— Вы же слышали о ней, — говорю я — с вызовом, с нажимом.
Я обращаюсь к женщине на соседнем стуле в баре отеля, опрометчиво завязавшей со мной разговор, и к стоматологу, у которого кончаются вопросы о моих детях, и он спрашивает, чем я сама занимаюсь.
Кто-то сразу понимает, о ком я говорю. Кто-то спрашивает:
— Это не та, которую парень держал в подвале?
Нет! Нет. Не та.
Это не та, которую ударили ножом? Нет. Та, которая села в такси с… Это другая девушка. Та, которая отправилась на вечеринку братства, а он схватил дубинку, схватил молоток, та, которая забрала наркошу из дурки, а он… Нет. Та, которая бегала трусцой, а он смотрел на нее каждый день? Та, которой не стоило говорить ему, что у нее задержка? Та, у которой дядя? Погодите — другая, у которой дядя?
Нет: это та, которую нашли в бассейне. Та, у которой нашли алкоголь в… у нее еще волосы замотались… и тот парень признался… точно. Да.
Они кивают, довольные. Чем?
Моя соседка за барной стойкой вынимает из «Кровавой Мэри» сельдерей и хрустит им. Мой стоматолог просит меня полоскать рот. Они пытаются вспомнить ее имя, бормоча одно за другим.
— Эту я точно знаю, — говорят они.
«Эту» — ведь кто она теперь, как не история, история, которую можно знать или не знать, история с ограниченным набором деталей, история, в которую можно углубляться, запоминая карты и даты.
— Та, которая из школы-интерната! — говорят они. — Я помню — та, которую сняли на видео. Вы знали ее?
Она та, чье фото выскакивает, если ищешь «Убийство в Нью-Гемпшире», наряду со снимками арестованных по следам амфетаминовых трагедий за относительно недавние годы. Одно фото — она смеется ртом, но не глазами, как глубоко несчастные люди, — мелькает в заголовках. Это просто обрезанный снимок с теннисной командой из ежегодника; если вы знали Талию, вы сразу поймете, что она не была так уж расстроена, просто улыбалась в камеру без особого желания.
Эту историю рассказывали и пересказывали.
Ту самую, в которой девушка была достаточно молодой, достаточно белой, достаточно симпатичной и достаточно богатой, чтобы на нее обращали внимание.
Ту самую, где мы все были достаточно молоды, чтобы считать, что у кого-то поумнее есть ответы.
Может, мы поняли эту историю неправильно.
Может, все мы, коллективно, каждый не тяжелее перышка, поняли эту историю неправильно.
Часть I
1
Впервые я посмотрела видео в 2016-м. Я была в постели, с лэптопом, в наушниках, и волновалась, что проснется Джером и придется что-то объяснять. Дальше по коридору спали мои дети. Я могла бы сходить, проверить их, пощупать их теплые щечки и ощутить горячее дыхание. Могла бы понюхать дочкины волосы — и, может быть, аромат влажной лаванды и детской кожи помог бы мне уснуть.
Но подруга, с которой я не виделась двадцать лет, только что прислала мне ссылку, и я кликнула на нее.
«Камелот» Лернера и Лоу. Режиссером-постановщиком и техническим директором была я. Одна статичная камера, слишком близко к оркестру, слишком далеко от певших без микрофонов подростков, качество ВХС 1995 года, какой-то член АV-клуба за камерой. И боже мой, мы знали, что далеки от идеала, но даже не думали насколько. Тот, кто это загрузил два десятилетия спустя, добавил примечания внизу с временными метками появления Талии Кит и не поленился перечислить актерский состав и съемочную группу. Бет Доэрти в роли малышки Гвиневры, Сакина Джон блистает в роли Феи Морганы с шипастой золотой короной поверх тугих косичек, Майк Стайлз в роли прекрасного и застенчивого короля Артура. И там же мое имя, пусть и написанное с ошибкой.
Последний раз Талию отчетливо видно в последнем кадре, когда все актеры выходят на поклон, темные кудри выделяют ее из общей массы. Затем почти все остаются на сцене, чтобы спеть «С днем рожденья тебя» миссис Росс, нашему режиссеру, которая встает с переднего ряда, где она сидела каждый вечер, строча заметки. Она так молода — тогда я этого не замечала.
Несколько ребят уходят, возвращаются с неловким видом. Оркестранты запрыгивают на сцену и поют, из зрительских рядов выскакивает муж миссис Росс с цветами, на сцену выходит команда техников в черных рубашках и черных джинсах. Я не выхожу; наверно, осталась в будке. Это в моем духе — пересидеть торжественную часть.
Включая расстановку и пение, поздравление занимает пятьдесят две секунды, в течение которых Талия все время не в фокусе. В комментариях кто-то дал крупный план кусочка зеленого платья с краю декорации, выложил бок о бок фотографии этого зеленого пятна и платья, в котором была Талия, — сперва под кисеей, в роли Нимуэ, чародейки, Владычицы озера, затем без кисеи, с простым головным убором, в роли леди Анны. Но там было несколько зеленых платьев. В том числе у моей подруги Карлотты. Не исключено, что к тому времени Талии уже не стало.
Обсуждение под видео в основном касалось временной шкалы. Спектакль должен был начаться в 19:00, но мы, скорее всего, начали нашу милосердно сокращенную версию с пятиминутным опозданием. По меньшей мере. Антракт из записи вырезали, и комментаторы рассуждали, сколько может длиться антракт в школьном мюзикле. В зависимости от того, какой точки зрения вы придерживались, спектакль окончился в интервале между 20:45 и 21:15. Мне стоило подумать об этом. Когда-то у меня была папка с моими скрупулезными заметками. Но никто меня не спрашивал.
Судмедэксперт установил, что смерть Талии произошла в интервале от восьми вечера до полуночи, однако с учетом ее участия в мюзикле начало интервала смещалось — вот почему точное время окончания спектакля стало предметом бесконечного обсуждения в интернете.
«Я пришел с „Ютьюба“, — написал один комментатор в 2015-м, добавивший ссылку на другое видео. — Смотрите сюда. Это ДОКАЗЫВАЕТ, что расследование запороли. Временная шкала ничего не дает».
Кто-то еще написал: «В тюрьме не тот парень из-за копов расистов на прикорме у школы».
А пониже: «Добро пожаловать в Центр Шапки-Из-Фольги! Сфокусируйте ваши энергии на РЕАЛЬНОМ НЕРАСКРЫТОМ ДЕЛЕ».
Когда я смотрела это видео двадцать один год спустя, из темных уголков моего разума возникло воспоминание о том, как я с подругой Фрэн, участвовавшей в постановке, высматривала в библиотечном словаре слово «сластный». Чтобы унять наше хихиканье из-за фразы «Сластный месяц май», миссис Росс заявила, что «сластный значит просто сладкий. Можете посмотреть в словаре». Но что миссис Росс понимала в сласти? Сласть, как и страсть, это удел молодых, а не замужних училок театральной школы. Но («Пресвятой катях», — как сказала бы Фрэн, могла бы сказать), согласно Вебстеру, сластный действительно значит сладкий или дающий наслаждение, усладу. Среди примеров был и такой: сластная маковая булочка. Мы с Фрэн выбежали из библиотеки, заливаясь смехом, и она распевала: «О сластная булочка с маком!»
Где у меня столько лет хранилось это воспоминание?
Первый раз я просмотрела видео урывками, заинтересованная только в окончании; мне не хотелось слушать все эти подростковые голоса и кое-как настроенные струнные инструменты. Но затем вернулась к началу — в тот же раз, в два часа ночи, напрасно приняв таблетку мелатонина, — и просмотрела все фрагменты с Талией. Нимуэ она играла только во второй сцене первого действия. Она появилась за сценой в тумане из сухого льда, гипнотически напевая за спиной у Мерлина. Что-то встревожило меня в том, как она периодически отводила взгляд от него во время пения, посматривая вправо со сцены, словно нуждаясь в подсказке. Но это было маловероятно; все, что от нее требовалось, это петь свою единственную повторяющуюся песню.
Я осторожно перегнулась через Джерома, чтобы взять с тумбочки его айпад, и включила там видео, на этот раз увеличив лицо Талии, сделав его хотя бы крупнее, если не четче. Сложно сказать, но она показалась мне раздраженной.
А затем, когда Мерлин произносит прощальную речь, обращаясь к Артуру и Камелоту, она снова смотрит в сторону, почти через плечо. И произносит что-то одними губами; это мне не кажется. Ее губы начинают смыкаться, а затем чуть вытягиваются и округляются, словно образуя шипящий звук. Я почти уверена, она говорит слово «что». Может, какому-нибудь рабочему сцены из моей команды, поднявшему забытый реквизит. Но что могло быть такого важного в тот момент, перед самым ее уходом?
В 2016-м никто из комментаторов не заострил на этом внимания. Их волновала только длительность выхода на поклон, была ли Талия на сцене в ту последнюю минуту. (И еще какой она была красоткой.) Пятидесяти двух секунд, по их мнению, было достаточно, чтобы Талия Кит встретилась с кем-то, ждавшим ее за сценой, и ушла с этим кем-то, потихоньку от всех.
В самом конце пленки: наш прославленный дирижер-оркестра-плюс-музыкальный-руководитель, при бабочке, с дирижерской палочкой в руке, начинает речь, которую никто не слушает: «Спасибо всем! Пока вы не ушли…», но видео пестрит серыми полосами. Скорее всего, он напоминает о регистрации в общежитии или о том, чтобы кто-то вынес мусор.
«Внимание на Гвиневру в последние две секунды, — пишет один комментатор. — Это фляжка? Хочу дружить с Гвиневрой!»
Я ставлю видео на паузу — и да, в руке у Бет серебряная фляжка. Может, она надеялась, что друзья заметят ее, а преподы на зрительских рядах не обратят внимания. А может, Бет уже набралась и ей было без разницы.
Другой комментатор спрашивает, может ли кто-нибудь опознать зрителей, проходящих к выходу мимо камеры.
Еще кто-то пишет: «Если смотрите спецвыпуск „Выходных данных“ 2005, не слушайте никого. СТОЛЬКО ошибок. К тому же ТА... звучит как первый слог „тампона“ или „табака“, а Лестер Холт твердит ТАЙ-лия».
Кто-то отвечает: «Я думала, она ТАЛЛ-ия».
«Не-не-не, — пишет первый комментатор. — Я знал ее сестру».
Еще один комментарий: «Мне от всего этого так грустно». И три плачущих смайлика с синим сердечком.
После этого мне несколько недель снилась не Талия, глядящая куда-то в сторону или что-то спрашивающая одними губами, а фляжка Бет Доэрти. Во снах мне приходилось искать ее и снова прятать. Я держала в руках свою гигантскую папку. Но мои заметки ничего не проясняли.
Театралы умоляли об этом спектакле — постоянно заводили о нем разговор годом ранее, всякий раз, как миссис Росс дежурила в общежитии. В 93-м было Бродвейское возрождение, и даже те из нас, кто не видели его, слышали музыку оттуда, доносившую до нас распад Средневековья, поцелуи на сцене, сказочные партии соло. Мне виделись замковые интерьеры, троны, деревья на шарнирах — ничего замысловатого, никакого плотоядного домашнего растения или въезжающего на сцену кабриолета «Форд-делюкс». Журналисты будущего увидят в этом уйму прозрачных метафор. Школа-интернат — лесное королевство, Талия — чародейка, Талия — принцесса, Талия — мученица. Что может быть романтичнее? Что может быть совершеннее девушки, чья жизнь оборвалась, едва начавшись? Девушка — чистый лист. Девушка — отражение ваших желаний, без примеси ее собственных. Девушка — жертва во имя идеи девушки. Девушка — набор детских фотографий, сплошь отмеченных аурой девушки, которая умрет молодой, словно даже фотограф в третьем классе видел у нее на лице, что эта девушка навсегда останется девушкой.
Сторонний наблюдатель, вуайерист, даже правонарушитель — все они ни при чем, если девушка изначально отмечена смертью.
Зрители это любят — по интернету и телевидению.
Как и вы, мистер Блох: полагаю, вам это тоже на руку.
2
Вопреки ожиданиям, в январе 2018-го я мчалась обратно в кампус в одном из тех старых добрых «синих кэбов», которые когда-то столько раз забирали меня из аэропорта Манчестера. Водитель сказал, что весь день гонял в Грэнби.
— Все куда-то в отпуска разъезжались, — сказал он.
Я сказала:
— По домам на праздники.
Он хмыкнул, словно я подтвердила его скверные подозрения.
Спросил меня, преподаю ли я в Грэнби. Сперва меня поразило, что он не принял меня за школьницу. Но затем я увидела свое отражение в зеркальце заднего вида: собранная взрослая женщина с морщинками вокруг глаз. Я сказала, что нет, не совсем, просто еду преподавать двухнедельный курс. Я не стала объяснять, что училась в Грэнби, что знаю дорогу, которой мы едем, как свои пять пальцев. Я подумала, что не стоит вываливать на него столько информации в таком поверхностном разговоре. Я также не стала ему объяснять, что такое миниместр, посчитав, что это прозвучит как-то мимимишно — он явно ожидал чего-то подобного от всей этой избалованной молодежи.
Это Фрэн предложила мне вернуться. Сама она, можно сказать, не уезжала: после нескольких лет в колледже, в аспирантуре и за границей, она вернулась в Грэнби преподавать историю. Фрэн лесбиянка и живет в кампусе со своей женой, работающей в приемной комиссии, и сыновьями.
Моего водителя звали Ли, и он сказал мне, что возит «эту молодежь в Грэнби с тех пор, как их папаши там учились». Он объяснил, что Грэнби — это такая школа, куда можно попасть только через семейные связи. Мне захотелось сказать ему, что это совершенно не так, но было уже поздно разубеждать его в том, что я тут новенькая. Он сказал мне, что «от этой молодежи столько неприятностей — вы не поверите», и спросил, не читала ли я пару лет назад статью в «Роллинг-стоун». Эта статья («Живи свободно или умри: выпивка, наркотики и утопление в элитной школе-интернате в Нью-Гемпшире») вышла в 1996 году, и да, мы все ее читали. Мы переписывались по электронке из студенческих общаг, негодуя на неточности и допущения — почти так же, как девять лет спустя, когда «Выходные данные» снова взбаламутили все это.
Ли сказал:
— За этой молодежью никакого присмотра. Единственное, что меня радует, у них правило против «Убера».
Я сказала:
— Забавно, я слышала, наоборот. Насчет присмотра.
— Ну, это они врут. Им же хочется, чтобы вы у них преподавали, — скажут что угодно.
Я была в Грэнби всего три раза за почти двадцать три года после окончания. Посетила встречу выпускников, когда жила в Нью-Йорке; пробыла час. Съездила на свадьбу Фрэн и Энн в Старой часовне в 2008-м. А в июле 2013-го приехала в Вермонт на несколько дней и заглянула к Фрэн повидать ее первого малыша. Вот и все. Я не была ни на десятой, ни на пятнадцатой, ни на двадцатой годовщине и пропускала клубные встречи в Эл-Эй. Только когда всплыло это видео с «Камелотом» и Фрэн заманила меня в возникший чат, обернувшийся воспоминаниями о театре, я прониклась ностальгией по Грэнби. Я думала подождать до 2020-го, когда на встречу соберутся мои одноклассницы — наша двадцать пятая годовщина совпадет с двухсотлетием школы. Но потом пришло это приглашение.
К тому же мне нравилось, что всего в двух часах езды, в Школе права Бостонского университета, в том году преподавал Яхав, с которым я крутила отчаянный затяжной междугородный роман. Яхав, высокий, остроумный и невротичный, говорил с израильским акцентом. Наши отношения были не такими, чтобы я взяла и полетела к нему. Но я могла бы оказаться по соседству.
Плюс мне хотелось понять, смогу ли я — несмотря на нервы, на почти подростковую панику — утереть нос девушке, которая когда-то сутулясь пробиралась через Грэнби. В Эл-Эй я знала в теории, что состоялась — преподаватель колледжа, ведущая известного подкаста, женщина, которая могла купить продукты с фермерского рынка и отправить детей в школу прилично одетыми, — но в повседневной жизни я не особенно ощущала пройденный путь. В Грэнби, я это понимала, мне придется нелегко.
Так что у меня были деньги, тот самый парень и мое эго, а также — под всем этим, почти неразличимой нотой — была Талия и ощущение, что с тех пор, как я посмотрела это видео, мне слегка не по себе.
Так или иначе, они спросили, я сказала да — и вот я сидела на заднем сиденье у Ли, который вез меня в кампус, превышая скоростное ограничение на десять миль [1].
Он сказал:
— И что вы будете преподавать — типа Шекспира?
Я объяснила, что преподаю два предмета: подкастинг и киноведение.
— Киноведение! — сказал он. — Они у вас смотрят кино или снимают?
Я почувствовала, что любым ответом уроню в глазах Ли как себя, так и школу. И сказала, что преподаю историю кино, что было правдой, но только отчасти. Я добавила, что до недавнего времени преподавала киноведение в UCLA [2], и он, как и следовало ожидать — это был проверенный прием, — сразу заговорил об университетской футбольной команде. Теперь от меня требовалось только вставлять одобрительные междометия в его монолог. Нам оставалось ехать всего двадцать минут, и я могла не опасаться, что он спросит меня о подкастах или станет разбирать Квентина Тарантино.
Школа пригласила меня специально для преподавания киноведения, а я вызвалась вести двойной курс, потому что это означало двойную оплату, а еще потому, что никогда не умела сидеть спокойно и, раз я оставляла детей на пару недель, мне не хотелось просто сидеть без дела. Необходимость постоянно что-то делать — симптом высокофункциональной тревожности и мой ключ к успеху.
Мой тогдашний подкаст назывался «Старлетки в клетке» и представлял собой многосерийную историю женщин в кино — историю того, как индустрия прожевывала их и выплевывала. Подкаст получал максимум внимания, на какое может рассчитывать подкаст, и периодически достигал верхних показателей в разных рейтингах скачиваний. Это приносило кое-какие деньги, а иногда, в качестве приятного сюрприза, о нас упоминала в интервью какая-нибудь знаменитость. Мой соведущий, Лэнс, смог оставить свой ландшафтный дизайн, а я — подработки, которые мне подбрасывал UCLA, и у нас была на примете пара литературных агентов, предлагавших нам свои услуги, если мы решим написать книгу. Мы вовсю готовились к следующему сезону, сфокусированному на Рите Хейворт, но я могла изучать материал из любого места.
Мы последовали по Шоссе 9 за другим «синим кэбом» с двумя ребятами на заднем сиденье. Ли сказал:
— Видали? Спорить готов, пара ваших учеников. Вся эта молодежь неместная. Кто-то даже из-за границы. Сегодня утром вез китаяночек, так они молчали всю дорогу. Какая у них может быть учеба, если они по-английски не говорят?
Не дав расизму развернуться в полную силу, я сделала вид, что у меня звонит телефон.
— Гэри! — сказала я в телефон, и следующие десять минут произносила хм-м и окей, пока мимо проносился замерзший лес. Однако, перестав отвлекаться на Ли, я, к сожалению, почувствовала в полной мере, как взвинчены у меня нервы, почувствовала, как лес затягивает меня в Грэнби. Вот показалась маленькая белая межконфессиональная церковь, по которой я всегда отмечала, что скоро буду на месте. А вот и поворот на дорогу поуже, поворот, который я ощутила всем телом.
Казалось, он заставил меня вспомнить не в меру длинные джинсовые шорты и полосатую майку, которые были на мне в мой первый приезд в Грэнби в 1991-м. Помню, как я думала, нет ли у нью-гемпширских ребят акцента, не понимая, как мало моих одноклассников будут из Нью-Гемпшира. Я едва удержалась от того, чтобы сказать об этом Ли или хотя бы в телефон.
В то время я жила в семье Робсонов, и они за день довезли меня почти до Грэнби из самой Индианы, а следующим утром мы проснулись всего за час до отъезда. Я сидела, опустив задние стекла, подставив лицо буйному воздуху и обозревая панораму ферм, словно с открыток, и густых лесов, непроглядных, как стены. Кругом пахло чем-то вроде навоза, к чему я привыкла, а затем вдруг запахло соснами. Я сказала: «Там пахнет словно освежителем!» Робсоны отреагировали так, словно маленькая девочка сказала нечто умилительное. «Освежителем!» — повторил Северн Робсон и радостно хлопнул по рулю.
Гуляя по кампусу в тот первый день, я поверить не могла, насколько этот лес густой, какая там земля — камни, мох, сосновые иголки. Все время нужно смотреть под ноги. В Индиане мне встречались только рощи между рядами домов или позади бензозаправок — такие рощи можно пройти насквозь. Там валялись окурки и банки от газировки. Но такие леса я представляла в детстве, когда слушала сказки. Теперь эти истории о первобытных чащобах, потерявшихся детях и тайных логовах обрели новый смысл. Как есть чащоба.
Я смотрю в окошко: почтовое отделение Грэнби и бывший магазинчик видеофильмов. Бензозаправка «Сёркл-кей» осталась без изменений, но не вызывала чувства ностальгии. Вот она, дорога в кампус, и вот он, всплеск адреналина. Я завершила притворный разговор, пожелав Гэри хорошего дня.
Когда в тот первый ноябрь облетела вся листва, я рассчитывала увидеть дома и корпуса, ждавшие все это время за деревьями. Но нет: за голыми ветвями были другие ветви. За теми — еще.
По ночам ухали совы. Иногда, если мусорные контейнеры не запирали, мешки с мусором вытаскивали черные медведи и тащили через кампус, чтобы вскрыть словно подарки.
Машина, за которой мы следовали, свернула на развилке к общежитиям для мальчиков, но Ли направился по длинному маршруту вокруг нижнего кампуса, чтобы устроить мне экскурсию, и мне оставалось лишь вежливо слушать его.
Он сказал:
— Где я вас высажу, это верхний кампус, над рекой, с модными новыми корпусами. А здесь, внизу, старая часть, восходящая к тысяча семисотым.
К 1820-м, но я не стала исправлять его. Время было за полдень, и несколько ребят брели через двор из общего корпуса, сутулясь от холода.
Ли указывал на первый учебный корпус, на общежития, в которых мерзли отроки из фермерских семей, на коттеджи, где в былые времена проживали в одиночестве преподаватели-бобыли, на Старую и Новую часовни (ни одна уже не являлась настоящей часовней, и обе были невозможно старыми), на дом директора. Указав на бронзовую статую Сэмюэла Грэнби, Ли сказал, ошибочно:
— Это тот парень, который начал школу всего с одного класса.
Школьницей я не могла пройти мимо Сэмюэла Грэнби, чтобы не потереть его ступню, что вовсе не было местной традицией. Как не могла пройти и мимо таксофона, чтобы не перевернуть трубку. Это было ужасно оригинально и по-бунтарски; можете мне поверить.
Когда Ли наконец доехал до края верхнего кампуса и остановил машину, я открыла дверь и ощутила стену холода. Я рассчиталась с Ли, и он посоветовал мне оставаться в тепле, словно это зависело от меня, словно зима не была в своих правах и все вокруг не покрывал лед с солью. Глядя на корпуса, которые ничуть не изменились, и на тонкий гребень Белой горы, вздымавшийся поверх деревьев на востоке, можно было подумать, что все вокруг подвергли криогенной обработке.
Фрэн предложила мне свой диван, но то, как она это сделала — «то есть у меня еще собака, и Джейкоб вечно включает звук на полную, и Максу все еще не спится по ночам», — больше напоминало вежливый жест, нежели приглашение. Так что я предпочла одну из двух гостевых квартир, расположенных прямо над оврагом, в домике, в котором некогда размещалась администрация. На каждом этаже имелась спальня и ванная, плюс общая кухня внизу. И во всем доме пахло отбеливателем.
Распаковывая вещи, я переживала, что взяла мало свитеров, и думала, как ни странно, о таксофонах Грэнби.
Представьте меня (вспомните меня) в пятнадцать-шестнадцать лет, одетую во все черное, даже когда я не за сценой, в потертых мартинсах, с темными тонкими волосами, обрамлявшими мою упитанную деревенскую мордашку; представьте меня с густо подведенными глазами, облаченной во фланель, когда я прохожу мимо таксофона, беру не глядя трубку, переворачиваю и кладу обратно.
Но так было только поначалу; к третьему году я не могла пройти мимо, чтобы не взять трубку и, нажав любую цифру, поднести к уху, потому что был как минимум один телефон, позволявший услышать через помехи чужой разговор. Я обнаружила этот эффект, когда собралась позвонить в общежитие из спортзала, чтобы спросить, можно ли мне опоздать к десятичасовому отбою, но, нажав первую цифру, услышала приглушенный голос какого-то парня, негромко жаловавшегося маме на промежуточные экзамены. А мама спрашивала, делает ли он уколы от аллергии. У него был такой ноющий голос, что казалось, ему лет двенадцать, и чувствовалось, что он скучает по дому, но я сумела узнать его: это был Тим Басс, хоккеист с плохой кожей и прекрасной подружкой. Должно быть, он говорил по таксофону из общей комнаты своего общежития по другую сторону оврага. Я не знала, какие причуды телекоммуникации делали такое возможным, а когда рассказала годы спустя эту историю мужу, он покачал головой и сказал: «Такое невозможно». Я спросила, что он имеет в виду — что я врушка или что я слышу голоса. «Я просто имею в виду, — ответил Джером ровно, — что такое невозможно».
Я стояла в холле спортзала, завороженная, ловя каждое слово. Но в какой-то момент мне пришлось прекратить это и позвонить к себе в общежитие, спросить у дежурной преподавательницы, можно ли мне задержаться на десять минут, чтобы пробежать через кампус и взять учебник по истории, который я оставила в общем корпусе. Она сказала, нет, нельзя. У меня три минуты до отбоя. Я положила трубку, снова взяла и нажала одну цифру. Снова послышался голос Тима Басса. Магия. Он говорил маме, что заваливал физику. Я удивилась. Теперь я узнала его секрет. Секретный секрет, которым он не собирался ни с кем делиться.
После этого я ненадолго втюрилась в Тима Басса, хотя раньше не обращала на него ни малейшего внимания.
В течение нескольких месяцев я перепробовала все телефоны в кампусе, но так действовал только телефон в спортзале и только если кто-то разговаривал по другому телефону (возможно, по какому-то конкретному) в Бартон-холле.
В основном я слышала неразборчивое бормотание. Один раз я слышала, как кто-то заказывал пиццу. Иногда говорили на корейском, испанском или немецком. Один раз я услышала «Рапсодию в стиле блюз» с фонограммы «Объединенных авиалиний». Иногда я слышала кое-что поинтересней и держала это при себе. Я узнала, что кто-то — я так и не выяснила кто — будет дома на Пасху, но не желает ехать к тете Эллен. Я услышала, как кто-то скучал по подружке — нет, на самом деле скучал, и нет, он ни с кем больше не встречался, он ее любил, зачем она так с ним, не надо так с ним, разве она не знает, что он скучает по ней?
Нам в жизни дается так мало суперспособностей. Эта была одной из моих. Я могла ходить по коридорам, зная что-то о ребятах из Бартон-холла, чего бы никто из них не рассказал мне по доброй воле. Я знала, что Хорхе Карденас не позволял себе выпивать, когда ему бывало грустно, потому что с этого начинается алкоголизм, а он не хотел быть таким, как его отец.
Было бы очень кстати, если бы однажды я взяла трубку и услышала что-то важное, что-то разоблачительное. Услышала бы, к примеру, как кто-то угрожал Талии. Или что-нибудь касавшееся вас.
Но это было лишь частью более общей привычки: я собирала сведения о сверстниках точно так же, как кто-то копит газеты. Я надеялась, что это поможет мне стать более похожей на них и менее похожей на себя, что я стану менее бедной, менее несведущей, менее провинциальной, менее уязвимой.
Каждое лето я привозила домой ежегодный фотоальбом и отмечала фотографии всех учащихся особыми цветными метками: знала ли я кого-то, считала ли другом, была ли влюблена. Иногда, одолеваемая летней изоляцией, я просматривала фамилии людей в школьном фотоальбоме, чтобы выяснить, как зовут их родителей, с единственной целью вырваться на минуту из спальни, которую ненавидела, в доме, который не был моим, в городке, где я почти никого не знала.
Это не делает меня особенной, и даже тогда я понимала это. Я говорю это только для пояснения: мне были важны детали. Не потому, что я могла как-то ими управлять, а потому, что могла считать их своими.
У меня было так мало своего.
[2] UCLA, University of California, Los Angeles — Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе.
[1] 10 миль ≈ 16 км. — Здесь и далее примеч. пер.
3
Фрэн и Энн пригласили меня на ужин, так что я надела теплые боты, заказанные для этой поездки, и направилась через Южный мост к нижнему кампусу. Было девять градусов мороза [3], а снег такой твердый, что можно идти по нему, не проваливаясь. Я подумала, встретится ли мне кто-то из знакомых, но было похоже, что кроме меня здесь нет ничего живого.
Раньше, приезжая в Грэнби, я бывала лишь в определенных частях кампуса. Я не ходила по мостам, не заходила в учебные корпуса. Теперь расстояния сбивали меня с толку; моя память, как и частые сны о Грэнби, незаметно сдвигала все дюйм за дюймом. Статуя Сэмюэла Грэнби, к примеру, каким-то образом забралась на десять футов [4] по склону холма. Я прошла мимо и по старой традиции коснулась его ступни рукой в перчатке.
Той осенью, как только я приняла приглашение провести курс, я проснулась с мыслями о главной улице городка, на которой сосредоточена вся деловая активность, но не могла вспомнить название, поэтому загуглила карту Школы Грэнби.
В итоге я нашла, помимо названия улицы (Краун-стрит!), подробные карты кампуса, каким он был в марте 1995 года, карты, на которые люди нанесли пунктирные линии, отражавшие их теории, маршруты, проложенные через лес. Я знала, что убийство Талии захватило и удерживало общественное внимание, но не сознавала, сколько времени люди ему уделяли.
Погружение в виртуальные кроличьи норы не способствовало моему душевному здоровью. (В ту ночь, когда я посмотрела видео «Камелота», я сидела и гуглила одноклассников и преподавателей Грэнби, гуглила факты об утоплении и пересматривала ту самую часть выпуска «Выходных данных». В какой-то момент проснулся Джером, увидел мои глаза и сказал, чтобы я прекратила это, приняла успокоительное и провела утро в постели.) Так что я успела только час поглазеть на карты, почитать, что говорят люди.
Выражение «кроличья нора» приводит на ум Алису, стремительно летящую вниз, но я имею в виду настоящий крольчатник с бесконечными петляющими туннелями, ветвящимися дорожками и неотъемлемой клаустрофобией. У меня взорвался мозг при виде того, сколько люди уделяли этому внимания. Для них Талия была лицом с нескольких разлетевшихся по интернету фотографий: едва намеченной жизнью, а не девушкой, пахнувшей духами «Подсолнухи», чей смех напоминал икоту, не девушкой, бросавшейся на кровать, словно ручная граната.
Но должна признать, что меня саму не меньше волнуют люди, с которыми я никогда не встречалась. Меня волнуют Джуди Гарланд, Натали Вуд и Черная Орхидея. Волнует девушка, игравшая в лакросс, которую убил ее бывший в Университете Вирджинии, и девушка, чей приятель явно не работал в «Жемчужном зрении» в тот день, и старшеклассница, убитая на заднем дворе своего приятеля в Шейкер-хайтс, пока все спали, и бедная Марта Моксли, и женщина в лифте отеля, и единственная черная женщина на попойке белых леди, найденная мертвой на газоне, и женщина, застреленная через дверь ванной своим знаменитым приятелем, заявившим, что принял ее за грабителя. У меня есть мнения насчет их смертей, ничем не обоснованные. И в то же время меня мутит оттого, как они превратились в общественное достояние, предмет коллективного воображения. Мутит оттого, что почти все женщины, над смертями которых я размышляю, были прекрасны и хорошо обеспечены. Оттого, что почти все они были молоды, как и положено жертвенным агнцам. Оттого, что я не одинока в своих наваждениях.
Общий стаж Фрэн и Энн в Грэнби обеспечил им перевод из общежития в отдельный дом, один из трех старых домов у парадных ворот. Мне было неловко звонить в дверь с пустыми руками — я забыла остановить «синий кэб» у винного магазина, — но дверь открыл их сын Джейкоб, и их золотистый ретривер принялся тыкаться носом мне в бедра и слюнявить джинсы.
Надеюсь, вы помните Фрэн, потому что Фрэн этого заслуживает. Фрэн Хоффнунг — впрочем, теперь уже Хоффбарт, поскольку они с женой составили свои фамилии в одну. По крайней мере, вы помните Хоффнунгов: Дэб Хоффнунг преподавала английский, Сэм Хоффнунг преподавал математику, а Фрэн с тремя старшими сестрами росла в квартире, пристроенной спереди к Сингер-Бэйрду, общежитию для девочек с такой прикольной покатой крышей. Она была сорванцом, вела передачу «Под фанеру» и вечно красила волосы розовым или лиловым «Маник-паник». Теперь ее волосы русые с проседью, но такие же клевые, как прежние розовые.
Рождественская елка все еще стояла, и после того как я обняла его мам, Джейкоб повел меня восхищаться елочными украшениями — крупными старомодными цветными лампочками и редкими игрушками времен детства Фрэн и Энн: раскрашенной конурой Снупи, серебряной чашечкой с именем Энн, вязаной совой. И одним очевидно недавним добавлением — анимешной фигуркой с кружевным воротничком.
Джейкобу, которого я помнила краснощеким младенцем с коликами, было уже почти пять, и у него теперь был двухлетний братик, которого до этого я видела только онлайн, упрямо возивший свои поезда по моей ноге, пока Энн не увлекла мальчиков «Щенячьим патрулем» на айпаде. Энн приготовила нам вегетарианские тако. Я съела больше обычного просто потому, что Фрэн вечно переживала, что я недоедаю. Фрэн смешала графин «Маргариты», и мы слушали Боба Марли, который хоть и не очень сочетался с нашей едой, но тоже был из теплых краев. Фрэн не давало покоя, что я прилетела из Эл-Эй, когда здесь настали самые холода.
— Ты будешь обижаться на меня, — сказала она. — Я стану виноватой лужей.
Я сказала:
— Замерзшей виноватой лужей. Таким маленьким виноватым катком.
Энн спросила, не нужно ли мне дополнительных носков, дополнительных одеял, дополнительных чего угодно.
— Может, пару свитеров? — сказала я. — Я забыла, что бывает холодно в доме.
Энн метнулась куда-то и вернулась с целым бумажным пакетом свитеров, толстовок и парой пижамных штанов Грэнби в зеленую с золотом клетку.
У Фрэн был отпуск на весь миниместр; три года подряд она преподавала Вьетнамскую войну, а теперь настала ее очередь для «профессионального роста», то есть она собиралась читать книги, отвечать на письма и выпивать со мной.
— Нам не обязательно зависать каждый вечер, — сказала она, — но, если ты не здесь, у меня такое ощущение, что ты сидишь в этом номере для гостей, смотришь унылую гетеросексуальную порнуху и думаешь о работе.
Фрэн дежурила в общежитии по средам, но сказала:
— Каждый второй вечер будем тусить как в девяносто пятом.
— С «Зимой» [5] и эко-печеньями?
— Я думала о «Сасси» [6] и тепловатом «Натти-лайт» [7].
Я сказала:
— Мне надо будет проверять домашки.
Но Фрэн понимала, что уговаривать меня не нужно.
— Как минимум каждый второй. А в пятницу будет вечеринка, ты должна прийти. Все хотят с тобой познакомиться. Мы называем это полумини — ну, потому что в середине миниместра.
— Напрашивается игра слов, — сказала Энн.
Энн была блондинкой с длинными вьющимися волосами и атлетичной фигурой, так что Фрэн рядом с ней казалась коренастой. Осенью Энн занималась бегом по пересеченной местности, а весной — просто бегом, и была для Фрэн, можно сказать, идеальным сочетанием внимательной публики, верного партнера и менеджера. Если вам нужна идея для вечеринки, у Фрэн их двадцать. Если вам нужно, чтобы кто-нибудь заказал пиццу, купил лед и прибрался в гостиной, пока Фрэн составляет плейлист, то это Энн. Они познакомились в Грэнби: Энн начала работать в приемной комиссии, а у Фрэн в то время был краткий период жизни за пределами школы-интерната. Когда Фрэн вернулась, они стали дружить, не обращая внимания на подколки коллег, и сошлись на том, что сейчас уже никого не встретишь. А затем однажды отправились вдвоем в Бостон на длинные выходные и вернулись счастливой парой.
И вот Энн уже отправляет мальчиков спать и говорит им, что они могут не ходить в ванную, если будут вести себя тихо, а Фрэн тем временем наклонилась ко мне через стол и сказала, словно мы только и ждали, пока ее жена выйдет из комнаты:
— Рассказывай все.
Она имела в виду все про Джерома, потому что я упомянула, когда мы переписывались несколькими неделями ранее, что Джером съехал и живет по соседству. И теперь Фрэн нужно было знать, как все обстоит, а также почему я до сих пор не рассказала ей этого.
— Мы все еще женаты, — сказала я. — Просто это не то, что понимали под супружеской жизнью наши бабушки.
Это случилось так медленно, что было бы нелепо объявлять об этом в соцсетях и писать старым подругам-друзьям.
— У нас был трудный период, — сказала я, не уточнив, что с тех пор прошло два года, тогда детям было пять и три, и их громкая неугомонность добавляла стресса. Мы дошли до точки, где все, что я говорила Джерому, было неправильно или неправильным голосом. А все, что говорил мне он, было еще хуже. У нас медленно нарастала аллергия друг на друга, и в итоге нам пришлось признать, что каждый из нас прикован к человеку, которого тошнит от одного нашего вида. — И примерно тогда же, — сказала я ей, — мама Джерома отправилась в хоспис. Она жила в другой половине нашего дуплекса, так что он переехал туда.
Он художник, и в таком решении было что-то практичное: он смог переделать вторую спальню под студию и перестать снимать студию в центре. Мы могли не разводиться, сохранять прежний адрес, по налоговым соображениям и для удобства — и, если честно, просто из лени. Мы решили, что дети могут ходить к нам туда-сюда, но в итоге ходить туда-сюда стал Джером, поэтому, когда я была, к примеру, в Грэнби, он спал в моей постели, то есть в нашей старой постели, и случалось, оставался спать там вместе со мной, потому что он хорош в постели и теперь, когда мы не мозолили друг другу глаза, взаимная ненависть поутихла. Вообще-то, он мне очень даже нравился: я была ему признательна, когда он брал детей, испытывала ностальгию, ложась с ним в постель, и бывала озадачена его личной жизнью, в равной мере чувствуя себя польщенной, возмущенной и ревнивой, когда он обращался ко мне за советом в сердечных делах. Все, с кем он встречался, казались мне какими-то сумасшедшими, и я не могла понять, в ком тут дело — в нем или во мне.
Фрэн сказала:
— Знаешь, я обожаю, как ты никогда не ставишь на людях крест, но это просто умора, что, расставшись с ним, ты даешь ему жить у тебя.
— Ну, по соседству.
— Короче, одним словом, — сказала она, — ты свободна?
— По сути. Замужем, но свободна.
— Забавно, что моя супружеская жизнь традиционнее твоей.
Я не стала говорить ей про Яхава, возможно потому, что не хотела сглазить. Яхав был фривольным и непредсказуемым, симпатичным израильским кроликом, который мог с равной вероятностью примчаться прямо сюда или навечно исчезнуть в лесах. В тот день я написала ему из аэропорта: «Как и предупреждала, я вторглась в Новую Англию». В ответ он прислал один восклицательный знак.
Я еще не спала с Яхавом, когда разошлась с Джеромом, но его дружба в то время помогала мне понять, что не все устали от меня, не все винят меня в плохой погоде. У Яхава были огромные теплые руки. И темная щетина, такая густая, что в ней скрывались его подбородок и шея — тьмы больше, чем света, ночного неба больше, чем звезд.
Вернулась Энн, мы обновили выпивку, и вечер превратился в этакий ретроспективный сеанс сплетен. (Погоди, помнишь Дани Майкалек? Помнишь, как она пыталась сама проколоть себе нос и занесла инфекцию? Ага, пришлось уехать на месяц домой. Она была в паре со мной на лабораторной, и я ничего не сделала. Она меня ненавидела. А я — ее. Как там она теперь? Я тебе не говорила? Она лютеранская священница!)
Нас подзуживал одобрительный смех Энн, ее ошеломленные вопросы. Если бы ее не было рядом, мы могли бы просто сказать, не вдаваясь в подробности: «Помнишь святилище Курта?» Но ради Энн (да и ради друг друга) мы пустились в описания того, какое изысканное святилище мы устроили в лесу на третьем курсе в честь Курта Кобейна и ходили туда с того самого дня, как он попал в больницу после передоза (в начале марта, когда мы надевали толстые перчатки, чтобы прикнопить вырезанные журнальные фотки к замерзшему дереву), до тех пор, пока он не покончил с собой в апреле. К тому времени люди уже знали о нашем святилище, и на другой день после того, как обнаружили его тело, мы с Фрэн увидели, что к дереву приколоты еще несколько обращений, журнальных фоток, красное надувное сердечко и что-то похожее на остаток бутоньерки для Танца Весны.
— Мы так его любили, — сказала я, а затем мне подумалось, что это касалось только меня. — Или только я.
— О, я его любила, — сказала Фрэн. Она напилась больше моего. — Но я была влюблена в Кортни. Курт был моим прикрытием.
На десерт были бананы в карамельном соусе с ванильным мороженым — Энн все еще оставалась достаточно трезвой, чтобы управляться с плитой и игнорировать наши требования поджечь бананы, — и чем больше мы ударялись в подробности, а Энн теряла нить разговора, сохраняя терпение, тем уморительней все становилось.
Рядом с Фрэн я всегда юморила как ни с кем, или по крайней мере она находила меня смешной. Мы познакомились на первом курсе, на мировой истории, и первое время не разговаривали, просто большинство дней плюхались за соседние парты по инерции. Я проваландалась сентябрь, ни с кем по-настоящему не подружившись, в столовой садилась на угол длинного стола с первокурсниками всех мастей и смотрела, как они разбиваются на дружеские группки, понимая, что вскоре останусь одна. Среди нас был паренек по имени Бенджамин Скотт, сразу заявивший себя гением нашего класса, — высокий блондин, цитировавший столько книг, которых никто из нас знать не знал, что казалось, он уже до Грэнби получил пару дипломов. Кто-то в классе, должно быть, пошутил о том, чтобы убить Бенджамина или что-то про его смерть, потому что я сказала себе под нос: «Если ты умрешь, оставишь мне свои оценки?» Меня услышала только Фрэн. Она хихикнула, огляделась и сказала громко: «Ага, Бенджи, если ты умрешь, оставишь мне свои оценки?» И (о чудо!) класс заржал. Даже сам Бенджамин Скотт смущенно рассмеялся. После занятий Фрэн нагнала меня в коридоре. «Без обид, — сказала она. — Слишком хорошая реплика, чтобы не использовать».
С тех пор я старалась, чтобы Фрэн слышала мои замечания, которые прежде я бы даже не стала произносить. Ничего из этого она больше не озвучивала, но ухмылялась или скрывала смех кашлем. Поскольку Фрэн заняла единственную в классе парту для левшей, наши тетради соприкасались, и вместо того, чтобы передавать записки, мы могли просто писать друг другу что-нибудь на полях.
«Откуда ты вообще?» — написала она как-то раз, а я ей: «Из западных ебеней», что в то время было достаточно оригинальным, чтобы сойти за остроумие. До тех пор никто не считал меня особенно остроумной. Это кружило голову.
Фрэн обедала в другой столовой, жила с родителями, а не в общаге и играла в хоккей на траве, тогда как я была в команде по гребле, поэтому наша дружба не скоро вышла за пределы класса. Но в какой-то момент это случилось вполне естественно. Мы уже умели разбирать почерк друг друга. Она начала приходить ко мне в комнату готовиться к экзамену по истории, а потом и по другим предметам. А потом она устроила мне сцену за то, что я не знала, кто такие пикси, и после этого мы стали лучшими подругами.
За все время в Грэнби ни я, ни она ни с кем не встречалась; Фрэн — потому что была слишком замкнутой и считала себя единственной лесбиянкой в Нью-Гемпшире; я — потому что патологически боялась быть отвергнутой и униженной в таком месте, где и без того не чувствовала себя уверенно. Грэнби я должна была держать незапятнанной. Все плохое должно было остаться в Индиане; в Грэнби ничто не должно было причинить мне боль. Если бы мое сердце разбилось в Нью-Гемпшире, все бы пошло прахом. У меня бывали парни на летних каникулах. Но в Грэнби я даже ни с кем не танцевала. Фрэн собирала группу будущих выпускниц, фалангу незанятых девушек, и я вступила туда, но носила с платьем кеды, и все понимали, что я не всерьез. Поскольку ни я, ни Фрэн ни с кем не встречалась, у нас не было такого, чтобы кто-то месяцами ходил в столовую только со своим парнем. Когда мы с ней надоедали друг другу, мы просто добавляли еще кого-нибудь в наш тесный круг. Карлотту Френч, Джеффа Ричлера, польскую девочку по имени Бланка, ходившую за нами хвостом весь свой единственный семестр в США.
В тот вечер мы почему-то принялись вспоминать, кто из наших одноклассников уже умер. Мы делали это без должного почтения, но помните: мы напились и ко всему относились с одинаковой легкостью.
Зак Хьюбер, на год старше нас, погиб при крушении вертолета в Ираке. Пуджа Шарма, бросившая Грэнби за несколько недель до выпуска, умерла через два года, перепив таблеток в колледже Сары Лоуренс. Келлана ТенЙика выловили прошлой весной со дна озера в собственной машине. Он был алкоголиком, в разводе и, в целом, вел ужасную жизнь. А в Грэнби казался таким счастливым, таким обыкновенным. У него были рыжие волосы, которые спадали на лицо, когда он бежал за мячом в лакроссе.
Мы насчитали восемь мертвых одноклассников, и Фрэн сказала:
— Но трое ребят, умерших в старшем классе, поставили рекорд.
— Не считая, может, Второй мировой, — сказала я, имея в виду универы. Школьники на войну не ходили. Наверно, я пыталась сменить тему. Я не говорила Фрэн, насколько мои мысли занимала Талия, как еженедельные разговоры в подкасте о мертвых, сброшенных со счетов женщинах в раннем Голливуде, о системе, которая выбрасывала женщин словно старые кинодекорации, возвращали меня к смерти Талии: к тому, как люди переступили через нее, как Грэнби дистанцировалась от этого происшествия, как ее убийство стало достоянием общественности.
— Погодите, — сказала Энн. Она уже стояла у раковины и мыла посуду. — Умерли трое из всей школы или только из вашего выпуска?
Мы подтвердили, что только из нашего выпуска.
— В других классах никто вроде не умирал, — добавила Фрэн. — Умерли трое, и все из нашего класса.
— Трое из скольких — из ста двадцати? С ума сойти.
— Двое сразу, — сказала я, — всего за месяц до выпуска. Двое ребят поехали выпить в Квебек и на обратном пути съехали с дороги. И, конечно, Талия Кит, за пару месяцев до того.
— Господи, — сказала Энн. — Я знала о Талии, но не об остальных. Охренеть какой выпускной год.
— Выпускной был стремным, — сказала я. И нам с Фрэн почему-то показалось это уморительным, и мы прыснули со смеху, а Энн стояла с мыльной мочалкой в руке и смотрела на нас.
[3] –9° по Фаренгейту = –23° по Цельсию.
[7] «Натти-лайт» (англ. Natural light (Естественный свет)) — американский низкокалорийный светлый лагер.
[6] «Сасси» (англ. Sassy) — коктейль с огурцом для похудения.
[5] «Зима» (англ. Zima) — алкогольный напиток.
[4] 10 футов ≈ 3 м.
4
Свет из башни Старой часовни ложился длинными геометрическими полосами на снег во дворе, размежевывая тьму. Эти полосы света были так прекрасны, что я старалась обходить их стороной. Должно быть, текила добавила мне впечатлительности.
Не припомню, чтобы снег так завораживал меня в школьные годы, поскольку мое первое воспоминание о здешней зиме связано с ощущением холода, жуткого холода. Когда я смотрела школьный проспект, мне казалось, что все эти фотографии лыжных команд и школьников на снегоступах просто для эффекта. Я не понимала, что где-то может быть настолько холоднее, чем в южной Индиане, и так долго. Не понимала, как лыжники — и спортсмены, и ребята, просто привыкшие кататься на лыжах по выходным, — доминировали в социальном плане над школой, словно этот особый способ передвижения делал их высшим видом. Не понимала, насколько тонкие у меня носки, насколько непригодны мои ношеные пальто.
Я прошла мимо общаги Кочмэна, запомнившейся мне самой мрачной и грязной из всех, но ей, должно быть, сделали «подтяжку». Подсвеченные камни выглядели поразительно чистыми, пожарная лестница — новой и изящной. В начале первого курса я частенько сидела с краю старой ржавой лестницы, впитывая послеполуденное солнце и читая учебники. Может, это было странно — сидеть возле общаги мальчиков, но в то время это казалось логичным. Здесь же поздней осенью мне из окна прокричал Дориан Каллер, не его ли я выслеживаю. Ему это показалось таким смешным, что следующие три с половиной года он поднимал эту тему при каждой нашей встрече. Он говорил своим друзьям что-нибудь вроде: «Боди, я получил твое письмо, но оно такое стремное. Парни, она мне написала такое десятистраничное письмо о том, что хочет моего мужского мяса. Это ее фраза, не моя. Боди, тебе надо взять себя в руки». Я могла бы не уточнять, что с Дорианом у меня ничего не было, не считая того, что несколько раз я невольно оказывалась в паре с ним на французском. Или он мог сказать: «Боди, зря ты увязалась в Лондон за моей семьей. Я лежу у себя в отеле и слышу такие стоны из-под кровати, и кругом такой рыбный запах, потом смотрю под кровать, а там Боди ублажает себя».
Подобные шуточки не предполагали никакого ответа. Я никогда не могла понять, пытался ли он флиртовать со мной или я была настолько ниже его в социальном плане, что заслуживала только насмешки. Один раз я попыталась подыграть ему и сказала: «Да, я залезла к тебе в окно; хотела позвать на Танец Весны, и я умру, если откажешься», но он только громче засмеялся и сказал своим друзьям: «Видите? Мне надо доложить о ней! Господи, Боди, это же типичное сексуальное домогательство».
На середине Южного моста я поскользнулась и полетела вперед, успев подумать, как сейчас треснусь подбородком об лед, но вместо этого треснулась локтями и предплечьями, и секунду лежала лицом вниз, мозг мой кипел, кости дрожали. Я почувствовала себя странным образом униженной, пусть меня никто и не видел. Одни лишь призраки моей минувшей юности.
И еще кое-что поразило меня — дурацкое несоответствие реальности ожиданиям: я ведь была уверена, что вернулась в Грэнби неуязвимой. Это пятнадцатилетняя Боди могла поскользнуться на льду, могла что-то сломать себе или совсем сломаться, могла напиться до отключки на ночь глядя возле святилища Курта и проснуться от холода, напуганная, что могла замерзнуть до смерти, и не зная, не этого ли хотела. Но сорокалетняя Боди знала, что к чему, и давно привыкла держать под контролем свой разум и тело. Однако твердая холодная земля напомнила мне, как легко потерять равновесие.
После этого я стала осторожней. Пришлось сказать своему эго, избалованному южным солнцем, распределять вес пониже и идти, чуть подавшись вперед. Я включила фонарик в телефоне и стала высматривать гололед.
Открыв дверь гостевого дома, я увидела жильца с нижнего этажа — молодого человека в узких джинсах, — только что прибывшего из Ньюарка после задержки рейса. Он прибыл преподавать двухнедельный курс веб-дизайна. Он предложил мне пиво, но я взяла воду, плюс один апельсин из фруктовой корзины, заботливо оставленной для нас на стойке.
Молодой человек сказал, что никогда не видел ничего подобного. Ему хотелось знать, здесь все ребята гении или что.
— Они умнички, — сказала я, радуясь, что он не спросил, не все ли они богатые сироты, — но они нормальные подростки. У вас также будут ребята из других стран. И американские — из таких мест, где школы не на высоте. Много ребят, чьи родители учились в школах-интернатах, так что для них это нормально.
Молодой человек, чье имя я уже забыла, моргнул. И прижал к груди свое крафтовое пиво.
Раньше, приезжая домой в Броуд-Ран, я пыталась объяснить старым друзьям, что такое Грэнби. Худшее, что я могла сделать, это представить ее элитной школой, поэтому я невольно описывала ее как исправительное учреждение. Немало моих друзей считали, что меня отправили туда против моей воли.
— Думайте об этом как о маленьком колледже свободных искусств, только для ребят помоложе. Или… были у вас в школе классы для отличников? Притворитесь, что это класс отличников.
— Но чтобы в лесу, — сказал он, чуть улыбаясь. — Класс отличников в лесу.
Я сказала ему, что в мое время у нас не было миниместров; мы продирались от самых каникул до начал анализа, спряжения глаголов и уровней pH. А эти ребята изучали зимнее лесоводство, текстиль, психопатологию, шекспировские монологи и историю рэпа.
Парень в джинсах покачал головой.
— У меня в школе даже нельзя было выбрать второй язык. Для всех был испанский. Даже для ребят из Пуэрто-Рико.
Я рассмеялась и сказала:
— Высший балл обеспечен.
Я могла бы честно признаться, насколько двусмысленно относилась к Грэнби, как нелегко мне здесь пришлось, но я уже немного протрезвела, и включился некий защитный механизм, знакомая потребность доказать кому-то, что это не совсем элитное заведение и я сама не элитарная особа, нечего смотреть на меня с опаской. Поэтому я добавила заготовленные для подобных случаев слова: «Это поразительная школа. Приехав сюда по стипендии, я изменила свою жизнь». Отметьте тщательную формулировку и то, как я ввернула, что в число привилегий, доставшихся мне в жизни, богатство не входило. Про стипендию я соврала, но только формально.
— Я была здесь белой вороной, — сказала я, — но это вытащило меня из маленького городка в Индиане, и я оказалась среди ребят из самых разных мест. Иногда люди думают, что школа-интернат — это сплошь белые ребята по имени Трип, но это не так.
Эту речь я отполировала до блеска. Даже пьяной я произносила ее без заминки.
— Я в смысле, — сказал парень в джинсах, — они на самом деле были из Пуэрто-Рико. Что может дать пуэрториканским детям испанский как второй язык? Дальше мы не продвинулись — только до уровня два. Типа: Yo tengo que comer manzanas [8]. Уровень два.
[8] Я должен есть яблоки (исп.).
5
Следующим утром я долго лежала в постели — твердый матрас, мягкие подушки, — пытаясь понять, где я, в каком отеле. Ответ пришел, когда я увидела на стене напротив черно-белую фотографию Старой часовни, а через секунду услышала отдаленный звон, пробивший восемь часов. До занятий всего два часа, и час до того, как за мной зайдет преподавательница журналистики, чтобы отвести в отдел кадров подписать какие-то последние бумажки.
Я села, и меня захлестнула похмельная желчь. Кстати, первое похмелье у меня было в Грэнби. Один раз я ушла с физики, чтобы проблеваться в мусорное ведро в коридоре, и мисс Вогел проводила меня в медпункт, где я сказала придирчивой медсестре, что отравилась едой.
Я написала Джерому и спросила, как там дети, чего не удосужилась сделать вчера. Они так привыкли к моим путешествиям, что я давно не писала сообщения вроде «Я в порядке!»
Я проверила, не написала ли вчера по пьяни смс Яхаву; не написала, и он мне — ничего. Тогда я написала: «Встретимся на этой неделе? В среду?»
Выйдя из душевой кабинки в маленькую ванную, я почистила зубы, и похмелье стало проходить; после похмелья остались просто нервы. Нервничала я не только из-за преподавания, но и… у меня ушла минута, чтобы разобраться в этом. Похожее чувство я до сих пор испытываю, заходя в пригородный торговый центр, хотя прошли десятилетия с тех пор, как по зонам общепита бродили группы подростков, ища, над кем бы поприкалываться. Я боялась, как собака боится того места, где когда-то ей на голову упал грецкий орех. Иррациональное нутряное чувство, больше привязанное к памяти, чем к обстоятельствам.
Я надела самую новую одежду, какую взяла с собой: накрахмаленные темные джинсы, красный свитер и золотой браслет, который подобрала для меня той осенью стилистка в интернете.
Осенью выпускного года в Грэнби я была рада получить длинную гофрированную юбку «Джей.Крю» от одной из сестер Фрэн. Лейбл «Джей.Крю», на мой взгляд, не хуже «Армани». Я носила ее с биркенштоками, белой футболкой и пеньковыми украшениями. Я уже сбросила немного веса — в тот год я в итоге сбросила больше, чем следовало, — отпустила волосы и впервые чувствовала себя умеренно привлекательной. Даже подводку для глаз я сделала темнее на полтона. Как-то раз я шла через двор, и какая-то второкурсница, шедшая мне навстречу, сказала мне таким писклявым голосом, каким говорят с детьми: «О боже, помню эти юбки! Они же типа из восьмого класса!» Юбке действительно была пара лет. Одна из самых новых вещей, что я носила. Очевидно, безопаснее было носить вещи из «Сирса» и благотворительных магазинов — что-то такое, чего ребята из Грэнби никогда не видели и не могли привязать к какому-нибудь старому каталогу или распродаже.
За порогом дома для гостей меня встретила Петра, преподавательница журналистики, и презентовала мне сумку Грэнби, в которой лежала флисовая куртка Грэнби, бутылка воды и номер местного «Стража». Петра была поразительно высокой, с шикарной короткой стрижкой — на левый глаз спадала светлая челка — и говорила с легким немецким акцентом. Она спросила, хорошо ли я спала, не нужен ли мне кофе.
Пока мы шли, я пролистала газету: ремонты в общежитии, обновленные варианты доставки сэндвичей, сводка судебного процесса от бывшего преподавателя живописи.
Мы перешли с раскисшей дороги на промерзшие доски Южного моста, и я убрала газету и пригнула голову против ветра, чтобы он бил мне в шляпу, а не в лицо. От холода улетучились остатки похмелья.
Какая-то женщина окликнула нас сзади, и мы подождали, пока она нас нагонит. Боже правый, это была Присцилла Мэнсио, до сих пор преподававшая французский.
— Боди Кейн, — сказала она. — Невероятно. Я бы ее ни за что не узнала — сказала она Петре, — если бы не ее фото в журнале.
Она выгуливала свою бульдожку, красавицу по имени Бриджит, и я присела на корточки, чтобы погладить ее.
Петра сказала:
— Вы изменились с восемнадцати.
Мне сложно отличить утверждение от вопроса, когда говорят с немецким акцентом.
— Еще бы, — сказала мадам Мэнсио, — но… в общем, большинство выпускников, они либо выглядят так же, либо хуже. Знаете, я про ребят. Они раздаются посередке. Но вы, Боди, так похорошели! У вас волосы всегда были такого цвета?
Я сказала:
— Ага, это мои волосы.
Они были такими же темными, просто уже не такими густыми, зато теперь я не стригла их сама и не гробила дешевым шампунем.
— Что ж, я слушала ваш подкаст и, вероятно, представляла ваше старое лицо, — и она сказала Петре: — У нее было такое кругленькое личико!
Мадам Мэнсио между тем ничуть не изменилась. Если ей было тридцать, когда я училась в Грэнби, теперь ей, по идее, было слегка за пятьдесят, но у нее осталась та же андрогинная стрижка и та же высокая костистая фигура. И одевалась она все так же, словно в любой момент могла сорваться и уйти с палаткой в горы.
Она сказала:
— Мы всегда так волновались за нее, особенно в самом конце. Есть такие ученицы, за которых просто волнуешься. А теперь посмотрите на нее: такая успешная, такая собранная.
Я была рада в тот момент находиться глазами на уровне Бриджит. Собака лизнула мне лицо, и я засмотрелась на ямку от морщинок у нее между глаз. Туда можно было заныкать кусочек корма.
Мы пошли к кампусу, и мои спутницы стали обсуждать судебный иск из газеты, подробности которого ускользали от меня.
Петра сказала мне:
— С Грэнби вечно кто-то судится. Как и с любой другой школой в стране.
— За что?
— О господи, — сказала мадам Мэнсио, — за что угодно. В основном это семьи грозятся. Отстранения от занятий, оценки, халатность, ребенок не поступил в нужный колледж, тренер его не зачислил в команду универа. Смешно сказать. А скольким адвокатам платит школа? Им скучать не приходится.
Я сказала:
— Я не знала.
Речка Тигровая Плеть под мостом несомненно замерзла, укрытая снежным покрывалом. Я увидела следы ботинок, шедшие вниз по склону оврага и по плоской поверхности, лишь предполагавшей воду. (Мы сидели на этих склонах на третьем курсе биологии, и мисс Рэмос заставляла всех зарисовывать по десять растений. Я носила длинный свитер, закрывавший попу, и он измазался в грязи.) В пятнадцати милях [9] оттуда, где речка впадает в реку Коннектикут, лед более рыхлый, комковатый, переходящий в слякоть с проточной водой.
— Кампус сильно изменился? — спросила меня Петра.
Мадам Мэнсио, о которой мне следовало думать как о Присцилле, если я рассчитывала на более-менее нормальное общение, сказала:
— Не так сильно, как Боди! Помню, как я увидела ваше фото на той обложке. Я подумала, боже мой, она взяла и сделала что-то! Я не всех помню так хорошо, но вы ведь были у меня все четыре года?
Я кивнула, хотя это было не так: на первом курсе у меня был мистер Грэнсон.
Затем она сказала, как бы встрепенувшись:
— Кто смотрит за вашими детьми, пока вы в отъезде?
Словно я могла забыть позаботиться об этом.
— Их отец.
— А, хорошо. Должно быть, они по вам скучают!
Бриджит дышала в обычном темпе, и у меня возникло впечатление, что она, в отличие от других собак, никогда не убирает язык.
Когда мы с Лэнсом ездили по стране, продвигая «Старлеток в клетке», меня часто спрашивали, где мои дети, как они относятся к моему отсутствию, как мой муж к этому относится, но никто ни разу не спросил Лэнса, у которого трое детей.
Мы достигли нижнего кампуса и направились к школьному двору по дорожке, утоптанной до серого льда.
Присцилла сказала:
— Что ж, с кем вы еще поддерживаете общение?
— Больше с преподавателями, чем с учениками. В основном через «Фейсбук» [10].