Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Дата рождения.

– Точно не помню.

И так по всем кругам процессуального ада и наконец-то в КПЗ.

Он заходит, пригибаясь, и начинает:

– Ну вот мы и собрались сегодня здесь, – говорит Петербург.

В камере двенадцать человек – два вора, два бомжа, две проститутки, двое туристов, два наркомана и два гопника.

– Каждой твари по паре. – Петербург ласково оглядывает всех. – Он слегка театрально раскрывает полу плаща и достает початую бутылку самого дорогого вина, которое хранилось у него сотни лет. Достает пышку в маслянистом пакете. Достает сигарету.

– Это будет волшебная ночь, – говорит Петербург, – я пришел рассказывать вам сказки.

– Да кто ты такой? – лениво спрашивают двенадцать на разные голоса.

– Моими родителями был Петр и уррнака по имени Анна. Моей бабкой была болотница. Моего деда никогда не было, потому что в этом месте не рожали живых детей. Я Великий Петербург, друзья мои. И я пришел к вам.

Двенадцать оживляются, с вожделением смотря на вино, на пышку и на сигарету.



Петербург преломляет пышку, раздает каждому по половине и начинает:

– Вам, воры, я пришел рассказать сказку про великое ограбление. Когда я был молод, то хотел обладать всем и всеми. Лучшие дворцы должны были быть моими, лучшие женщины и лучшие мужчины должны были жить здесь.

У меня было все, что только можно представить. А чего представить нельзя, сочиняли мои поэты и изобретали мои инженеры. Но я всегда знал, чего мне не хватает по-настоящему. Мне не хватало солнца. Я хотел, чтобы оно было только моим. Чтобы светило в каждом дворе-колодце, в каждом доме, в каждом уличном фонаре.

Я собрал лучших воров – домушников, щипачей, шулеров, карманников, форточников и медвежатников, чтобы они украли для меня солнце.

– Дрянь твоя сказка, – перебивают воры, – всем тут ясно, что воры твои не справились. Вон даже туристы это уже поняли – никакого солнца у тебя нет.

Петербург улыбается хищно, потягивается.

– Спорим, что не знаете, чем моя сказка закончится? – говорит Петербург ворам.

– На что?

– На щелбан. Но такой, что убьет одного из вас на месте.

– А если угадаем?

– А если угадаете, расскажу вам секрет, как украсть самое ценное в этом мире.



Воры задумываются. Совещаются долго. Петербург в это время достает пластиковый стаканчик, дует в него, очищая. Достает из одного другой. И еще. И еще, как матрешку. Наливает самого дорогого вина. Его хватает на всех. И остается даже больше, чем было.

– Добро, – говорят воры, – мы думаем, что воры твои были четкие и все чин по чину сработали, вот только солнце не смогли донести – пожгло оно им руки. Было так горячо, что выпустили они солнце, и оно укатилось обратно на небо. И снова стало общим и не твоим.

Петербург слушает внимательно и катает дорогое вино по пластиковому стаканчику, чтобы надышалось.

– Хорошую вы сказку рассказали, но взаправду не так было, – говорит Петербург.

– Чем докажешь?

– Слушайте и пейте вино. Для одного из вас оно будет самым вкусным и самым последним в жизни.



Петербург поправляет полы плаща и начинает сначала.

– Итак, я хотел, чтобы солнце было только моим. Чтобы светило в каждом дворе-колодце, в каждом доме, в каждом уличном фонаре. И самые лучшие воры отправились за солнцем.

Но оно оказалось не твердым, как камень, а жидким, как патока. Воры были хорошие – принесли солнце в ведрах, не расплескав ни капли.

И стало солнце светить только в этом городе. И перестали люди спать и начали сходить с ума. Потому что солнце в этой земле обернулось отравой и принялось разлагаться на безумие и бессонницу.

И тогда я велел избавиться от солнца. Вычерпать его из всех фонтанов, из всех луж, из всех масляных фонарей. Лучшие мои химики пытались рассчитать идеальную формулу солнца, которое можно оставить в городе. Но мимо прошла слишком красивая женщина, и в расчеты закралась ошибка. Поэтому летом солнца слишком много, и люди не могут спать и сходят с ума, а зимой солнца слишком мало, и люди не могут понять, спят они или нет. И тоже сходят с ума.



Петербург замолкает и смотрит на воров.

– Кого из вас я сегодня убью? Мне все равно – мне дороги вы оба.

Воры смотрят друг на друга – никому не хочется умирать из-за глупой сказки.

– Скиньтесь на пальцах, – предлагает Петербург, – верное средство.

Воры играют в «камень, ножницы, бумага», и оба жульничают, и никто не может победить.

Петербург начинает скучать и говорит:

– Того, кто умрет сегодня, я сделаю призраком и доверю красть для меня разное невещественное. Такое, чего вы раньше даже во сне не видели.

Вперед выходит первый вор и говорит, что согласен. Петербург прицеливается, но недолго, чтобы не нервировать будущего мертвеца. Ставит первому вору щелбан, и первый вор падает телом, но стоит душой. Осматривает себя и берет уже призрачный пластиковый стаканчик с призрачным вином.

– Красиво, – кивает Петербург.

Первый вор осматривает себя и тоже кивает.

– Неплохо, – говорит первый вор, – можно жить.



– Что ж, – продолжает Петербург, – вам, бомжи, я пришел рассказать о свободном племени, кровь которого течет в каждом из вас.



Петербург доливает всем вина и начинает новую сказку.

– Ваши предки так долго кочевали, что сначала стали легкими, как бродячая кошка, потом легкими, как воздушный шар, а потом легкими, как парашютик одуванчика. Это было неудобно и вообще некрасиво, потому что стоило подуть ветру, как люди разлетались по соседним крышам и полям. И невозможно было ни купить батон для русалки, ни договорить разговор – как вы понимаете, ветер здесь дует всегда.



Петербург выставляет руку с бесчисленными перстнями на длинных пальцах, и под ней оказывается огромный черный пес.

– Знакомьтесь, это Ветер. Когда я его подобрал, он был еще совсем маленьким ветерком, но вы понастроили домов, и он разросся и разыгрался. – Петербург ласково гладит пса. – Город не должен быть большим. Достаточно нескольких улиц, чтобы можно было заходить к каждому на чай. Беседовать, играть в азартные игры, пить коньяк из чайных чашек и смеяться, показывая зубы.

Пес зевает огромной, страшной пастью и ложится у ног Петербурга.

– И что же стало с тем народом? – спрашивают бомжи.

– Они пытались носить с собой гири, пытались носить с собой самые тяжелые камни, которые только могли поднять, но ничего не помогало – ни у кого не получалось надолго оставаться на одном месте. Часть из них смирилась и постепенно научилась летать. Кто-то подался в ангелы, кто-то превратился в птиц. А некоторые, обезумев от тоски и запредельной свободы, зашли в один из домов, убили хозяина и его отца, надругались над его женой, избили его детей. А потом закрыли их – живых и мертвых – и подожгли.



Петербург делает немного театральную паузу, осматривая всех из-под очков пустыми глазницами.

– И тут же перестали улетать. Груз на их сердцах был таким тяжелым, что уже ничто не могло поднять их в воздух и унести в неизведанные края. Но беды на этом не закончились. Постепенно дома́ узнали, что кочевой народ жестоко убил одного из них, и перестали пускать их под крышу. Дома начали исторгать из себя этот народ. Поэтому они не принимают и вас, их потомков.

– Ну ни хрена себе дела, – говорят бомжи. – И как нам теперь?

– В вашей крови есть то, что может дать вам возможность летать. Но это будет долгий путь. В несколько поколений, не меньше.

Петербург видит, как бомжи переглядываются, подливает им вина.

– Вот только с крыш прыгать не надо. Лететь вы, конечно, будете, но недолго. Попробуйте как-то иначе. Добрее, что ли.

Бомжи кивают быстро-быстро, так что их грязные бороды поочередно окунаются в вино.



Петербург переводит взгляд.

– Вам, проститутки, я расскажу историю про любовь. Потому что только вы в любовь и верите.

Когда-то, на заре времен, в этом городе тоже была проблема со снегоуборочной техникой и муниципальными служащими. Тогда я создал мертвую собаку, которая ест грязный весенний снег. И собака ела, и ей было вкусно, и постепенно наступала весна.

Но собака не успевала съедать весь снег – он лежал так долго, что в нем зародилась жизнь. Жизнь не знала, какую форму принять, но увидела, как мимо несут младенца, и стала младенцем.

В один из бесконечных весенних дней мертвая собака нашла в грязном снегу живого ребенка и понесла его по улице. Все кричали на собаку и гнали ее прочь – никто не хотел брать младенца, родившегося от грязного снега. И только одна проститутка по прозвищу Анжела и по имени Сонечка…

Проститутки цокают недовольно и закатывают глаза.

– Ну ладно, не Сонечка, это плагиат, вы правы. Просто Таня. Таня-Анжела взяла младенца у мертвой собаки, что была рождена есть грязный снег и никогда не голодала в этом городе.

Таня-Анжела не могла родить сама. Да и не хотела. Просто подумала, что ребенка можно будет продать. Но потом вдруг полюбила. Полюбила всем сердцем и всеми остальными органами, потому что не одно только сердце способно на высокие чувства. Но какой бы огромной ни была любовь, прокормить ею сложно. Поэтому Таня-Анжела пошла просить денег. И была она точь-в-точь Мадонна – почти дева и почти непорочная.

На переходе ее сбил черный старомодный мерседес. Ну или карета, не суть важно. И вышел из мерседеса-кареты, конечно, не принц и не министр, а просто бизнесмен, торгующий зонтами и успешно уклоняющийся от налогов. И взял он Таню-Анжелу к себе. Не из сострадания, а из страха попасть в тюрьму за наезд на пешехода.

И начала Таня-Анжела жить в его доме и растить ребенка. И все преобразилось. Даже бизнесмен. Он посмотрел на Таню и понял, что, наверное, влюбился.

И жили они счастливо, но совсем недолго – очень скоро бизнесмен стал бить Таню.

А что вы думали, если сказка, то бизнесмен, уклоняющийся от налогов, будет хорошим?

– Но как же ребенок? – спрашивают проститутки. – Что с ним?

– Ребенок вырос и сказал: «Ты мне не мать, а простая подзаборная шлюха». И ушел.

А вы думали, что грязный снег может породить что-то хорошее? Нет, дорогие мои, это не история любви к мужчине, не история любви к ребенку, это история любви к себе.

Потому что когда Таня снова осталась одна, она разозлилась, послала всех куда подальше и вдруг понравилась самой себе. И пошла по улице, и все начали смотреть на нее восхищенно, и мысли их начали путаться, и расчеты о количестве солнца тоже.



Проститутки смотрят сквозь Петербург, пытаясь представить, каково это – полюбить себя. Петербург улыбается и переходит к следующей сказке.

– Вам, туристы, я расскажу сказку про бар. Разумеется, секретный, как вы любите, но на самом деле нет, потому что, в отличие от других баров, никто вас там не ждет.

Это история про такой бар, в котором, если вдруг хлопнет входная дверь, посетители начнут переглядываться, потому что все свои уже здесь. В таком баре нет ни лишних табуретов, ни лишних стаканов, ни лишних историй – все только для своих.

Но вам все равно нальют. Нальют особенной туристической настойки, такой приторной, горькой, кислой и острой, что вы немедленно попросите еще. И на душе станет так хорошо, что вы захотите обнять всех встречных людей, котов и бронзовых львов.

Вы пойдете гулять по Петербургу и обязательно встретите любовь. И обязательно счастливую. И вернетесь с этой любовью, и с магнитами, и с веселыми историями о незабываемых каникулах. А потом проживете счастливую жизнь и тихо умрете во сне.



Петербург смотрит на туристов, как бы прося попросить продолжения. И они просят, потому что ждут той части, где говорится о плате за все это. И «но», конечно же, следует:

– Но на самом деле вы пьете и тут же отключаетесь. Вас засовывают в огромную стеклянную колбу с надписью «Туристическая настойка». Вы плаваете в спирту и множестве секретных ингредиентов, и вас пьют завсегдатаи. А вы, как Нео, видите свою лучшую жизнь в спиртовой матрице. А потом просто исчезаете, как алкогольное испарение. Пшик – и нет.

– И где этот бар? – спрашивает один из туристов.

Второй пихает его локтем:

– Ты хочешь подохнуть в спирте?

– Лучше прожить счастливую ненастоящую жизнь, чем говенную настоящую.

– Резонно. – Петербург достает из внутреннего кармана плаща шариковую ручку, щелкает и пишет адрес бара на руке одного из туристов. Щелкает снова и продолжает:

– Вам, наркоманы, я расскажу сказку о человеке, который видел невероятные сны.

– Под чем? – тут же профессионально интересуются наркоманы.

– Под одеялом, – отвечает Петербург. – Человек этот не пил ничего крепче кефира и не курил ничего гуще утреннего тумана, но сны ему снились невероятные.

Однажды он рассказал один такой сон другу. И друга от одного только рассказа торкнуло, расплющило, вставило, расколбасило, запупырило и утащило. Короче, все сразу. Друг был так себе, поэтому он начал рассказывать сон направо и налево, беря за него плату. От его рассказа тоже вставляло, но мало и некачественно. Тогда друг подбил человека самому рассказывать свои сны за деньги. У человека была маленькая дочь, которая хотела маленькую лошадь, поэтому он был готов рассказывать за деньги все что угодно. И вот человек и его так называемый друг нашли самую темную подворотню и начали там принимать клиентов – человек рассказывал сны, а его так называемый друг завлекал людей с улицы.

Бизнес их шел хорошо – снов всегда было в избытке. Человек даже уволился с работы, чтобы видеть еще. Но однажды в самую темную подворотню пришла полиция и арестовала человека. Его так называемый друг, конечно, успел убежать.

Статьи, по которой запрещено рассказывать свои сны, еще не было, поэтому человеку просто запретили спать. На всякий случай.

– И что дальше? Дальше-то что? – в нетерпении спрашивают наркоманы, конечно же желая узнать, где этот человек сейчас.

– Совершенно естественно, что без сна он очень быстро сошел с ума и почти сразу умер. Но я взял его на работу на должность главного по снам. И теперь в этом городе снятся самые лучшие сны.

Наркоманы немного разочарованы, но по их лицам видно, что они будут искать другого сонного барыгу.



Петербург гладит Ветра, прикрывает веки, как будто бы вспоминая, и продолжает:

– Вам, гопники, я пришел рассказать сказку про волшебные семечки. Жил-был один питерский пацанчик. И не было у него денег, чтобы купить полторашку пива и выпить ее на лавочке с уважаемыми людьми. Тогда пацанчик остановил прилично одетого мужика и велел вынимать лопатник и телефон и снимать часы. Мужик испугался, но не приуныл.

– Я могу дать вам волшебные семечки. Они сделают вас богачом. Будете торговать оружием и жить счастливо.

Пацанчик задумался. Пока он думал, мужик сбежал, рассыпая волшебные семечки.

На следующий день в пустующей клумбе из-под старой шины вырос подсолнух. Такой высокий, что доставал до пятого этажа, а дальше все равно было тяжелое небо и ничего не видно.

Пацанчик посидел под подсолнухом, покурил, харкнул на асфальт и полез по стволу вверх. Он лез весь день и всю ночь и под утро забрался на цветок. Пацанчик увидел такое, от чего даже забыл угрожающе крутить цепочку на ключах. Наверху в подсолнухе зрели огромные черные маслянистые ракеты. И стояли они одна к другой, одна к другой, одна к другой. И ждали страшного часа.

Пацанчик посмотрел на все это, попинал одну ракету, харкнул злобно.

От его пропитанной плохим табаком и плохой экологией слюны ракета завяла и по изогнутой траектории улетела выше, как проколотый воздушный шарик.

Пацанчику это понравилось. Не то чтобы он был пацифистом, просто очень любил свой город и не хотел никаких ракет над ним. Он стал плевать на каждую ракету, убивая ее и спасая город от бомбардировки. Потом спустился с огромного подсолнуха, срубил его стебель и пошел пить пиво. И никто из жителей города так и не узнал, что он герой.

Вечером пацанчик с друзьями пошли в арку, чтобы там прессовать и умеренно обирать прохожих. Но пацанчик уже понял, как быть героем, пусть и неизвестным. Поэтому он харкнул, вежливо попрощался и ушел из арки. А по дороге спас какого-то хилого сопляка от других гопников. Потому что героизм – это очень заразная и практически неизлечимая болезнь. Мойте руки, господа гопники.



Петербург разливает вино в последний круг и сам допивает из горла.

– Напоследок я расскажу вам историю о писателе, который лучше всех рассказывает сказки. Который любит пирожное «Северное» из одноименной кондитерской и который учит писать. Каждому ученику он отщипывает от огромного своего таланта, говоря: «Не жалко!» Говоря: «Гуляйте, пейте и танцуйте, друзья мои!» Говоря: «Это все понарошку – настоящие только сказки».



Двенадцать курят одну на всех сигарету, которая тлеет, но не заканчивается.



– Когда я в очередной раз умру, – говорит Петербург, – и миллионы чиновников создадут миллиарды законов, чтобы закопать меня и забыть, этот писатель придет с миллионом своих учеников. И они напишут меня заново. Потому что настоящий талант неисчерпаем, как людские беды. И сколько от него ни отщипывай, его всегда в избытке.

Они придумают нового Чижика-Пыжика, и львов, и мосты, и подворотни.

Напишут все реплики всех странных разговоров в барах, и на автобусных остановках, и на кладбищах.

У них будет жесткий дедлайн, но они сделают все быстро – к третьему дню я буду готов. Я буду прежним, но еще лучше. Потому что я ценю хорошие истории – они прилипчивы, как чума, и прекрасны, как дневной сон.



Петербург подходит к решетке, у которой, облокотившись, стоят все дежурившие в эту ночь полицейские. Без ключа отворяет дверь. Сильно пригибается в дверном проеме и выходит, распрямляясь. Ветер идет за ним. Петербург оборачивается и говорит напоследок двенадцати людям, сидящим в камере:

– У каждого из вас все будет хорошо и все будет плохо. И так сотню раз, пока вам не надоест и вы не умрете. Я выбрал вас, потому что вы – чумные крысы, и вы разнесете мои истории как эпидемию. И все будут знать их. И печатать на календарях и майках. И продавать. И покупать на эти деньги вино и женщин. И рассказывать этим женщинам истории.

Чтобы я жил вечно.

Занимательная орнитология

Эпизод 1,

Я положил на пол свой потрепанный футляр с лютней. Футляр выглядел еще более жалко, чем я сам. Когда-то это был весьма недурной футляр, но с тех пор он был свидетелем многих событий и повидал немало разных дорог. Теперь кожаные петли потрескались и стали жесткими, а корпус местами износился до того, что сделался тонким, как пергамент. От первоначальных пряжек осталась только одна: изящная вещица гравированного серебра. Остальные я заменил чем попало, так что теперь футляр был усеян разнокалиберными застежками из блестящей латуни и тусклого железа.

Но содержимое футляра было совсем не под стать ему. Внутри была она, та, что вынуждала меня добывать деньги на обучение. Я отчаянно торговался из-за нее, и все равно она обошлась мне дороже, чем любая другая вещь в моей жизни. Так дорого, что я не мог позволить себе купить футляр, который подходил по форме, и мне пришлось набить свой старый футляр тряпками.

Ее деревянный корпус был цвета черного кофе или свежевспаханной земли. Изгиб ее был безупречен, как женское бедро. Звонкие струны отзывались приглушенным эхом на любой звук. Моя лютня. Моя воплощенная душа.

Я слышал немало из того, что поэты пишут о женщинах. Они рифмуют, они витийствуют, они лгут. Я видел, как моряки, застрявшие на берегу, безмолвно взирают на вздымающуюся грудь моря. Я видел, как старые солдаты, с сердцами жесткими, точно кожаный ремень, плачут, видя, как полощется на ветру знамя их короля.

Так вот, слушайте: все эти люди ничего не ведают о любви.

Вы не найдете любви ни в речах поэтов, ни в исполненных тоски глазах моряков. Если хотите узнать, что такое любовь, взгляните на руки бродячего артиста, когда тот играет на лютне. Артист – тот знает.

Я окинул взглядом своих слушателей. Толпа медленно затихала. Симмон восторженно помахал мне, я улыбнулся в ответ. А вон и седая шевелюра графа Трепе, у перил второго яруса. Он о чем-то серьезно беседовал с хорошо одетой парой, указывая в мою сторону. Он по-прежнему боролся за меня, хотя оба мы знали, что это безнадежно.

Я достал лютню из потрепанного футляра и принялся ее настраивать. Нельзя сказать, чтобы это была лучшая лютня в «Эолиане». Далеко не лучшая. Шейка у нее была слегка изогнутая, но не выгнутая. Один из колков разболтался, и эта струна быстро расстраивалась.

Я негромко взял аккорд и наклонился к струнам, прислушиваясь. Подняв глаза, я увидел лицо Денны, ясное как луна. Она радостно улыбнулась мне и помахала пальчиками под столом, так, чтобы ее знатный спутник не видел.

Я легонько подкрутил ослабевший колок, провел ладонью по теплому дереву лютни. Да, лак местами поцарапался и потерся. С нею не так уж хорошо обращались в прошлом, однако в глубине души она оставалась все такой же чудесной.

Ну да. У нее были свои недостатки, но в делах сердечных – какое это имеет значение? Любовь есть любовь. Разуму тут места нет. Во многих отношениях именно неразумная любовь и есть самая истинная. Любить «потому что» способен кто угодно. Это так же просто, как сунуть монету в карман. Но любить «вопреки»… Знать наизусть все недостатки и любить и их тоже… Это любовь редкая, чистая и совершенная.

Станхион широко взмахнул рукой, указывая на меня. Послышались короткие аплодисменты, и аудитория замерла в ожидании.

Я взял пару нот, ощутил, как слушатели подались в мою сторону. Я коснулся струны, еще чуть-чуть подстроил ее и наконец заиграл. Не успел я сыграть и двух тактов, как мелодию узнали все.

Это был «Барашек с бубенцом». Мотивчик, который тысячелетиями насвистывают пастухи, гонящие стадо. Простейший из простейших. Мотивчик, который можно сыграть на перевернутом ведре. Да что там, ведро даже лишнее. Его можно просто прохлопать в ладоши. Насвистеть в кулак. В два пальца.

Короче говоря, народная музыка как она есть.

На мотив «Барашка» написаны сотни песен. Песен о любви, песен о войне. Забавных, трагических, скабрезных. Я не стал петь ни одну из них. Не надо слов. Просто музыка. Просто мелодия.

Я поднял глаза и увидел, как лорд Морда Кирпичом подался к Денне и пренебрежительно махнул рукой. Я улыбнулся, небрежно перебирая струны.

Однако прошло несколько минут, и улыбка моя застыла на устах. На лбу выступил пот. Я склонился над лютней, полностью сосредоточившись на том, что делают мои руки. Мои пальцы забегали, заплясали, залетали.

Музыка была жесткой, точно град, точно молот, кующий медь. И мягкой, точно позднее солнце над осенней нивой, нежной, точно едва шелохнувшийся листочек. Вскоре у меня начало срываться дыхание от напряжения. Мои губы сомкнулись в тонкую бескровную нить.

На середине второго припева я тряхнул головой, убирая прядь волос, упавшую на глаза, и брызги пота разлетелись по дуге, усеяв пятнами деревянную сцену. Я тяжело дышал, грудь моя вздымалась как кузнечные меха, я вымотался, точно взмыленная лошадь.

Мелодия неслась вперед, рассыпая звонкие, отчетливые звуки. Один раз я едва не сбился. На какую-то долю секунды ритм нарушился, смялся… Но я чудом выправился, пробился и доиграл последнюю строку. Мелодия звучала по-прежнему чисто и нежно, несмотря на то что мои усталые пальцы, порхающие по струнам, сделались почти невидимы.

И когда было совершенно очевидно, что дольше я не выдержу, я извлек последний аккорд и в изнеможении откинулся на спинку стула.

Аудитория разразилась оглушительными аплодисментами.

Но не вся аудитория. Десятки людей, разбросанных по залу, вместо аплодисментов разразились хохотом. Некоторые колотили кулаками по столам и топали ногами, выражая бурное веселье.

Овация смялась и утихла почти тотчас же. Люди замирали с поднятыми руками, не успев хлопнуть в ладоши, и растерянно оглядывались на смеющихся. Некоторые были возмущены, другие сконфужены. Многие просто обиделись за меня, и по залу пополз возмущенный ропот.

Но прежде, чем успели завязаться серьезные споры, я взял одну высокую ноту и вскинул руку, снова привлекая всеобщее внимание. Я еще не закончил. Нет, я только начал!

Я устроился поудобнее, повел плечами. Провел рукой по струнам, подтянул ослабевший колок и непринужденно заиграл вторую песню.

Это была одна из песен Иллиена, «Тим-тиририм». Не думаю, что вы о ней когда-нибудь слышали. Она заметно отличается от прочих произведений Иллиена. Во-первых, она без слов. Во-вторых, хотя мелодия у нее и приятная, она все же далеко не настолько запоминающаяся или волнующая, как многие из его известных песен.

А главное, она славится какой-то извращенной сложностью. Отец мой, бывало, отзывался о ней как о «лучшей мелодии, написанной для пятнадцати пальцев». И всегда заставлял меня ее играть, когда видел, что я чересчур зазнался, и считал, что меня стоит осадить. Довольно будет сказать, что мне доводилось ее играть регулярно, временами и по нескольку раз на дню.

И вот эту-то песню я и заиграл. Я откинулся на спинку стула, положил ногу на ногу, несколько расслабился. Пальцы мои небрежно перебирали струны. После первого припева я вздохнул и сдержанно зевнул, точно мальчишка, сидящий взаперти в солнечный денек. Взгляд мой скучающе блуждал по залу.

Не переставая играть, я поерзал на стуле, стараясь устроиться поудобнее, однако не преуспел. Я нахмурился, встал, пристально оглядел стул, как будто это он был во всем виноват. Потом снова опустился на сиденье и принялся устраиваться на нем с недовольным видом.

И все это время в воздухе плясали десять тысяч нот «Тим-тиририма». Я выбрал момент между двумя аккордами и небрежно почесал за ухом.

Я так вошел в роль, что меня и впрямь потянуло зевать. На этот раз я зевнул от души, так что сидящие в первом ряду без труда могли бы пересчитать все мои зубы, потом потряс головой, словно желая пробудиться, и промокнул рукавом слезящиеся глаза.

А «Тим-тиририм», не останавливаясь, струился дальше. Головоломная гармония и контрапункт то сплетались воедино, то рассыпались вновь множеством нитей. И все это звучало безупречно, ровно и легко. Я играл как дышал. И когда под конец десятки запутанных прядей мелодии сплелись воедино, я не стал акцентировать финал. Просто доиграл и слегка протер глаза. Никакого крещендо. Никаких поклонов. Ничего. Я рассеянно хрустнул костяшками пальцев и наклонился, чтобы убрать лютню в футляр.

На этот раз сначала раздался смех. Смеялись все те же люди, что и прежде, они гоготали и колотили по столам вдвое громче прежнего. Это были свои. Музыканты. Я убрал с лица скучающую мину и понимающе улыбнулся им.

Аплодисменты зазвучали несколько мгновений спустя, но хлопки были разрозненные и неуверенные. Еще до того, как в заведении снова вспыхнул свет, они угасли, сменившись гулом споров по всему залу.

Когда я спускался со сцены, навстречу мне бросилась Мари. Лицо ее лучилось смехом. Она пожала мне руку, похлопала меня по спине. И она была только первой из многих. Все они были музыканты. Пока я окончательно не утонул в толпе, Мари взяла меня под руку и отвела к моему столику.

– Господи помилуй, малый! – воскликнул Манет. – Да ты тут вроде короля!

– Э, обычно его приветствуют куда более бурно! – возразил Вилем. – Как правило, ему аплодируют до тех пор, пока он не сядет за стол. И прекрасные девы строят ему глазки и усыпают его путь цветами.

Сим с любопытством огляделся по сторонам.

– На этот раз реакция была какая-то… – он замялся, подбирая слово, – какая-то неоднозначная. Почему бы это?

– Потому что наш юный шестиструнник так востер, что того гляди сам порежется, – сказал Станхион, подходя к нашему столику.

– А, вы тоже это заметили? – сухо сказал Манет.

– Брось, – возразила Мари, – это было блестяще!

Станхион вздохнул и покачал головой.

– Лично я, – с нажимом заметил Вилем, – хотел бы знать, о чем речь.

– Квоут взял самую простую песенку на свете и сыграл ее так, словно прял золото из простой кудели, – объяснила Мари. – А потом взял по-настоящему серьезную пьесу, такую, которую могут сыграть разве что несколько человек во всем зале, и сделал вид, будто она такая простая, что ее мог бы сыграть ребенок на жестяной дудочке.

– Это было очень остроумно, не отрицаю, – сказал Станхион. – Проблема в том, как именно он это сделал. Все, кто кинулся аплодировать после первой песни, почувствовали, что их одурачили. Разыграли.

– Так ведь так оно и было! – возразила Мари. – Артист вертит аудиторией как хочет. В этом вся соль шутки.

– Людям не нравится чувствовать себя дураками, – ответил Станхион. – На самом деле их это злит. Никто не любит, когда с ним играют шутки.

– Ну, вообще-то он сыграл шутку не с ними, а с лютней, – ухмыляясь, вмешался Симмон.

Все разом уставились на него, и его улыбка несколько поувяла.

– Ну как же? Он ведь действительно сыграл шутку, буквально сыграл. На лютне…

Он потупился, лицо у него вытянулось и залилось краской.

– Извините…

Мари непринужденно рассмеялась.

– Короче, вся штука в том, что тут две разные аудитории, – медленно и задумчиво произнес Манет. – Те, кто достаточно разбирается в музыке, чтобы оценить шутку, и те, кому шутку надо объяснять.

Мари торжествующе взмахнула рукой в сторону Манета.

– Именно! – сказала она Станхиону. – Если ты явился сюда и не способен понять эту шутку без посторонней помощи, ты заслуживаешь того, чтобы тебе натянули нос!

– Ага, только большинство тех, кто не понял, знатные люди, – заметил Станхион, – а у нашего умника до сих пор нет покровителя.

– Как?! – удивилась Мари. – Трепе ведь всем про тебя уши прожужжал еще несколько месяцев назад. Как же тебя до сих пор никто не пригрел?

– Это из-за Амброза Джакиса, – объяснил я.

Судя по всему, это имя было ей незнакомо.

– Это музыкант?

– Баронский сынок, – пояснил Вилем.

Она озадаченно нахмурилась.

– И чем же он может помешать тебе найти покровителя?

– Тем, что у него прорва свободного времени и денег вдвое больше, чем у самого Господа Бога, – сухо ответил я.

– Его папаша – один из самых влиятельных людей во всем Винтасе, – пояснил Манет и обернулся к Симмону: – Который он в очереди престолонаследования, шестнадцатый?

– Тринадцатый, – угрюмо поправил Симмон. – Семья Сурфен в полном составе погибла в море два месяца тому назад. Амброз, не затыкаясь, твердит о том, что его отец всего в двенадцати шагах от трона.

Манет снова обернулся к Мари:

– Короче, у этого баронского сынка уйма возможностей, и он не стесняется ими пользоваться.

– Ну, справедливости ради следует заметить, что наш юный Квоут тоже не самый милый и уживчивый человек во всем Содружестве, – сказал Станхион. Он прочистил горло. – Собственно, сегодняшнее представление это наглядно продемонстрировало.

– Терпеть не могу, когда меня называют «юным Квоутом»! – буркнул я на ухо Симу. Он сочувственно взглянул на меня.

– А я все равно считаю, что это было блестяще! – Мари обернулась к Станхиону: – Самое оригинальное, что мы слышали здесь за последний месяц, и ты это прекрасно знаешь!

Я коснулся руки Мари.

– Да нет, он прав, – сказал я. – Это было глупо.

Я неуверенно пожал плечами.

– Или, по крайней мере, было бы глупо, если бы у меня оставалась хоть малейшая надежда найти себе покровителя.

Я посмотрел Станхиону в глаза.

– Но я на это уже не надеюсь. Оба мы знаем, что этот колодец отравлен Амброзом.

– Ну, рано или поздно вода очистится, – возразил Станхион.

Я снова пожал плечами.

– Ну, ладно, тогда скажем так: я предпочитаю играть песни, которые забавляют моих друзей, чем заискивать перед людьми, которые недолюбливают меня понаслышке.

Станхион хотел было что-то сказать, потом с шумом выпустил воздух.

– И то верно, – сказал он, слегка улыбнувшись.

Наступила короткая пауза. Манет многозначительно кашлянул и обвел глазами стол.

Я понял намек и представил собравшихся друг другу:

– Станхион, с моими друзьями Вилом и Симом ты уже знаком. А это Манет, мой соученик и временами наставник в университете. Все, кто не знаком, – это Станхион: хозяин, владелец и распорядитель «Эолиана».

– Рад знакомству, – сказал Станхион, вежливо кивнул, потом озабоченно окинул взглядом зал. – Кстати, раз уж я здесь хозяин, пора мне браться за дело.

Перед тем как уйти, он хлопнул меня по спине.

– Поглядим, может, мне заодно удастся потушить парочку пожаров!

Я с благодарностью улыбнулся ему, потом сделал торжественный жест:

– Прошу любить и жаловать, это – Мари. Лучшая скрипачка в «Эолиане». Впрочем, это вы только что слышали своими ушами. И самая красивая женщина на тысячу миль в округе, но это вы можете видеть своими глазами. И самая умная к тому же, но это вы можете…

Она шутливо шлепнула меня по затылку.

– Будь я хоть вполовину так умна, как ты говоришь, ни за что бы не стала тебя защищать, – сказала она. – Неужто бедняга Трепе до сих пор за тебя хлопочет?

Я кивнул:

– А я ему говорил, что дело пропащее!

– Еще бы, если ты и дальше намерен показывать нос всем и каждому! Клянусь, я никогда еще не встречала человека, настолько лишенного такта и обходительности. Если бы не твое природное обаяние, тебя давно бы уже прирезали где-нибудь в переулке.

– Да ладно тебе! – буркнул я.

Мари обернулась к моим друзьям за столом:

– Рада знакомству!

Вил кивнул, Сим расплылся в улыбке. Манет же изящно поднялся на ноги и протянул руку. Мари ответила на рукопожатие, и Манет сердечно пожал ее ладонь, стиснув ее обеими руками.

– Мари, – произнес он, – я вами заинтригован. Могу ли я надеяться, что вы дозволите мне угостить вас стаканчиком вина и немного побеседовать с вами нынче вечером?

Я был так ошеломлен, что мог только молча пялиться на них. Рядом друг с другом они выглядели как плохо подобранные подпорки для книг. Мари была дюймов на шесть выше Манета, а в сапожках ее длинные ноги казались еще длиннее.

Манет же выглядел как всегда: седым и растрепанным. Вдобавок он был минимум лет на десять старше Мари.

Мари поморгала и склонила голову набок, словно размышляя.

– Вообще-то прямо сейчас я здесь с друзьями, – ответила она. – К тому времени, как я освобожусь, может быть уже поздно…

– О, меня это не волнует! – беспечно ответил Манет. – Я готов пожертвовать сном, если уж такое дело. Даже и не вспомню, когда мне в последний раз доводилось общаться с женщиной, которая не стесняется говорить, что думает. Таких, как вы, нынче не делают.

Мари снова смерила его взглядом.

Манет посмотрел ей в глаза и сверкнул улыбкой – такой уверенной и обаятельной, что она была бы вполне уместна на сцене.

– Я не собираюсь разлучать вас с друзьями, – сказал он, – но ваша скрипка – первая за десять лет, от которой мои ноги сами пошли в пляс. Должен же я хотя бы вином вас угостить!

Мари улыбнулась в ответ, весело и насмешливо.

– Я сижу на втором ярусе, – сказала она, указывая в сторону лестницы. – Я освобожусь… ну, скажем, часа через два.

– Вы невероятно добры, – сказал Манет. – Так я поднимусь наверх и разыщу вас?

– Хорошо, – ответила она. Задумчиво взглянула на него и ушла.

Манет плюхнулся на стул и потянулся к кружке.

Симмон выглядел таким же ошарашенным, как и все мы.

– Черт возьми, что это было? – осведомился он.

Манет хихикнул себе в бороду и откинулся на спинку стула, пристроив кружку у себя на пузе.

– А это, – самодовольно сказал он, – еще одно, что я умею, а вы, щенки, – нет. Смотрите и учитесь, пока я жив!

* * *

Когда знатные люди желают продемонстрировать музыканту свое одобрение, они дают ему деньги. Когда я только начал играть в «Эолиане», я не раз получал подобные дары, и в течение некоторого времени это изрядно помогало мне платить за обучение и держаться на плаву, хотя хватало мне в обрез. Однако же Амброз провел весьма последовательную кампанию против меня, и я уже несколько месяцев не получал таких подарков.

Музыканты беднее дворян, но музыку любят не меньше. Так что, если им нравится твоя игра, они угощают тебя выпивкой. Собственно, ради этого я и явился в «Эолиан» нынче вечером.

Манет отошел к стойке за тряпкой, чтобы протереть стол и сыграть еще одну партию в уголки. Пока его не было, молодой сильдийский флейтист подошел и спросил, нельзя ли нас угостить.

Мы сказали, что можно. Он перехватил взгляд пробегавшей мимо подавальщицы, и мы все заказали, чего кому хотелось, и еще пива Манету.

Мы пили, играли в карты и слушали музыку. Нам с Манетом выпали плохие карты, и мы проиграли три сдачи подряд. Это несколько испортило мне настроение, но куда больше его портила мысль о том, что Станхион, возможно, прав.

Богатый покровитель помог бы мне решить большую часть моих проблем. И даже небогатый все равно дал бы мне возможность вздохнуть свободнее – в финансовом смысле. Как минимум у меня появился бы человек, у которого в безвыходной ситуации можно занять денег, вместо того чтобы связываться со всякими подозрительными личностями.

Поглощенный своими мыслями, я сыграл невпопад, и мы проиграли еще одну сдачу. Вышло четыре проигрыша подряд плюс штрафные.

Тасуя карты, Манет посмотрел на меня исподлобья.

– Ответь-ка сначала на вопрос для новичков.

Он поднял руку с тремя сердито растопыренными пальцами.

– Предположим, у тебя на руках три пики, а на столе – еще пять.

Он растопырил пальцы на второй руке, для наглядности.

– Сколько всего пик, а?

Он откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди.