следовательно, невозможность получить у нее кровь для сравнительного ДНК-анализа, были очень веские основания считать установленной личность этого человека. Он был хорошо известен и имел заметное отличие от других – как при жизни, так и после смерти.
* * *
Меньше чем через неделю после Дня одежды мы должны были покинуть Кибуе. Каждую ночь меня окутывал липкий страх, а тарахтение катера руандийских солдат заставляло вздрогнуть. Во вторник я проснулась с твердой уверенностью, что уже среда, а значит, вот-вот я уеду отсюда. Когда я осознала, что перепутала дни, я практически впала в истерику. Не-вы-но-си-мо. Было невыносимо оставаться здесь, было невыносимо считать дни до отъезда, было невыносимо постоянно ощущать страх. Все вокруг казалось опасным – навязчивое внимание миротворцев или перспектива того, что местные военные попытаются присвоить имущество ООН (например, автомобили)… Меня словно било током. Просто сидеть и ждать ужина два часа (теперь снова на веранде) стало настоящим испытанием – а вдруг светящаяся лампочка послужит мишенью для стрелков…
Двадцатого февраля я вышла к завтраку как раз в момент, когда ревущий катер вдруг остановился посреди озера. Тела убитых 15 февраля наконец всплыли на поверхность, и теперь солдаты затаскивали их на борт. Вообще-то члены нашей группы заранее делали ставки на то, сколько времени потребуется трупным газам, чтобы поднять тела на поверхность. Победителями стали те, кто давал им пять дней.
Некоторые из солдат, что вытаскивали тела из воды, были одеты в гражданское: брюки и рубашки. Неподходящая одежда для операций на воде. Один из солдат чуть не свалился за борт, пытаясь вытащить раздутое тело. Наконец все трупы оказались на палубе, взревел мотор, и катер умчался в сторону Заира. Когда судно вернулось, конечно же, никаких тел уже не было. Не знаю, может, солдаты спрятали трупы или вновь выбросили в воду подальше от руандийского берега в надежде, что те доплывут до Заира и послужат устрашением для местных.
В оставшиеся до отъезда дни мы занимались консервацией объекта. Нам предстояло сложить всю одежду в соответствующие мешки для тел, а потом поместить все их в покои священников, которые после будут опечатаны (двери надежно заперты, окна – заложены кирпичом). Логистикой демонтажа оборудования занимался Джефф. Поскольку других задач у группы не было, Билл собрал нашу группу на лужайке и решил подвести итоги. Был солнечный день, и бирюзовое озеро светилось за нашими спинами: Ральфа, Хосе Пабло, Дина, Стефана, Джеффа, только что прилетевшего Эндрю и Мелиссы. Сначала мы обсудили наши успехи. Мы уложились в отведенные сроки, обнаруженные нами доказательства стали надежным подтверждением показаний свидетелей, а разделение процесса на фазы – с привлечением патологоанатомов позже, чем остальной группы, – стало успешным опытом. Также мы обсудили всевозможные недоработки. Оборудование стоило проверить еще в Лондоне, чтобы не вышло так, что в Руанду приехало черт не пойми что; шефу логистики надо было приехать заранее, за две недели до антропологов, чтобы успеть подготовить площадку; нужно больше прозекторов, еще один археолог с опытом в области электронного картографирования для работы в могиле; а также длинные перчатки до локтя. Мы поговорили и о том, как в будущем стоит организовать труд патологоанатомов, как оптимизировать систему отчетов и т. п. Обсудили также наше место в Трибунале ООН как независимых исследователей и источников информации. Мы обсудили, какой вообще объем судебно-медицинских свидетельств является достаточным. Нужно ли раскапывать каждую братскую могилу в Руанде, чтобы считать доказанным факт геноцида? Мы не знали. Это определялось судьями МТР, но и они затруднялись дать ответ, поскольку это первый прецедент, когда подобные судебно-медицинские свидетельства используются в международном суде. Этой эксгумации было суждено установить стандарт.
Лично для меня было интересно увидеть, как сильно разнятся мнения: кто-то считал, что цель нашей работы для Трибунала состоит в предоставлении доказательств для его судебного расследования, другие видели более важным правозащитный аспект, полагая, что наша главная миссия – это рассказать всю историю трагедии и зафиксировать факты. Для меня эти цели являются взаимодополняющими. Я с удивлением узнала о том, что многие следователи поначалу считали, что судебно-медицинские доказательства являются излишними: «Все знают, что здесь есть захоронения, что здесь был геноцид». К сожалению, материальные свидетельства, вещдоки, необходимы: действительно существуют такие люди, которые не хотят верить в факт геноцида.
Мы чувствовали удовлетворение от проделанной работы. И хотя мы многого достигли, я все думала, как можно описать то, что мы сделали в 1996 году в Руанде. В один из наших последних дней в Кибуе мы с Биллом ехали через город, отвозя нескольких наших работников по домам, и вдруг женщина – та самая, что жаловалась на Дне одежды, что вещи слишком грязные, – увидела нас и подошла к машине. Она наклонилась к открытому окну и поцеловала меня в обе щеки, дважды.
– Большое спасибо за вашу работу, – сказала она на французском, а затем подозвала пару людей и рассказала им, кто мы и чем занимались в церкви. Во время разговора она все держала меня за руку. Ее слова изменили для меня все – я смогла взглянуть на проделанную работу по-новому.
Несколько дней спустя я уже летела домой, в Калифорнию. Я задержалась на два дня в Кигали: нужно было внести оставшиеся 112 отчетов о вскрытиях в базу данных для патологоанатомов. Моя голова была забита терминологией. Так, у Низама часто встречалась такая фраза: «разложившаяся, дурно пахнущая масса остаточных неопознанных внутренностей». Эти отчеты также дали мне повод задуматься: почему так мало тел в Кибуе имели травмы, полученные при самозащите? Я ожидала увидеть больше таких травм, они обычно локализуются на лучевых и локтевых костях и на руках. Но эти люди вообще практически не пытались защитить себя. Более того, они даже не поднимали рук, чтобы прикрыть голову.
Из первых 70 случаев, внесенных мной в базу данных, подавляющее большинство составляли женщины и дети, погибшие вследствие тупых травм, у остальных либо причину смерти не удалось точно установить, либо смерть наступила вследствие проникающей травмы. Исключением стал один человек, причиной смерти которого была названа «шрапнель». Также я узнала, что сила, с которой наносились удары взрослым и детям, была одинаковой. Я хочу сказать, что у некоторых убитых детей даже не успели срастись кости черепа, но удары наносились с такой силой, что были пробиты и внешняя, и внутренняя костные оболочки черепа, точно так же, как и у взрослых.
И вот спустя три дня после Кибуе, оставив там все эти тела, я поглощала свой ужин на борту самолета. В нескольких рядах от меня сидели Дин и Стефан (Билл летел первым классом), а я думала об отношениях, которые сложились у нас за время этой миссии. Мы вернулись во внешний мир, но эксгумация почти пяти сотен тел из одной братской могилы осталась в нашей общей истории. Две трети жертв были женщинами и детьми. Их всех убили. Мы начали со скелетов с поверхности холма, с присыпанными землей и выбеленными солнцем костями и разбросанными по подлеску ребрами (что было правильно), а затем проникли в глубь могилы: нас встретили скелетированные и мумифицированные тела с прилипшими к черепу волосами, одетые в обесцвеченные прилипшей землей лохмотья; затем, под верхними слоями, хорошо сохранившиеся тела, сложенные вповалку, практически без земли между ними, рука рядом с рукой, ресницы рядом с бородами, младенцы, привязанные к спинам матерей, в не успевших потерять яркие цвета одеждах. Мы смотрели на все это спокойно, пока работали в могиле, но теперь, в светлой и чистой кабине самолета, я испытала настоящий шок от увиденного. Перед моими глазами стояли вереницы трупов, горы одежды и костей. Меня окутала печаль – их смерть была оглушающей, ослепляющей, невыносимой в своей реальности.
Когда я наконец оказалась в воздушном пространстве Соединенных Штатов, я уже чуть успокоилась. Более того, за пару часов до этого момента я даже смогла улыбнуться, когда Билл прощался со мной и коллегами в аэропорту Брюсселя.
– Вы хорошие специалисты. Купите себе теплую одежду. У тебя тот же номер телефона, да? А у тебя? – сказал он.
Устроившись на своем месте, я смотрела фильм, шедший на экране в нескольких рядах впереди меня. Это была комедия «Достать коротышку», и я никогда раньше его не видела. В этом фильме есть такая сцена: ночь, один мужчина стоит, прислонившись к перилам. Напротив него – второй. Второй стреляет в первого, и тот падает на землю, перекувыркнувшись через перила. Даже не слыша звука и не зная контекста, я подпрыгнула на своем сиденье. Меня охватил гнев. Я думала: «Это неправильно… нельзя такое показывать!» Я оглядела пассажиров – наверняка их тоже возмутила эта сцена, – но увидела лишь людей, поглощенных чтением глянцевых журналов, желающих получить сливки вместо «просто молока» в свой кофе. Меня это ужасно взбесило, я не знала почему. И я заплакала – не оттого, что меня напугала сцена из фильма, а потому, что моя реакция на нее была непривычной. Мне не нравилось чувствовать, что я не контролирую свое тело. Но мой гнев по поводу сцены в фильме и разочарование, вызванное самодовольной отчужденностью окружавших меня людей, были, в конце концов, лишь побочными эффектами закончившейся миссии. Много позднее ко мне пришло осознание, насколько другим человеком я стала после той миссии. Я не хотела, чтобы это смятение охватило меня, а потому вдохнула, заставила себя перестать плакать и откинулась на спинку кресла. Я ощущала себя чужой в этом мире.
Глава 6
Жизнь после
После моей первой миссии в Руанде мне довелось поучаствовать еще в шести, и всякий раз, улетая домой, я сталкивалась с «синдромом возвращающегося». Все начинается в самолете или еще во время ожидания рейса. Я чувствую себя пришельцем, пусть даже вокруг меня одни военные, летящие в отпуск оттуда же, где я работала. Потом наступает момент первой пересадки. Меня всегда шокирует вид нового, современного аэропорта, насколько там все автоматизировано, чисто, без следов войны или иной беды. Магазины дьюти-фри – отдельная история: все эти изысканные духи и позолоченные авторучки выглядят абсурдно, после того как буквально пару дней назад я видела, с какой готовностью принимает в дар просроченные пайки группа вполне респектабельных людей.
Аэропорты – транзитные точки, через них проходит множество людей со всего мира, тогда как в тех странах, где я работала, местное население было сравнительно моноэтнично, по контрасту с многонациональным составом гуманитарных организаций.
Когда я попадаю домой, меня всегда поражают работающие уличные фонари, дороги, не изрытые гусеницами танков, и тот факт, что людям не нужно держаться обочин, чтобы избежать мин. Я благодарна за все это и чувствую себя в безопасности, хотя еще примерно неделю просыпаюсь ночью, не понимая, где нахожусь. Я не распаковываю вещи несколько дней и при этом продолжаю носить одежду «с миссии». Трудно перестраиваться.
Переход к обычной жизни замедляется из-за культурного шока – мне приходится заново привыкать к благам цивилизации. Возвращаясь из миссии, я храню ощущения, которые наполняли меня там: я смогла справиться в срок с казавшейся непреодолимой задачей, я бережно отношусь к тем, кто рядом, я осторожна в том, чтобы рассказывать о том, кто я и что здесь делаю. Но главное ощущение в каждой миссии – «Я делаю Доброе дело». Впрочем, и это еще не все: иногда я просыпаюсь ночью и долго лежу без движения, думая о том и об этом. Например, что произошло бы, будь я в Руанде, когда там разгорелся геноцид, или в Боснии, когда началось все это дерьмо? Я представляю, как испуганные соседи стучатся в мою дверь, чтобы разбудить меня и сказать, что какие-то вооруженные люди приближаются к нашему кварталу и что надо спрятаться. Такое может случиться «даже» в Штатах, и окна моего дома защитят меня не лучше, чем окна домов в Кибуе или Брчко. Где мне прятаться? А что будет с моим котом? Смогу ли я дать отпор? А что, если бы я была с мамой? Смогу ли я забрать ее, если нам придется срочно уезжать? Когда эти вопросы впервые вспыхнули в моей голове, я попыталась отмахнуться от них, но это невозможно. Мне стало трудно дышать от напряжения, вызванного попытками найти ответы, так что мне оставалось просто лежать в темноте, пока свет дня и усталость не вернули меня ко сну. Так началась моя Жизнь после.
Часть вторая
Кигали
3–24 июня 1996 года
Глава 7
«Все знают, что здесь был геноцид»
Проснувшись в свое первое после возвращения утро в Руанде, я обнаружила, что неровности на тканевой отделке стен моего номера – следы от пулевых отверстий. Накануне вечером я подумала, что это могут быть следы мачете, но не стала присматриваться, потому что было темно, а я страдала от джетлага. Усталость также не позволила мне увидеть обширные пятна крови на стенах, ближе к потолку. Несомненно, персонал отеля приложил героические усилия, чтобы привести в порядок эту комнату, однако именно такая картина представала перед глазами постояльца, получившего номер «с видом на улицу» в отеле «Меридиан» в Кигали в 1996 году. Двумя годами ранее, во время геноцида, людей, прятавшихся в «Меридиане», обстреляли со стороны улицы, на которую выходил фасад отеля. Лучшим выбором был бы номер с окнами на бассейн, хотя как раз один из таких номеров через коридор от меня все еще был опечатан. Мне сказали, что перед тем как он снова станет доступен для гостей, там сделают капитальный ремонт.
Я вернулась в Руанду спустя три с половиной месяца после своего поспешного бегства из страны для участия в новой судебно-медицинской миссии, организованной «Врачами за права человека» для Международного уголовного трибунала ООН по Руанде. Это была короткая миссия, которая окончилась за месяц до того, как наша команда начала первые эксгумации в Боснии для Международного уголовного трибунала по бывшей Югославии. Если бы новая миссия в Руанду означала, что нужно провести четыре недели в Кибуе, я бы вряд ли поехала. Моя первая миссия стала для меня важным жизненным опытом, но после того как в феврале я стала свидетелем убийств на озере Киву, я начала думать о западной Руанде как о месте, где не просто может случиться что угодно, но действительно случается что угодно. Поэтому, когда Билл Хаглунд рассказал, что задачей этой миссии будет исследование объекта в Кигали, я решила поехать, поскольку воспринимала столицу как часть мирной и тихой восточной Руанды.
Прилетев в Кигали, я чувствовала себя настоящим ветераном, особенно на фоне остальных пассажиров, которые с удивлением рассматривали изрешеченный пулями аэропорт. Билл радостно махал нам – кроме меня в этой миссии работали Мелисса, Дин и Оуэн Битти, научный руководитель Дина. Не мешкая, Билл начал вводить нас в курс дела уже в машине, пока мы ехали сквозь прохладную и влажную ночь Кигали. Приходилось перекрикивать шум мотора и ветер, поэтому казалось, что Билл говорит о чем-то очень срочном, но мы не смогли разобрать почти ничего из его слов.
Три события, совпавшие с нашим приездом, развеяли мое благодушное настроение: в Заире были убиты трое швейцарских сотрудников гуманитарной миссии; в Бурунди кто-то объявил награду за головы американцев; и в Кигали ребенок нашел противопехотную мину на автобусной остановке. Оглядев пулевые отверстия в моем гостиничном номере в Кигали, я вспомнила то, о чем не следовало забывать: следи за собой, будь осторожен, здесь нет безопасных регионов.
Умом я понимала, что «Меридиан» не хочет или, скорее, не может потратиться на капитальный ремонт всех номеров, но я не хотела жить на одном месте преступления, пока мы расследуем другое. К счастью, оказалось, что «Меридиан» находится в достаточно неудобном для нас месте – от него сложно добраться до объекта нашей работы, поэтому в итоге было принято решение о переезде. Наша последняя ночь в «Меридиане» была неспокойной: даже без непосредственного контакта с останками или с судебно-медицинскими описаниями погибших меня беспокоили мысли о духах, которые все еще заперты в этих стенах.
И почему я думала, что Кигали будет сильно отличаться от Кибуе? В конце концов, мы приехали в Кигали, чтобы расследовать смерть людей, убитых во время геноцида. Как и в Кибуе, людей прицельно уничтожали. Однако в сельских районах вроде Кибуе организаторы загоняли людей на стадионы и в церкви, а в «более столичном» Кигали преступники использовали блокпосты, чтобы задерживать пешеходов, водителей и пассажиров под предлогом проверки документов. В национальных удостоверениях личности, которые в то время были у каждого руандийца, содержалась информация, имевшая для убийц определяющее значение, – пункт «Этническая принадлежность». Каждый руандийский гражданин был приписан к одной из трех групп – хуту, тутси или тва. Политики, спланировавшие геноцид, дали ясный сигнал: апрель 1994 года станет переломным моментом – теперь всех тутси, а также всех, кто имеет жену или мужа тутси, и любого, кто выступает за умеренную политику в отношении тутси, ждет смерть.
Экстремистская догма вдохновителей геноцида состояла в том, что этническая принадлежность каждого может быть безошибочно определена по сочетанию соответствующих только ей физических черт. В частности, хуту описывались как коренастые, темнокожие и широконосые, а тутси стереотипно считались высокими и прямоносыми обладателями светло-коричневой кожи. По иронии судьбы эти описания были наследием европейской колонизации Руанды конца XIX века. Когда на рубеже XIX и XX столетий Германия установила здесь свою колониальную администрацию, в Руанде существовало феодальное общество, состоящее как из земледельцев, так и скотоводов, а слова «хуту» и «тутси» обозначали скорее социальное положение людей, говоривших на одном языке и исповедовавших одну религию. Эти определения были изменчивы: положение человека в обществе менялось в зависимости от того, приобретал или терял он свой скот, из какой семьи происходили его или ее супруга или супруг. Для облегчения своей колониальной политики в духе «разделяй и властвуй» колонизаторы постепенно превратили эти гибкие термины в элементы жесткой классификации, основанной на популярных в конце 1800-х идеях о расовом превосходстве.
Следующая колониальная администрация, установленная уже Бельгией, в 1934 году ввела обязательные удостоверения личности, где «этническая принадлежность» тутси обычно признавалась за теми, кто владел более чем десятью головами крупного рогатого скота. Бельгийцы также восхваляли тутси как имеющих «почти европейскую» внешность, что, естественно, означало, что они превосходят других руандийцев и имеют привилегии при трудоустройстве в колониальную администрацию.
Я часто задавалась вопросом, зачем вообще было нужно указывать этническую принадлежность в удостоверении, если и так очевидно, кто, к примеру, тутси? На мой взгляд, наличие графы «Этническая принадлежность» разрушает как представления колониальных времен, так и догмы экстремистов, ставшие оправданием геноцида. Присутствие «этнической принадлежности» в идентифицирующем человека документе означает, видимо, что ее трудно определить на основании только внешности. Даже если этническую принадлежность выявляют исключительно на основании физических особенностей человека, смешанные браки между хуту и тутси фиксируются еще с доколониальных времен, поскольку исторически разные семьи стремились таким образом укрепить положение в обществе. Естественно, в 1994 году невозможно было описать тутси только как высоких, светлокожих и тонконосых людей, а хуту – как носителей противоположных признаков. Отсюда – необходимость в определении этнической принадлежности по идентифицирующим документам, что имело решающее значение даже для организаторов и подстрекателей геноцида, несмотря на то что по радио транслировали следующее: «Вы без труда узнаете тутси по тонкому носу».
Удостоверения личности имели особенно важное значение для Кигали, поскольку в условиях относительной социальной анонимности города люди не всегда знали, кто к какой этнической группе принадлежит. В период с апреля по июнь 1994 года, если кого-то останавливали на одном из контрольно-пропускных пунктов в Кигали и в его удостоверении личности значилось «тутси», этого человека задерживали или убивали на месте.