Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Тамара, я не собирался ни над кем издеваться. И тебя никто не заставляет туда ехать. Ты, Тамара, не едешь в Турцию. Тебя никто не зовет. Мы едем вдвоем с Леней.

Она опять прыснула — на этот раз забрызгав красными каплями светлое платье, попыталась смахнуть их, потом махнула рукой.

— Вдвоем? А что вы собрались там делать вдвоем, позвольте спросить? Девок снимать? А-ха-ха, — и она закатилась грудным низким смехом. — Кому вы там сдались, старичье?

Он помолчал, вдохнул, выдохнул.

— Тамарочка, в общем, ты меня поняла. Мы с Леней уезжаем в отпуск.

— Надолго?

— Недели на две. Может, и дольше.

— А бизнес? А пре… при… предприятие! А все дела кто будет делать, позволь тебя спросить?

— Я все уладил.

— Значит, девок снимать тебе приспичило. Уладил он, ишь ты. Девок они собрались снимать, смотри на них… Из вас песок сыплется! Песком там все не засыпьте. Там песка своего хватает. А-ха!

— Тамара. Я устал и хочу спать. Никакие девки нам не нужны. И мне противно тебя слушать. Ты же сама знаешь, что у меня всегда была одна ты.

— Еще бы! Где бы ты был сейчас без меня? — вдруг взвилась она. — Вцепился как клещ! Еще бы, такое приданое. Папочка меня обеспечил, всегда все было для меня самое лучшее. И все я променяла! Ради кого? Без штанов, без роду, без племени! И как был, так и остался! Всю красоту мою, всю молодость размотал — в-жух — по ветру. Думаешь, я тебя так и отпустила? В отпуск он намылился! А я что, должна тут сидеть? Ну уж нет!

Он из последних сил пытался сохранять спокойствие и даже отвернулся к окну, чтобы не смотреть на нее. По бульвару шли редкие прохожие.

— Хорошо, давай я оплачу тебе поездку куда-нибудь. Поезжай с подругой. Куда хочешь.

— В Европу.

— Хоть в Европу, хоть в Азию. Завтра выбери тур и поезжай.

— И новую грудь!

— Что?

— Я хочу новую грудь!

Он вздохнул. У него разболелась голова.

— А что не так с этой? Эта уже сносилась? Ты с ней и года не проходила.

— Ты сволочь! — Она швырнула в него стакан, но не попала. Стакан разбился, на полу растеклась бордовая лужа.

«Прямо как в кино, в сценах про убийства», — вдруг подумал он.

— Ты никогда не ценил моей красоты! — завопила Тамарочка. — Куда тебе! А я старалась! Ради кого? Все как бисер перед свиньями! Деревенщина! Да ты понятия не имеешь, что такое настоящая красота! Не понимаешь, не ценишь! Господи! Надо было, надо было выходить замуж за Эдика!

— Так и выходила бы, Тамар. Чего ж ты не вышла?

Он не хотел этого говорить. Зачем ему нужен был этот разговор, вся эта грязь? Он же знал ее и видел, что она выпила лишнего, он должен был просто прикусить язык и промолчать. Почти сорок лет это срабатывало, так почему в последнее время у него внутри все как будто закипало, пальцы сжимались в кулаки и в висках стучало? «Молчи!» — приказал он себе, но было поздно, Тамарочку уже понесло. Она кричала, не останавливаясь, и про несправедливость, и про украденную молодость, и про его гадких детей, испортивших ее фигуру, и про папочку, который вытащил Николая из грязи, а тот так и остался пустым местом. И про то, что Эдик, между прочим, до сих пор ее ждет! И стоит ей только шевельнуть мизинцем…

— Замолчи, Тамара, — тихо, но твердо сказал он. — Я прошу тебя, замолчи. И пойдем спать. Хватит.

— А с каких это пор ты стал затыкать мне рот? — огрызнулась она. — С каких это пор ты стал таким неотесанным хамом? Хотя о чем это я? Ха! Ты всегда таким и был! Тупое хамло! А папочка мне говорил… С каких же это пор?!

Он смотрел на ее мутные глаза, на растрепанные длинные волосы, крашеные, нелепые, как у пластмассовой куклы, на капли вина на подбородке, и ему ужасно хотелось ответить ей на ее вопрос «С каких это пор?». Набраться смелости и сказать: «С тех самых пор, как я ужасно устал, моя дорогая. Раньше я никогда не уставал, а тут вдруг жутко устал, Тамара. Устал терпеть твои бесконечные капризы и выходки, исполнять все твои требования, соглашаться и унижаться. Я всю жизнь работал, вытаскивал из тюрьмы твоего папочку, оплачивал врачей для твоей матери, тащил на себе всех вас и молчал. Ведь я никогда не хотел от тебя ничего особенного, мне просто нужно было немного любви и совсем немного благодарности за все, что я делаю. Но хоть бы раз в жизни ты поцеловала меня просто так, не на публику и не ради показухи, а потому что тебе захотелось. Потому что ты любишь меня хоть чуть-чуть. Или хотя бы немного меня жалеешь…»

Он поднялся и вышел из комнаты. И ничего не сказал.

Вера

Вере тоже не спалось. За окнами уже светало, но сон слишком далеко сбежал от нее, пока они успокаивали маму, отмывали кухню, искали таксу Сему, который под шумок улизнул на улицу, а потом еще болтали с сестрой, закутавшись в один плед, как в детстве. Но Мила вдруг глянула на часы и спохватилась, что спать осталось всего ничего, а скоро поднимутся малыши-близнецы, и отдохнуть ей уже не удастся. Тогда Вера тоже пошла наверх, легко пробежала по холодным ступенькам и забралась под одеяло, под бок к Диме. Тот сладко похрапывал, но, как только она легла рядом, тут же довольно причмокнул, обнял ее тяжелой большой рукой и улыбнулся во сне. И теперь в утренних серых сумерках она смотрела на него и тоже улыбалась, и спать не хотелось ни капельки, а внутри растекалось тепло. Она осторожно погладила Диму по лицу, касаясь совсем легко, чтобы не разбудить, провела линию, как будто рисовала: брови, нос, бороду. В нем не было ничего особенного, просто здоровенный мужик, высокий, крепкий и мохнатый, как медведь, — даже на спине у него густо росли волосы, и только Вера знала, что он ужасно этого стесняется, но сбривать их не разрешала — ей нравилось в нем абсолютно все, ей нравилось его тискать, прижиматься к нему, обнимать его, а иногда в сердцах стукнуть кулаком в бок, ей нравился и чуть кривой нос (подрался в армии), и шрам на подбородке (он любил рассказывать, что на него напал тигр, когда он отбился от группы туристов в диких джунглях, но на самом деле его в детстве ударил камнем какой-то вредный ребенок в садике, а за что, он уже и не помнил). У него были ножищи сорок шестого размера, и он всегда плакал, когда смотрел диснеевские мультики, а еще у него были самые красивые руки. И вообще, это был самый красивый мужчина из всех, что она знала в жизни. И самый лучший. А ведь она даже не собиралась замуж. Точнее, собиралась, еще как собиралась, но совсем не за него…



Их с Милой отец был очень известным врачом, уникальным диагностом. Он начинал работу в маленьком городке где-то на юге, но потом, после какого-то важного открытия и опубликованной в научном журнале статьи, на него обратили внимание и перевели в Москву, в одну из самых известных клиник. Он сделал блистательную карьеру, часто ездил за границу, выступал на конференциях, получал заслуженные награды, возглавлял кафедру, был доктором наук и при этом почти до последнего дня своей жизни принимал и консультировал пациентов. Он был очень строгим. Прежде всего к себе, но и к другим. Милу, Веру и их маму он обожал. Мама не очень любила рассказывать, как они познакомились, говорила только, что ее будущий муж пришел к ним по вызову лечить Мишеньку, и вот так они и увиделись в первый раз. В детали она почему-то никогда не вдавалась, хотя девочкам, конечно, хотелось романтических подробностей про тайные свидания, первые поцелуи и колечко с предложением руки и сердца, но каждый раз, когда они начинали донимать ее расспросами, у Лидии Андреевны находились важные дела, и она отмахивалась от дочерей, обещая им рассказать все «как-нибудь потом», так что девочкам приходилось довольствоваться огромным старым фотоальбомом, обтянутым синим бархатом. В нем были спрятаны самые разные тайны, про которые сестрам так нравилось фантазировать. Альбом стоял в шкафу на верхней полке, добраться до него двум крохам было ужасно сложно, а еще сложнее — стащить его вниз, но составленные друг на друга стулья, воздвигнутые пирамиды из папиных толстых книжек, усердное пыхтение и неуемная настойчивость часто вознаграждались: девчонки все-таки добирались до бархатного альбома, усаживались с ним на диван или ложились на пол, и начиналось настоящее волшебство. В середине синей обложки была «металлическая» рамка из толстой фольги, в ней почему-то открытка с заснеженным Дворцом съездов, а ниже на приклеенной бумажке аккуратными буквами было выведено: «Наша семья». Первые фотографии были черно-белыми, пожелтевшими, и их уголки, прижатые прорезями в толстых альбомных страницах, так и норовили загнуться и выскочить. На них были бабушка и дедушка Милы и Веры. Вот бабушка еще совсем молодая, у нее на руках толстый малыш — их дядя Миша. Вот дедушка — чаще всего на фоне своего самолета. Он был летчиком, пилотом малой авиации, и самолетик был как будто игрушечный, с двойными крыльями. Но, когда мама рассказывала о нем, девчонок переполняла гордость за дедушку, которого они никогда не видели: «игрушечный» самолетик мог перевозить и грузы, и пассажиров, и важные лекарства, и доставлять в больницу пациентов, и тушить пожары, а однажды дедушке удалось найти в лесу старушку, которая отправилась за грибами и потерялась, и непременно погибла бы от голода и холода, если бы дедушка не увидел ее сверху и не отправил бы за ней специальный спасательный отряд. Девочки переворачивали новую страницу, и история продолжалась, и время летело: и вот уже их мама — юная девушка, такая красивая, в нарядном платье, с прической, наверное, собиралась на праздник. Маминых фотографий было много, больше всего, конечно, с ее папой на фоне гордого маленького самолетика, а еще в театре и просто рядом крупным планом — дедушка в кителе, а мама в его огромной фуражке, светится от радости, потом шли фотографии с подружками, их было не очень много, потом с Мишенькой, их было намного больше, потом мама почему-то в белом халате и с цветами в прическе — волосы заплетены в колосок. В тот раз, когда маленькая Мила спросила у нее: «Мама, ты что, тоже врач, ты как папа?» — мама ничего ей не сказала. Для таких случаев у Лидии Андреевны была особая фраза: «Есть вещи, которые вам не надо знать», — самое сильное заклинание, после которого бесполезно было расспрашивать и канючить, мама ни за что не сказала бы больше ни слова. У нее была еще одна такая же железобетонная фраза: «Есть вещи, которые вам не надо трогать». Она относилась почти ко всему, что лежало на папином огромном столе у него в кабинете, и к одной фотографии в этом волшебном синем альбоме. На ней тоже была мама. У нее за спиной — все тот же самолетик с двойными крыльями, а рядом с ней — какой-то парнишка с вихрастой челкой и яркими голубыми глазами, то есть фотография была черно-белая, но почему-то было совершенно ясно, что глаза у этого парня ярко-голубые. И он так смотрел ими на маму Милы и Верочки, как будто она была волшебным эльфом или самым красивым цветком в райском саду, а мама смотрела на него так, будто он «самое вкусное на свете мороженое» — так сказала однажды про эту фотографию маленькая Мила, и она была совершенно права — мама так сияла и радовалась на этом снимке, что казалось, у нее за спиной есть настоящие крылья, и она вот-вот взмахнет ими и взлетит от восторга и от счастья. Однако мама почему-то рассердилась на Милу за эти слова, и сказала сразу две свои фразы-заклинания прямо друг за другом: «Есть вещи, которые вам трогать нельзя», — когда Мила потянулась к фотографии маленькими ручонками, — и «Есть вещи, которые вам не надо знать», — когда вдруг захлопнула альбом и убрала его на верхнюю полку. Мила и Вера тогда ничего толком не поняли, но догадались, что это не просто фотография. Иначе мама не рассматривала бы ее часами, когда думала, что девочки смотрят мультик или играют с куклами, иначе она не гладила бы ее пальцем, не расправляла бережно ее уголки, иначе она ни за что бы не стала ее целовать. А она это делала. Тайком. Вера однажды увидела. И лучше бы она тогда промолчала и не рассказала об этом своей младшей сестре, которая тут же смекнула, что невиданная тайная сила этой фотографии вполне сможет когда-нибудь ей пригодиться. Мила всегда была смышленым ребенком. И к тому же заядлой шантажисткой.

Как-то летом, в чудесный день, когда на улице стояла жара, окна в квартире были распахнуты, а в ванне в холодной воде бултыхался арбуз — чтобы был похолоднее, когда его разрежут на десерт после ужина, — мама с Милой поссорились. То есть мама просто сильно сердилась на упрямую пятилетнюю девочку, а для той ситуация по уровню драматизма приближалась примерно к концу света: ее не пускали на день рождения к лучшей подружке.

— Но ты обещала! — визжала Мила на весь дом.

— Да, я обещала, моя дорогая, — отвечала ей мама, изо всех сил пытаясь сохранять спокойствие: ссора длилась уже почти полчаса. — Но ты не предупредила, что день рождения Оли завтра и что он с ночевкой. А ты знаешь, как я отношусь к ночевкам у чужих людей. Мне это не нравится.

— Оля не чужая! — вопила Мила. — Оля — моя лучшая подруга! И ты обещала!

— Послушай, — в сотый раз сказала мама и опустилась перед Милой на корточки. — Я помню, что я обещала. И я уже попросила у тебя за это прощения. Я обещала отпустить тебя на день рождения к Оле, но не завтра! Потому что завтра с утра мы все едем к дяде Мише, у него большой праздник. Отменить его никак нельзя.

— Вот и езжайте! — Мила не сбавляла обороты. — А я пойду к Оле. И буду там спать! Я возьму с собой пижаму и зайку! Мы будем играть и смотреть мультики. Там будет торт! С розочками! Оля обещала мне розочку! Самую розовую!

— У дяди Миши тоже наверняка будет торт, и мы отдадим тебе розочку. Любую. Какую захочешь. А когда мы вернемся, то купим Оле подарок и пригласим ее к нам в гости. И вы сможете еще раз отметить ее день рождения. Хорошо?

— Не-е-е-ет! — заорала Мила прямо в лицо маме.

— Ну-ка, хватит! — крикнула мама, у которой явно закончилось терпение. — Я твоя мама, и я решаю, куда ты пойдешь, а куда нет. А сейчас отправляйся к себе в комнату и собери вещи, потому что мы едем к дяде Мише.

Мила ничего ответила, Вера, которая наблюдала за ссорой из коридора, заметила, что щеки у сестры стали красные как помидор — верный знак того, что она сейчас расплачется. Но пятилетняя упрямица не расплакалась. Она вдруг огляделась по сторонам и тут заметила синий альбом, который лежал на диване: они с мамой рассматривали его как раз перед тем, как поссориться. В одно мгновение Мила подскочила к альбому и выхватила из него ту самую фотокарточку, где мама смотрела на незнакомого парня как на самое вкусное в мире мороженое.

— Немедленно положи, — тихо сказала мама тоном, которого боялся даже их отец.

Но Мила не струсила, она сжала свои крошечные губёшки, прищурила глаза и маленькими цепкими пальчиками быстро разорвала фотографию, а потом подскочила к окну и выбросила обрывки на улицу. Все это произошло настолько быстро, что ни Вера, ни мама не успели ничего сообразить. Лидия Андреевна бросилась к младшей дочери, схватила ее за плечо и занесла над ней руку. «Она ее ударит! Нет, сейчас она ее убьет!» — в ужасе подумала Вера. Но мама вдруг отпустила Милу, развернулась и молча вышла из комнаты.

Вера помчалась вниз, за ней по лестнице бежала рыдающая Мила, они обыскали весь двор, но нашли только один клочок старой фотографии. Все остальное куда-то унес ветер. А когда они вернулись домой, дверь папиного кабинета была заперта. Мама закрылась от них и не выходила. И напрасно они обе рыдали и выли под дверью и уговаривали ее выйти, и Мила сто раз просила прощения, а Вера щипала ее и повторяла: «Видишь, что ты наделала?» — отчего та завывала еще громче. Мама не открывала, она вышла, только когда почти наступил вечер и с работы вернулся отец.

— У тебя красные глаза, Лидия, — сказал он. — Ты что, плакала?

— Да, мы с девочками опять смотрели тот дурацкий слезливый фильм, — быстро сказала мама.

— Про собачку.

— Про варежку, — одновременно подтвердили зареванные Вера и Мила, и папа больше не задавал вопросов. Он вообще обладал редким талантом не задавать вопросы, хотя при этом всегда все знал.



Вечером, когда все легли спать, а отец все еще что-то писал или читал у себя в кабинете, Верочка прошмыгнула в родительскую спальню и забралась к маме под одеяло. Ей очень хотелось ее утешить, но она не знала как. Не знала, что говорить, и просто обняла маму за шею крепко-крепко и так и лежала и сопела ей в ухо, а потом спросила:

— Мам, а кто там был? На фотографии. Он твой друг?

— Да, — тихо сказала мама.

— Твой хороший друг?

— Мой лучший друг. Он был моим лучшим другом.

— А сейчас? Вы уже не дружите?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я очень сильно его обидела. И он мне больше не верит.

— А если попросить прощения? Друзья же прощают друг друга. Мы с Мариной тоже однажды ссорились, но она извинилась, и мы опять дружим. Ты попроси у него прощения.

— Я не знаю, где он, Верочка. Мы потерялись.

— Как это? — Вера подняла голову и посмотрела на маму в тусклом свете старенького ночника над кроватью. — Как вы могли потеряться? Вы же взрослые.

— Взрослые тоже иногда теряются.

— Но человека же можно найти? Непременно можно найти! Даже ту старушку, которую дедушка увидел сверху, с самолета, — помнишь, ты рассказывала. Видишь, даже ее нашли! Надо просто хорошо поискать!

— Нет, моя милая. — Мама улыбнулась, покачала головой и прижала ее к себе. — Иногда уже не надо искать. Лучше не надо…

Мама всегда умела найти правильные слова. Мама всегда умела прощать. Хоть место той карточки в синем альбоме так навсегда и осталось пустым.

Мама почти никогда не сердилась на них с Милой. Разве что только когда Вера собралась замуж… Тогда она страшно рассердилась.



Больше всего на свете Вера боялась разочаровать. Наверное, потому что отец, Юрий Валерьевич, был таким строгим. Хотя он никогда ее не ругал, но это было как бы само собой: ей непременно надо было быть отличницей, побеждать на всех конкурсах и районных олимпиадах, вести себя образцово-показательно и вообще всегда и во всем стараться. Вечером она прибегала к родителям, забиралась к отцу на коленки и демонстрировала дневник с пятерками. Папа хвалил ее и целовал в макушку, а мама однажды почему-то сказала: «Ты можешь получить и четверку, Верочка, в этом нет ничего ужасного. Никто не станет тебя из-за этого меньше любить». Но, видимо, внутри у Веры сидел какой-то перфекционист-фанатик, который не давал ей покоя ни на минуту.

Конечно, она поступила в медицинский, конечно, пошла по стопам знаменитого отца и, как только началась анатомичка, каждый день падала в обморок, потому что, оказалось, она совершенно не переносит вида крови. Ее рвало, у нее то падало, то поднималось давление, она начинала задыхаться уже у дверей лаборатории или морга и в конце концов дошла до образцово-показательных панических атак с настоящими обмороками. И тогда ее мама сказала: «Хватит», — а отцу пришлось смириться. Вера сидела на полу на кухне: после очередного занятия в институте и очередного приступа паники и последовавшего за ним обморока ей было так плохо, что она не могла подняться на ноги. Она с трудом держала в руках стакан с водой, но руки от слабости так тряслись, что даже сделать глоток не получалось.

— Ты так сильно хочешь быть врачом? — спросила Лидия Андреевна. — Или ты так сильно хочешь, чтобы папа тобой гордился?

Она сидела на стуле и смотрела на Веру сверху вниз. И Вера вдруг покачала головой.

— Папа не станет гордиться тобой меньше, если ты просто будешь счастливой, — сказала Лидия Андреевна. — Иди в свой архитектурный, тебе же нравится. И хватит уже хлопаться в обмороки.

Эти слова оказались индульгенцией на несколько лет. Вера сменила институт, отрезала длинные волосы, стала носить джинсы и кеды и даже смеяться стала по-другому. Звонко и по-честному. Ей ужасно нравилось то, чем она занималась, ей вообще все ужасно нравилось, каждый ее день! Так продолжалось, пока в ее жизни не появился Боря. Наверное, потому что появился он не сам по себе, его привел к ним в дом Верин папа. Боря был его самым перспективным аспирантом и «достойной партией» — так потихоньку шепнул на ушко Вере Юрий Валерьевич. Когда Боря через пару дней пригласил Веру на свидание, она, разумеется, согласилась, они встретились в модном дорогом кафе в центре города, и Боря явно был рад ее видеть, но как-то уж слишком придирчиво покосился и на джинсы, и на кеды, и на потертый рюкзак у нее на плече. Сам он был в костюме с галстуком, а ботинки у него сверкали так, что с непривычки можно было ослепнуть. На второе свидание Вера пошла в платье. Перед третьим долго подбирала к платью туфли и сумочку и заранее записалась в салон на укладку. На следующих свиданиях она тщательно подбирала не только одежду, но и слова, темы для разговоров, улыбки и жесты. И не то чтобы это ей не нравилось! Наоборот, она с удовольствием примеряла на себя роль супруги перспективного врача, будущего известного ученого и хозяина клиники, носящей его собственное имя, о которой он так мечтал и уже прожужжал Вере все уши. Папа расспрашивал ее о каждом свидании и оставался доволен, Боря водил ее с собой на какие-то крутые тусовки, и она должна была выглядеть ослепительно, чтобы ему все завидовали. Он познакомил ее с родителями — они долго ехали в дорогой Бориной машине в загородное поместье (иначе этот дом и назвать было нельзя), потому что Борины родители на пенсии увлеклись лошадьми и уехали из столицы. Вера очень старалась понравиться всем, включая лошадей и домработницу, следила за каждым словом, хвалила огромный дом, изысканную еду и безупречный вкус Бориной мамы, и у нее чуть не свело ноги, потому что она три часа просидела на краешке стула с прямой спиной — она знала, держать спину — это очень важно. Через три месяца Боря подарил ей аляповатые серьги с изумрудами и несколько раз повторил, что они фамильные — это был непрозрачный намек на все шансы скоро войти в Борину семью. Отношения развивались просто идеально. Правда, Вера немного скучала по себе прежней, веселой девчонке-архитектору, тем более что уже получила диплом и сразу несколько предложений о работе от престижных и модных бюро, но Боря попросил ее воздержаться и с большой гордостью сообщил, что его совсем скоро отправляют на трехлетнюю стажировку в Америку, и он очень надеется, что она поедет с ним. Это было практически предложение руки и сердца. А может, даже больше, чем предложение. В тот день она примчалась домой как на крыльях, прямо с порога выпалила родителям: «Борю отправляют в Америку!» — и тут вдруг поняла, что ехать с ним ей совершенно не хочется. Она весь вечер просидела у себя в комнате, смотрела какой-то глупый фильм, не понимая, о чем он, и старалась гнать от себя мысли. Родители на кухне почему-то ссорились.

А на следующий день они все поехали на дачу. Был первый по-настоящему теплый день в году, Милка притащила своих друзей, которые жарили на отцовском мангале шашлыки, брызгались водой из шланга и хохотали во весь голос. Вере ужасно хотелось стянуть узкие босоножки и помчаться к ним по мокрой траве, но она чинно сидела рядом с Борей в беседке и слушала, как они с Юрием Валерьевичем обсуждают коллег, конференции и вирусы. Мама в доме пекла пирог с повидлом, иногда выходила на веранду и смотрела на них. Очень внимательно.

Шашлыков было много, пирог удался, говорить о вирусах отец мог целую вечность, так что разошлись все уже поздним вечером. Верочка проводила Борю до машины, честно махала ему вслед, пока его машина не скрылась за поворотом, а потом зашла во двор, закрыла калитку, немедленно рухнула прямо на газон, — ей было плевать, что юбка задралась почти до ушей, — и стала стаскивать ненавистные босоножки. Сняла их, расшвыряла в разные стороны и завалилась на спину, раскинув руки.

— Выдохнула? — раздалось прямо над ней.

— Ага. — Она счастливо улыбнулась и потянула мать за руку, чтобы та села рядом.

Она надеялась на долгий уютный разговор ни о чем, и чтобы ни в коем случае не вспоминать про предстоящую Америку, но Лидия Андреевна вдруг сказала очень спокойно и очень строго:

— Я хочу, чтобы ты его бросила.

— Кого? — не поняла Вера.

— Бориса. Твоего молодого человека.

— Зачем? — удивилась Вера.

— Затем, что это не твой человек, — отрезала мать. — А ты — не его.

— Но, мам… — запнулась Вера. — Но он же… Он… достойная партия, — кроме слов отца ей почему-то вдруг ничего больше не пришло в голову.

— А ты собралась вступать в партию или выходить замуж и жить с ним всю жизнь?

Долгий уютный разговор вдруг превратился в ссору. Вера пыталась отстаивать свое мнение, защищать свои отношения, но ее мать называла один за другим аргументы, которые раскалывали вдребезги любые Верины доводы, а самое ужасное — Вера была согласна с каждым ее словом, но как можно признать материнскую правоту, когда тебе двадцать два? И когда отец считает, что ты все делаешь правильно. Вера совсем запуталась.

— Но он надежный и перспективный!

— Он напыщенный и фальшивый! Он приехал к людям на дачу в костюме! В жару! К будущим родственникам. В галстуке! Хорошо, без портфеля.

— Он аккуратный! И следит за тобой! Одежда — это знак уважения. И показатель статуса.

— А мне на даче не нужны ничьи статусы и показатели, мне нужны нормальные люди, как они есть. Я просто попросила парня моей дочери спуститься в подвал. За огурцами. Но куда уж там — в подвале же паутина! Фу, можно замараться!

— Он извинился! Мама!

— А мне не нужны были извинения, мне нужны были огурцы. Его пригласили не на переговоры и не на конгресс, его пригласили на дачу. А тут у нас, да, случается паутина. И туалет у нас на улице! Потому что это нормальная человеческая дача. Он же собирается на тебе жениться, он собирается стать частью нашей семьи? Так? Значит, можно уже вылезти из костюма. И перестать притворяться. И не давиться галстуком.

— Он хотел достойно выглядеть перед папой. Папа все-таки его начальник.

— Он ел пирожки с ножом и вилкой! И мои соленые огурцы тоже! Никогда такого не видела. Никогда! Это же высший пилотаж показушности! А с шашлыка обрезал краешки. Или жилки? Что он там все время вырезал из шашлыка? Может, ему просто нравится резать? Он что, будущий хирург?

— Мама! Да чего ты к нему прицепилась? Ты просто придираешься к Боре!

— Ты что, в чулках? — Лидия Андреевна схватила ее за ногу. — Нет, это не чулки. Ты в колготках?!

— Мама! Еще не хватало лезть ко мне под юбку! Что хочу, то и надеваю!

— Да неужели? Почему-то обычно вы с Милой ходите на даче в сарафанах или в старых футболках и рваных джинсах. А сейчас ты в платье с говорящим названием «футляр» и в колготках! На улице плюс тридцать! Вера, ты в колготках!

— Мне так удобно!

— Ничего подобного. Тебе душно. Ты все время под него подстраиваешься, под этого Борю. Ты все время пытаешься ему соответствовать! А тебе душно!

— Мама, не надо кричать!

— Я буду кричать! Потому что я не могу видеть, что ты все время в себе сомневаешься! Не смей этого делать!

— Я не сомневаюсь, мама! Я расту! В отношениях надо расти! Тянуться к уровню партнера!

— Какая чушь, Вера. Господи, какая чушь… Кто вбил тебе это в голову? Расти надо на работе, в творчестве и когда тебе пять лет. Вот тогда надо расти! А в отношениях надо просто быть собой. И чтобы с тобой рядом был человек, с которым можно выдохнуть. Вот как сейчас, когда ты закрыла за этим Борей дверь, упала на траву и зашвырнула подальше туфли. Потому что они тебе нещадно жали. Весь день! Вот так и надо поступить с этими твоими отношениями и потом выдохнуть! Они тебе жмут! Ты же все время держишь спину, ты все время косишься на свое отражение в зеркале — все ли на месте, все ли пуговицы застегнуты. Почему ты носишь его серьги? Ты ведь ненавидишь изумруды! Они тебе не идут. Что ты будешь с ним делать, с этим Борей? Вера! Как ты станешь с ним жить? Будешь вставать каждое утро на полчаса раньше, чтобы он, не дай бог, не увидел тебя без косметики? Станешь есть свою любимые бутерброды с докторской колбасой ножом и вилкой? Или докторская колбаса — этот не тот уровень? Недостаточно показушный и пафосный? Будешь есть на завтрак шпинат? Так вот, смею тебе напомнить, ты его ненавидишь. Но если Боря скажет, то ты, конечно, съешь и шпинат. Он все время делает тебе замечания, он все время тебя поправляет!

— Он помогает мне стать лучше!

— Моя дорогая, открою тебе один секрет. Люди, зацикленные на улучшениях других, настолько влюблены в себя, что могут позволить себе любую пакость и подлость.

— Я уезжаю с ним в Америку! А ты мне просто завидуешь! — вдруг закричала Вера. Она сама не знала, почему у нее это вырвалось.

Лидия Андреевна пару минут смотрела на нее, а потом сказала:

— Да, я тебе завидую. Потому что ты еще можешь выйти замуж за того, кого по-настоящему полюбишь.



Вера была в бешенстве. Конечно, она расплакалась, конечно, она жутко разозлилась на мать, наговорила ей обидных гадостей, проплакала полночи, а рано утром выбежала из дома и на первой же электричке поехала в город. Она все решила. Она была взрослой состоявшейся женщиной, ей было двадцать два года, и она переезжала к своему перспективному жениху. Прямо сегодня. Она торопилась и от вокзала взяла такси, быстро промчалась по лестнице на пятый этаж и открыла дверь Бориной квартиры. У нее были свои ключи, ведь у них были настоящие серьезные отношения. Она уже представляла себе Борино лицо, как он удивится и как обрадуется, но, к своему ужасу, она увидела совсем не лицо. В Бориной спальне, на их будущем брачном ложе циркулем торчали в разные стороны чьи-то длинные ноги, а между ними ритмично двигалась вперед-назад Борина бледная задница. Вера никогда не видела ее в таком ракурсе и при таком ярком свете и сначала даже опешила и несколько минут смотрела и думала: «Ужас, до чего же противная задница». А потом вдруг рассмеялась. Звонко и по-честному, как раньше, как та смешная девчонка, которая училась на архитектора и ей тогда все нравилось.



Целый день она где-то ходила, с кем-то разговаривала, но домой идти ей не хотелось. Под вечер она зашла в парк, села на лавочку и расплакалась. Нет, совсем не из-за Бори, Борю ей было совершенно не жалко, а из-за мамы, из-за того, что та оказалась во всем права, и еще из-за того, что теперь ее, Веру, уже никто не позовет замуж, ведь ей уже целых двадцать два, и Боря часто намекал ей на то, что он ее единственный шанс. Он и правда успел здорово перелопатить все у нее в голове. Она сидела и плакала, размазывая по щекам слезы, и тут к ней кто-то подсел. Вере было неудобно рассматривать, кто это, она заметила только, что человек был высокий и с бородой. Он вдруг закрыл ладонями лицо и… громко всхлипнул. Она резко подняла голову.

— Может, вы немного подвинетесь? — сказал бородач. — Вы, между прочим, заняли больше половины лавочки.

Вера слегка обалдела, но отодвинулась. Парень был странный.

— Мне неловко вам мешать, но это общественный парк, а эта лавочка — единственная плакальная лавочка во всем парке. И я прихожу сюда плакать каждую пятницу. Это мой день. Тут обычно стоит коробка с салфетками. Где она? Вы что, и лавочку всю заняли, и салфетки уже все извели?

Она перестала плакать и неуверенно покачала головой, а потом сказала:

— Сегодня понедельник.

— Да? — удивился бородач. — Ну, что поделать, значит, на этой неделе буду плакать и в понедельник, и в пятницу. Вы не представляете, сколько у меня причин для слез! Меня обижают на работе, в магазинах мне не продают одежду моего размера, а друзья не берут меня с собой в кафе — потому что я слишком много ем. — Он снова громко всхлипнул, а она улыбнулась.

— Ну, так что? — спросил бородач. — Вы еще будете плакать? А то мне одному как-то не с руки.

— Мне тоже вдруг расхотелось, — пожала плечами Вера.

— Вот и прекрасно, — сказал бородач, вытащил из кармана огромный платок, бесцеремонно, но аккуратно вытер ей слезы и добавил: — Тогда вставайте и пойдем есть мороженое.

Через полгода они поженились. Вера уже была беременна Ниночкой.

Леонид. Тогда

В этом поселке всегда пахло полынью. Жаркий горький запах, какой-то взрослый, серьезный, так почему-то казалось Лене, он всегда приезжал сюда летом, в самую жару, и ему представлялось, что тут и не бывает других сезонов — всегда жара, всегда сухая пыль на дорогах и в воздухе и всегда полынь. Здесь жили две его двоюродные бабушки, то есть тетки его отца, Муся и Нюся, на самом деле Мария и Анна, но полными именами их никто никогда не звал. Две старые девы, две неразлучные сестрицы, две вечные хлопотуньи и хохотушки. Сначала маленького Леню отправляли к ним на каникулы набраться витаминов и побегать на солнце, потом он вырос, но все равно каждый год старался выбраться к тетушкам на недельку-другую помочь по хозяйству: сколотить забор, подремонтировать сарайчик, починить крышу, прихорошить и подлатать их беленый домик. Для Муси и Нюси это был настоящий праздник, они готовились к приезду единственного внучатого племянника чуть ли не целый год, запасая все самое вкусное, заполняя погреб соленьями и вареньями, предвкушая, как будут холить и баловать Ленечку. У них не было собственных детей, и замужем они никогда не были. В поселке ходили слухи, что это не просто так, а потому что сестрицы в молодости баловались колдовством и магией, за что и получили от боженьки заслуженное наказание. На самом деле румяные и морщинистые, как печеные яблоки, тетушки могли наколдовать разве что душистый борщ с пампушками, и томленое мясо в старых глиняных горшочках, и острую туршу в огромной эмалированной кастрюле с щербатой крышкой, и пироги всех вкусов и размеров. Просто в поселке почему-то любили именно злые сплетни, может, потому что жизнь в нем была такая скучная, а жителям так хотелось таинственного, загадочного, чтобы погонять по крови хоть немножко адреналина, а по затылку — мурашек. Никому не хотелось банального тихого горя, его и так было кругом в достатке. Мусин жених погиб на фронте, а Нюсин пропал без вести, и сестры уцепились друг за дружку, честно разделив на двоих свою безутешную боль, а потом и всю свою тихую жизнь. Кавалеров в поселке после войны почти не осталось, да они их особо и не искали и никуда из своего поселка не уезжали, у них на комоде так и стояли две фотокарточки парней в гимнастерках. Женихи навсегда остались молодыми, а Нюся и Муся, состарившись, всю нерастраченную любовь выплескивали на свет в окошке — единственного мальчика Ленечку. Жаль, что виделись с ним так редко, и, когда он приезжал, не могли налюбоваться, наглядеться, набаловать и накормить его вдосталь. Если одна с утра пекла ему сырники, то вторая тут же начинала заводить тесто на блинчики; если одна незаметно подкладывала ему в карман «рубчик» и заговорщицки шептала на ухо: «Только чтоб Муся не знала», — то вторая совала «рубчик» в ладошку и подмигивала: «Не говори Нюсе!» Одна выкладывала ему на тарелку утиную ножку, а вторая тут же кричала: «Ты что? Он любит грудку!» Одна наливала холодного молока, а вторая мчалась в подпол за компотом. Обе старались, чтобы он не скучал, и отправляли его вечером на гулянку, но ни одна не ложилась спать, пока он не вернется. Сами они почти никуда уже не выходили, к старости у обеих стали болеть ноги, падало зрение, ныли суставы. Неизменным оставалось только: добраться до рынка, чтобы долго ходить, пробовать, купить самого свеженького, вкусненького, встретить знакомых, послушать новости, выведать сплетни, долго цокать языком, охать, обмахиваться от жары батистовыми платками, которые они вытаскивали из декольте, а потом снова совали туда поглубже, как заправские фокусницы, выпить перед обратной дорогой студеного кваса из желтой бочки — один стакан на двоих, чтобы не простудиться, — а потом медленно добираться домой по дорожной пыли, по полыни, притоптанной по обочине, по солнцепеку, крепко вцепившись друг в дружку, держась за локоток, — две старушки-сестрицы, две неразлучные вишенки.

Деревянный покосившийся забор был заплетен диким виноградом, во дворе росла огромная яблоня «белый налив», за домом прятались заросли малины. В эти короткие две недели Леня чувствовал себя наследным принцем: тетушки так им гордились, так любовались, так берегли. Стоило ему взобраться на лестницу чинить крышу, как они становились рядышком, одновременно вытаскивали из обширных декольте свои батистовые платки, чем ужасно смешили Леню, и начинали приговаривать, прижимая платки то к глазам, то ко рту — с испуганными ахами: «Осторожней!», «Держись крепче!», «Ай, убьется дите!», «Слезай, Ленечка, ну ее к собакам, эту крышу!» А когда он спускался, ощущение было такое, будто он только что совершил гражданский подвиг.

На досуге тетушки вышивали и строчили на машинке. Машинка в доме была одна, так что, когда одна сестрица шила, вторая громко читала вслух книжки, которые они брали в библиотеке в местном клубе. Еще в программе чтения непременно были журналы «Здоровье» и «Работница», которые особенно ждали, их приносила почтальонка Сима. В «Работнице» в специальном приложении печатали выкройки, в том числе и модных мужских сорочек и жакетов, так что к приезду Лени его обычно ждал целый новый гардероб. Где только тетушки доставали ткани, было загадкой, может, выторговывали у местных спекулянтов, может, это были их собственные давние запасы из сундуков с невостребованным приданым, но Леня щеголял настоящим франтом. Отец хотел, чтобы после армии он шел в инженеры, Леня сначала упрямился и хотел идти служить в милицию, но поступить в институт после армии было легче, а диплом в жизни всегда пригодится, так говорил отец. Там, в институте, Леонид и познакомился с Николаем (ни тот, ни другой ни дня не проработали инженерами, один стал архитектором, а другой юристом). Но и годы спустя сорочки и костюмы тетушек служили Лене верой и правдой, пропитанные любовью (наверное, поэтому они и не снашивались), вызывая комплименты и зависть. Кто-то однажды даже пустил слух, что одевается Леонид сплошь в заграничных командировках и интуристовских магазинах, — он не разубеждал завистников, все равно никто бы не поверил, что его пиджаки «от кутюр» сшили когда-то на стареньком «Зингере» две его бабушки.

В последний его визит они сильно сдали, он даже расстроился — не видел их два с лишним года, пока служил в армии. Но хлопотали они ничуть не меньше, а по вечерам баловали его своими бесконечными рассказами и воспоминаниями про дальних родственников, биографии которых часто смахивали на истории голливудских звезд и великих первооткрывателей. Особенно захватывающими они становились, когда из сарайчика приносили пузатую бутыль домашнего вина в плетеной сетке из сухой ивовой лозы. После армии Ленечка официально был признан взрослым, и ему тоже наливали рюмочку, а иногда и не одну, но тогда Нюся или Муся через некоторое время начинала шептать сестре: «Много не наливай, Ленечка может спиться!» Он хохотал про себя, но виду никогда не подавал. Тетушки рассказывали про своего отца, про дядьев — работяг и вечных тружеников, про то, как их раскулачили и семья чуть не умерла от голода, — по их рассказам можно было учить историю страны. Иногда они пересказывали ему фильмы, которые крутили в местном клубе, а после пары рюмочек уже перемывали косточки соседям и выбалтывали чужие секреты, и, надо сказать, этим их рассказам не годился бы в подметки ни один даже самый остросюжетный фильм.

Заняться в поселке было особо нечем, и, вдоволь отоспавшись за первую неделю, он начал задумываться, чем бы себя развлечь. Фильмы в местном клубе были смотрены-пересмотрены, а друзья детства, с которыми он играл, когда приезжал сюда маленьким, все или разъехались по большим городам, или успели обзавестись женами, а другие — загреметь в тюрьму или и в самом деле спиться от безделья.

Как-то однажды тетушки-бабушки пришли в невероятное оживление. Оказалось, в пятницу в местной школе будет выпускной вечер, а они как главные мастерицы сшили чуть ли не половину всех платьев красавиц-выпускниц, и, разумеется, удостоились многочисленных приглашений.

— Ну что, пойдем? — подмигивала Лене Нюся.

— Собирайся и пойдем! — командовала Муся. — Там столько невест, одна другой краше.

И напрасно он пытался отбиваться и отнекиваться, и фыркать, что ему сейчас никак не до невест, потому что он нынче студент, а любовь — это все глупости, это не сейчас, это на потом, тетушки уже вытащили из шкафа отглаженный костюм, а сами успели перессориться из-за того, кто из них в чем пойдет: на выпускной собирался весь поселок, и ударить лицом в грязь было никак нельзя. Он предпринял последнюю попытку избежать этой пытки светским раутом, сославшись на головную боль, но Муся немедленно водрузила на стол огромную коробку с загадочными порошками от всех болезней, а Нюся с серьезным видом уселась напротив внучатого племянника и сказала:

— Ленечка, ну даже если тебе там и будет скука смертная, но своди уж, Христа ради, бабушек на праздник, уж больно нам охота на всех посмотреть и тобой похвалиться. Когда еще случай такой представится?

— Да и не дойдем мы без тебя! — подхватила Муся.

Вот так он и оказался на главном балу крошечного провинциального поселка. И сразу заметил ту девчонку. Не то чтобы она была красивей всех или лучше всех одета — просто она почему-то отличалась от других, а чем — он и сам не мог понять, просто она была какая-то другая, легкая, волшебная, он смотрел на нее, и ему хотелось улыбаться. Сначала он глянул на нее мельком, потом посмотрел внимательней, потом выискивал в толпе, а потом уже не сводил глаз — розовое платье, пушистое, огромное, как цветок, высокие каблучки, распахнутые глаза и яркий румянец.

— Баб Мусь, баб Нюсь, — позвал он бабушек, которые не умолкая трещали с подружками, знакомыми, соседками. — А вон та… та девушка — это?..

— Это не наше, сразу видно, — почему-то недовольно скривилась тетя Муся.

— Что значит «не наше»? — не понял он. — Она не отсюда, приезжая?

— Кто? — переспросила тетушка.

— Вон та девчонка в розовом платье!

— Да какая она приезжая, это ж Лидочка, дочка Андрея-летчика, — дернула его за рукав с другой стороны Нюся.

— А почему тогда не «наша»? — удивился он.

— Платье не наше! — смешно насупилась Муся. — Не мы шили. Куда уж нам там! В ателье они заказывали. Андрей, отец-то ее, ткань, видать, откуда-то издалека привез, может, из Москвы из самой, тут такой не сыскать, да и выкройка, видать, заграничная. В ателье заказывали. О как.

— А рукав испортили! — фыркнула Нюся. — Куда в такой лиф да втачной рукав?

— Вот-вот! Будто безглазые кроили.

— Надо было вытачку не так делать. Не по-людски шито!

— Подождите! — нетерпеливо перебил он. — Как зовут девушку? Лида?

— Лидочка, да, — одновременно расплылись в улыбке обе тетушки. — Хорошая девочка, добрая. И красавица, ты ж глянь. И отец у нее — золото, а не мужик. Сколько раз нам помогал; и лекарство зимой Мусе редкое достал, уж не знаем, из какого города и привез. Говорит, я для вас, Мария Дмитриевна, всю землю облетел, чтобы вы у нас здоровенькой ходили.

— Ага-ага! — подхватила Муся. — И денег не взял с нас! Золотой мужик. Только с женой не повезло, — вздохнула она.

— Это ты точно сказала, — кивнула ее сестра и вытащила платок. — Уж не повезло, так не повезло. Злыдня, не баба. Хотя по молодости ведь добрая была, а потом как обабилась, так и все… Злобная стала, темная. Надо б бежать от таких баб, а на них, вон, женятся. И терпят.

— Куда он теперь-то побежит, там же ребятенок маленький, — вздохнула Муся. — Лидочка — вон, невеста на выданье, а мальчонка маленький совсем.

Все, что они дальше говорили про мальчонку и про злыдню, Леня пропускал мимо ушей, а вот про саму Лидочку ловил каждое слово и старался не потерять ее из вида. Она, похоже, очень волновалась и все бегала к школьным воротам, явно кого-то ждала. Он, конечно, сразу подумал, что жениха, и даже успел расстроиться, но тут всех позвали в актовый зал, и тетушки потащили его за собой, испугавшись, что не достанется мест, а они непременно хотели сесть ближе к сцене, чтобы хорошенько разглядеть и всех выпускников, и учителей, и наряды. И он ее потерял. Сидел между тетушками, вытягивал шею, вертел головой, как сова, но девушка, похожая на цветок, словно испарилась. Не могла же она совсем уйти? Началась торжественная часть, директор школы, полный лысый мужчина, что-то долго говорил, а пуговицы на животе у него на пиджаке так и норовили оторваться и отскочить, о чем Нюся и Муся шептались и хихикали, загораживая Лене и директора, и весь обзор. Но вот дошли и до награждения лучших выпускников, школьной гордости, медалистов, и тут на сцену вдруг выбежала она, Лидочка! Как же он обрадовался! Чуть было не вскочил и не побежал за ней, а ведь и надо было бежать, потому что она тут же снова потерялась. Он проследил, куда она села, получив аттестат и медаль, а когда через минуту снова обернулся посмотреть — стул был уже пустым, и входная дверь хлопнула — Ленина Золушка сбежала с бала…

Он промаялся, наверное, минут двадцать, а потом все-таки не выдержал, что-то буркнул тетушкам и быстро, крадучись, пошел к выходу. Бегом пробежал по длинному стеклянному коридору-переходу, потом выскочил на улицу и остановился — Лиды нигде не было. Небо вдруг затянуло тучами, резко стемнело. Он добежал до ворот, выглянул — и там ее нет, вернулся обратно, заметался и решил посмотреть за школой. За главным зданием девушки не было, на школьном стадионе тоже. Он неплохо тут ориентировался, когда-то давно он приходил в спортивный зал погонять с ребятами мяч. Он побежал дальше, обогнул здание, и тут, как назло, хлынул настоящий ливень, какой бывает только летом, — резко, стеной, когда в потоках воды почти ничего не видно. Леня приглядывался как мог — может, она спряталась под деревьями, может, вернулась в школу, а может, ушла домой или к своему опоздавшему кавалеру. Конечно, у нее есть жених, у такой девушки непременно должен быть кто-то, кто все время о ней заботится, носит ее на руках… Он так задумался, что чуть было не налетел на нее, на эту прекрасную девушку: она сидела на коленках на дорожке из острого гравия под проливным дождем и плакала, закрыв руками лицо. Он остановился как вкопанный, а сердце при этом как будто помчалось дальше, пытаясь выпрыгнуть из него наружу. Он не знал, что делать, что говорить, просто быстро снял пиджак, чтобы спрятать ее от дождя, а когда она подняла лицо и посмотрела на него, он и сам как будто растворился, навсегда разлетелся на молекулы.

— Расшиблись? Больно? — наконец набравшись смелости, спросил он.

Она кивнула. Рядом валялись цветы, под ними оказался аттестат — к счастью, не успевший промокнуть под букетом. Он быстро подобрал их, а она показала ему на медаль и коробочку. Говорить у нее не получалось, она только показывала, а он послушно все собирал. Он нашел даже укатившуюся медаль, аккуратно положил в коробочку и сказал:

— Хотите, я вас отнесу? Под козырек? Вон там козырек, вход в спортивный зал. Там можно переждать дождь. А то ведь вы совсем промокнете! Хотите? Я Леня.

— Да, — хрипло сказала она. — Хочу. Отнесите меня, пожалуйста.

И протянула к нему руки.

Всю свою жизнь, до последнего дня, каждый вечер, когда он ложился спать, и не важно, как бы сильно он ни уставал, где и с кем бы он ни был, был ли он пьяным или трезвым, больным или здоровым, стоило ему закрыть глаза, как он видел ее, ее огромные глаза и как она тянет к нему руки.



Они спрятались под козырьком, она уже не плакала, а он был так рад, что нашел ее, что и не знал, что теперь делать и что говорить — лишь бы этот ливень не закончился, молил он, лишь бы она не ушла. Он выбежал под дождь, нашел подорожник, чтобы налепить на ее разбитые коленки, а она стеснялась, что чулки у нее порваны, и все время повторяла «спасибо» и «вы простите меня». Потом они уселись на ступеньках и разговорились. На следующий день Леня никак не мог вспомнить, о чем же они говорили так долго, ведь домой он вернулся уже под утро, когда старушки-тетушки готовы были искать его с милицией. Он был старше Лидочки на пару лет, рассказал ей, что успел отслужить в армии, а сейчас будет учиться на инженера в Москве, хотя ему, честно говоря, хотелось быть юристом, но тогда эта профессия была такой редкой, и никто толком не знал, куда потом устроиться на работу, так что родители его отговорили.

— В Москве! — подскочила Лидочка. — Как здорово! Я тоже еду в Москву, я буду поступать. Я ведь закончила школу с медалью!

Он понимающе кивнул, он так и держал в руках заветную коробочку.

— Я обязательно поступлю! — решительно сказала Лидочка. — У меня знаете, какой характер? Я если решила, я непременно буду добиваться.

— В педагогический? — спросил он.

В то время это было само собой — инженер или учитель.

— Ну почему в педагогический? — вдруг всплеснула руками и попыталась вскочить на ноги, но тут же поморщилась от боли, прижала к коленке отпавший от ранки подорожник и опять села на ступеньку. — Вот же всем дался этот педагогический, как будто нет других институтов!

— Тогда, наверное, в театральный? — искренне предположил он.

— Это вы сейчас пошутили? — так же искренне возмутилась она. — Вовсе не в театральный. Я буду получать серьезную профессию! Знаете, кем я буду?

— Кем? — как завороженный повторил он.

— Авиаконструктором! — сказала она и просияла.

«Точно, — подумал он, — тетушки же говорили, ее отец — летчик».

— Это самая интересная профессия на свете! — не останавливалась Лидочка. — Я отлично разбираюсь в самолетах, правда, не во всех, но папин самолет я могла бы разобрать до крошечного винтика и опять собрать! Может, даже и с закрытыми глазами! Да-да, не смейтесь! Честное слово! Я буду поступать в МАИ. Слышали про такой институт?

Конечно, слышал. Он все кивал и кивал, и не переставал удивляться этой девушке, и верил каждому ее слову. Конечно, перед ней откроются любые двери, конечно, она запросто отодвинет любые горы, и раз уж она решила — то непременно так и будет! Тоненький цветок в розовом пышном платье — Лидочка.



На самом деле про Москву она приврала. То есть она уже решила, что поедет и поступит, но вот мама…

Мама, конечно, устроила скандал. Она вообще теперь стала устраивать скандалы по любому поводу. После рождения Мишеньки ее словно подменили. Лидочка любила вспоминать, как, когда она была еще совсем маленькой, они с мамой все время смеялись и пели, и мама всегда обнимала ее и завязывала огромные банты, и радовалась больше самой Лидочки, когда однажды достала где-то для нее красные лаковые туфельки. Никогда в жизни у Лидочки не было туфелек красивей тех! А как они с мамой за руку бежали на аэродром и мама точно знала, когда прилетит папа. И сначала в небе далеко-далеко появлялась маленькая точка, но мама уже кричала: «Смотри, это папа!» И они вместе начинали махать, а точка все росла и в самом деле превращалась в папин самолет. А потом Лида и мама бежали к папе со всех ног, и он их обнимал. Когда же все успело измениться? Почему маму как будто подменили? Лидочка винила во всем злую соседку Симу за ее сплетни, за то, что она говорила маме гадости про папу. Но ведь сейчас у родителей все было хорошо, папа никуда не делся, и мама могла бы жить и радоваться, и смеяться как раньше, и бегать встречать его на аэродром, но она почему-то стала совсем другой… Ее все раздражало, она всегда была уставшей, рассерженной, она кричала на папу, на Лидочку и все выискивала у Мишеньки новые хвори и болезни — повод, чтобы заставить папу остаться дома и не выходить в рейсы. Теперь самым большим счастьем для Лидочки было сидеть рядом с папой, только не дома, а у него на аэродроме, и неважно, чем папа был занят, о чем они говорили, ей хотелось просто быть с ним рядом. Однажды она спросила у папы что-то про устройство самолета, и он принялся рассказывать и так увлекся, как будто ему самому с каждым словом становилось все интереснее, он говорил все громче, шутил как раньше, и Лидочке даже показалось, что в глазах у папы вдруг снова вспыхнул тот самый свет, который давно исчез. Тогда она и решила, что станет авиаконструктором. Как только выдавалось свободное время, она бежала к папе, и он сначала рассказывал ей, как устроен его самолет, потом раздобыл где-то учебники и разные технические книжки — правда, он боялся, что они будут сложными и скучными для юной девочки, но Лидочка была так рада и так рьяно взялась их изучать, что ее отец и вправду поверил, что его дочь сможет выбраться из этого городка и станет известным человеком. Поэтому, когда она сказала, что поедет в Москву и будет поступать в МАИ, он обрадовался, а вот его жена сжала губы и скорчила недовольную гримасу.

— А к чему это тебе учиться в этой летчицкой школе? — спросила она с прищуром. — Или ты жениха собралась там искать? Тогда это самое место, там, поди, одни парни на летчиков-то учатся. Тогда ты это хорошо придумала.

— Мама, ну что ты! При чем тут женихи? — Лидочка сначала по-доброму рассмеялась, не чувствуя ни подвоха, ни приближения бури. — И я же поеду учиться не на летчика, а на конструктора летательных аппаратов.

— На инженера, что ли? — Мать снова насупилась. — Так на инженера можно и поближе у нас тут выучиться. Незачем в Москву тащиться! Чего тебе там делать?

— Учиться! — воскликнула она. — Там самые лучшие институты и самые лучшие преподаватели! Там столько всего! Там будущее!

— Ишь ты, а у нас тут, по-твоему, прошлое? И чего плохого, чтобы поближе к родительскому дому быть? С Мишенькой мне бы помогала. Что ты вбила себе в голову всякой ереси? Какие самолеты? Тоже мне, летчица! Девочкам надо идти в учительницы. Вон, у нас скоро педучилище откроют. Там тебе теория, книжки, уроки, а дома будешь с Мишенькой заниматься — вот тебе и практика.

Лидочка едва сдержалась, чтобы не сказать наконец-то маме о том, что Мишенька вообще-то — ее, мамин, сын, что это она, а не Лидочка, рожала его, чтобы удержать при себе мужа (тот подслушанный разговор въелся ей в память и никак не хотел стираться), и сидеть вечно в няньках она не собиралась, она так старательно училась, она сдала все экзамены и получила медаль не ради захудалого техникума в замшелом райцентре или затрапезного педучилища.

— Я всегда тебе помогаю, мама, — сказала она очень спокойно. — Но у нас не было уговора, что я вечно буду жить здесь. И я не хочу быть ни Мишенькиной воспитательницей, ни няней, ни учительницей. Я буду авиаконструктором!

— Это я тебе буду говорить, кем ты будешь! — вдруг резко крикнула мать, и Мишенька у нее на руках испуганно вздрогнул. — Я — твоя мать, и я знаю, что для тебя лучше, я буду решать, куда тебе ехать, а куда не ехать. Хватит с нас и одного самолетчика! До добра они не доведут, самолеты эти ваши! Не доведут! И Москва не доведет! — Мать распалялась все сильнее, кричала все громче, Мишенька у нее на руках, конечно же, тут же начал вопить, и они уже орали в два голоса.

Лидочке захотелось зажать руками уши и сбежать куда глаза глядят, но тут вдруг папа сказал:

— Отпусти ее.

Он не повышал голоса, не стучал кулаком по столу, но сказал это так, что и мать, и Мишенька вдруг мгновенно замолкли.

— Отпусти ее, — повторил он. — Не всем же нам всю жизнь в твоей клетке маяться.

А потом встал и вышел из дома. Лидочка побежала за ним, догнала, взяла за руку, и они пошли вдвоем по пыльной полынной дороге. На аэродром.



Они проболтали с Леней очень долго, время летело незаметно, и им так хотелось побольше друг другу рассказать. Но Лидочка встрепенулась, что ее хватятся дома, и Леня взялся ее проводить. Они не пошли короткой дорогой. Зачем, когда была длинная. И шли они не быстро. Это тоже было ни к чему. Да еще она, конечно, не удержалась и показала ему аэродром — уже в первых рассветных лучах, а потом он довел ее до калитки, и они договорились встретиться завтра — им ведь совсем не хватило времени наговориться — на том же месте, на крыльце у входа в спортивный зал старой школы.

Он помчался домой как на крыльях. Тихонько пробрался во двор, стараясь не скрипеть покосившимися досками забора (и тут же дал себе обещание завтра его починить), открыл дверь в дом, снял на крыльце ботинки и только хотел шагнуть в узкий коридорчик, как чуть не свалился с перепуга — перед ним стояла странная двухголовая тень в плывущем тусклом свете.

— Ну, что? — спросила одна голова. — Целовались?

— Да нет, — сказала вторая, — целоваться им еще рано. Наверное, только обнимались да за ручки держались.

— Баб Нюсь, баб Мусь, — едва выдохнул он. — Как же вы меня напугали! Вы почему не спите?

— Да как же нам спать-то, когда ты нас бросил! — затараторили они наперебой.

— Мы едва до дому добрались.

— Пришлось по пути зайти к Вякушевым.

— А потом к Миронькам.

— А потом мы еще к Вале заглянули. Посидели там чуток.

— А у Кирилловых немножко самогону осталось, ой! — икнула правая голова.

И тут все трое громко расхохотались. Тетушки, замотавшиеся в одну вязаную шаль, крепко вцепившиеся в керосиновую лампу, и их внучатый племянник, счастливые и немного пьяные — кто-то от кирилловского самогона, а кто-то от любви. Они еще долго расспрашивали Леню, потом сами никак не давали ему лечь спать своими рассказами, а потом перешептывались до тех пор, пока кто-то не постучал к ним в окошко.



Лидочка совсем потеряла счет времени, но издалека увидела, что дома еще не спали — в комнате горел свет. Наверное, Мишенька проснулся, и мама решила его покормить или подогреть водички. Обида на родителей за то, что не пришли на ее выпускной, уже прошла. Это все равно был чудесный вечер. Хоть чулки и порвались, разбитые коленки болели, платье промокло под дождем, а локоны развились, но она чувствовала себя настоящей королевой бала. Самой красивой! Ей хотелось улыбаться и радоваться и не терпелось показать родителям медаль, настоящую, заслуженную, золотую.

Она не успела взяться за ручку, как дверь сама распахнулась. На пороге стояла мать.

— Мама! — воскликнула Лидочка. — Смотри! — и протянула ей букет и коробочку с медалью. — Смотри! Золотая медаль! А где папа?

Мать ничего не ответила, одной рукой взяла у нее букет и швырнула его в сторону, а второй вдруг широко замахнулась и ударила Лидочку. По лицу. Так, что та на мгновение оглохла, а в глазах как будто вспыхнул огонь от боли и от ужаса. Мать снова замахнулась, сильно ударила ее по руке, выбила маленькую коробочку, и золотая медаль, вылетев, тускло звякнула и покатилась куда-то по полу.

Ее никогда не били. Как бы она ни проказничала, как бы ни дерзила, за всю жизнь ее никто ни разу не шлепнул, не дал ей ни одного подзатыльника, даже в шутку, и эта пощечина как будто перекрыла ей воздух.

— Где ты была? — спросила мать. — Где ты шлялась?

Она молчала, прижав ладони к щеке, и только пыталась сглотнуть подступившие слезы.

— Выпускной… — тихо сказала она. — Я вас так ждала…

— А нельзя было догадаться, что дома что-то случилось? Раз мы не пришли! Подумайте, принцесса какая! Выпускной у нее! У нас у Мишеньки температура! Тридцать восемь и две! Он, бедненький, горит весь! А сестра его шляется! На кого ты похожа? Только посмотри на себя! Где ты шлялась, я тебя спрашиваю? По каким кустам? Шалава! — Этим словом она как будто снова ее ударила. — Вся в отца!

Лидочка развернулась и побежала прочь. Ей было все равно куда.

Николай. Тогда

Николай не сказал тогда бабке ни слова, развернулся, босиком вышел из дома, плотно закрыл за собой дверь и пошел со двора прочь. Он не знал, куда идти, но шел очень быстро, как будто кто-то гнал его: «Быстрее! Быстрее!» — и он шел, почти бежал. Скоро он уже почти не чувствовал боли от разбитых ног, он торопился. Быстрее! Все равно куда, главное — подальше отсюда.

Стало уже совсем темно, он услышал шум машины и побежал в сторону дороги. Машины там проезжали нечасто, все-таки это не был большой город, и никаких шикарных асфальтовых дорог тут отродясь не прокладывали, но одна дорога из города была, трасса, так ее все называли. Он наконец-то выбрался на нее, остановился и растерялся: куда бежать дальше? Он почти ничего не видел — то ли в темноте, то ли из-за вечной усталости, то ли потому, что сил совсем не осталось, — и решил ловить попутку: кто-то да должен был куда-нибудь ехать, а ему было все равно куда. Часа за два мимо проехал один мотоцикл с коляской, но в нем и так сидело трое мужиков, так что шансов не было, потом с треском и грохотом пронеслась пара мопедов. Он едва не заснул прямо на пыльной обочине, но вдруг вдали показались фары легковушки. Это был чей-то «Москвич», роскошный, какого-то светлого оттенка, Коля не разглядел цвет, но быстро вскочил и стал махать руками изо всех сил, чтобы его заметили. Он не мог поверить своей удаче: машина начала притормаживать. Он бросился к ней со всех ног, но «Москвич» вдруг резко прибавил газ и умчался, оставив только облако едкой пыли. Даже плакать у него не было сил. Он медленно побрел по дороге, тащился от столба до столба вдоль кукурузного поля, на небе горели яркие звезды, вокруг верещали цикады, и звук этот как будто летел сверху — как будто звезды оглушительно издевательски стрекотали над мальчишкой, который никому не был нужен. И тут вдруг к нему под ноги свалилась его собственная тень — что-то светило ему в спину. Он обернулся, увидел большой грузовик и едва махнул рукой — скорее поздоровался, чем попросил притормозить, он уже ни на что не надеялся, но грузовик остановился, дверь открылась, и оттуда крикнули:

— Эй, малец? Далеко путь держишь?

— Да! — крикнул он. — Подвезите, пожалуйста.

— Так я аж в Каменск.

— Мне как раз туда и надо! — радостно закричал он, уже карабкаясь в кабину. Только бы он не вздумал уехать, этот грузовик.

— Так я не совсем туда, я сначала до хутора Бело…

— Мне туда, — едва выговорил Николай, запыхавшись и все время кивая. — Мне вот туда и надо. Спасибо!

— А родные не хватятся? — спросил водитель.

— У меня нет родных, — честно признался он. — Никого нет.

— Ну, тогда поехали, — кивнул шофер. — Меня Федором звать, а ты кто будешь?

— Я Коля.

Ему ужасно хотелось заплакать, но он не плакал, он никогда не плакал с той самой ночи на кладбище. В кабине было тепло, пахло табачным дымом и чем-то уютным.

— Значит, Коля-Николай. Хорошее имя, дядьку моего так звали. Мировой был дядька, вот такие ручищи! Добрейшей души притом. Да… Значит, Николай, попутчиком мне будешь. — Федор крепко держал огромный руль, обтянутый какой-то истертой материей с бахромой по краю, и искоса поглядывал на парнишку, изучая его. — Ты путешествовать собрался или как?

— Я к родственникам…

— Так нет же родственников, говоришь.

— Это дальние. Совсем. Мамина троюродная сестра.

— Угу. Троюро́дная, значит. Ну, тоже сестра. Тоже родная кровь. Кровь родная, она не водица, как говорится. Что там делать станешь у троюро́дной тетки? Гостить?

— Как разрешат. Может, пустят пожить, может, на работу получится устроиться.

— Работы не боишься, вижу. Вон руки какие. В мозолях. Уважаю.

— Я все умею, — кивнул он. — И на стройке, и слесарить, и починить-приладить что.

— А с кем же ты жил, Коля? Или ты детдомовский? А то в детдоме-то хватятся тебя, еще и мне по шапке нагорит. С собаками искать не станут?

— Жил с мамой, — тихо сказал он. — Мама… Мамы нет, схоронили, сердце у нее было… А потом с бабушкой, — добавил он уже громче. — Но бабушки тоже нет у меня теперь. — Тут он хотел добавить, что у нее сердца как раз не было, но не стал.

Он согрелся, ему стало хорошо и спокойно. Федор оказался болтливым, он предупредил, что радио в машине сломалось и Николай попался ему очень кстати — для разговоров, чтобы не заснуть ночью в дороге.

— Вон там у меня термос, чаю себе плесни, если хочешь. И мешок с пряниками, ага, вон там. Мятные пряники! Ты бери-бери, не тушуйся, Коля-Николай.

В жизни он не ел таких вкусных пряников. Мятных. Обжигался чаем и улыбался байкам Федора, даже не вникая, про что тот рассказывает. Какая разница. В тесной прокуренной кабине Николай впервые за много лет вдруг наконец почувствовал себя дома: его никто не ругал — хоть он и испугался, когда понял, что съел почти все пряники, но Федор только рассмеялся: «Вот это аппетит!» — никто ни в чем не упрекал и ни о чем не расспрашивал, а куда ехать — Коле было все равно. Главное — ехать. Он сам не заметил, как заснул, и снилось ему, что он маленький, что он спит, а рядом мама, целует его и гладит по волосам, и он боится проснуться.

Он проснулся, когда машина остановилась. На улице уже рассвело.

— Ну что ж ты за попутчик, Николай, — хохотнул Федор. — Никаких от тебя ни песен, ни рассказов. Только пряники мои слопал. Хорошо хоть, храпел как паровоз, спать мне не давал, за это спасибо.

— Я? Храпел? — Ничего не понимая, он протирал глаза.

— А то! Еще как! Ну, приехали мы, дружище! Вон хутор-то, через поле добежишь, и там. А мне тут на бетонку сворачивать. Бывай, Николай! И тетке своей скажи троюро́дной, пусть обувку тебе справит.

Он понятия не имел, что это за хутор, но пошел через поле, как показал ему водитель Федор. На самом краю за солидным забором стоял большой дом. Коля был уже недалеко, когда ворота открылись, и две девушки выгнали на улицу стаю гусей, а за ними двух коров.

— Здрасьте! — махнул он им.

Девицы сначала насупились, с прищуром осмотрели его с головы до ног, одна из них, та, что повыше, с волосами, заплетенными в длинные косы, хмыкнула, глянув на его босые истертые ноги, а потом обе одновременно сказали:

— Доброго утречка.

— Меня Николай зовут, — сказал он.

— А у нас животина сейчас разбежится, — фыркнула девица помладше, в зеленой косынке, и махнула хворостиной. — Чего хотел, Николай? Или просто так по дворам ходишь здоровкаешься?

— Я б хотел… Мне бы в работники наняться, — выпалил он.

Была — не была, терять ему было нечего.

— Ишь ты, в работники, — снова хмыкнула свысока та, что с косами.

— Да, — кивнул он. — Вам работники не нужны?

— Рая! Майя! — раздался со двора громкий мужской голос. — Чего застряли? Телок гоните скорей, я ж вам сказал.

— Батя, да тут вот, в работники пришел наниматься, — крикнула высокая.

— Так ваше дело животина, а не работники.

Из ворот вышел сурового вида высокий мужик в потертых штанах и синей застиранной рубахе, однако Николай быстро смекнул, что живет эта семья явно в достатке. Дом побелен, во дворе чисто, дверь летней кухни приоткрыта, утренний ветер гонял белоснежную занавеску. На окне красная герань, а в будке пес — мордатый, явно породистый.

— Доброго утра! — поздоровался Николай. — Вам работники не нужны случайно?

— Хороший работник никогда лишним не будет, — с прищуром сказал мужик. — Да идите вы уже! — прикрикнул он на девиц, которые все разглядывали незнакомца. — Тем более что у нас тут, вишь, девок полон двор, а толку мало. Сам-то откуда будешь? Что умеешь?

— Я все умею, — быстро сказал он. — Я много где работал.

— А тощий чего такой?

— Это просто… порода такая, — выкрутился Коля.

— А ноги чего босые? Тоже порода? — Мужик прожигал его взглядом.

— Ноги… нет. Собирался в спешке.