Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Валерий Георгиевич Шарапов

Тайна центрального района

Скверный город! Холодно, сыро, до костей пробирает мороз, а уж мостовые — прямое убийство: щербатые, скользкие, подметки горят. И так осталась на троих одна-единственная пара опорок, и та дышит на ладан.

Она с наслаждением разогнулась, вытерла с лица черный жирный пот, машинально отряхнула ладони, невольно рассмеялась — глупая. Эту угольную пыль и мылом не выведешь, только если с наждаком.

Кругом пыль, грязь. Как же так все получилось? Ведь полугода не прошло, как текла совершенно иная жизнь — спокойная, красивая. Она наконец-то защитила кандидатскую, свершился первый в ее жизни образцово-показательный выпуск учеников, блестяще доказавший на практике эффективность ее подхода к детям, построенного на единственно верной форме индивидуального воздействия на воспитуемого — беседа с ним.

Ребята получились великолепные, восприимчивые, их не надо было тянуть на аркане к знаниям. Она умела создать в процессе обучения атмосферу светлой, радостной, волнующей тайны, стремясь узнать которую, ребята легко, играючи одолевали любые высоты в знаниях. Пять круглых отличников! Пять!

Она в легком строгом платье, пошитом на заказ, в туфельках, такая вся молоденькая, казалась не старше выпускниц, горделиво сияя, принимает заслуженные поздравления. Все тогда было по-иному: притихшие пустые классы с распахнутыми окнами, сирень бушует, залиты светом школьные дворы, и букеты, букеты, букеты! А сколько угощений, сколько еды. Какими они были тогда расточительными, когда было что расточать. Сверкающей и легкой была жизнь, как золотистые пылинки в солнечных лучах, а впереди — только долгие, счастливые три месяца отпуска.

Мужа ожидал перевод в Ленинград, на новый, перспективный участок государственного значения — поступили новые экспериментальные образцы картофеля, который, как полагали, можно «приучить» расти и обильно плодоносить при экстремально низких температурах и скудном освещении.

И в преддверии серьезной, напряженной работы супругу с семейством выделили драгоценную путевку. Правда, по окончании отпуска придется покинуть родную столицу. Было немного жаль, но и Ленинград ничуть не хуже. К тому же это будет потом, в сентябре. А пока ничего впереди не омрачает горизонты. Дети — старшая Идочка, младший Сима, — впервые увидев теплое, огромное вздыхающее море, были в восторге. Ни родная Яуза, ни Сокольнические пруды ни в какое сравнение не идут. Идочка, правда, сначала немного побаивалась моря, беспокоясь о том, что не видно другого берега. Однако, очень скоро выяснив, что тут проще плавать, чем в Оленьих прудах, так же, как и брат, уже не вылезала из воды. Папа шутил, что у них вот-вот прорежутся жабры.

И как гром среди ясного неба — эта телеграмма. Срочный вызов в Ленинград.

Муж быстро собрался, поцеловал, на все вопросы отшутился, пообещал с улыбкой, что скоро все «устроится», и уже строго-настрого предписал не волноваться. Таким он навсегда остался в памяти: высокий, большерукий, большеногий, с такими искрящимися, хулиганскими синими глазами.

Где же он теперь? Жив ли? Как же не хватает его уверенности, спокойствия… Эгоизм, конечно, с ее стороны, но она так привыкла к тому, что он всегда рядом с ней, что он старше и умнее ее, что он всем всегда доволен. Он неизменно призывал никогда не задумываться над тем, что же случится завтра. «Живи по писаному, — смеялся супруг, — будет день, и будет пища».

Знакомые шутили, что они друг друга дополняют. Она всегда хлопотала, во всем находила повод для беспокойства и готовилась к худшему. Даже уходя гулять по любимым Сокольникам, хлеба с собой набирала, как в тайгу, — так уж привыкла с детства.

Оказалось, что ни она, никто иной не был готов к тому, что в разгар легкой, яркой жизни начнется война, померкнет мирное небо, и его будут рвать огненные всполохи. И всем, даже ей, сильфиде[1] бесплотной, придется браться за лопаты, и вместе с целой толпой незнакомых людей, со всем городом, рыть траншеи, возводить какие-то варварские ловушки, точно на мамонтов.

Спина ныла, нежные руки немедленно стерлись, мозоли с великой скоростью набухли, тотчас порвались, загрязнились — в первый вечер она с ужасом рассматривала свои ладони, чужие, страшные, с чернющей кромкой под обломанными ногтями. Во второй вечер уже стало не до того, на третий — не было времени ужасаться.

Из Москвы — ни весточки. От мужа — ни слова.

Дети, воспитанные, не выказывая ни тени испуга, сидя на чужой кровати, никаких вопросов не задавали, но было видно, как ужасно они боятся. Вставать лишний раз не решались с кроватей, вздрагивали и тряслись, прислушиваясь к пока еще далеким взрывам.

К чести администрации, из санатория никто никого не гнал, только когда усилился гул в небе, старый главврач мимоходом заметил, что скоро, должно быть, койки понадобятся.

И все равно все еще казалось дурной шуткой, ночным кошмаром, от которого очень просто очнуться, стоит захотеть.

Взрослые с утра и дотемна рыли траншеи — с остервенением, старясь тяжелым трудом прогнать из головы дурные мысли. Удивительно, но вскоре она, рафинированная интеллигентка, весьма ловко навострилась орудовать лопатой, да так, что все удивлялись: как, вы из Москвы? Педагог? А она работала, работала… тяжелый труд порождал безумную надежду на то, что чем лучше работа будет сделана, тем быстрее «все окончится». Однако все только начиналось.

Вскоре и город, и окрестности накрыла душная тьма, грохочущая разрывами. Было страшно, но не за себя, а за детей. Не станет ее, убьют — что с ними будет? Как они будут жить воспитанные, вежливые, робкие? Останутся одни, без денег, без мало-мальски теплых, не говоря о зимних, вещей, они же приехали в отпуск. И без обуви — с нею особенно туго.

С безумной надеждой она все еще вслушивалась в разговоры, жаждала привычных успокаивающих речей — первое-то время они звучали. Многие люди, особенно те, что в возрасте, которым более всего доверяешь, уверяли, что это ненадолго, что немцы — это не страшно, вы просто не помните, а вот в прошлую войну они приходили по-европейски культурно. Потом поползли такие слухи, от которых все умиротворяющие рты закрылись.

И вот прозвучало дикое слово «эвакуация». Скомандовали подниматься и грузиться. Она попыталась настоять на том, чтобы вернуться в Москву, ее подняли на смех: да молчите вы! Повезете детей волкам в пасть? Куда отправят — туда и отправитесь.

Куда, зачем? — никто не отвечал.

Тащились невесть куда как были, в летних платьицах и шортах, совершенно покорившись судьбе. Сначала ехали в переполненных вагонах пассажирских поездов, потом, когда попутчиков стало еще больше, их перекинули в теплушки, уже забитые предыдущими эвакуирующимися. Потом кончились и рельсы, и транспорт, и вообще дороги. Они пошли пешком, когда везло — ехали на попутных грузовиках.

Еды не оставалось совсем, приходилось попрошайничать — ничего, подавали. Идочка сначала смущалась, потом привыкла, Сима сперва краснел и отказывался есть, но потом голод сделал свое дело, начал есть, еще как.

Пошли дожди. Добрались до какой-то станции, узловой, судя по всему. Эшелонов было много, но все забиты людьми, они висели на выступах, невозможно было не то что ногу поставить — рукой зацепиться. Но она уже закалилась: ногтями, зубами, криком добыла детям место на крыше. Так проехали еще и еще.

Справедливости ради надо сказать: чем дальше отъезжали, тем спокойней становилось. Уже где-то у черта на куличках местная сердобольная бабка ужаснулась: «Батюшки, вы откуда такие?!» — и почему-то сама, без просьб, снабдила чем было — потрепанными домоткаными юбками, штанами такими, что в Москве не каждый старьевщик решился бы их надеть. И все-таки стало теплее. Вот только с обувью случился полный швах, ее у местных не было. Им с дочкой нашлись опорки, на их небольшие ножки, а сын, с его огромными, как у отца, лапами, страдал. Кто-то из попутчиков пожертвовал старое одеяло, его разрезали и наматывали на ноги, на манер портянок — как это делается, показал какой-то дед.

Очнулись, а на дворе аж Омск. Она, вспомнив карту Союза, ужаснулась: как же они отсюда выбираться-то будут?! И мысли не было о том, что будет кому выбираться.

К тому же повезло, им выделили в общежитии целую комнатушку на две с половиной койки. Дети, ангельски тихие, привыкшие ко всему, были и тому рады, что не трясет, не стучат колеса, да и не дует.

Она первое время думала лишь о том, чтобы было тепло — тепло и было, даже душно. Центрального парового отопления нет, горькой гарью тянуло от буржуек, диким керосином — от примусов. И все-таки тепло, и это очень, очень хорошо, ведь уже осень, ужасная, холодная.

Вот с едой было плохо. И по-прежнему от мужа ни весточки.

Она попыталась устроиться на работу по специальности, но царила дикая неразбериха, таких, как она, учительниц, было пруд пруди. Сердобольный старикан, с которым случайно разговорились, которого, по его словам, перебросили уже на столичный, тоже эвакуированный, завод, пособил, их приписали к столовой для сотрудников этого предприятия. Потом, чуть позже, он принес еще партию ватина, из которого она с грехом пополам пошила детям подобия телогреек.

Но теплой обуви по-прежнему не было.

Выпал снег, ударил мороз, случилось страшное: заболел младший. Он ходил за хлебом, думая помочь маме, и что-то случилось, чего-то испугался, побежал, потерял свои обмотки и босым пришел домой. Поднялась высоченная температура. Целыми днями сын плакал, потом, сорвав голос, лишь покрикивал, пронзительно, со рвотой, метался в корчах, запрокидывая голову чуть не к лопаткам… Она пыталась размять затекшую тонкую шейку, но сын только кричал, дергая руками и ногами.

Менингит, сказала одна знающая женщина, небось схватился грязными руками за глаза. Даже если выживет — слепой останется.

Потянулись страшные, сумеречные дни — он кричал на любой свет. Мать уже забыла, когда спала. Последнюю дорогую вещь — обручальное кольцо — продала за копейки, пригласила некого местного чудо-доктора. Тот пришел, послушал, поправил очки, никаких надежд не дал. Ждите, мол, кризиса. Как должен был выглядеть этот кризис?

Сын уже не приходил в сознание, метался, раскрывался, а она, как сумасшедшая, как заведенная, все терла и терла его красные ноги кем-то пожертвованным спиртом, разведенным с горчицей. Как будто трением пыталась добыть всесильного джинна, который всех спасет.

Она сама уже впадала в забытье, и тогда Идочка, придя со смены — и она трудилась, бедная, которая раньше и веник в глаза не видела, — оттаскивала ее на койку.

Как-то привиделось жуткое. Вроде бы Олений пруд, но на берегу — черные, точно обугленные, сосны, и сам берег не зеленый, а засыпан белым, как пепел, песком. Ужасно хочется пить, но что-то не пускает к кромке. Не идется. Ноги босые, свинцовые, еле передвигаются, вязнут в песке, а он ледяной! И в ноздри бьет какое-то тревожащее, липкое тепло, которое никак не может исходить от водоема. Ногам очень холодно, голове — жарко, очень хочется пить, и она все бредет, бредет — вот уж совсем близко вода, а над ней курится странный красноватый туман. Она кидается ничком, окунает лицо в воду — и пусть это не вода, а кровь, густая, пахучая, но как же пить охота…

Сделала она глоток или нет — неясно, из кошмара вырвал тихий возглас дочки и зов сына:

— Мама! — испуганный, но осознанный, крепкий голос.

Она вздрогнула, проснулась, сердце колотилось около горла. Идочка, с вытаращенными глазами, руки у рта, сидела на табуретке, как на жердочке, почему-то поджав ноги. И сынок сидел — сидел! — на кровати, в полном сознании. И пусть глазик один раскосенький был мутный, как свернувшийся белок, но второй, хотя и запавший, смотрел осмысленно, ясно.

— Мама, можно хлебушка?

Она зарыдала от счастья.

Пришедший «профессор» флегматично констатировал:

— Зрения на одном глазу нет. Но кризис миновал. Теперь все будет хорошо, главное — ноги держать в тепле.

В мозгу тотчас отозвалось эхом: «В тепле…» Хорошо ему толковать, чудо-доктору, в очках, пальто и теплых сапогах. Где же взять это тепло?

Прошлась по соседям — те лишь руками разводили: нет лишних, да еще Симочкиного размера.

На местном базаре разной обуви хватает, но у нее совершенно ничего нет — ни денег, ни украшений, ни даже лишней снеди на обмен не было. Подумала было о самом гнусном — но зеркало убедительно показало, что этот путь ей заказан: ни былой, ни какой-то иной красы и в помине не было. За это валенок не выручишь, а позора — сколько угодно. Как бы с квартиры не попросили.

Тут она глянула на часы и переполошилась. Пора бежать на смену.

Чудом удалось добыть работу в местном кинотеатре — вот и пригодился ее «талант» махать лопатой, взяли на место запойного инвалида-кочегара.

Дочка, все еще какая-то испуганная, но уже постепенно оживающая, синяя от бессонницы, пролепетала:

— Я посижу с Симочкой, не волнуйся.

Ангелы, белокурые ангелы! Жаль, что, в отличие от настоящих, им нужны и кусок хлеба, и одежда, и на ноги что-нибудь… «Кому молиться, кому жертву принести, чтобы вот тут, в углу, появились хоть какие-нибудь валеночки?!» Супруг так любил, когда она ходила в ма-а-аленьких туфельках, с бантиками, а теперь извольте натянуть на покрасневшие, начинающие пухнуть ступни разваливающиеся опорки, перемотанные проволокой да остатками одеяла, и бежать по жгучему снегу на работу за два квартала.

Трудилась она в котельной кинотеатра. Это была местная достопримечательность, деревянное здание, срубленное на высоком берегу реки заезжим купцом. После национализации заведение осталось служить культуре, в нем показывали фильмы не только революционного содержания, но и комедии, и приключения, в связи с чем кинотеатр процветал.

Задачи кочегара обычные: топить да прибираться между сеансами и после. Котельная располагалась в подвале, оттуда было два хода — с улицы и с потаенного уголка фойе, в который кроме нее, старательной уборщицы, мало кто заглядывал. На работе было тошно, грязно, зато тепло. В крайнем случае можно было бы и ребят сюда пристроить, и Симочку перенести — если начальство согласится, он мальчик с норовом, а после болезни стал таким нервным.

«И где же все-таки… валенки найти? Ох и навозили же ножищами…»

Публика уже вошла в зал, и лишь какой-то парнишка замешкался у закрытых касс, озираясь. Довольно-таки упитанный, круглощекий, но по его «туалету», по разрозненным его деталям, было ясно, что он то ли из эвакуированных, то ли из пролетарского семейства, в котором мал-мала меньше и в котором принято донашивать за братьями и сестрами. Не похоже, что беспризорник, хотя кто их знает…

Все мысли померкли, когда в глаза ей так и бросились… валенки! Прекрасные, новехонькие, подшитые толстой кожей, и размер сорок четвертый, не меньше, как раз с запасом!

Прежде чем замысел оформился окончательно, она спросила, улыбаясь:

— Что, малыш, не попал на сеанс? А хочешь, покажу тайный ход?

Он весь вспыхнул от радости, как новогодний фонарик, на мгновение шевельнулась жалость — но как-то быстро пропала, поскольку была не ко времени. За эти месяцы она оторвалась не только от дома, но отреклась и от прежней жизни, от всего прошлого, отреклась от самой себя — лишь бы детей выпестовать. Лишь бы не голодали, не мерзли. Ради этого она готова… ну, в целом уже на все.

Главное — не наследить, а за этим дело не станет, главное — тщательно распределить по топке жаркие угольки, аккуратно раздробить крупные частицы, перемешать кусочки, проследить за тем, чтобы ничего не выпало на всеобщее обозрение.

…Валенки, почти новая ушанка, целый ватник, сатиновая рубаха, суконные добротные штаны — семейство внезапно разбогатело. Что-то можно было оставить, что-то продать, главное — спороть вот эту метку.

«Надо же, Ваня Жуков… да уж, нарочно не придумаешь…» — а вот как раз и ножичек, маленький, острый, со множеством лезвий, вилкой, ложкой, шилом и прочим. За него можно немало выручить. Но Симочка вцепился в него бледными лапками, смотрел так просяще. Пусть себе оставит, решила она, ничего. Теперь все будет в порядке, хотя бы понятно, что делать.

Главное, чтобы он ничего не знал. Идочка старшая, она поймет — а этот маленький, избалованный… не простит.

Ничего. Пока живем — а там будет день и будет пища. Все будет по писаному.

Глава 1

Заслуженный кинотеатр «Родина» доживал свои последние деньки — и поделом, в последнее время он вызывал массу нареканий, являя собой гнездо разврата и разложения. Это почтенное здание было выстроено для других целей, как бывшая церковь при уже несуществующем доме призрения чахоточных. Хозяйство здесь завели до Первой мировой местные буржуи, князья Трубецкие, которые задумались о своих душах и пожертвовали свой парк больным, чтобы они жили посреди полезных для их здоровья зеленых насаждений. Тогда он был наверняка гуще, но после революций и трех войн, заметно поредев, целебные свойства утратил. Сам чахоточный дворец, где ранее в относительном комфорте доживали свой век болезные, вообще перипетий истории не перенес. Один корпус разнесло немецкими бомбами, от второго остались стены и фундамент. Уцелела и церковь, которую сначала оборудовали под склады, потом, с тридцатых годов, под кинотеатр, в суровые военные времена — под все, что понадобится.

Теперь вся эта местность и вообще весь этот порядком облысевший, поредевший парк требовал активного вмешательства. Нет, на Первомай и на осенние субботники пионеры и комсомольцы старательно высаживали чахлые деревца, но в целом атмосфера не способствовала их выживанию — их или ломали на опахала, отгонять комаров, или они сами засыхали. С мусором такая же история: собирали его намного медленнее, нежели набрасывали. Грязно в парке, неуютно. Степень разрухи была такая, что требовалось намного больше усилий, чем те, которые применялись.

Пока в Моссовете утрясали и согласовывали перспективы развития парка, его территорию захламили окончательно. Разрушалось все — дорожки вздымались, поднимаемые корнями деревьев, скамейки частью переломали, частью растащили на дрова, равно как и помост, и навес над танцплощадкой.

В основном теперь в парке собирался несознательный элемент, который не устраивал культурный отдых при текстильной фабрике. Вот там развернулись, обустроили сквер, выстроили новехонькую танцплощадку под навесом-«ракушкой», на которой невероятно приятно звучал не только патефон, но и самодеятельный духовой оркестр.

Дом культуры реконструировали, побелили, новые стулья поставили — и открыли сказочный кинотеатр, даже с бархатным занавесом и буфетом, где предлагали исключительно соки-воды и мороженое. И перед киносеансами обязательно проводили беседы на различные животрепещущие темы.

Так что теперь сознательный народ обретается тут, а в парке — те, что предпочитают развлекаться с отрывом от производства. К тому же с некоторых пор, как отправился в учебный отпуск неутомимый труженик Марк Лебедев, а Марина Колбасова — в декрет, дружинники-бригадмильцы предпочитают нести службу в более комфортных, культурных условиях, нет прежнего энтузиазма мотаться по темным улицам. К тому же и автомобиль летучего патруля захандрил, и руки ни у кого не доходят его реанимировать.

Итак, в парке не так людно. Сонно постукивает морось по веткам и особо стойким листьям, под ногами прель и лужи. Сыро и темно, лишь вдалеке между мокрыми стволами тускло подмигивают огоньки кинотеатра «Родина», покрытые облупленной зеленой, красной, синей краской. Он похож на «Летучего голландца» или всплывший «Титаник». Все, ископаемый островок культуры, пора на покой, пора и честь знать.

Однако сборы тут все еще полные. Завкино Ляпунов, пронырливый товарищ, для демонстрации фильмов выбирал менее серьезные картины, нежели заведующий домом культуры на фабрике. Народ, не всегда понимающий, что наиболее увлекательное — наименее полезно, в зал «Родины» за один раз не помещался, так что устраивали несколько сеансов. Соответственно, росли и сборы.

Комсомольский актив, не без подачи заведующего фабричным домом культуры, регулярно поднимал вопрос о смене перечня фильмов, семафоря в управление культуры, требуя вместо трофейной гнили или сомнительной французской «Битвы на рельсах» запускать нормальную картину о подвигах наших партизан. Однако, даже будучи вызываем на ковер, хитрован завкино неизменно со всем соглашался, демонстрируя полную поддержку генеральной культурной линии. А потом у кинотеатра опять появлялись художественные афишки, сообщающие о том, что будет идти очередная легкомысленная картина. И все оставалось по-прежнему: несмотря на то что уже всем было известно, что дни «Родины» сочтены, кинотеатр до последнего обеспечивал полный сбор и все желающие в зал не помещались.

Вот и сегодня вечером давали сразу два сеанса перченой комедии про любовь, рассказывавшей о беспорядочной интимной жизни французов. В кассы выстраивались худосочные ромео в малокопеечках[2], желающие прельстить условных джульетт в косынках, дождевиках и ботах на резине походом на дефицитное кино. Таились в потемках фабричные ребята и девчата, сконфуженные, старающиеся сохранять независимый, вызывающий вид. Попадались чистенькие старушенции, от которых несло нафталином, «Букетами императрицы»[3], а воротники на пальто в прошлой жизни были соболями. И не обходилось без бодрых пацанов-перекупов, предлагавших «лишние» билетики с огромной переплатой.

На фоне этой серо-буро-коричневой толпы, ожидающей вечернего сеанса, бросались в глаза роившиеся несознательные дети. К слову, вот еще один повод для недовольства, на недопустимость чего неоднократно указывал начальник райотделения капитан Сорокин: даже во время вечерних сеансов вокруг «Родины» шныряла куча ребятишек. Особенно маячило ярким пятном алое пальтишко, очень красивое и необычное, скроенное колокольчиком. То ли трофейное, то ли самошвейное, оно было сделано из материала, дождевая влага с которого скатывалась, как с листа, а по вороту и полам шла опушка из неведомой зверушки белого-пребелого цвета. Помещалась в этом пальто небольшая девчонка в круглых очках, выделяясь не только пальто и добротными сапожками на резиновом ходу, но и повадкой взрослой барышни, уверенной в себе не по росту и возрасту. Однако поскольку все-таки была маленькой, то с остальной детворой маялась у касс, совершенно очевидно изыскивая пути, чтобы попасть на фильм, для мелкоты не предназначенный.

А вот и еще парочка. Одна постарше, повыше и потоньше, вторая помладше, потолще и пониже, причем верховодила, очевидно, мелкая. Она вела себя уверенно, не сказать нахально, выдвинув твердый подбородок и задрав без того вздернутый носик, настойчиво, хотя не без достоинства, приставала то к одной, то к другой персоне, прося провести на сеанс. Разумеется, безуспешно. Причем во время этих потуг первая, что постарше, нервничала — чувствовалось, что она мечтает лишь об одном: как можно быстрее отсюда сбежать.

Начался киножурнал, толпа рассосалась. Среди тех, кому так и не посчастливилось попасть внутрь, оказались и девчонки. Мелкая, потерпев фиаско, расстроилась, но вела себя мужественно, а вторая — испытывая видимое облегчение, попыталась поторопить младшую, что, мол, домой пора. Маленькая встала на дыбки, разговор у них, по пантомиме было видно, состоялся краткий и жесткий, похожий на столкновение. Наконец мелкая, развернувшись на каблуках, пошла прочь твердой походкой человека, уверенного в том, что весь мир у ее ног… ну или просто что впереди ничего страшного нет.

Конечно, нет. Ни буки в кустах, ни бездонных омутов в осенних лужах, ни ужасных подземелий под чугунными круглыми крышками люков. Лишь одинокая тень, что, выползши из своего подземелья, хоронясь в сумерках, избегая неяркого света редких фонарей, неслышно следовала наперерез за ней.

Вот уж красное пальтишко совсем близко, только голос подай.

— Соня! — шлепая по лужам видавшими виды ботиками, подружку догоняла та, что постарше. — Ты куда? Я с тобой. Темно уж.

— Горе ты луковое, трусиха! — со взрослым презрением бросила мелкая. — Пошли уж. Все из-за тебя! Ноешь и маячишь, снова на картину не попали.

— А мы в другой раз, — приговаривала подружка, — ничего.

— Ничего, ничего, — передразнила маленькая диктаторша, — снесут скоро, а в дом культуры не пустят!

И, продолжая пикироваться, они пошли по пустынной аллее, постепенно исчезая в мороси и сумраке, — та, что повыше, трусила точно, та, что пониже, трусила тоже, но виду не подавала. Обе делали совершенно правильно. Девчонкам вообще свойственно тонко чувствовать опасность. Можно попробовать понаблюдать за ними, ну если повезет проследить…

…Нет, на этот раз не удалось, но ничего, получилось в другой. Осталось аккуратно все прибрать, тщательно измельчить, уничтожить, а чтобы избежать разного рода неудач и наверняка сбить со следа, — а заодно и обеззаразить ткани, — достаточно окурить дымком. Остался еще лапник и можжевельник. Осталось улучить момент, чтобы вынести добычу.

* * *

Походкой гуляющего человека, удалившись от дома, чтобы не было видно в окно, Колька Пожарский припустил с места в галоп. До чертова парка неблизко! От злости так и распирало, сотни ругательств вертелись на языке, аж уши закладывало. И одновременно противно холодело внутри от мысли: а ну как в самом деле что-то стряслось?

«Отставить бабьи истерики! — думал он. — Что с этими дурами сделается, кому они нужны! Уж и задам я этой Палкиной!»

Он был совершенно уверен в том, что во всем виновата Сонька Палкина, не сестра Наташка. Сестра — мелочь воспитанная и ответственная. Она неоднократно помогала маме по работе, в больнице, без ропота и капризов убиралась, мыла посуду, меняла белье. К тому же отличница, разумная и дисциплинированная.

«Во всем виновата избалованная Сонька, — продолжал размышлять Пожарский. — Зараза и клоп самостоятельный! Наташку с пути сбивает… Вот сперва ей по шее надаю, потом за ухо отволоку к дому… Ух и выскажу я этой Наталье! А то лучше мать натравлю…» Колька ругался, кипел от злости и несся на полной скорости, сигая через лужи. Приговаривал, как заклинание: «Нет, ничего не случилось! Этого быть не может. Да еще с обеими сразу…»

И все-таки куда они запропали, Сонька и Наташка?

Глава 2

Этот беспокойный вечер начинался безоблачно, по-домашнему.

В семейном гнезде Акимовых-Гладковых царила тихая, радостная кутерьма: накрывали столы, поджидая маму. Она задерживалась из-за комиссии — понятно, работа, но ведь нынче годовщина свадьбы! Нешуточный повод прийти пораньше.

Спецгость Колька, в свежевыглаженной рубашке, прилизанный — уши врозь, — нарезал хлеб, под бдительным оком Оли стараясь брать потоньше, «покультурнее», равно как и сохранять серьезный вид. Сама надзирательница тоже хлопотала, помогая любимому отчиму накрывать на стол. Они никак не могли согласовать место для супницы.

Ох уж эта супница! Толстая, поповского фарфора, румяная — вопиющий символ всего самого бабско-мещанского, что только можно вообразить! К тому же в ней имел место борщ, сваренный лейтенантом Акимовым собственноручно, из кости, добытой в результате специальной операции на таинственном рынке у «секретного» мясника.

Да ни одна коммунальная кухня не видала такого священнодействия, которое развел Палыч! Соседки, которые пытались сделать ценные материнские или сестринские — зависит от возраста — замечания насчет того, как «правильно» готовить, натыкались на ледяное молчание и, смущаясь, замолкали. Акимов, человек по натуре мягкий, в деле варки борща держался своей линии и был непоколебим.

Сам лейтенант, заметно пополневший, округлившийся, упакованный в фартук, вызывал у Кольки тихое желание расхохотаться. Что ж это делается, граждане, каких людей теряем! Этот вот, который неоднократно рассказывал про твердость мужского характера и умение настоять на своем, вот уж целый год бегает по очередям да рынкам, добывая провизию, хлопочет на кухне, стирает, выжимает и гладит, варит как заведенный борщи-холодцы, моет полы и посуду… тьфу!

Последнее Кольку веселило и в то же время задевало особенно сильно, поскольку этот вид трудовой деятельности он просто презирал, его даже мама не могла заставить заниматься женскими делами. К тому же и Ольга теперь совершенно не стеснялась помыкать Палычем. В общем, обабился лейтенант. (Тот факт, что и отец Кольки не чурался никакой домашней работы, парень, когда требовалось, забывал — это другое.)

И вот теперь все вроде готово, а Палыч все суетится, находя поводы для хлопот, то запаковывая букет в газету, то распаковывая. Между прочим, шикарный букет, не без зависти отметил Колька, где это он его осенью раздобыл? Надо бы выяснить, Ольга не преминет привести в пример данное геройство отчима.

Колька попробовал выяснить, когда вышли перекурить на лестницу, так как отцу семейства в комнатах дымить не положено. Хитрый Палыч папиросой-то угостил, но ни источников, ни цены шикарного подарка не раскрыл. Пожарский затаил обиду, не ведая, что дело обстояло проще: лейтенанту неловко было признаться, что букет добыл не он, а капитан Сорокин. Заезжая по делам в город, воспользовался служебным положением и добыл эту ботанику в цветочном на Петровке. И деньги от подчиненного наотрез отказался брать:

— Иди уж, молодожен ситцевый, не сверкай фотокарточкой.

Сержант Остапчук, таинственно подмигнув, протянул газетный кулек, в котором безошибочно угадывался силуэт заветной тещиной бутылки.

Акимов начал отнекиваться, но старший товарищ немедленно успокоил:

— Ни-ни. Не первач, а краснорябиновая настойка, легкая, как облачко. Ее же и монахи приемлют. Дают — бери.

Эта рубиновая красота, налитая в фамильный графин, скромно сияла теперь в надлежащем месте стола, рядом с компотом.

Как бы ни был саркастически настроен Колька, даже он не мог не признать, что стол получился на ять. Скатерть белоснежная, снежно же хрустящая, салфетки сложены красивыми конусами, возвышаются, как ослепительные айсберги. Сияет в кольцах аппетитного лука масляная селедка, соленые огурчики, явно хрустящие, нагоняют полный рот слюны. Преет, заботливо укутанная в шерстяное одеяло, целая кастрюля картошки — не мороженой, не зеленой, а с рынка, белотелой, рассыпчатой. И как же она будет красоваться, кокетливо посыпанная порубленным подрумяненным лучком…

Тарелки блестящие — и они тоже, как и супница, еще поповские, чудом сохранившиеся, пережившие вместе с гладковским семейством все беды и голодные годы. Ложки-вилки-ножи, начищенные до сияния серебряного. (Колька, невинно тараща глаза, предложил принести шлифовалку, чтобы натереть пастой ГОИ, расписывая перед наивной Ольгой картинами будущего невероятного блеска, и она совсем уже было согласилась, но Палыч, случайно услышав, откомандировал рационализатора начищать приборы горчицей и тряпкой.)

«Где она шляется, тещенька? Когда уж заявится? — размышлял Колька, ощущая посасывание в желудке и нетерпение в организме в целом. — Так и слюной захлебнуться недолго!»

Однако тут радостная кутерьма сменилась активностью совершенно иного рода. В общую входную дверь кто-то начал трезвонить, игнорируя записки с количеством звонков тех, к кому пришли. Потом принялись колотить кулаками. Тетки с кухни побежали разбираться — но вместо скандала получилось нечто иное: грохнула входная дверь, вскрикнула какая-то соседка, вторая что-то спросила — и ахнула. Послышалась несомненная паника, нарастая, приближались взволнованные, встревоженные голоса, вопли, множество ног затопало по скрипучим дощатым полам.

И в гладковские покои без церемоний и стука ворвались две встрепанные фигуры, а сочувствующие остались маячить в коридоре, перебирая ногами, накатывая на тотчас закрывшуюся дверь.

Женщина поменьше, пополнее, с ребенком на руках — Сергеевна, она же Катерина Введенская, — успела вежливо поздороваться, но ее прервала ее золовка, Введенская Наталья, которая, давясь воздухом и дыша, как астматик, завела одно и то же, монотонно, страшно икая:

— Соня, Соня, Соня, Соня!..

Пока мужики пытались сообразить, что к чему, Ольга, плеснув из графина компоту, сунула стакан ей под нос, заставила выпить. Та, стуча зубами о стекло, проглотила залпом. Помогло: выражение лица сохранялось дикое, но глаза вернулись в положенные орбиты, и она, машинально жуя какой-то попавшийся сухофрукт, выдохнула:

— Про… ик! …пала.

Пришла очередь ожить Палычу.

— Да в чем дело-то? — спросил он и быстро, воровато глянул на часы.

Как это было ни неуместно, Колька чуть не прыснул: ну и ну! Точно обабился. Все ясно как день: трусит, что с минуту на минуту заявится Владимировна, а тут Сергеевна, которую она давно недолюбливает. Несдобровать супругу, и поминать Сергеевну ему будут долго, до свадьбы золотой, — у мамы Веры память отличная, никогда ничего не забывает.

Введенская-младшая в целом тоже нервничала, хотя вела себя спокойнее, ведь не по своей же воле она ворвалась в чужой дом, с бедой на праздник.

В этот момент слово чуть было не взяла товарищ Введенская-старшая: открыла рот, закрыла, снова икнула, припала к пустой посуде.

Сергеевна, укачивая свой драгоценный сверток, доложила относительно спокойно:

— Сонька после уроков не вернулась.

— В школе были, нет? — быстро спросил Палыч.

— В школе только вечерники, — доложила она. — Никто никакой Сони не видел. Я говорю: она, должно быть, у Пожарских.

Колька очнулся, это и его касается:

— Это почему вдруг?

— Потому что подруги. Помчались туда — там никого дома. Антонина еще со смены не пришла.

— Что, и Наташки нет? — вскинулся Пожарский.

— Наташки тоже нет, — подтвердила Сергеевна.

Гладкова-младшая пикнуть не успела, Палыч все соображал и никак не мог уразуметь, что тут к чему пристегнуто, а Кольку уже буйным ветром унесло. Оля, опомнившись, ринулась за ним.

Наталья Введенская-старшая, перестав икать, сбивчиво, то и дело дергаясь, точно снова потеряв разум, принялась объяснять, что вот, ждала Соню к трем, а ее нет.

— Полчетвертого — нет, четыре — нет, полпятого — нет, — говорила она, зачем-то загибая пальцы. — В красном пальтишке была…

— Наташа, — снова подала голос Сергеевна, — возьми Мишутку, сейчас расплачется.

Наталья переполошилась еще более — хотя казалось бы, куда еще более:

— Ни-ни, упаси боже!

Воровато перекрестив племянника (который, к слову, и не думал просыпаться, почивал сном праведника), она убежала в коридор, было слышно, как она сама уже шикает на разошедшихся, галдящих теток.

Катерина плотно прикрыла дверь.

— Сергей Палыч, что делать будем?

— Думаю. Раньше Соня задерживалась?

Она всплеснула руками:

— Что вы! Да постоянно! Переходный возраст, от горшка к нужнику! Гонор полез этот, фамильный, Введенский: не тронь, мать, сама все знаю.

— Вы ее из школы…

Катя по старой памяти прервала вопрос ответом:

— Да встречали! Да недолго! Та такую куриную истерику закатила, в голос: не смей так больше делать, сбегу! Дура Наталья уступила, а та наседать стала — нарочно опаздывает, сперва на четверть часа, потом на двадцать минут, а там и больше.

— Не мудри, прям специально… дите ведь.

— Вам бы такое дите! — посулила Катя. — Сергей Палыч, дрянь же мелкая!

— И Наташка с ней. Где могут быть, как полагаешь?

— Если с Наташкой, то точно в город не могли уехать…

Акимов ужаснулся:

— Что, и такое было?!

— Было! Задумали, заразы, метро изучать, на трамвае покататься — поглядеть, где у трамвая конечная остановка! А у этого трамвая круговой маршрут… Хорошо, милиционер попался бдительный — отконвоировал до дому, ох и досталось Наталье!

— Да помню, — заверил Сергей.

— Скорее всего, потащились в парк, — предположила Катерина.

— Почему туда?

— Так на вечерний сеанс пробраться, там картину для взрослых показывают.

— Ну так айда в «Родину»? — спросил Акимов, потянувшись к плащу.

Тут простучали по коридору знакомые каблучки, послышался взволнованный голос Веры, и вошла она сама. Сергей совершенно глупо дернулся, чтобы развернуть букет, он же так и стоял, упакованный в главковскую многотиражку, с которой глупо ухмылялись бравые коллеги-муровцы. Дернулся, но вовремя притормозил, сообразил, что не надо суетиться — будет лишь хуже.

Что она могла слышать из коридора? «…Картину для взрослых дают», «Айда в “Родину”?». Как по-идиотски все выходит.

По лицу Веры трудно что-либо прочитать. Она, стоя на пороге собственной комнаты, не торопилась входить, как бы подчеркивая: не помешала ли? И лишь с невинным вопросом переводила глаза с мужа на гостью. Вера женщина мудрая, с немалым чувством собственного достоинства, ни слова не произнесла, лишь взгляд потемнел и стал таким, что Сергей, подавив вздох, начал тихо, устало:

— Верочка…

Екатерина же Сергеевна, осознав смысл происходящего, ничего не сказала, но как-то по-особенному скривила рот, юмористически подняла брови, чуть заметно подбоченилась… что за бабы эти женщины. Умеют из ничего нагнать жуткую атмосферу.

И тут, весьма кстати, появилась Ольга, легкая, как эфир, спокойная, румяная после улицы. Впорхнула, повесила плащик, поцеловала маму, втерлась между ней и отчимом, предложила отменно вежливо, звонким пионерским голосом:

— Поступило предложение: присесть за стол и чего-нибудь съесть. Скоро все будет в порядке. Екатерина Сергеевна, изволите откушать с нами борща?

Катя собралась было ответить, но тут в коридоре заворочался, басовито гаркнул Мишка, и она бросилась к нему.

Акимов снова потянулся было к вешалке и плащу, но падчерица спокойно предписала:

— Не надо, Сергей Палыч. Николай приведет их.

Вера Владимировна устало поинтересовалась:

— Что тут происходит, скажет кто толком?

И получила твердое заверение от дочери:

— Обязательно. Но потом.

— Когда?

— Как только все выяснится. Скоро. А пока можно вымыть руки и сесть за стол.

— Здравая мысль, — одобрила мама, и, уже направляясь в ванную, поручила мужу:

— Пригласи, пожалуйста, Введенских за стол, неловко. Некрасиво.

Глава 3

Разумеется, сыр-бор был не из-за чего, девчонок — сестру Наташку и Соньку Палкину, Натальину дочку, — Колька выловил в парке.

Вот уже недели две как эти две малолетние дурищи, отучившись положенное, не шли чинно обедать и делать уроки, а отправлялись блуждать невесть где. Мамы-тетки и весь район с ними на ушах стоят — а они мир, понимаешь, постигают. И тот факт, что опять эти слоняются, пиная мокрые листья, среди лысых и сырых деревьев, свидетельствовал об их скудоумии и отсутствии совести. Ведь говорено им было, и не раз. На Колькиной только памяти мать неоднократно просила Наташку: сначала покажись дома или в больнице — по ситуации, а там уж гуляй на все четыре стороны, и вот на́ тебе, пожалуйста! Снова за каким-то лешим не идет домой, а бродит кругами средь темных деревьев в компании с этой Сонькой. Колька уж совсем собрался сломать пару прутиков погибче да с сучками, но Наташка, увидев знакомый силуэт, взвизгнула и бросилась обниматься, причитая: «Колька! Колька!»

«Чего это?» — удивился он мысленно, моментально смягчаясь. Ну да уж, ребенок, девчонка, испугалась же. Вслух же спросил, стараясь, чтобы голос звучал спокойно:

— Вы что тут шатаетесь, под дождем? Горе луковое, на мою голову, в бога душу мать! Ремня захотели? — стал он ворчать и ругаться, переводя все-таки дух. Пока бежал, пес знает что надумал, много чего.

Наташка продолжала икать и цепляться за него, а Сонька Палкина, нахальный клоп в красном пальто, сбросила с рук долой кучу чахлых кленовых листьев, руки в боки уперла:

— Тронь только попробуй, все маме скажу!

— Маме я сам скажу, — посулил Колька, снова заводясь, — да так скажу — неделю сесть не сможешь. Вы какого дьявола после школы гулять упилили? Пять часов назад уроки кончились! — Для наглядности он пальцы растопырил: — Пять! Мать с теткой места себе не находят!

— Я тоже, — тоненько подтвердила Наташка, прилипнув к нему, — пойдем, Коля, домой.

Пожарский бесцеремонно, не обращая внимания на сопротивления-возражения, крепко ухватил за руку Наташку и Соньку и потащил их прочь из парка.

От сердца отлегло совершенно, но все же, читая нотации, он почему-то никак не мог отделаться от нудящего, как волокно в зубе, ощущения, что будто за ними кто-то плетется по пятам, да еще и в спину таращится. Смешно сказать, но пару раз он все-таки, как бы невзначай, оглянулся — и, как и следовало ожидать, никого не увидел.

Выслушивая очередную воспитательную отповедь, несносная, избалованная Сонька Палкина вдруг задала вопрос:

— Ты откуда знал, где нас искать?

— Это уж мое дело, — веско заявил Николай и нахлобучил ей пижонский капюшон на нос, нанеся тем самым оскорбление действием.

* * *

Вернувшись в дом Акимовых-Гладковых, они застали взрослых совершенно размякшими. Атмосфера царила самая семейная. И пусть до дружеского застолья дело не дошло и перед каждым стояло по тарелке нетронутого борща, но Катерина Сергеевна и Владимировна дружески вполголоса обсуждали какую-то сугубо деликатную вещь, рецепт некой укропной воды, а маленький Михаил почивал на руках Веры Акимовой.

Наталья Введенская сидела вроде бы спокойно, с красными, но сухими глазами, и Ольга втолковывала, гладя ее по ладони: «Вспомните Песталоцци, ведь в точности ваш случай».

Лишь Акимов сидел, пригорюнившись, дурак дураком, одинокий, как чертополох в цветнике, и, отколупывая по кусочку, питался хлебушком. Хотя свой борщ он с голодухи съел.

— А вот и мы, — Колька впихнул в комнату Соньку. — Получите и распишитесь.

Наталья, вскрикнув, кинулась к дочке обниматься, целоваться, ощупывала, проверяя, все ли у нее на месте и цело, а девчонка высокомерно-снисходительно принимала мамины ласки. Екатерина Сергеевна от всей души, с чувством пожала Колькину руку, подергала золовку за кофту, деликатно позвала:

— Ната-а-аша! Пора и честь знать. Продолжишь на улице.

— Да-да, — спохватилась та, отвлекаясь от дочки, — спасибо! Уж извините!

— Не за что, — Вера Владимировна передала Мишу его маме, — долг прежде всего… Ребята, а вы-то куда?

— Наташку отведу домой, — объяснил Пожарский.

— А я провожу, — тотчас заявила Ольга.

— Как же… — жалко встрял Акимов, указывая на стол.

Однако падчерица сказала голосом, не допускающим возражений:

— Все можно подогреть, еще вкуснее будет, — и, прихватив пальтишко, выпорхнула из комнаты.

Невеселое торжество выходило.

Вера, переведя дух, сузив глаза, посмотрела многообещающе и отвернулась.

Лишние уши убрались, уже не надо было изображать из себя уравновешенную даму, радушную хозяйку. Ушла и дочь, которой нельзя было показывать дурного примера, как не надо себя вести в семейной жизни. От злости сводило скулы, кривился рот. Почему-то лишь сейчас бросились в глаза глупый газетный сверток, торчащий в вазе, и выеденный до капельки борщ только в одной тарелке, и толсто нарезанный хлеб, и эти чертовы крошки на скатерти! Сто раз говорила — не ломать хлеб, а если невтерпеж, то над тарелкой!

Боже, как она все это ненавидит. И эту глупую улыбку, и виноватый, как у прибитой псины, взгляд, и мягкое выражение на лице, как у добродушной, выжившей из ума бабули. И то, что обычно к приходу с работы теперь все выметено, прибрано, приготовлено, теперь не умиляет, а приводит в бешенство! То ли от неимоверной усталости, то ли из-за глупости всей ситуации — ведь впервые решили отпраздновать годовщину свадьбы, и все сразу через… то есть насмарку, или даже от того, что маячила тут эта… Сергеевна! Ну вот бывают же такие люди, которые неприятны не потому, что что-то тебе сделали, а так…

Захотелось просто уйти в комнату, хлопнув дверью, но надо же сунуть в его глупую морду этот глупый подарок, новенькую американскую бензиновую зажигалку фирмы «Зиппо». Кстати, где она?

Вера, с отвращением отвернувшись, полезла в сумочку — а когда повернулась, перед глазами маячил невероятный, роскошный, яркий букет. Вот это да! Сто лет, а то и никогда такого не видела.

Опытный муж не лепетал, не мямлил, просто вручил цветы, дождался, пока жена — ну совершенно случайно — погрузит осунувшееся, усталое лицо в букет, вдохнет пусть и невнятный, но нежный аромат, сделал вид, что скромно отходит прибирать со стола. И тактически выверенно зашел с тыла.

Вера принялась было отбиваться:

— Сережа, погоди, с ума сошел!

— Ничего не слышу. И знать не хочу.

…Некоторое время спустя Акимов курил, выпуская дым в форточку, как и положено отцу семейства, непосредственно в собственной комнате, и любовался подарком. Хорошо, когда все само по себе складывается. Жаль, что редко.

Глава 4

Рассерженный Колька всегда носился мустангом, поэтому Наташка еле поспевала за ним, задыхалась. Но упрямо лепетала и ябедничала:

— …А потом Сонька говорит: пойдем посмотрим фильм. Я ей грю: нельзя, это для взрослых, а она: ничего, еще и пройдем бесплатно, или проведут.

Брат рявкнул:

— С чего вдруг?

Сестра с готовностью донесла:

— А она сказала: мол, если взросло себя вести да сказать слово волшебное…

Было видно, что по итогам приключеньица перетрусила она ужасно и до небес рада тому, что наконец следует домой — даже несмотря на то, что маячит впереди серьезная головомойка.

— Не ругайся, Коля.

— И не собираюсь, я это матери предоставлю, — пообещал брат, — пошли, понимаешь, культурно просвещаться, в кино на вечерний сеанс. Как это вам в голову-то взбрело?!

Наташка открыла было рот, и Оля, которая легкой иноходью поспевала рядом, немедленно ласково спросила:

— А ты, сестренка, видать, испугалась?

— Да, — тоненько вякнула та.

— А с чего? Что-то случилось?

Наташка рот закрыла, поежилась, помялась, а потом смущенно призналась, что нет, не случилось, но просто уж… темно и страшно.

— Ребенок же, — пояснила Ольга примирительно, — что хотя бы показывали?

— Ну это же самое, — не без некой укоризны ответила Наташка, — ты что, Оля?..

— Ладно, ладно, — поспешно прервала та.

Колька подозрительно глянул через плечо на нее, но она встретила его взгляд своим, таким чистым-пречистым, невинным-преневинным, что Пожарский понял: серьезный разговор неизбежен. Теперь главное уследить, чтобы эта хитрая лиса не увильнула от него.

Наташке снова повезло. Мама Антонина Михайловна настолько утомилась после смены, что до сих пор почивала. Брат, сурово ткнув сестрицу под ребра, приказал:

— Нюни подбери. Твое счастье.

Та вновь начала блеять:

— Коля…

Он прикрикнул:

— Цыц! Не скажу, так и быть. И ты не вздумай мать волновать, а то все про тебя расскажу. И к папе на выходные не поедешь.

Наташка вся раздулась, как шар, и в глазищах, налитых счастливыми слезами, читались огромное счастье и готовность скорее сдохнуть, нежели хоть слово проронить — исключительно чтобы не огорчить маму! Пользуясь случаем, Колька взял у сестрицы обещание заодно и сделать уроки, приказал:

— Ставь кипяток, — и для порядка уточнил, будет ли Ольга пить чай.

— Буду, — покладисто отозвалась она, садясь за стол.

…Наташка, быстренько прикончив свою кружку, ушла к маме под бок. Сейчас повозится, как воробей, и сделает вид, что давно тут лежит.

Ольга щебетала какую-то дежурную чушь, охала по поводу распущенности молодого поколения и даже заявила, что они такими не были. Сходила второй раз поставить чайник.

Колька ждал. Гладкова, вернувшись, с подозрительной заботливостью стала спрашивать, как дела у Игоря Пантелеевича и почему до сих пор не решились переехать, и да как в целом жизнь-то?

Пожарский спокойно, обстоятельно и в очередной раз поведал, что в целом все неплохо, но в связи с некоторыми формальными проволочками не решился еще вопрос о приеме его, Кольки, на работу. Чистая перестраховочка по поводу судимости. Папа пытается решить вопрос через местком, но пока глухо. Так что на семейном совете решили пока оставить все как есть.

— А в ремесленном-то, на работе как?

И Колька терпеливо поведал — тоже в десятый раз, — что и тут все хорошо, и. о. директора, Казанцев Семен Ильич, его старый мастер, которого уговорили начальствовать до тех пор, пока не придет кто-то на смену, с готовностью оформил его на работу. На судимость плюнули — к тому же особо никто не рвался в преподаватели. И вот теперь Николай Игоревич нянчится с первокурсниками, а заодно ведет, как умеет, занятия по физической подготовке.

— Ну а как дела с…

— Так, хватит, — решил Колька и спросил в лоб, по-мужски: — Ну?

— Что? — отозвалась Оля с такой готовностью, что Николай понял: виновата.

— Спрошу то же, что и Сонька у меня: ты откуда знала, где они, куда пошли?

Взрослая, серьезная комсомолка Оля вспыхнула не хуже Наташки и призналась:

— Моя работа, Коля, не уследила. Как они ее в библиотеке подцепили — ума не приложу! Ведь так хорошо спрятала.

— Что именно подцепили? — насторожился он.

— Да вот… книжку, «Манон Леско».

Николай вспылил:

— Мать, ты совсем одичала? Что у тебя за безобразия в библиотеке?

Оля, краснея, стала оправдываться:

— Коля, ну я случайно! Я ее списала уж… то есть подготовила на списание.

— И сама небось зачитывалась?! Признавайся!

— Я сама одним глазком только. Ну а тут еще и в «Родину» эту картину завезли…

— Тьфу ты, пропасть. Ты совсем?..

Оля перешла в контрнаступление:

— А я-то тут при чем? Это завкино! Он всякую гадость привозит и крутит. Говорят, его не раз прорабатывали!

— С ним разберутся где следует, за собой смотри!