Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Бланка, ты еле ноги волочишь! Не глупи, дай мне твой мешок, я повешу его на своего осла.

– Эухенио, оставь меня в покое.

– Тебя теперь легко выследить, ноги с возрастом стали подводить. Видишь, я даже даю тебе фору, продолжаю развлекаться после твоего ухода и только потом пускаюсь в погоню. После Сантавелы это стало слишком простой задачей. Раньше мне приходилось потрудиться. Шестнадцать лет, шестнадцать лет я потратил на то, чтобы отыскать тебя в горах, на краю света. Куда бы ты ни пошла, я пойду туда же. Ты мне опять ноги переломаешь, чтобы уйти от меня? На этот раз я предупрежден. Ты – моя единственная привязанность. Помнишь тот первый раз, когда ты меня бросила?

– Ты не менялся. Ты давал обещания, я столько тебе простила, столько забыла. Эти трупики…

– Я был молод, с твоей помощью я бы, может, стал бороться… Теперь слишком поздно – по твоей вине. Я люблю их запах, их ясные лица, их любопытство, жизнь, трепещущую в моих руках. Я живу, хожу, дышу ради этого, ради того, чтобы ощипывать маленькие нежные тела.

– Ты не родился людоедом. В детстве ты был ласковым, плакал в моих объятиях.

– Я любил тебя, хотел стать таким, как ты желала. Но я вырос.

– Не хочу больше тебя слушать. Ты теперь для меня никто.

– Если я теперь для тебя никто, отчего бы не выдать меня их правосудию? Если я теперь для тебя никто, покончи со мной! Возьми этот нож и зарежь меня! Чего ты ждешь? Я не стану противиться твоей воле, я не боюсь смерти, если она от твоей руки! Подумай обо всех этих детях! Смотри, я уже рядом с тобой. Лезвие приставлено к моей шее. Одно движение – и меня нет. Бланка, куда ты? Вернись! Вот видишь, я еще что-то для тебя значу! – весело заорал Эухенио, подобрав большой нож, который повитуха бросила, перед тем как снова тронуться в путь.

Последний гребень

У подножия последнего гребня лежала равнина, расчерченная полями, лугами и лесами, местами почерневшая от костров, которые разводили на ней после жатвы, зеленая от тенистых раскидистых деревьев, и там было полно людей, они сновали по ней взад и вперед, из дома в дом, с дороги на дорогу, из деревушки в деревушку. Так, значит, мир никуда не исчез, он по-прежнему гудел, до него можно было за день дойти от старой мельницы.

– Надо сказать им про мельника, – предложила Анхела.

– Нет, не говори ничего. Никто тебе не поверит, – заявила семилетняя Мартирио.

Зелени на высоком склоне, с которого они спускались, становилось все больше, и девочки позабыли про мельницу, они высматривали цикад, перестававших стрекотать при их приближении, потом набрали столько цветов и листьев, что повозка превратилась в paso, а сидевшая на мешках Клара играла роль Пресвятой Девы.

Анхела затянула церковное песнопение, вместо свечи зажав в руке толстую палку. Ее голос, хмельной от свободы и радости, летел, выводя гимн. И тогда из-за камней появились трое пеших мужчин, вооруженных мушкетами и тащивших за собой осла, и светлоглазый всадник. Пение резко оборвалось, и дети попрятались за все еще белые материнские юбки.

– Едва вышла замуж, и уже столько малышей! Прыткая ты. А где их отец? – спросил самый молодой.

– Там, сзади, – солгала моя мать.

– Мы давно уже вас подстерегаем, но видели только одинокую женщину в роскошном подвенечном платье, обвешанную детьми и волокущую груженую повозку. Что хорошего у тебя в этих мешках?

– Мука, чтобы прокормить моих детей.

– Что ж, твое зерно послужит другому делу.

Мужчины потащили мешки, в которые с воем вцепились моя мать и Анхела. С разъяренной Фраскитой едва могли сладить двое, а третий пытался удержать младшую из двух фурий, уворачиваясь как мог от ее зубов и когтей.

И тогда всадник спешился.

– Что же, у тебя, при таком роскошном платье, только и есть, что эта мука, чтобы прокормиться? – с улыбкой спросил он.

– Больше ничего нет, – ответила моя мать, глядя на него из-под растрепавшихся волос.

– Сальвадор, тебе не кажется странной эта чертовка? – крикнул всаднику Мануэль, тот, что заговорил первым. – Она не похожа на здешних женщин. Откуда ты, красавица?

– Из Сантавелы, с той стороны сьерры.

– Хочешь, чтобы мы поверили, будто ты проделала весь этот путь и в одиночку тащила свое барахло? – обозлился тот, что упустил своего осла, пытаясь обуздать Анхелу.

– Держи! Вот тебе в утешение. Купишь в деревне все, что тебе надо, – сказал Сальвадор, протягивая ей кошелек. – У твоей дочки, той, что кусается и царапается, очень красивый голос.

Фраскита успокоилась, и Анхела вместе с остальными прижалась к матери. Вся семья молча смотрела, как мужчины сгружают мешки.

– А почему бы вам самим не сходить в деревню и не купить там себе хлеба? – наконец закричала Анхела, которую все еще душила ярость.

– Нас там поджидает гражданская гвардия, – объяснил Сальвадор, – не только там, но там особенно, и тот, кто нас накормит, рискует жизнью.

– Вы бандиты? – спросил Педро, заслоняя собой двух младших сестер.

– Бандиты? – будто обращаясь к себе, повторил Сальвадор. – “Соединимся с лихим разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России” – так говорил Бакунин. Трое мужчин, кото[6] рых ты видишь рядом со мной, здешние крестьяне. Мы вместе с другими сражаемся за то, чтобы земля, которую они обрабатывают, принадлежала всем. Батраки с нами, но многие боятся за свои семьи. Для того их и женят, чтобы наплодили малышей, и тогда касики берут их за горло. Им платят столько, чтобы не умереть с голоду, многие детишки и не выживают, но у них всегда остается по одному, и он мешает взбунтоваться, он удерживает их руку. А тот, у кого все дети умерли с голоду, становится отчаянным бойцом! Это для них ты приволокла сюда хлеб. Хлеб для людей, жаждущих мести. Если бы не твое зерно, мы могли бы все сдохнуть в наших горах, не дождавшись помощи и следующего восстания. Счастливого пути и спасибо за хлеб.[7]



Мартирио с облегчением смотрела им вслед. Значит, мельник знал, что делал, обманув ее мать, – мел обратился в хлеб.

Девочка даже не стала задумываться над тем, что будет, когда мятежники развяжут мешки.

В горах

– Эухенио! Каким недобрым ветром тебя занесло в наши горы? – воскликнул человек, неизвестно откуда возникший в этом безлюдном месте.

– Hola[8], Хуан, я подумал, может, вам понадобится хороший лекарь! Как у вас дела? – спросил ученый, глядя, как из зарослей выходят вооруженные мятежники.

– Затишье. Крестьяне и думать боятся о том, чтобы нас поддержать, и мы воруем еду. Ты был прав: революция так и не началась. Отрави несколько землевладельцев, это ускорит дело.

– Я не стану кусать руку, которая меня кормит! – засмеялся ученый, показывая мертвенно-белые зубы.

– Тогда двух-трех священников. Оказал бы нам такую услугу, помог бы покончить с божественным рабством, – продолжал настаивать Хуан, жестом предложив людоеду спешиться и пробираться следом за ним среди колючих кустов.

– Мне и так проблем с Богом хватает, незачем добавлять. Ту, что шагает там и не желает останавливаться, зовут Бланка, она повитуха, мы идем вместе. Эта упрямица может быть вам полезной. Меня она не слушает, но если вы найдете для нее какое-нибудь занятие, она останется на столько, на сколько понадобится. Она преданная, умелая, и я обещаю, что она будет молчать.

– Слишком поздно она пришла, Сальвадор полгода назад потерял жену, умерла родами. И ребенок не выжил. Но если тебе так хочется, мы ее нагоним.

– А что, сумасшедший каталонец все еще на этом свете? Он так давно баламутит страну, странно, что гражданская гвардия до сих пор с ним не расправилась.



Отряд около часа продирался сквозь заросли и добрался до временного лагеря, где тощие оборванные люди жили в пещерах или под деревьями. Некоторые из них узнали Эухенио.

– Мы здесь недавно. Хорошее убежище. У нас есть несколько раненых, которые рады будут встретиться с тобой и твоими снадобьями, – в конце концов проронил Хуан. – Устраивайся там, рядом с Сальвадором. Он спит в этой пещерке. Насколько я вас знаю, вы снова станете болтать ночи напролет.



Эухенио снял поклажу с осла и расседлал коня. Сводив их на водопой, туда, где мятежники поили своих животных, он предоставил им идти куда заблагорассудится, а сам стал обустраиваться в двух шагах от пещеры Сальвадора: натянул тент между тремя деревьями и соорудил себе постель из седла и одеяла, которое всегда возил скатанным на спине своего коня.

Когда он уже собирался идти к раненым, о которых говорил ему Хуан, адъютант Сальвадора, появилась Бланка в сопровождении двух мужчин.

– Кто эти люди? – спросила Бланка, когда ее охрана удалилась.

– Анархисты, идеалисты несчастные, согласившиеся следовать за Сальвадором, парнем с севера, которого власти сослали в эту дыру. Рассеивая по стране интеллектуалов, они разжигают революцию, вместо того чтобы ее затушить. Вот прекрасный пример лекарства, которое не дает желаемого результата! Гниющую часть тела отрезают и сжигают. Что за глупость – приживлять ее в другом месте! Сальвадор – человек благородный, но этакие благородные люди хуже всего: если они умны и язык у них хорошо подвешен, они запросто подожгут всю страну. Словом, это человек опасный. Вот еда. Бери! Ты едва на ногах держишься из-за того, что ничего не ешь. Глупо отказываться от всего, что исходит от меня. Я уверен, здесь ты ничего не найдешь, кроме того, что предлагаю тебе я. Посмотри на них, они все подыхают с голоду.

Бланка и не подумала взять у него протянутый ей котелок.

– Значит, зажилась на свете! – насмешливо прибавил людоед. – Ты и вправду стара. Так умирай!

Мир

Мир был еще спокойным в тот вечер, когда моя мать в него вошла. Конечно, слова уже были сказаны, и в темноте в горестном молчании точились ножи. Утроба мира гудела от тысяч произнесенных шепотом молитв, толпа отчаявшихся, которую сдерживали страх, традиции и века рабской покорности, уже не могла выплеснуть свое горе. Мир был спокоен, но трех мешков мела хватило, чтобы он вспыхнул. Три мешка задержали Сальвадора и его людей, три мешка стали достаточным балластом, чтобы гражданская гвардия их нагнала, когда они возвращались в лагерь мятежников.

Три мешка – подарок мельника миру, позабывшему его мельницу.



Да, моя мать пришла туда всего за несколько часов до того, как мир вспыхнул.



Молодые парни бегали вокруг нашего странного обоза, женщины выходили из домов, чтобы посмотреть на мою мать и детей. Все тянули руки к длинным красным волосам Педро, все запускали в них пальцы. Buena suerte[9]. Buena suerte. Мимоходом выдергивали пряди. Buena suerte. И уже сочиняли истории. Добрые люди отвели их в амбар, где они смогли укрыться. Фраскита купила на деньги анархистов хлеба, фруктов и миндаля, и дети лакомились, сидя на земле рядом с повозкой и не обращая внимания на тех, кто на них таращился. Мой брат и мои сестры, смеясь, облизывали пальцы, лоснящиеся от жирной чоризо и липкие от сладкого винограда.



Жители деревни разглядывали странную картину, которую мы собой являли, скорее с любопытством, чем враждебно. Женщина в роскошном подвенечном платье, но без мужчины, толкает нагруженную цветами и детьми тележку. Мальчик с огненными кудрями. И маленькая девочка, которая будто светится, да, светится среди цветов!

Чужаки, неизвестно откуда прибывшие, прошли, если им верить, через всю сьерру без осла. А отец? Он умер. Тогда почему вдова в таком наряде? По ту сторону гор тоже Испания, там верили в Бога, как здесь, и носили траур, как здесь, и умирали с голоду, как здесь! Наверное, она помешалась! Несчастная женщина – скитается одна по дорогам!

– А может, она шлюха. Еще одна шлюха, которую выгнали из дома. Она не первая перешла через горы! Помните ту, с аккордеоном?

– Со всеми этими детьми? Где такое видано? Распутные девки делают все, чтобы детей у них не было, ловко от них избавляются или забывают где-нибудь в уголке.

– Все знают, что шлюхи – детоубийцы.

– Тем не менее, когда здесь пропадали дети, в этом была замешана не продажная девка, а ученый, перед которым все лебезили!

– Эухенио – порядочный человек. Никогда не запрашивал больше, чем ему могли дать.

– Чужаки, даже с красными волосами, приносят несчастье! Надо отбить у нее желание здесь задерживаться!

– Чем судачить о женщине, которая убегает неизвестно от чего, лучше взбунтоваться против тех, кто нас обирает. Мы лижем задницу землевладельцам, лупим наших детей, чтобы внушить почтение к хозяевам, чтобы помалкивали в их присутствии, опуская глаза, чтобы не кричали от голода и боли. Не говоря уж о Сальвадоре и его людях, которые умирают в наших горах, потому что ни у кого из нас не хватает смелости принести им хлеба.

– Сальвадор не из наших, он умеет читать, он пришел с севера, его бунт нас не касается.

– Каталонец кричит о том, о чем мы и подумать трусим. Он увидел, что наша крестьянская нищета ничем не лучше, чем у рабочих с севера. У всех у нас в горах есть кровная родня, кто-то, за кого мы молимся и кого ждем по ночам, боясь, что он придет, а следом за ним явится гражданская гвардия. Нам бы поменяться ролями, чтобы священник, касики и крупные землевладельцы наложили в свои бархатные штаны. Вот что надо делать: напугать их так сильно, чтобы они отдали нам нашу землю. Нас больше – нас, голытьбы.

– Они поймали Сальвадора, Квинса и еще двоих местных парней. Гвардейцы их схватили! Они поймали Сальвадора! – вопил мальчишка, со всех ног мчавшийся по деревне со своей вестью.



Эти слова точно смели мою мать и ее детей, они внезапно исчезли, нас будто больше там и не было, мы там будто вообще не появлялись. Все забыли и про волосы Педро, и про подвенечное платье, и про розарий из ткани, даже про красоту Клары забыли. Все спешили на главную площадь, чтобы увидеть, как лошади гражданской гвардии волокут за собой четверых мятежников со связанными руками и их осла, нагруженного мешками, которые мельник дал Фраските. Дети выкрикивали новость на всех дорогах, и поденщики, которые еще были в полях или возвращались домой, ускоряли шаг, чтобы влиться в толпу, собравшуюся у казармы, куда вели Сальвадора и его людей.



Когда Сальвадора вталкивали в здание, он прокричал:

– Они хотят знать, кто из вас дал нам это зерно, но мы ничего не скажем!

Его ударили в челюсть прикладом, но замолчать не заставили. Окровавленный рот еще успел выкрикнуть “Да здравствует Бакунин!”, прежде чем новый удар свалил Сальвадора на землю. Он умолк и остался лежать без движения.

Пинки гвардейцев не подействовали, Сальвадор не шевелился, и пришлось затаскивать его внутрь.



Крестьяне не сразу заметили, что впервые объединились. Не сразу поняли, что сбились в плотную толпу, которая росла с каждой минутой. Не увидели, что к ним присоединились и женщины, не увидели, что все они молча подступают к массивной деревянной двери. Все эти круглые, покрасневшие от дневного солнца глаза, все эти опущенные, притиснутые к отощавшим телам руки будто прибило сюда течением. В изнуренную жарой толпу, которую не смогли рассеять сумеречные тени, затесались несколько товарищей Сальвадора. Они первыми почувствовали, какую пользу можно извлечь из этого молчащего сборища. И тогда толпа зарокотала. Пение, идущее из глубин их боли, медленное, торжественное пение поднялось к стенам казармы, сотни сомкнутых губ тихо выпевали свой мятеж.



Моя мать и ее дети не прервали своего ужина. Люди шли мимо них, все в одном направлении, следом тянулись фразы, которые задерживались на мгновение и сливались в отдаленный ропот. Речь шла о Сальвадоре, речь шла о мешках с мукой, и все задавались вопросом, у кого хватило смелости принести анархистам еду. Каждый упрекал себя за то, что не сделал этого раньше, за то, что им пришлось воровать пропитание, жить разбоем.

Анхела, которая уже некоторое время вслушивалась в тихое, жалобное пение у стен казармы, направилась к площади следом за теми, что шли последними, и за их вопросами.



В казарме Сальвадор пришел в себя. Один из гвардейцев орудовал лезвием, кромсая его лицо, чтобы добыть ответы. Где их отряд? Кто их кормит? Откуда взялись эти мешки?

Но Сальвадор и трое его друзей уже уловили нарастающую силу, что гудела за стенами, услышали, как на фоне этого глухого ропота пробивается одинокий голос, пронзительный детский голос, он проник им под кожу, растревожил чувства, словно ножом резанул по нервам. Голос подхватывал тихие слова и с силой швырял их в стены. Народ гудел, поддерживая детский голос, а капитан задавал вопросы, а гвардеец разделывал лицо каталонца, кромсал щеки, углублял морщины, резал мышцы, расширял рот, оттачивал черты. Но Сальвадор с залитым кровью лицом уже не воспринимал ничего, кроме этой жалящей мелодии. Сальвадор не смог бы заговорить, даже если бы захотел: у него больше не было губ, не было носа, не было век, не было лица, только сплошная рана. И тогда гвардеец отсек ему уши, кровь потоком хлынула в песню и затопила ее.



Доведенные до крайности командиры гарнизона, взвинченные этой песней, предельно раздраженные резкими движениями палача и тем, что он изобразил на лице Сальвадора, совершили тот нелепый поступок, который расшатывает миры, тот жест нетерпения, который ускоряет мятежи. Они показали народу, от которого несло бунтом, каталонца, которого все считали неуловимым и за которым они так долго гонялись по всему краю, они выставили напоказ того, кто вскармливал непокорность голодранцев.

– Поглядите на то, что ждет анархиста! – вопил капитан, стоя перед толпой и держа за волосы заживо ободранного каталонца с закатившимися глазами. – Поглядите на этого человека без лица и на залитую кровью табличку! А поскольку мало кто из вас умеет читать, я скажу вам, что на ней написано. Там написано, что он ворует хлеб. Он, этот человек, отнял у вас муку, отнял, потому что никто ему ее не дал. Пришлось ему ее где-то украсть. Так смотрите же: правосудие свершилось!



Ропот стих, и песня резко оборвалась. Иссяк голосок, воспевавший мятеж и надежду. Площадь смолкла – короткая передышка перед оглушительным ревом, сокрушающим стены.

Безоружные люди набросились на гвардейцев. Толпа подхватила бесчувственного Сальвадора, его передали друзьям, и, пока крестьяне голыми руками бились против ружей, тело каталонца стремительно уносилось прочь на руках одного из его товарищей.

Разодранное лицо

– Эухенио! – заорал Хуан, еще не сплюнув желчь, которой его вырвало, когда ему показали уничтоженное лицо каталонца. – Эухенио!

Потрясенная этим криком, полным ужаса, Бланка разбудила врачевателя, в чье спящее лицо уже больше часа всматривалась, пытаясь разглядеть ребенка, которого прежде любила.

– Встряхнись! Ты нужен твоим друзьям, – справившись с собой, жестко сказала она.

Эухенио отправился туда, где уложили Сальвадора, и поначалу не узнал его.

– Что произошло? – спросил он у Мануэля, который привез мученика на позаимствованной у кого-то лошади.

– Внизу началась заваруха. Революция. Все случилось внезапно. Гражданская гвардия схватила нас – Сальвадора, меня и еще двоих с мешками муки, и они пытали каталонца у нас на глазах, чтобы узнать, где наш лагерь и кто снабжал его едой.

– Тогда надо немедленно уходить! – прервал его Эухенио.

– Нет, они слишком увлеклись… как видишь. Сальвадор ничего не мог сказать. Но крестьяне вдруг поднялись все вместе, а одна девчонка запела, ну сущая канарейка. И от ее пения те, в казарме, обезумели, я думаю, это из-за ее пения они такое сотворили с его лицом. Я сам прослезился, слушая ее, да так, что от слез ничего не видел, вот как это было прекрасно. Столько времени мы копили это в себе, и тут оно выплеснулось изо рта какой-то девчонки. Внутри казармы было слышно, как воет народ. А потом они вытащили нас наружу, и Сальвадора тоже. Повесили ему на грудь табличку. “Хлебный вор” – вот как они его заклеймили. И тогда толпа набросилась на них. Говорю тебе, это случилось внезапно.

– Что ж, наверное, то еще было зрелище! Настоящая бойня. А ты уверен, что те двое, которые были с вами, не заговорят? – требовательно спросил дороживший своей шкурой Эухенио.

– Батраки освободили их, как и меня. Они сейчас с ними.

– Все наши люди сошли вниз, чтобы поддержать крестьян, – прибавил Хуан, воодушевленный рассказом юного Мануэля. – Все это началось внезапно, как гроза. Я побегу к ним. Ты останешься здесь с Мануэлем и Сальвадором, я тебе его доверяю. Можно сказать, ты вовремя появился. Прощай, товарищ.



Бланка последовала за Эухенио, и, пока Мануэль зажигал факелы и керосиновые лампы в маленькой пещере, ставшей лазаретом для Сальвадора, цыганка хлопотала вокруг человека с растерзанным лицом, перекроенным человеческой ненавистью.

– Меня удивляет, что поселок зашевелился из-за такой малости, – насмешливо сказал людоед. – Конечно, глаз это не радует, но чтобы все эти славные ребята кинулись на вооруженных людей после того, как столько лет молча подыхали! Заметь, если смотреть издали, из него получился бы неплохой Христос Скорбей, жаль, что черты лица залиты кровью. Их палачу следовало бы стать скульптором. У него талант, редко какое произведение волнует толпы. Что мы можем для тебя сделать, бедняга Сальвадор? Здесь столько надо зашивать.

– Он приходит в себя, – прошептала Бланка.

– Лучше снова его усыпить, чтобы не слышать, как он стонет. У меня в сумке есть все необходимое.

– Погоди! Он хочет что-то сказать.

– Человеческая воля не перестанет меня удивлять. Как можно надеяться произнести хотя бы слово таким ртом? Помолчи! Ты напрасно себя утруждаешь. Они только язык тебе и оставили.

Из зияющей раны мучительно вырывались окровавленные слова. Произнесенные не губами, но вспоротой плотью. Он знал, кто там пел. Он узнал этот голос – голос мятежа.



Стиснутая со всех сторон толпой Анхела запела. Ее жалоба взлетела над людьми, и стоявшие вокруг подхватили малышку, подняли вверх, чтобы ее пение разносилось как можно дальше, чтобы все увидели лицо неведомой девочки со слишком круглыми глазами, которая с такой силой и пронзительностью пела об их страданиях. Ее голос усиливал слова, что она забирала у них и швыряла в стены, в обитую гвоздями дверь, в проулки деревни, в темнеющее на востоке небо. Горестная мелодия их убожества, красота, извлеченная из страха лишиться самих себя, – они были то псами, что рыщут, уткнув носы в землю, в поисках добычи для хозяев, то мулами, нагруженными так, что потом уж и не распрямиться. Вспоротая песня, горло, разодранное шипом немой боли…

А потом было это изрезанное лицо, которое Анхела не узнала, страдание, начертанное на плоти, живой шедевр – и она больше не смогла петь.

Чтобы все даже в сумерках могли полюбоваться работой палача, гвардейцы поднесли факелы так близко к распоротой плоти, что в наступившей тишине было слышно, как она булькает и хрипит.

Анхела сидела на плечах старого, но крепкого человека, деревенского дурачка, который не сбросил ее, когда ринулся на солдат. Как он собирался драться с девочкой на плечах? Перепуганная выстрелами и внезапной яростью людского моря, она колотила ногами по груди своего носильщика, чтобы тот опустил ее на землю, и не понимала, что девочке ее роста не выжить в царившей метром ниже кровавой неразберихе. Вот так, вознесенная над мятежом, она стала его знаменем, и все были убеждены, что она не переставала петь, потому что ее голос еще звучал в их ушах. Но Анхела кричала совсем другое, а дурачина, ставший знаменосцем, рассекал поле боя во всех направлениях, чтобы все могли ее видеть, чтобы она вселяла в людей мужество, чтобы плыла эта победная мелодия, которая пришла к ней, когда она услышала людской ропот.

Моя сестра была сама не своя от того, что ее мотало из стороны в сторону над схваткой, она слышала свист пуль, она впивалась ногтями в щеки дурачка, выдирала у него волосы. Солдаты целились в нее со стен казармы – они видели в этой девочке главу восстания. Анхела же рвалась к маме, им надо продолжать путь! А дурачок раскачивался и хохотал во все горло среди умирающих, шлепая по крови, перешагивая через тела, и в конце концов ввалился в казарму следом за своими товарищами, все еще беззвучно орущими песню, что увлекала их за собой.



Только глубокой ночью Анхелу, с головы до ног перепачканную кровью сражавшихся, дрожащую всем телом, измученную, вырвали из рук полоумного старого весельчака. На ней не было ни царапины, но после участия в этой битве нижнюю губу у нее чуть перекосило, и отныне выражение грусти рассеивалось, лишь когда Анхела заливалась смехом.

Женщины отвели ее к матери, которая металась по охваченным мятежом улицам, выкрикивая ее имя.

Повсюду горели костры, в осеннем воздухе пахло кровью. Под вопли раненых выпотрошили церковь и священника, и, захмелев от резни, крестьяне с факелами и ружьями потянулись к гасиендам. Большую часть тех, кого помещики отправили за подмогой, перебили как кроликов. Каждый чувствовал, что эта ночь – расплата за вековые страдания, что все возможное зло должно свершиться до рассвета в уплату по всем счетам, потому что другой ночи у них не будет. Завтра же явится армия, надо будет снова сражаться и умирать.



– Я тоже узнал поющий голос, – сказал Мануэль, чтобы заставить Сальвадора замолчать. – Девочка пришла с той стороны сьерры, из Сантавелы, вместе с женщиной, которая говорит, будто притащила оттуда свою тележку.

– Нет ли у этой женщины сына с красными волосами? – спросила Бланка.

– Он сидел в тележке, а позади него сидела маленькая сияющая девочка с глазами цветы соломы.

– Да это же швея! Вот кто может заштопать ему лицо. Надо послать за ней… Мануэль! Если хочешь, чтобы Сальвадор остался в живых, найди эту чужачку. Лишь она сможет зашить его как следует. Только побыстрее, он распадается на глазах!



Мир не нравился Фраските. Он был не таким, каким представлялся ей сверху, с ее гор. Она снова тронулась в путь, не дожидаясь, пока встанет солнце, потащила свою тележку на юг, чтобы как можно скорее уйти подальше от бойни.

Несмотря на ночной час и усталость, спала только Клара, сияющая среди закрывшихся на ночь цветов. Другим детям не удавалось выкинуть из головы ни лежащие на главной площади тела солдат и повстанцев, ни священника, которого выволокли из церкви за кишки, ни кровавый след, который он оставлял за собой, ни маленького мальчика, чья пробитая пулей голова болталась на плече женщины – должно быть, его матери, еще не осознавшей, что ее мальчик мертв, ни крики старухи, узнавшей в горе тел самого младшего из своих братьев.

Дом священника, казарма и общественные здания горели, и пламя озаряло деревню, внезапно обретшую величие, выхватывало из тьмы силуэты вольных людей, разбегавшихся во все стороны. Людей, которые готовы были потребовать расплаты за века унижения у тех, кто морил их голодом, запугивал, использовал. Людей, которые готовы были потрошить, проливать кровь, грабить.

Вольных людей, которые вскоре умрут.



Навстречу Мануэлю двигались вереницы поджигателей, распевавших песню Анхелы, он спрашивал, где пришлая – та, что явилась в роскошном подвенечном платье, мать девочки, что пела на главной площади.

Девочку запомнили все, она стала частью и сердцем их истории. Разве можно называть ее пришлой? Малышка, чей птичий голос сражался вместе с ними, несомненно, родилась в этих краях. Она погибла на главной площади, расстреливая своей песней гражданскую гвардию. Героиня! Один видел, как она свалилась с плеч Хесуса, когда пуля попала ей прямо в грудь, другой говорил, что сам капитан набросился на нее и вонзил в нее нож, но из длинного разреза на детской шее дыхание еще долго выплескивалось песней. Ошеломленного капитана будто бы заколол один из их товарищей, когда тот тряс мертвую девочку, чтобы заставить ее умолкнуть. По словам третьих, девочка жива и сейчас в лагере Сальвадора.

– Завтра, когда придет армия, она будет здесь. Если только не ушла, чтобы разжечь пламя в других селениях. Да здравствует революция!



Мануэлю не удавалось добиться ничего толкового от перевозбужденных людей, которых ничто уже не трогало, кроме огня, крови и черного неба, чью непроглядную темень лизало пламя мятежа. В конце концов ему повстречалась одна из тех печальных, не поддавшихся общему помешательству женщин, которые отвели Анхелу к матери, а теперь хлопотали над убитыми и ранеными. Женщина показала, какой дорогой укатила тележка. Среди голодранцев Мануэль узнал Хуана и сумел вырвать его из революционного угара, напомнив, как важен для их дела Сальвадор. Жизнь вождя зависела от швеи, и оба помчались в погоню за Фраскитой.

Она ушла дальше, чем они могли подумать, и поначалу наотрез отказалась возвращаться. Но когда упомянули Бланку, швея смягчилась, позволила Мануэлю впрячься в тележку и тащить ее к лагерю. Однако и речи не могло быть о том, чтобы Фраскита села на лошадь позади одного из мужчин, чтобы добраться быстрее, – она не хотела оставлять детей неизвестно с кем. Тем более в такую ночь! Тогда Педро и Анхелу усадили на лошадь Хуана, Мартирио и ее мать – на лошадь Мануэля, адъютант Сальвадора шел посередине и вел обоих животных в поводу. Анита со шкатулкой в руках сидела в тележке рядом с Кларой – едва различимым в этой огненной ночи светлячком.



По дороге Фраскита старалась вспомнить лицо человека, который за несколько часов до того отдал ей свой кошелек. Она сама удивилась, до чего точно помнит каждую его черту. Может, она просто их вообразила? Оба мятежника уговаривали ее поспать – ей понадобятся все силы, чтобы сшить Сальвадора.



Ночь постепенно затихала. Костры еще горели, но стрельба почти смолкла, лишь отдельные выстрелы доносились издали. Детей успокаивало и то, что рядом были люди, и дыхание лошадей, и их мерный шаг. Никогда еще они не ездили верхом. Анхела уснула, привалившись к спине брата, уткнувшись лицом в его рыжие кудри.

– Зачем все эти люди дерутся между собой? – спросил Педро у человека, который шел рядом с лошадью.

– Чтобы создать новый мир. “Радость разрушения есть в то же время творческая радость”. Они слишком много страдали и терпели, слишком долго, – ответил Хуан.

– Они же все сломали! – сказал мальчик.

– Нет, старый мир живуч, он точно возродится из пепла. Крестьянам еще далеко до победы. Наверное, завтра нас всех повесят или расстреляют, но не все ли равно, мы давно уже умерли.



Когда маленький отряд добрался до лагеря, было еще темно. Бланка крепко обняла Фраскиту, сказала, что сейчас опасаться нечего, и обещала позаботиться о детях. Пока ждала их возвращения, она приготовила для них постель из мха и листьев в пещере поблизости. Им там будет хорошо, а она посторожит их сон.



Моя мать, с оливковой сумкой для рукоделия через плечо, вошла в маленькую пещеру, где лежал Сальвадор, и, едва кивнув Эухенио, долго всматривалась при свете керосиновых ламп в растерзанное лицо.

Выбрав среди катушек одну, с очень тонкой и очень прочной нитью, она чуть искривила иглу и принялась за работу. Не обращая внимания на сочащуюся кровь, мелкими стежками она сшивала кожу так же спокойно, как если бы это была ткань.

А когда в уставших от сумрака глазах все начало расплываться, на память ей пришли Человек с оливами и вскрик его разорванной железной решеткой одежды. В тот день она впервые починила человека, вернув ему его тень и желания, но стежки были недостаточно прочными, если он ушел, как только долг был уплачен, если не последовал за ней, если она видела, как его тень еще долго плясала на стенах одна после того, как человек покинул дом. Может, она делала с этим порученным ей лицом не то, о чем ее просили? Зашивая его, читая молитвы, заживляющие порезы, усмиряющие боль и приносящие сон, призывая к изголовью революционера древние силы и даря ему лицо, Фраскита постепенно поняла, что она делает. Она теперь свободна, и никто не принудит ее быть той, кем она не хотела быть, никто не заставит ее молчать, прятать то, что она создала, ее не заставят больше ненавидеть или любить. Она свободна – так же свободна, как свободен был палач, что сотворил такое с этим лицом. Другие грабили, убивали и поджигали, так почему бы ей не починить этого человека по своему разумению? И даже если он станет не похож на себя прежнего, эти синие глаза останутся при нем.

Она вспомнила вчерашний разговор, пыл, с которым Сальвадор говорил о своей борьбе, пока его товарищи пытались взвалить на осла мешки мельника. У этого человека желание крепко держалось в теле. Она улыбнулась ему и погладила по правой щеке, к которой только что приладила последний кусочек.



– Ошеломляющая работа! – восхитился Эухенио, который, то и дело макая перо в алые чернила, записывал и зарисовывал. – Откуда ты знаешь, где расположены мышцы?

– Я даже не знаю, что такое мышцы, – ответила моя мать, вырванная из своих грез.

– Мышцы заставляют различные части тела двигаться. Сейчас они превращены в кашу, однако ты сумела отыскать их во всем этом месиве.

– Это как нитки – тянешь и смотришь, что получается. Я пробую – и понимаю.

– А что за молитвы ты произносишь?

– Такое не объяснишь. Я должна сохранить эти молитвы. Найди мне яйца и посуду, чтобы сварить их.

– Ты хочешь есть?

– Нет. И угли раздуй!



Эухенио понял, что на этот раз больше ничего не узнает. Он отложил перо, сходил за оставшимися в его корзине с продовольствием двумя яйцами и чугунным котелком, а потом, наблюдая за швеей, когда она приступила к carne cortada, попытался записать молитвы, которые та произносила вслух.

Но стоило его перу заскрипеть по бумаге, как у него вдруг закружилась голова, и он в беспамятстве рухнул на пол пещеры.

Под утро совместное действие молитв швеи и снадобий Эухенио стало потихоньку рассеиваться и Сальвадор застонал. Когда швея делала последний стежок рядом с верхней губой, раздутое лиловое веко на одном глазу дрогнуло. Фраскита улыбнулась раненому, убрала иглы и, перешагнув через все еще распростертого на полу врачевателя, вышла из пещеры и поспешила к детям.

Она улеглась рядом с ними в пещере, где устроила их Бланка. Педро успел расписать мелом каменные стены – там появилось большое доброе лицо, под которым они с сестрой и спали. Беззубый ангел стерег их сон.



Через несколько часов Фраскиту растолкал Эухенио, повсюду искавший свою записную книжку.

– Отдай мне ее! – взмолился он. – Если хочешь, можешь выдрать страницы, которые касаются тебя, только отдай. Ты не умеешь читать, тебе она ни к чему!

– Я не притрагивалась к твоей записной книжке.

– Когда я потерял сознание, то увидел, как рядом с тобой над лицом Сальвадора работают тени. Потом ты через меня перешагнула, и что-то схватило книжку, которую я держал в руке. Мне это приснилось?

– Я видела только свою работу. Ни теней, ни демонов, ни записной книжки. Только человека, которого надо было зашить.

– Убирайся прочь! – вмешалась Бланка, разбуженная криками Эухенио.



Врачеватель нехотя повиновался. С руками, обагренными чернилами, которые разлились, когда он упал, он прошел мимо Клары, пытавшейся посадить среди камней сорванные накануне цветы, заглянул в маленькую пещеру, где лежал Сальвадор, и рухнул на свою постель, устроенную в нескольких метрах оттуда.

Балкон

В поселке мятежные крестьяне очнулись после ночи убийств, будто после попойки: голова гудит, на душе тошно. При свете дня их революция окрасилась по-другому. Теперь невозможно было обманываться насчет вчерашней бойни. Пришло время считать павших, а вместе с тем и осознать цену своего бунта. Так много трупов, так много крови, так много пепла! Угли еще тлели. Вчерашней жертвенной и убийственной сплоченности как не бывало. Каждый искал на улицах своих погибших, выкрикивал их имена.

Причитали, проклинали анархистов и гражданскую гвардию, проклинали Бакунина и ту поющую девчонку. Конечно, они разграбили лавки и гасиенды, но когда они насытились, боль, казалось, только усилилась.

Восстание не вернет тех, кого еще раньше убила нищета. Казарма не устояла, но сколько своих полегло ради того, чтобы ворваться в нее? Сотня, а может, и больше.

Некоторые даже задавались вопросом, что с ними теперь будет, когда хозяев больше нет. Другие, в том числе и анархисты, испытывали огромное облегчение, которым старались поделиться со скорбящими вдовами и матерями. Люди, одаренные наибольшей силой убеждения, сменяли друг друга на балконе еще дымящегося остова мэрии – балкона, который в любую минуту грозил обрушиться, флаг сорвали и разодрали в клочья. Они выступали перед толпой, чтобы страсть не выдыхалась. Надежда должна была возродиться, несмотря на рассветный ужас, несмотря на привкус слез. Теперь, когда нарыв прорвался с неизбежной жестокостью стихийного восстания, будущее откроется для всех возможностей! Речь уже не шла ни о государстве, ни о церкви, ни об армии, ни о короле, вся эта старая политическая кухня и ее репрессивный аппарат на жалованье у землевладельцев были отменены в этой части света. “Мы – первопроходцы, строители”, – поочередно восклицали они с высоты своего шаткого насеста, обращаясь к угрюмой улице.

Какая победа! Они провозгласили деревню свободной коммуной. Крестьяне погибли не напрасно, и надо держаться, организовать оборону этого священного места!

Остатки группы Сальвадора разместили свой штаб в одном из залов мэрии, который пощадил пожар, и теперь обсуждали дальнейшие действия, поскольку было очевидно, что притворно либеральное правительство Сагасты, даже если оно установило всеобщее избирательное право для мужчин и разрешило существование всех партий, не позволит им вот так взять на себя управление коммуной. Армия точно прибудет сюда! Власти не поскупятся и пришлют не меньше пятисот человек, чтобы подавить восстание, пока оно не охватило весь регион, перекидываясь из деревни в деревню до самой Гренады, а там полыхнет и весь юг страны.

Одной только песней полки не победить. Повстанцы собрали все, что могли: охотничьи ружья землевладельцев, оружие гражданской гвардии, боеприпасы, порох. Все должны научиться этим пользоваться – на этот раз ярости и вил будет недостаточно.

Сколько времени у них осталось, чтобы подготовиться к обороне? Они не имели ни малейшего представления. Детям поручат нести караул, спрятавшись на деревьях, в кустах, и они подадут сигнал, как только заметят на дорогах движение.

Вставал и другой вопрос: что делать с теми, кто занял гасиенды и наслаждался роскошью покойников, спал на их шелковых простынях и ласкал еще не остывшие тела их жен? Как вернуть этих заблудших, зараженных неистовством прошлой ночи, на путь разума?

Хуан организовал в деревне работы по расчистке. Улицы следовало убрать, мертвецов – похоронить.

Шили саваны, сожалея о священнике и о разоренной церкви. Скудные речи анархистов-оборванцев не шли ни в какое сравнение с пышностью католических обрядов, анархисты не сулили павшим никакой загробной жизни! Прощание становилось окончательным и жалким. Тела, завернутые в знамена, скатерти или занавески из уцелевших общественных зданий, заталкивали в наскоро вырытые рвы. Как дорого обошлась эта свобода! Из санитарных соображений похоронили также гвардейцев, священника, местных богачей, знать и чиновников и, чтобы убрать пятна крови, уже частично выпитые землей и сожженные солнцем, разворошили пыль на дорогах и на главной площади, которую переименовали в площадь Надежды – plaza de la Esperanza – в честь событий в Херес-де-ла-Фронтера.

Балкон заскрипел, когда Хуан в свой черед принялся вещать об этой доброй красной и тучной земле, которую богачи из поколения в поколение кормили истощенными трупами, об этой удобренной мертвецами почве, веками орошавшейся крестьянскими потом и кровью и отныне принадлежавшей всем. Каждый получит свою долю. Но он упирал и на другое – откроют школу, где дети и взрослые научатся читать и писать…

Хуан бесновался перед почти обезлюдевшей улицей, драл глотку, вопил о надежде на будущее, но его слушали лишь несколько безучастных прохожих, равнодушно глядя, как он размахивает руками, взгромоздившись на шаткий выступ.

И тут балкон рухнул.

Страх

– Его нельзя перевозить! – объявил Эухенио. – Ваш Сальвадор не может двигаться, да и не только он! Мы пока останемся в горах. Говоришь, я нужен раненым внизу? Но мне хватает работы здесь, с теми, кого принесли в лагерь. Парней, которых надо лечить, у меня более чем достаточно! Не говоря уж о том, куда вы их засунули. Эта пещера будет похуже монастырской трапезной! На меня одного с двумя бабами и кучей детей – полтора десятка искалеченных бедолаг. Возьмите с собой Бланку, она многое умеет. Или швею – она творит чудеса! А я в деревню больше не сунусь. И, раз уж об этом зашла речь, лучше не сообщать людям внизу о том, что я здесь. Того и гляди свалят на меня пропажу трех малышей год назад… Ваши крестьяне жаждут крови, а я знаю, какие слухи ходили тут насчет меня… Так что я остаюсь здесь. Разумеется, надо будет пополнить припасы. У графини имелась коллекция всевозможных растительных экстрактов, я не прочь на нее взглянуть. Надеюсь, старая карга померла?

– Ее тела не нашли, – ответил Мануэль, который был на посылках у Хуана, поселившегося в деревне. – Говорят, слуги помогли ей бежать.

– Как же так! Ваши повстанцы упустили самого заклятого врага народа? – возмутился врачеватель. – Хотите знать мое мнение? Ваша революция провалилась! Крохотный гарнизон гражданской гвардии, заурядный капитан, звезд с неба не хватавший, да несколько вполне безобидных обывателей – а крупная рыба ушла из сетей! Как бы там ни было, я пока что с места не сдвинусь! Армия вскоре снова займет вашу паршивую коммуну, а я предпочитаю держаться подальше от сражений. Но ты все-таки скажи Хуану, что Сальвадор спасен. Как только швея покончит со своими молитвами, ты сможешь с ним поговорить. Он один в своей пещерке. Тебе не кажется, что дальше ехать некуда – последователя Бакунина ставят на ноги святые и призрачные тени? Да еще эти проклятые твари украли у меня записную книжку! Вашей революции придется так или иначе мне за это заплатить! И чем раньше, тем лучше!



Всех раненных во вчерашних боях мятежников, за исключением Сальвадора, устроили прямо на земле в самой большой из пещер на склоне горы. Когда Мануэль приблизился к громадному провалу, ему показалось, будто стонут не раненые, а сами камни.

Нырнув в пещеру, он словно оказался в аду: то, что было слышно снаружи, не шло ни в какое сравнение с оглушительным шумом, царившим в гигантской пещере. Под сырыми сводами созданного самой природой собора заунывно выпевал орга́н скорбей, стоны раненых и завывания ветра сливались в устрашающую симфонию, в которой находила свое место каждая капля воды, сочившаяся по монументальным сталактитам. Пламя нескольких факелов, дрожавшее от ледяного дыхания, лишь усугубляло мрачную обстановку, в которой агонизировали его товарищи.

Мануэль долго стоял в замешательстве, разглядывая преддверие геенны, этот кошмар из тьмы и камня, где несчастные обреченные ожидали, когда перед ними распахнутся врата царства мертвых. Чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, навеваемых этим дантовским зрелищем, он сосредоточился на собственном дыхании, вслушался, как бьется сердце, – ему нужно было убедиться, что он все еще жив, и лишь тогда он сумел совладать со страхом.

Он обошел друзей, тихо поговорил с каждым, выслушал признания, коснулся слипшихся волос умирающих, поблагодарил Бланку. Повитуха, выбиваясь из сил, мыла, перевязывала, облегчала страдания и утешала тех, кого еще вчера не знала. За несколько месяцев скитаний старая цыганка исхудала, но неспешные движения и тяжелая походка крупной женщины остались прежними. Эта стойкая память тела, неспособного воспринимать себя худым, создавала обманчивое впечатление полноты.

– Ни зги не видать, – ворчала Бланка, снуя между лежащими или сидящими, привалившись к сырым стенам, телами. – Вы собрали их здесь, а нам теперь приходится на ощупь лечить их в темноте. Да еще этот шум, удивительно, каким грохотом отзывается в этой дыре малейший шорох. И это еще бедняги стараются не кричать. Так что можешь себе представить, как тут звучат вопли боли! Сегодня утром мне самой пришлось орать, чтобы меня услышали, и даже те, кому хуже всего, поняли и теперь зажимают в зубах рукав рубахи. А из глубины пещеры дует так, что кровь стынет. Лучше было оставить их снаружи, под деревьями, погода теплая. Незачем было набивать их сюда! Вынесите их наружу! Мы сделали что могли. Мы бы подтащили их к свету, но большинство из них слишком тяжелы для нас с Фраскитой. А Эухенио отказывается их трогать, он говорит, мы их убиваем, когда дергаем. Надо бы двоих таких, как ты, чтобы вытащить бедняг.

– Я бы вам прислал в помощь нескольких парней, но, по правде сказать, нам внизу тоже приходится нелегко, – ответил Мануэль, подавленный открывшимся зрелищем.

– Вы продолжаете сражаться? – спросила повитуха, выводя его на свежий воздух.

– Нет. Но там столько трупов, столько раненых! Надо навести порядок, всех успокоить, прекратить грабежи, утешить тех, кто сожалеет о вчерашних событиях. Еще ничего не закончилось. Я поговорю с Хуаном. Но ты – не согласишься ли ты завтра спуститься, чтобы помочь? Внизу есть женщины и дети, нуждающиеся в лечении, а Эухенио отказывается туда идти.

– Ничего удивительного! Я приду, но при условии, что ты засветло проводишь меня обратно.

– Обещаю. Послушай, как ты думаешь, могу я навестить Сальвадора?

– Почему бы и нет?

– Ну эти тени, молитвы… Я не хотел бы помешать.

– Ты тоже боишься! Знаешь, эти разговоры о призраках – пустая болтовня, не надо верить всему, что люди рассказывают! Посмотри на этих бедолаг, одни из них одурманены снадобьями Эухенио, другим так плохо, что вот-вот помрут, и что же, ты вправду думаешь, будто в этом полумраке им не может привидеться всякое? Когда страх сгущается, разливается в воздухе, то начинаешь искать для него лицо.

– Эухенио говорит, что тени украли у него записную книжку.

– Эухенио горазд врать! И, к сожалению, это еще самый мелкий из его пороков. Ну будет тебе! Фраскита никакая не ведьма, она знает то, что другие просто забыли, у нее дар, только и всего! Ваши ружья и ножи куда опаснее тех сил, к которым она обращается.

– Раз ты говоришь про силы, значит, сама в них веришь.

– Я во всё верю. Но не боюсь.

Внезапно мимо пронеслись младшие дочери Фраскиты, за ними гнался Педро. Мануэль вздрогнул, а Бланка крикнула детям, чтобы успокоились, не убегали далеко в лес, а главное – держались вместе. Мануэль уловил в голосе старухи тревогу, и вся уверенность, которую той удалось в него вселить, тут же улетучилась. Рассеявшиеся было опасения вернулись с новой силой, и он с трудом заставил себя войти в пещеру, где швея ухаживала за Сальвадором.

Здесь было куда светлее, чем в служившей полевым госпиталем большой пещере, через широкий проем вливались солнечные лучи, и лишь дальний конец пещеры тонул в таинственной тени. Мануэль впервые заметил, что там есть узкий проход, уводящий куда-то в нутро горы, но надо быть очень тощим, чтобы пролезть туда. Прежде он не задумывался о том, что в глубине всех этих пещер царит кромешная тьма. Сердце стиснул тоскливый страх. Страшно было и в лесу, и в деревне, но там страх обострял ощущения, а здесь он давил, и теперь Мануэлю казалось, что уснуть в одной из этих пещер, в которых он провел не одну ночь, просто невозможно – как и в мэрии, где повсюду кровь и воспоминания о бойне.

А так хочется спать…

Фраскита тихо молилась подле Сальвадора. Лицо у него было опухшим, живым казался только один глаз – запавший, словно тонущий в этом лице, как в перестоявшем тесте. Но по синему блеску этого заплывшего глаза Мануэль увидел, что его друг ждет новостей.

Из уважения к таинственному труду Фраскиты, которую его появление не отвлекло от молитвы, Мануэль ждал, не приближаясь к раненому, крутя в руках свою черную широкополую шляпу. Взгляда Сальвадора оказалось достаточно, чтобы все глупости о тенях и прочем адском отродье выветрились у Мануэля из головы.

Наконец закончив, Фраскита поздоровалась с ним.

– Ты не прикрываешь ему лицо? Чтобы мухи не тревожили? – тихо спросил Мануэль.

– Ни одно насекомое не сядет на его раны.

– Как ты можешь быть в этом уверена? В большой пещере гул стоит от синих мух.

– Если увидишь хоть одну мошку у него на лице, тогда и поговорим.

– Ты рассказала ему, что было внизу?

– Нет.

Мануэль больше не думал о призраках, однако, провожая швею, направившуюся к выходу, он будто бы различил какое-то смутное движение рядом и снова поежился. Опасаясь поворачиваться спиной к дальней стене пещеры, он встал так, чтобы видеть слева проем, за которым небо и деревья, а справа был лишь сумрак.

Более или менее успокоившись, он рассказал, обращаясь к приоткрытому глазу Сальвадора, о событиях. По мере того как Мануэль говорил, рассказ его точно оседал картинками в глубине синего глаза. Каталонец, даже безмолвный, неузнаваемый и неподвижный, оставался для Мануэля лучшим противоядием от страха. Ему так хотелось бы услышать бархатный, мягкий и вместе с тем властный голос, который отметал сомнения и заставлял действовать. Видеть Сальвадора таким немощным, неспособным в этот решающий момент повести их в бой казалось ему жесточайшей несправедливостью. Мануэль так многим был ему обязан, ведь этот каталонец, объявившийся в их краях два года назад, привязался к мальчику, только что потерявшему мать, научил его читать, писать и воевать.

Сальвадор шевельнул рукой – будто пишет. Мануэль, знавший, где анархист держит свои письменные принадлежности, достал их, обмакнул перо в чернильницу и подал ему вместе с листом бумаги. Но писать лежа оказалось непросто – черные чернила ручейками стекали по пальцам раненого, пачкая запястья и рубашку, покрытую высохшими пятнами крови. Написав одну-единственную фразу, он выбился из сил. К тому же обычно Сальвадор для чтения и письма нацеплял на нос маленькие очки, которые сейчас не смог бы надеть.

Чтобы выжить, надо продолжить революцию.

Мануэль прочел фразу вслух.

Продолжить революцию. Он развил эту мысль, желая убедиться, что правильно ее понял. Поднять народ в соседних селениях, агитировать, связаться с другими активными группами в округе, не оставаться в одиночестве перед готовящимся ответом. Трубить повсюду о том, что крестьянские вилы одержали верх над ружьями гвардейцев. Но в какую сторону идти? А Сальвадор дернулся, указывая во всех направлениях одновременно.



Взяв осла за уздечку, Мануэль пошел туда, где оставил коня, и тут заметил тележку. Фраскита с помощью своих детей пыталась протащить ее через заросли на тропинку.

– Что это ты делаешь? – удивился Мануэль.

– Иду своим путем, – ответила моя мать.

– Ты не можешь сейчас уйти, нам без тебя никак не справиться. И потом, одна ты заблудишься в этих лесах.

– И кто же удержит меня здесь против моей воли?

– Никто. Ты не наша пленница! Ты и твои дети ни в чем не будете нуждаться. Про наше убежище даже деревенские не знают. Вас здесь искать не станут. Бланка! – заорал он, увидев за деревьями старуху. – Иди сюда! Поручаю тебе твою подругу. Присматривай за ней получше, чтобы она не ушла навстречу своей гибели!

И Мануэль двинулся дальше.

– Фраскита! Ты что, уходишь на закате? – удивилась повитуха. – Куда ты собралась на ночь глядя с малышкой, которая вот-вот уснет? Да и остальные детки с ног валятся.

– Ты прекрасно знаешь, что я не могу остаться. Ты же сама предостерегала меня в Сантавеле. Людоеды… помнишь?..

– Этот паразит пытался что-то сделать? – спросила старуха, потянув подругу в сторонку от детей.

– Нет, но я чувствую опасность, что-то здесь бродит.

– Подожди хоть до завтра! Он не так быстро берется за дело, и я думаю, что тебя он боится. Пойдем! Мануэль явился не с пустыми руками, принес нам муки и привел двух коз. Сегодня положим детей между нами в пещере, где ночевали вчера. Ничего не случится, а они лягут спать сытыми. Подожди, дочка! Сегодня вечером дороги не безопаснее наших нор в скалах. Пусть все успокоится, а там иди себе куда хочешь.

Фраскита позволила себя уговорить.

В пещере, служившей им укрытием, вихрем носились летучие мыши, то и дело внутрь проникал ледяной язык ветра. В первый же вечер на самых гладких стенах нового жилища появились рисунки Педро. Меловые валы, заключенные в каменную раму, захлестывали белое лицо мельника, с улыбкой глядевшее на пещерную тьму. Беззубый Нептун улыбался из каменной волны. Перед сном мой брат погрузился в море, что плескалось внутри него, и одна из волн наперекор гудящему сквозняку вырвалась наружу, прокатилась по стене и затихла в провале. Стоя со свечой в руке перед фреской, теряющейся в темноте, Анхела следила, как перемещается волна. Ее взгляд остановился, когда рисунок Педро оборвался.

Проход. Сквозняк в пещере из-за того, что там есть проход.

Дети сунулись в темный коридор, конца которого было не разглядеть, из глубины неслись какие-то всхлипы. Внезапно гора дохнула им в лица ледяным холодом.

Завтра они отправятся к центру земли. А на ночь лучше заткнуть отверстие.

Нескольких крупных камней хватило, чтобы заглушить гул.



Убедившись, что дети спят, Фраскита и Бланка устроились возле входа в пещеру. Швея по-прежнему была в подвенечном платье, теперь перепачканном бурой кровью.

– Тебе больше нечего надеть? – спросила Бланка.

– Нет, я взяла с собой только это, – ответила швея, показывая ей сумку цвета оливковой рощи. – Хосе меня проиграл, и я досталась Эредиа. Вся деревня притаилась за окнами, им не терпелось увидеть женщину, которую муж продал, будто осла. И тогда я надела это платье, причесалась и ушла прочь. Мне вспомнилась Лусия в ее платье с блестками.

– Я помню день твоей свадьбы. Ты была такая красивая, пока не увяла из-за этих злыдней. Куда ты направишься?

– Куда ноги поведут.

– Тебя всегда тянуло уйти. Ты, как и я, везде будешь чужой. Но я-то знаю, что гонит меня в дорогу.

– И что же?

– Прежде всего, кровь – моя мать была цыганкой, да и отцу на месте не сиделось, ну а потом – Эухенио. Преступления Эухенио. Думаешь, можно забыть свое дитя? Я сделала все, чтобы уйти от него подальше, но он меня настиг. Я его мать. Он преследует меня – единственную, кого не может обмануть, единственную, кто знает все, а я не могу его остановить, не могу спасти чужих детей, отправив на погибель существо, вышедшее из моей утробы.

Фраскита не нашла что сказать в утешение подруге, но та и не плакала. Они долго сидели рядом в ночной тишине.

– Сегодня ночью в большой пещере умрут три человека. Эухенио показал мне их, и я прочитала над ними усыпляющую молитву. Они не заметят, как угаснут. Но что будет дальше? – в конце концов спросила моя мать.

– Если уйдешь завтра, Эухенио за тобой погонится. Будет преследовать твою маленькую Клару, которая притягивает его, как свет притягивает ночных насекомых. Не обольщайся, он заботится об этих несчастных только потому, что здесь твои дети. Ждет случая. Если ты останешься, случай, несомненно, представится. Но здесь мы с тобой вдвоем, мы с него глаз не спустим, а если уйдешь, то останешься одна, потому что я не брошу раненых. И потом… как бы не вспыхнула вся округа… Возможно, эта деревня – только начало, а в этих пещерах нас надвигающаяся война не достанет.

– Значит, Эухенио будет повсюду следовать за мной, как последовал за тобой сюда! Но почему бы ему не остаться рядом с тобой?

– Он больше не боится меня потерять, считает, что я теперь слишком медленно хожу.

Что-то хрустнуло в темноте, Фраскита быстро обернулась, всматриваясь в непроглядную ночь.