— А потом Дзержинский под свою ответственность вообще забрал Бредиса из тюрьмы. — Ксенофонтов выдержал паузу, точно ожидая, что Петерс сейчас скажет: «Да-да, я ему разрешил», но Яков Христофорович такого разрешения не давал, потому что Дзержинский вообще не обсуждал с ним этот вопрос. Конечно, вызывать заключенных на допрос и проводить его Дзержинский, как член коллегии ВЧК, имеет право, но вот освобождать заключенных без приказа председателя Комиссии — это уж слишком. — И потом, извините, — добавил смущенно Иван Ксенофонтович — Феликс Эдмундович просил вас не ставить об этом в известность. Но я решил, что если вы руководитель ВЧК, то обязаны знать такие вещи… — На лице секретаря появилось растерянное выражение, он ничего не понимал в сложившейся ситуации: Дзержинского сместили, но Феликс постоянно приходит в свой кабинет и работает да еще затевает какие-то секретные акции, приказывая не ставить в известность первое лицо.
— Спасибо, Иван Ксенофонтович, все нормально, я разберусь, — кивнул Петерс.
Итак, сначала секретные переговоры со Шмидхеном, потом переговоры и освобождение Бредиса. И вот теперь Берзин в растерянности прибежал в Комиссию посоветоваться, что ему делать.
Временно исполняющий обязанности начальника ВЧК был несколько обескуражен не столько этим заявлением Берзина, сколько самой ситуацией. Может быть, Дзержинский не хотел, чтобы Петерс даже знал, что к Берзину кто-то приходил с такими предложениями? Может быть, сам Дзержинский вместе с англичанами готовит заговор? Но такое предположение вызвало у Петерса усмешку. Быстрее можно завербовать самого Ленина, нежели Дзержинского. Он, несмотря на колебания по поводу Брестского мира, идею большевизма не продаст за миллионы фунтов стерлингов. Но что вообще тогда происходит? Приходит Берзин, делает столь важное признание: речь идет об уничтожении вождей революции, свержении власти, и получается, что всю эту кашу заваривает сам Дзержинский, не ставя в известность нынешнего председателя ВЧК. С таким раскладом ситуации Петерс еще не сталкивался.
Понятно, что Бредис с этим Шмидхеном разыграли Берзина. Чтобы его просто проверить? И что дальше? Какую игру затеял Дзержинский? Почему он осуществляет ее втайне от него, Петерса? Не доверяет? Почему? Узнал о его договоренности с Рейли? Но Петерс сам хотел рассказать о предложении английского агента и испросить разрешение на ведение двойной игры. Пока Петерс собирался, размышляя, как бы поделикатнее все это преподнести, грянули события 6 июля, левые эсеры подняли мятеж, арестовали самого Феликса. Едва взбунтовавшийся отряд Попова был рассеян, а руководство ле-воэссровской партии арестовано, Дзержинский подал заявление об отставке, и Ленин его подписал, назначив Петерса. Испрашивать разрешение надо было теперь у самого себя. И тут вдруг эти разговоры с Бредисом, появление Берзина. Если Дзержинский готовит контроперацию, то почему не согласует ее с Петерсом, что это за тайны от руководителя ВЧК? Яков Христофорович не так остро бы на это прореагировал, будь Дзержинский по-прежнему председателем Комиссии. Но в этюс обстоятельствах, когда он отстранен от руководства самим Лениным, вести себя столь беспардонно совсем негоже.
Конечно, Петерс может позвонить Ильичу, подъехать к нему и пожаловаться на Дзержинского. Но это будет смешно и нелепо. Петерс может отдать приказ забрать Бредиса обратно в камеру, а Дзержинскому сделать внушение о некорректности его поведения. Но что это даст? Он поссорится с Феликсом, а когда тот вернется — Петерс чувствовал, что все эти перемещения лишь игра, что его, латыша, на такой должности не оставят, — Якову Христофоровичу придется подыскивать другую работу, а ничего другого он делать не умеет.
Петерс поднялся, нервно походил по своему кабинету. Берзин удивленно смотрел на него. Заглянул Ксенофонтов.
— Может быть, чайку с сушечками, Яков Христофорович? — Ксенофонтов внимательно посмотрел на Берзина.
«Вот старая крыса, все ему надо знать: кто у кого и сколько сидит!» — возмутился Петерс.
— Можно. Два стакана. И для Эдуарда Платоновича.
— Я не хочу, — стал отказываться Берзин.
— Несите два стакана! — потребовал Петерс.
— Так что мне делать, Яков Христофорович? — снова спросил Берзин.
— А ты согласись. Пусть они тебя поводят к Локкарту, Пуллю, познакомят с другими, дадут денег, — предложил Петерс. — Если у них все серьезно, то мы должны это знать в первую очередь, как ты сам понимаешь.
— Стать подсадной уткой, твоим информатором, — поморщился Берзин.
— Послужить делу революции! Вот как это называется, Эдуард Платонович, а не подсадная утка! Да если б меня туалеты чистить послали и сказали, что именно это сегодня важно для революции, я бы пошел не задумываясь! — горячо воскликнул Петерс. — А тебе предлагают стать информатором, чтобы сокрушить врагов, и ты еще сомневаешься! Стыдись, Эдуард Платонович!
— Хорошо, я согласен, — вздохнув, согласился Берзин.
Ксенофонтов принес два стакана чая с сушками. Они попили чайку и договорились, как будут встречаться и как передавать срочную информацию. «Наверняка в этом деле замешан и Рейли, — подумал Петерс. — Вот почему он хотел, чтобы я с ним сотрудничал. Чтобы не угодить в ловушку. А что мне теперь делать? Если я выдам ему всю эту игру, то мне не дадут дожить и до нового года…»
Петерсу доложили, что машина, заказанная им в гараже, подошла. Яков Христофорович посмотрел на часы: 16.10. Ксенофонтову он сказал, что если его будет спрашивать кто-нибудь из Кремля, то он поехал по важному делу и вернется только завтра. Если что-то спешное, пусть обращаются к Лацису.
Шофер знал, куда ехать. На даче в Голицыне он уже бывал не раз. Трясясь в стареньком «форде», из тех, которые, как с гордостью сказал ему Рейли, закупал в Америке еще он вместе с одним греком — теперь уже было известно, что с Каламатиано, — Петерс помимо странной ситуации с Дзержинским ломал голову еще над одной: неделю назад кто-то напал на Семена Головачева, одного из лучших его чекистов, которого Яков Христофорович приставил следить за этим русским греком. Несмотря на все его выкрутасы, Головачев нашел к нему ключик и за два дня до этого происшествия зафиксировал встречу Каламатиано с одним из чиновников советского Госснаба Александром Фрайдом. Правда, из досье на Фрайда, которое привезли из разведки Главного морского штаба, Петерс узнал, что бывший полковник царской армии и Каламатиано знакомы еще с довоенных времен, весьма дружны и часто встречаются. Но любопытнее всего для Петерса было узнать, что в столь же дружеских отношениях Каламатиано состоял и с Рейли и что в свой последний приезд в Москву они почти не расставались.
Несколько дней назад Головачев, как обычно, вел наблюдение за своим подопечным. Обладая неплохой фантазией, он переодевался то в старика, то в солдата, недавно прибывшего с фронта, то в преуспевающего коммерсанта. И никогда не приближался к американцу ближе чем на десять метров Эта тактика сработала. Каламатиано перестал его замечать. В тот день Головачев обрядился в рясу священника. Петерс, оглядев его у себя в кабинете, рассмеялся и спросил:
— Ты хоть креститься-то не разучился?
— У нас в гимназии такой поп был, что ночью разбуди, все молитвы наизусть перескажу, — рассмеялся Семен. — Я даже на шестый глас петь умею, поэтому, если попросят обедню дослужить, и с этим справлюсь!
— Ну-ну, валяй, коли так! Не всем только ряса твоя приглянется, моряки могут и побить на улице, так что поосторожнее.
Как выяснилось чуть позже, у Головачева с рясой все-таки возникли проблемы: Каламатиано неожиданно зашел в Генштаб, пропуск ему был уже заказан, а потом в управление по снабжению Красной Армии. Головачев кусал себе локти, потому что именно эти связи Каламатиано были очень важны для понимания масштабов сформированной им агентуры, а в том, что она уже действовала, Петерс не сомневался.
Днем Головачев без хлопот двигался за американцем по Большой Дмитровке. Каламатиано зашел в парадное одного из домов, и Семен, оглядевшись, последовал за ним, чтобы узнать, в какую квартиру грек направляется. Из-за того, что он проворонил его в столь важных местах, Головачев совсем потерял бдительность. Осторожно, стараясь не привлекать к себе внимание, он вошел в подъезд, сделал шаг к лестнице и в ту же секунду услышал, как сзади скрипнула дверь. Оглянуться ему не удалось. Молниеносный удар чем-то тяжелым по затылку лишил его сознания.
Очнулся Головачев уже в больнице. Он потерял много крови, и положение его до сих пор оставалось тяжелым. Память к нему вернулась лишь через три дня, поэтому можно было предположить, что работал профессионал. Нашли Семена в парадном дома, который находился на углу Большой Дмитровки и Камергерского. Петерс уже сам, не дожидаясь, пока поправится его чекист, просмотрел список жильцов дома. На втором этаже жили Лесневские, мать с сыном. Петр Григорьевич Лсснсвский работал в Восн-контроле у Тракмана. Петерс подъехал к нему, поинтересовался, чем сейчас занимается Лсснсвский.
— Следит за Каламатиано, — сказал начальник Военконтроля.
Петерса как будто током ударило.
— А что за интерес у ВЧК к моим сотрудникам? — обеспокоился Тракман.
— Скажи, Марк, три дня назад он вел наблюдение за этим грекоамериканцем?
— Да в чем дело, скажи, наконец?!
— Нет, ты скажи, вел или не вел?
— Ну вел! А что случилось?!
— Да успокойся, ничего не случилось. Дело в том, что мы тоже следим за Каламатиано, а мой агент заметил хвост и подумал, что ведут уже его, и перепугался. Хорошо, что он ваших знает в лицо, вог и узнал Лесневского. Я и приехал, чтобы мы не выставляли себя на посмешище, дел, сам знаешь, невпроворот, людей не хватает, а тут стадом ходим за одним объектом. Ты как, не против, чтобы объединить действия?
— Да я не против.
— Этот Лесневский давно пасет американца?
— Нет, недавно. До этого был капитан Брауде.
— А, это тот, кто Головачева в связники этого грека зачислил? — рассмеялся Петерс. — Жаль, что охранники его проворонили. Я ведь знал Пашу, лихой мужик был, но его контузило на фронте, что он скрывал ото всех, и последствия, конечно, сказывались.
— И крепко сказывались, — заметил Тракман.
Петерс не стал спорить с Марком относительно Паши. Его больше интриговал тот факт, что и арест Брауде, и покушение на Головачева в подъезде дома, где живет Лесневский, который тоже следит за греком, — все крутится вокруг последнего. На жизнь чекистов покушались и раньше, но впервые тут замешано иностранное лицо. Дать официальный ход расследованию Петерс не мог: тогда всплывут факты слежки, консульство поднимет шум, может возникнуть дипломатический скандал. Карахан, с которым он советовался, только развел руками.
— Доказательств, что это сделал руководитель Информационного бюро при американском генконсульстве, у тебя нет, поэтому тебе придется его выпустить, а шум поднимется такой, что я тебе не завидую, — усмехнулся Лев Михайлович, когда Петерс рассказал о происшедшем. — Следить и подозревать — это ваше право. Никто тебя не упрекнет, если ты даже арестуешь кого-то из наших. А вот для ареста иностранного подданного должны быть очень веские доказательства, Яков Христофорович.
Все это Петерс знал и без Карахана. Но что касается доказательств, тут ничем похвастаться он не мог. Яков Христофорович даже не боялся Рейли, который наверняка захочет вступиться за друга и будет его шантажировать. У англичанина игра была посерьезнее, и с ним всегда можно договориться. Петерса волновало другое: почему грек захотел избавиться от слежки? Какими столь секретными делами он занимается, что ему даже пришлось избавиться от филера? То, что он узнал в Военконтроле, лишь усилило подозрения. Петерс попросил показать ему отчет Лесневского за тот день, когда напали на Головачева. Яков Христофорович нутром чувствовал, что здесь какой-то подвох: его чекист не мог не заметить второго хвоста, а если Ясеневского не было, то значит, он работает на Каламатиано и Брауде убрали специально.
Тракман замялся, не зная, имеет ли он право раскрывать ВЧК эти секретные сведения, но Петерс пригрозил позвонить и пожаловаться Троцкому: они все-таки работают на одну власть, и начальник Военконтроля выложил перед ним отчет Ясеневского. Посещение Генштаба и представителя чусосна-барма там были зафиксированы, даже указаны лица, к которым заходил американец и что спрашивал. Петерс не поленился и позвонил в обе эти организации.
Но они действительно имели указания Троцкого сообщать иностранным миссиям некоторую несекретную информацию, которая шла и в советскую печать. Но о посещении собственного дома в отчете ничего не сообщалось, а дальше называлось генконсульство и дом грека на Пречистенском бульваре. Сбор информации в Генштабе и в аппарате чусоснабарма мог быть прикрытием, а на самом деле там могли быть и личные агенты американца, которые сообщали ему сведения совсем непечатного характера.
Петерс после Тракмана заехал в больницу к Головачеву, и тот поклялся, что, кроме него, никто больше Каламатиано не интересовался, он бы заметил за полдня второй хвост.
«Лесневский явно работает на американца, потому что если в тот день он слежки не вел, то все сведения, вплоть до имен и телефонов, выложил ему сам Каламатиано, тут и к гадалке ходить не надо, — размышлял Яков Христофорович. — Устроено довольно хитро, и наверняка помимо Лесневского кто-то еще тут продумывает тактику его работы. И с мозгами крепкого разведчика-штабиста».
Только сейчас Петерс ощутил, что в лице Каламатиано он натолкнулся на мощную организацию, к которой наверняка причастны и Рейли, и Локкарт. Недаром они все трое постоянно вместе устраивают обеды, ужины, что-то обсуждают. И, судя по донесениям Локкарта, их кипучая деятельность направлена на свержение власти.
Петерс пока не знал, кому после Головачева поручить столь деликатную службу. Последний засветился, это ясно. Яков Христофорович все больше склонялся к той мысли, что для наблюдения за такой важной персоной стоит привлечь не одного, а сразу нескольких агентов.
По дороге на дачу он заехал в частный магазинчик, хозяина которого, тоже латыша, Роберта Лапиньша, он знал давно и которому помог избежать расправы, когда ему угрожали анархисты. Хозяин приготовил ему пакет с шампанским, коньяком, сыром, паштетом и другими деликатесами, запросив за все это чисто символическую сумму. Он бы не взял с гостя ни копейки, но знал, что Петерс на это не согласится. Без символической оплаты это будет считаться взяткой.
— К сожалению, хлеб только черный. Но завтра мне обещали с утра булочки. Я вам оставлю.
— Спасибо.
— Если что-то еще потребуется, заезжайте, я достану, — сказал Роберт.
— Спасибо, Роберт, спасибо. У тебя-то все в порядке?
— Нормально.
По напряженному лицу Лапиньша Петерс почувствовал, что он чего-то недоговаривает.
— Ну что стряслось? Я же вижу, что ты что-то недоговариваешь, говори!
— Да тут один участковый из милиции повадился. Пока берет немного, но боюсь, на этом не остановится, — вздохнул Лапиньш.
— Как фамилия?
— Гуляев. Иван.
— Я разберусь, — пообещал Петерс.
Через полчаса он был уже на даче.
— Завтра в восемь утра жду тебя здесь, — сказал он шоферу и направился к дому.
Дверь была открыта, и, войдя в прихожую, Петерс ощутил тонкий запах духов. Он улыбнулся, сам не зная чему. Вошел в гостиную. Мура сидела за столом в нарядной светлой блузке. Из окна падали солнечные лучи, освещая ее лицо и блестевшие от волнения глаза. Петерс сел за стол напротив Муры и несколько секунд не отрываясь восхищенно смотрел на нее.
— Здравствуйте, Мария Игнатьевна, — продолжая улыбаться неизвестно чему, сказал Петерс.
— Здравствуйте, Яков Христофорович, — улыбнулась Мура.
Он еще с начала лета звал ее отдохнуть на его казенной даче в Голицыне. Сидеть в такую жару в Москве утомительно. Локкарт пребывал в своих политических тревогах и заботах, и напрасно Мура пыталась заговорить с ним о переезде на дачу, он и слышать о выезде из Москвы не хотел: каждый день что-то происходило, менялось, и он обязан был информировать об этом Ллойд-Джорджа и Бальфура.
Возможно, Мура бы и не отважилась принять предложение Петерса, если б не одно обстоятельство. Оказывать этому латышу кое-какие услуги одно, а ехать к нему на дачу совсем другое. Да, ей пришлось подчиниться его грубой власти и шантажу. Кто-то сдал Марию Игнатьевну ВЧК, Петерс предъявил ей неопровержимые доказательства ее связей с немецкой разведкой: расписки в получении денег, донесения, Муре грозил расстрел, и никто не смог бы ее защитить, даже Локкарт. «Графиня» подозревала, что такую подлость могли подстроить и сами немцы, последние два года она не поддерживала с ними никаких отношений, ссылаясь на детей и невозможность никуда выехать. Она втайне от них появилась в Петрограде, соединилась с Локкартом и, несмотря на их настойчивые просьбы по телефону и записки, отказалась от дальнейшего сотрудничества. Однажды, когда она возвращалась днем домой, к ней подъехал «форд» и чекист попросил ее сесть в машину и проехать вместе с ним. Вид у него был суровый, и Мура подчинилась. Так она попала в кабинет к Петерсу.
Выбора у нее не было, и она подписала бумагу о сотрудничестве. Петерс лично приезжал на встречи с ней, имея отдельный номер в «Метрополе» на третьем этаже. На последней встрече он потребовал, чтобы она выехала из дома Локкарта на пару недель. Англичанин каким-то неведомым путем узнал, что его шифр раскрыт, переменил не только его, но всю тактику отправки донесений. В числе подозреваемых наверняка и Мура, и ей небезопасно пока оставаться в Москве. Кровожадный Поль Дюкс, английский шпион с особыми полномочиями, без жалости расправится с ней.
Петерс нагнал на нее такого страху, что Мария Игнатьевна согласилась на отъезд в Ревель, якобы к детям, хотя в последние дни перед расставанием, разговаривая и наблюдая за Локкартом, она не видела никаких перемен с его стороны по отношению к ней. Наоборот, он так грустил, переживая будущую разлуку, что Мура готова была отказаться от хитроумного плана Петерса. Но Яков Христофорович сказал: «Нет! Это невозможно!», и она подчинилась. В Москве стоял жаркий июль, дышать было нечем, и почему не устроить себе маленький отпуск на природе, в Подмосковье. Она не служанка, чтобы зависеть от прихоти даже любимого мужчины, а Роберт уже стал раздражать ее своим упрямым желанием выйти в заговорщики. Но лето, лето, и в старые времена никто не сидел в душном городе. Старые дворянские привычки сказывались.
А тут еще Петерс странным образом взволновал ее как женщину. Он смотрел на нее с таким страстным обожанием, что ноздри его дрожали, как у норовистой лошадки. Он чем-то напоминал крепкого выезженного жеребца, его сильная плоть трепетала, и Мура, сама того не ожидая, была захлестнута этой страстью и невольно поддалась ей. Яков не такой утонченный, как Локкарт, даже полная противоположность ему, в каждом жесте, движении являл настоящую мужскую силу, по которой Мура уже стосковалась. Когда тебя кормят одними пирожными, в один прекрасный день столь отчаянно захочется ломоть черного хлеба и соленых огурцов, что отдашь за них любые деньги. Так с нею и случилось. После сентиментальных вздохов и обожаний Роберта ей захотелось грубых ласк и объятий. Кто познал многие таинства любви, голодным пайком не удовлетворится.
— Ты здесь отдохнешь, — принося из прихожей коробку с продуктами, проговорил Петерс. — Как твой англичанин?
— Яков! — сотворив умоляющий взгляд, улыбнулась Мура. — Но я еще и женщина. Давай о делах поговорим завтра.
— Хорошо, не буду. Нов последнем донесении он говорил о каком-то заговоре, у нас все взбудоражены, мы не можем сидеть и ждать у моря погоды. А теперь он сменил шифр и способ отправки материалов. У меня нет людей, чтобы следить за всеми его курьерами, помощниками, за вашей кухаркой, в конце концов, к сестре которой он питает, видите ли, нежные чувства. — Петерс нарочно упомянул имя цыганки Марии Николаевны, доводившейся родственницей их кухарке, чьи песни любил слушать Роберт, чтобы вызвать ревнивую нотку в чувствах Муры, но она никак не отреагировала на эту фразу, разбирая коробку с продуктами.
— Ты с ума сошел, Яша! Даже икра! Ты что, ограбил банк? Это же стоит, наверное, уйму денег! Но я давно не пила шампанское и все тебе прошаю! Давай открывай, и устроим пир горой!
Петерс сходил на кухню, принес тарелки, вазочки, нож и стал открывать консервы.
— Извини, я все же спрошу относительно Локкарта, — выдержав паузу, снова спросил Петерс. — Ты ничего не замечала за ним в последнее время: может быть, он был как-то особенно подавлен, мрачен…
— Да, был подавлен, мрачен и совсем не в себе, — пробуя паштет и приходя в игривое состояние духа, ответила Мура. — Как вкусно! Вот ответьте теперь вы мне! Ну кому понадобилось запрещать паштеты в России?
— Их никто не запрещал, Мария Игнатьевна, — улыбнулся Петерс. — Просто сообщение с Францией, откуда мы получали эти замечательные деликатесы, затруднено войной и некоторыми другими обстоятельствами. Но я думаю, все восстановится, вот увидишь.
— Боюсь, слишком много придется восстанавливать, милый Яков, — усмехнулась Мура. — И елисеевские булочки, и стерляжьи расстегаи, и блины с икрой, и копченые окорока, потому что все это уже почти исчезло из магазинов. Ты, я так понимаю, даже белого хлеба не смог привезти?
— Да, но завтра привезу. Временные трудности естественны в период всякой революции, когда общество переходит на новые рельсы, — доставая из шкафа хрустальные бокалы и рюмки, пояснил Яков Христофорович. — Зато мы построим совсем другое, самое лучшее государство в мире! И там будет все, о чем только мечтали самые светлые умы человечества!
— А завтра нельзя его построить?.. Ну чтобы я проснулась, а за окном чистенькие крестьянки разносят по домам молоко, сливки, сметану, а крестьяне — в плетеных корзинах речную рыбу, раков, освежеванных зайцев и куропаток, грибы, ягоды, ведь все это было раньше. Нельзя хотя это вернуть назад? Зачем разрушать то, что было приятным и полезным для тех и других?
— Крестьяне теперь пойдут совсем другим путем. Кончилось их время услуживания господам!
— Почему услуживай и е? Кто-то умеет ловить рыбу, взбивать масло и сметану, кто-то учить детей, а другие добывать секретные шифры. — Мура усмехнулась.
Они помолчали. Мура съела тонкий ломтик ветчины.
— Даже вкус у окорока не тот… Ну хорошо, а нельзя твое лучшее в мире государство построить завтра?
— Нет, завтра нельзя, — вздохнув, с грустью сказал Петерс.
— Жаль.
Мура села за стол. Яков Христофорович открыл шампанское и наполнил бокалы.
— Я рад, Мария Игнатьевна, что вы, то есть ты… приняла мое предложение и приехала сюда… — Петерс с нежностью посмотрел на Муру. — Я и мечтать не смел о том, что буду иметь такое наслаждение вот так смотреть на тебя! Я больше ничего не буду говорить, чтобы, не сглазить! За тебя!
Они чокнулись и выпили. Мура сделала Яше бутерброд с паштетом.
— Спасибо.
— Спасибо тебе за этот вечер, — улыбнулась Мура.
— Скажи, а ты не знаешь такого человека: Ксенофон Каламатиано? — спросил Петерс.
— Яша, ты же обещал — никаких разговоров о деле! — обиделась гостья.
— Больше не буду, честное слово, но скажи, ты знаешь? Для меня это очень важно.
— Знаю, — кивнула Мура. — Очаровательный человек, милый, интеллигентный, я ему даже симпатизирую.
— А как ты его оцениваешь в качестве профессионала?
— Что ты имеешь в виду?
— Как разведчика?
— Он работает на разведку?
Петерс кивнул. Мура усмехнулась.
— Забавно. Вот уж никогда бы не подумала.
— Это и есть профессионализм, Мария Игнатьевна.
Мура не отозвалась. Сделала себе и Петерсу по бутерброду с паштетом.
— Завтра я белого хлеба привезу, — произнес он, предупреждая замечание Муры, что с черняшкой вкус у паштета совсем другой. — Царскую семью расстреляли в Екатеринбурге, — помолчав, сообщил Петерс. — По решению облсовста.
У Муры кусок застрял в горле. Она закашлялась до слез и долго не могла прийти в себя.
— Зачем? — с мольбой в голосе спросила она.
— Колчак подходит к городу. Безвыходная ситуация. Тут я Ленина понимаю.
— Налей мне коньяка, — попросила Мура.
26
Голодный паек, на который новая власть обрекла все население, к концу лета, несмотря на огороды и отсутствие засухи, становился все ощутимее в городах. У Ленина был выбор: либо восстановить существовавший прежде рынок, либо прибегнуть к принудительным мерам. Под давлением Ильича, которого пугала буржуазная стихия рынка, новое правительство выбрало второй путь. Ловкие экономисты быстренько подсчитали, что путем революционного изымания излишков они к концу лета соберут 144 миллиона пудов зерна. Ленина эта цифра воодушевила. 11 июня был издан декрет о комбедах, которые должны были составлять списки богатеев и заниматься распределением их излишков, создана Продовольственная армия, в которой под ружьем к концу июля находилось 12 тысяч бойцов, а к концу 18-го уже 80 тысяч. Они врывались в дома, указанные в комбсдовских списках, забирали последнее, а тех, кто оказывал сопротивление, расстреливали на месте. Но, даже несмотря на эти грабительские меры, было собрано всего лишь 13 миллионов пудов зерна. А сколько хозяйств было растоптано и уничтожено?!
К концу лета Москва не запаслась не только хлебом, но и топливом. Каламатиано доносил в Госдепартамент: «Каждый час продления жизни Советской власти в геометрической прогрессии укорачивает жизнь каждого из подданных бывшей Российской империи. Но Россия не Древний Рим, который не занимал и четверти Европы. Разрушение русской империи сегодня может привести к гибели не только русской нации, но и других малых народов, обитающих на одной шестой части суши, это разрушение затронет судьбы Азии и Европы. Поэтому вопрос об интервенции и укрощении большевистского кровавого серпа и молота — вопрос развития всей мировой цивилизации. Ибо без России ее продвижение резко замедлится».
31 июля, на следующий же день после теракта, совершенного левыми эсерами Борисом Донским и Ириной Каховской, — убийства на Украине ее наместника, германского генерал-фельдмаршала Германа фон Эйхгорна, Каламатиано первым сообщает об этом послу Френсису в Архангельск. После устранения Мирбаха это второй крупный террористический акт против немцев. И, комментируя его, Каламатиано вновь указывает, что силы, борющиеся против немцев и большевиков, есть, «надо только успеть вовремя им помочь».
— И хорошо бы, не откладывая, собрать наши разрозненные силы иностранных миссий и разведок в один кулак, — убеждал Пула Каламатиано. — Вертемон, Гренар, Лавернь, Дюкс, Локкарт, Кро-ми, Рейли, я, Хилл, Паскаль — мы все действуем порознь, у каждого свои контакты, свои связи с подпольными организациями. Поверьте, их разобьют точно так же, как «Союз защиты родины и свободы» Савинкова, который, действуя без общей поддержки, проиграл антисоветские мятежи в Москве и Ярославле. Необходимо собрать все силы, я могу съездить в Самару и договориться с чехословаками, которые начнут наступление на Москву, а мы здесь обезглавим большевистскую верхушку.
И режим падет, как карточный домик!
Пул внимательно слушал Каламатиано, посасывая сигару и балуя себя глотком-другим виски, запасы которого подходили уже к концу. Ему нравился запал Ксенофона, хотя, будучи человеком прагматичным, он понимал, что осуществить этот заманчивый план будет далеко не так легко и просто. Фанатичные большевики без сопротивления власть не отдадут, они будут драться до последнего, и хватит ли сил у интеллигентов типа Локкарта и Каламатиано повергнуть наземь красного колосса? Он, возможно, и был глиняным на первых порах, но теперь уже бронзовеет.
— Что вы конкретно предлагаете, Ксенофон?
— Собрать членов всех иностранных миссий, кто, мы знаем, разделяет нашу точку зрения: Локкарта, Рейли, Лаверня, Всртемона, Гренара…
— Всех не надо, — перебил его Пул. — А наиболее толковых и ярких представителей. Рейли, Гренар, Всртсмон и вы. Все, хватит. Ну и я, естественно. Мы должны еще помнить о конспирации. Это не игра в карты. А потом вы отправитесь в Самару, чтобы договориться с чехословаками.
— Согласен. Только в этот список, может быть, включить Локкарта? — предложил Ксенофон.
— Зачем?
— Он придерживается такой же точки зрения, и его авторитет…
— У него нет уже авторитета ни в Англии, ни здесь, среди большевиков. А эта Мура, его любовница, вообще темная лошадка. Мы оба знаем, что она работает на немцев. Локкарт вам говорил, что большевики заполучили его шифр и два месяца спокойно читали все его донесения?
— Нет.
— Я понимаю, ему стыдно. Я не хочу грешить на Муру, но сами понимаете, Ксенофон, Хикс, бывший военный атташе, едва ли станет работать на большевиков.
— Тут есть одна неувязка. По логике вещей, Мура должна была тогда передать шифр немцам, а не большевикам.
— И о чем это говорит? — выпуская один за другим колечки дыма и радуясь их появлению как ребенок, проговорил Пул. — Это говорит о том, что наша очаровательная дама работает теперь на большевиков.
— Но…
— Ксенофон, не будьте наивны в отношении женщин! — рассердился генконсул. — Вы очень инициативный, деятельный человек и, кстати, неплохой конспиратор, трезвый аналитик, но почему-то продолжаете верить женщинам. Вы и в любовь верите?
— Да, — помолчав, выдавил из себя Ксенофон.
— Ну вот, что я говорил?! Это ужасно! Сентиментально-романтический шпион — это никуда не годится! Какая-нибудь Мура вас схватит и окрутит так, что вы и вздохнуть не успеете, как окажетесь в подвалах на Поварской. А она с гордой улыбкой пойдет дальше. — Пул поднялся и, заметив пустой стакан у Ксенофона, плеснул ему виски. — Ваш дружок Локкарт уже попался в женские силки. За такое в условиях военного времени, нда… — Генконсул выдержал паузу, давая понять, что Роберта давно следовало расстрелять.
Пул внимательно посмотрел на Ксенофона Дмитриевича, чем приведшего в смущение. Девитт точно знал, что его внезапный роман с Аглаей Николаевной, начавшийся в начале лета, бурно продолжился после того, как Каламатиано перевез свою семью на дачу. За все лето он побывал за городом у жены и сына всего четыре раза, оправдываясь постоянно огромным наплывом работы. Однажды, когда они лежали в постели, неожиданно заявились Петя и Синицын. Последний просидел до полуночи, не желая никак уходить и ломясь в комнату Аглаи Николаевны. Ему удалось даже сломать крючок, а Каламатиано в эту секунду залез под кровать, и подполковник чудом не обнаружил его. Аглая заплакала и потребовала, чтобы Ефим Львович немедленно покинул их дом. Петя встал на защиту матери, и Синицын скрепя сердце подчинился. Едва он ушел, Петя достал бутылку водки, разлил по двум стаканам.
— Ты хочешь, чтоб я с тобой вытпа водки? — удивилась Аглая Николаевна.
— Зачем? Пригласи Ксенофона Дмитриевича. Я думаю, сейчас ему тоже не помешает успокоить нервы алкоголем…
Лссневская изобразила недоумение на лице, но сын рассеял всякие сомнения:
— Я знаю, знаю. Один раз часа три гулял, поджидая, пока он выйдет. Не хотелось вам мешать… — Петя выдержал паузу. — Я все понимаю, и потом Ксенофон Дмитриевич мне самому нравится…
Каламатиано слышал весь разговор, находясь в комнате. Он успел уже одеться и, пережив несколько неприятных минут, решил открыться и Пете и Синицыну: глупо уже было прятаться и вести двойную игру. Лучше самому во всем признаться. Поэтому он вышел, появившись на пороге, и Аглая Николаевна залилась краской стыда.
— Давайте выпьем, Ксенофон Дмитриевич! — предложил Петя. — Я надеюсь, вы сегодня останетесь у нас, уже поздно, поэтому не бойтесь, что немного опьянеете. Иногда это полезно.
Каламатиано кивнул. Они чокнулись и выпили. До дна. Вернулась Аглая Николаевна, принесла закусить картошки с селедкой и малосольные огурчики, которые сделала уже сама из свежих.
— Тебе налить, мама?
— Капельку. Мне и этого хватит.
— Я хочу вам объяснить, Петя, что…
— Не надо, Ксенофон Дмитриевич, — прервал его Лесневский. — Не надо вам ничего объяснять. Я вижу, что мама с вами счастлива, и это лучшее объяснение.
— Но я хочу и с Ефимом Львовичем объясниться, чтобы больше не ставить ни Аглаю Николаевну, ни себя в столь глупое положение…
— Я думаю, и этого не надо, Ксенофон Дмитриевич. И вот почему: я боюсь всяких непредвиденных последствий. Он человек жесткий, любящий рисковать и подчас неуправляемый. Ему ничего не стоит убить человека, выстрелить в него, он мне сам рассказывал. И это было уже здесь, не на фронте, в мирных условиях. Он может убить вас, маму и даже нас всех троих, если у него заклинит в голове. Сколько времени я с ним общаюсь, но каждый раз не знаю, что он выкинет через пять минут. Я иногда боюсь его. У него бывает такой взгляд, что мурашки пробегают по коже, хотя мама знает, я с детства рос отчаянным ребенком и ничего не боялся. Однажды в деревне, где мы снимали дачу, сутки просидел в старом, вонючем, заброшенном колодце, куда случайно упад. Мне было шесть или семь лет, представляете? Я не кричал, не звал на помощь, а пытался сам выбраться. И выбрался-таки через сутки…
— А почему не позвали на помощь? — улыбнувшись, спросил Каламатиано.
— Это было ужасно, мы несколько раз, когда искали его, пробегали мимо этого колодца, а он слышал наши голоса и даже не откликнулся!
Я чуть с ума не сошла! — просияла гордостью за своего сына Аглая Николаевна.
— Подожди, мама, не перебивай, дай сам расскажу! Я просто себе представил, что я, к примеру, на необитаемом острове, там позвать некого, и что я буду делать?! Поэтому я решил, что должен обязательно выбраться сам. Я поставил себе такую отважную задачу и решил ее во что бы то ни стало осуществить. Чтение Стивенсона, Майн-Рида, Купера — вы понимаете, откуда такие мысли произрастают. Но выбрался же. Хотя сидеть в вонючей жиже удовольствие, надо сказать, малоприятное. Но это я все говорил лишь для того, что, выучившись почти ничего не бояться, я довольно скверно себя чувствую в обществе Ефима Львовича…
Лесневский поднялся, нашел где-то папиросу и принес спички.
— Петя? — умоляюще проговорила Аглая Николаевна.
— Мам, ну одну! Честное слово! — Он закурил.
— Но зачем же тогда вы поддерживаете с ним дружбу? — не понял Ксенофон.
— Резонный вопрос. Поначалу Ефим Львович мне нравился: крепкий, волевой, мужественный, он умеет производить впечатление, но потом, когда начинаешь замечать эти отклонения, то поневоле думаешь, как бы дать деру, отлипнуть, но не тут-то было! Он уже держит тебя сам, причем держит мертвой хваткой, и ты не можешь двинуться ни вправо, ни влево. Стоит мне заболеть, вон мама знает, как он в тот же день вечером уже здесь, несет всякие продукты, лекарства, мед, травы и постоянно твердит: отец, умирая на фронте, завещал мне, то есть ему, стать для меня вторым отцом. Куда вот от этого денешься? И он как бы исполняет свято эти обязанности, хотя они для меня хуже хомута. Я пробовал один раз взбрыкнуть, поссориться с ним, но он мне в грубоватой такой форме сказал: ты от меня не открестишься! А если еще раз попытаешься это сделать, я возьму тебя, как кролика, за одну и вторую ногу и раздеру пополам.
Аглаю Николаевну даже передернуло, и она съежилась, как от озноба. Каламатиано усмехнулся, покачал головой.
— Как вам такое заявление второго отца, Ксенофон Дмитриевич? Не правда ли, впечатляет своей отеческой заботой?! — Леснсвский усмехнулся.
Петя весь вечер пил с Синицыным, а потом махнул еще стакан водки с Каламатиано, и его немного развезло. Он раскраснелся и говорил без умолку, рассказывая эту страшную историю.
— Но я, как уже сказал, его боюсь. Мне, честно говоря, больше всего страшно за маму. Синицын постоянно твердит, чтобы я ее уломал, уговорил…
— Ксенофон Дмитриевич знает об этом, я ему рассказывала, поэтому не надо, Петенька! — смутившись, прервала сына Аглая Николаевна.
— Я не буду все рассказывать, но один нюанс, Ксенофон Дмитриевич: он уже мать начал шантажировать тем, что если она не станет принадлежать ему, то он сдаст меня властям. «Пусть я сам полечу в тартарары, но ты сдохнешь первый, и твоя мать останется совсем одна. А то Загребут и ее!» Вот он, отец-благодетель!
В тот вечер они засиделись часов до трех утра и спохватились, когда за окном уже начало светать. Потом их напугал какой-то пьяный, который с перепугу стал барабанить именно к ним, а после всех этих рассказов. Аглае Николаевне померещилось, что это Синицын, который их подслушивал, а теперь явился с оружием, чтобы всех перестрелять. Уснули они уже в пятом часу, когда совсем рассвело.
Уже третий день за ним никто не следил. Последний раз Каламатиано видел своего «гимназиста из ВЧК» в рясе священника и нарочно потащил его в Генштаб и к чусоснабарму, где у него имелось и прикрытие и где работали агенты Бюро, снабжая его реальной информацией, которую обнародовать было никак нельзя, иначе могла бы возникнуть паника. Так, с Волги шли телеграммы о том, что красноармейские части голодают и в отдельных отрядах наблюдались голодные бунты, которые пришлось укрощать свинцом. Знал Каламатиано и о том, что направленный Лениным в Царицын добывать хлеб нарком по национальностям Иосиф Сталин самовольно захватил там всю военную и политическую власть, создал свой Революционный военный совет и свою Чека. Он самолично арестовал всю верхушку Северо-Кавказского военного округа, состоявшую из старых офицеров царской армии, посадил их на баржу, вывез на середину Волга и расстрелял из пушек.
В тот день он специально завел «гимназиста» в парадное дома, где жил Лесневский, через чердак пробрался в другой подъезд и спокойно ушел, ничего не зная о том, какая напасть случилась с чекистом.
Поэтому его пропажа, как и отсутствие слежки вообще, чрезвычайно удивила Ксенофона Дмитриевича. Он уже три дня не был у Аглаи Николаевны и после разговора с Пулом отправился к ней. Несколько раз он менял маршрут, садился на извозчика, заходил в другие парадные, но его никто не преследовал.
Через полтора часа он добрался до дома на углу Большой Дмитровки и Камергерского. Дверь открыла Аглая и, бросившись к нему на шею, несколько секунд молча не выпускала его из объятий. Последнее время она тревожилась за него, успев наконец понять, чем он фактически занимается. А он мучился тем, что продолжает подвергать опасности ее сына, и теперь думал, как бы его деликатно отстранить от участия в этой работе. Другого выхода не было.
Они молча прошли в спальню и оставались там почти час, не разлучаясь, не отстраняясь друг от друга ни на миг, утоляя любовный голод и позабыв обо всем на свете. Они даже не заметили, как на пороге спальни возник Синицын. Он появился, как привидение, бесшумно, незаметно и встал на пороге, неподвижно глядя на них. Ключ от квартиры ему сделали давно, но он сумел перекусить и цепочку, на которую Аглая Николаевна закрывала дверь.
От неожиданности ни Ксенофон, ни она не могли вымолвить ни слова, словно загипнотизированные его страшным немигающим взглядом.
— Я давно догадывался об этом, давно… — хрипло выговорил Синицын.
Губы его подрагивали, он продолжал жадно смотреть на Аглаю Николаевну, натянувшую одеяло до подбородка. Ее трясло, как в лихорадке, и Каламатиано, обняв ее, прижал К\'Себе.
— Тебе не нужно было этого делать, Ксенофон Дмитриевич, — еле слышно выговорил подполковник. — Совсем не нужно. Но ты сделал. — Он выдержал длинную, томительную паузу, точно не мог разомкнуть рот, с таким нечеловеческим трудом ему давалось каждое слово, и от этих его мучений застигнутым врасплох любовникам становилось еще страшнее. — Мне жаль, что ты так поступил. Хотя я предупреждал тебя. Ты же помнишь?..
Каламатиано кивнул. Синицын, морщась, снова выдержал долгую паузу. Казалось, что сейчас он может предпринять любое действие: вытащить револьвер и застрелить их, или убить одного Кссцо-фона, или застрелиться на их глазах. Все, оцепенев, ждали его последнего слова.
— Жаль. Извинигс, Аглая Николаевна!
Подполковник развернулся и ушел, хлопнув дверью. Несколько секунд они еще лежали, обнявшись, потом она поднялась, чтобы закрыть дверь.
— Он цепочку клещами перекусил, а мы даже не услышали, — прошептала она. — Что теперь делать?
— Надо купить новую цепочку, — сказал Каламатиано.
— Разве я говорю о цепочке?! Я боюсь! Он пригрозил, что убьет тебя! Я этого не переживу!
Она бросилась к нему на грудь, заплакала.
— Ну какая глупость! — попытался улыбнуться Ксенофон Дмитриевич. — Мало ли кто мне грозит! Успокойся, я прошу тебя! Давай попьем чаю!
Аглая Николаевна, чтобы хоть чем-то занять себя, стала заваривать чай, но руки у нее дрожали, и она просыпала на пол заварку, а новые щепоти высыпала в сахарницу, перепутав ее с заварным чайником. Ксенофон Дмитриевич усадил ее на стул и сам принялся хозяйничать.
— Иногда мне кажется, что Синицын и Гришу, моего мужа, убил, — вдруг проговорила Аглая, глядя на Каламатиано. — Я его как-то расспрашивала, это давно уже было, просила рассказать обстоятельства, при которых погиб мой муж. Ефим Львович в том бою тоже участвовал. Он сказал: «Когда я подполз к нему, он был еще жив. И я почему-то подумал, что если Гриша сейчас умрет, то Аглая достанется мне. И Григорий умер». Вот такую фразу он сказал. Страшную, правда?
Ксенофон Дмитриевич кивнул.
— Он еще до свадьбы, стоя на коленях, просил меня, чтобы я не выходила замуж за Гришу. Но я вышла. И он тогда сразу же женился, как он потом ответил: «На первой же попавшейся». Ты прости меня, я не знаю, чем заслужила столь страстную привязанность, что была готова перед твоим появлением тоже броситься на шею первому встречному. Но ты не первый встречный, я это поняла даже не тогда, в начале лета, я поняла это сейчас, я поняла, как ты мне дорог! И как я безумно, да, представь себе, безумно люблю тебя! И если с тобой что-то случится, я… я… Я сойду с ума, я не смогу жить! — Она не выдержала, прикусила губу, из ее глаз брызнули слезы. Она сжала ладошкой рот. — Прости! Я сама не знаю, что говорю, но у меня в голове все перепуталось.
Она снова бросилась к нему, крепко прижалась, замерев у него в объятиях. Каламатиано дождался прихода Пети, Аглая Николаевна тотчас же ему все рассказала.
— Я еще подумал, зачем qh, уговорив Тракмана, отослал меня на целый день разбирать архивы разведки Главного морского штаба. Значит, он вас выслеживал. Значит, и Головачева он уложил в нашем парадном. — Петя пересказал им историю покушения на чекиста.
— Вот кретин! — рассердился Каламатиано. — Он только меня подводит такими поступками.
— Он давно вас подозревал, я просто не говорил вам, но он сначала меня расспрашивал, потом заставлял следить за подъездом, и тогда вот я вас и углядел, а потом, видимо, перестал доверять и мне и взялся за дело сам. И вот чем все кончилось.
— Он задумал убить Ксенофона Дмитриевича? — спросила Аглая Николаевна.
— Не знаю, — ответил Петя.
Каламатиано засобирался домой, но Аглая Николаевна встала у двери и никак не хотела его отпускать.
— Если вам необходимо сегодня быть дома, то я тогда пойду с вами и останусь на всю ночь! — решительно объявил Петя. — Потому что это действительно опасно.
И Ксенофон Дмитриевич остался. На следующий день он заехал с утра к себе домой и обнаружил на письменном столе записку: «Тебе повезло, они уберегли тебя. Только надолго ли?» Записка была без подписи, но Каламатиано тотчас понял, кто его поджидал здесь всю ночь.
27
Рейли вынырнул из гущи событий так же внезапно, как и исчез в начале лета, заявившись к нему домой в одиннадцать вечера, и Каламатиано чуть не прострелил ему череп, поджидая Синицына. Револьвер раздобыл ему Сашка Фрайд, особенно не вникая в подробности: коли надо, так надо. Подполковник не появлялся уже несколько дней, и каждую ночь Ксенофон просыпался от малейшего шороха и стука, возникавших за дверью. Ему всякий раз мерещилось, что Синицын уже забрался в квартиру, наблюдает за ним и наслаждается его страхом, чтобы потом прикончить его.
Каламатиано вставал, обходил квартиру и валился на кровать, засыпая мгновенно, но через полчаса просыпался неизвестно отчего. Да, он боялся. Он не хотел так умирать. Не хотел умирать, не повидав своего сына. Но если бы Синицын предложил ему выбор: либо жизнь, но решительный отказ от Аглаи, либо смерть, Ксенофон выбрал бы второе. Ему так казалось, что он выбрал бы второе. Перед самим собой не хотел представать трусом, ему грезилось, что он герой. Хотя он боялся. У него тряслись поджилки, и нервный озноб встряхивал его так, что радужные круги расходились в глазах. Впрочем, днем все страхи улетучивались, он расшифровывал донесения агентов, переводил их на английский, отдавал шифровальщикам, работа отвлекала от всяких посторонних мыслей и тревог, он собирался заскочить на Большую Дмитровку, но Пул, готовя секретное совещание трех союзнических миссий, завалил его работой, загоняв курьеров между Москвой и Архангельском.
Ксенофон Дмитриевич еле приползал домой, усталый как черт, но, едва попадал ночью в пустую квартиру, страхи снова обступали его, не отпуская до утра.
В один из таких вечеров и раздался этот стук. Резкий, вызывающий, грозный. Ксенофон Дмитриевич подошел к двери, спросил: — Кто там?
За дверью молчали. Он снова спросил. И снова молчание. Он взвел курок. Но открывать не стал. Ушел в комнату. И вдруг снова резкий стук. Ксенофон на цыпочках подобрался к двери.
— Кто там?
— Это сотрудник большевистской Чека, — хрипло отозвался голос за дверью. — У меня ордер на ваш арест!
— Какой ордер? Я сотрудник американского генконсульства и гражданин Соединенных Штатов Америки! У меня дипломатическая неприкосновенность! — нервно выкрикнул Каламатиано.
— Вы злей-ший враг на-шей вла-сти! — по слогам выговаривал голос. — И если не откроете, мы возьмем штурмом вашу квартиру!
Явный английский акцент слышался в голосе за дверью, но Ксенофон решил, что Синицын подослал кого-то из своих подчиненных латышей, чтобы пристрелить его, пользуясь прикрытием ВЧК. Однако живым он им не сдастся. У него восемь патронов в барабане, и он все их использует.
— Покажите ордер! — потребовал Каламатиано.
— Ордер будет представлен, когда откроете! — прозвучало в ответ.
— Тогда предъявите удостоверение!
— Откройте дверь, мы предъявим наш мандат!
Ксенофон Дмитриевич помедлил, не зная, как поступить. Слова о том, что он «злейший враг нашей власти», прозвучали театрально, чекисты так не говорят. И угроза о штурме была объявлена слишком напыщенно. Пока еще рано пускать вход оружие, надо пойти им на уступки. Каламатиано снял цепочку, не спеша открыл замок, потянул на себя дверь, держа вход под прицелом и готовясь каждую секунду нажать курок. Но никто не входил. Еще через мгновение незнакомец просунул в проем руку с удостоверением. Каламатиано взял его и прочел: «Выдано настоящее удостоверение Георгию Релинскому в том, что он является сотрудником Петроградской ЧК». Обе печати на удостоверении были подлинные, как и подпись Урицкого. У Каламатиано все оборвалось внутри: никакого розыгрыша, за ним действительно пришли, Синицын выдал его, а может быть, и с самого начала он играл роль подсадной утки. Теперь ему не отвертеться, вину его докажут. И тайник-трость дал ему подполковник, а в ней лежат все расписки и донесения. Ксенофон Дмитриевич только не понимал одного: почему к нему рвется сотрудник Петроградской ЧК, что, в Москве своих чекистов уже не хватает?
— Войти можно? — снова раздался за дверью голос с акцентом.
— Входите! — скомандовал хозяин, приоткрыв дверь и держа в руке револьвер. Через секунду незнакомец вошел, и Каламатиано тотчас узнал в вошедшем Рейли. Тот взглянул на револьвер и усмехнулся.
Ксенофон Дмитриевич опустил оружие, выругался и отдал Сиду его удостоверение.
— Не мог нормально представиться?
— Я же не знал, что ты перешел на осадное положение, решил тебя разыграть, только и всего. — Рейли прошел в комнату, вытащил из кармана бутылку виски, поставил на стол. — За тобой кто-то охотится?
— Есть кое-какие сложности. Откуда у тебя это удостоверение? Оно настоящее?
— А разве не видно?
Каламатиано промолчал.
— А ты что, мог и выстрелить?
— Какого черта ты Машу увез? — не обратив внимания на его реплику, возмутился Каламатиано. — Я же тебя просил ее не трогать, объяснил ситуацию!
— Поверь, я не виноват, — развел руками Сид. — Она примчалась в Петроград на следующий же день и заявила, что без меня не уедет. Я не мог оттолкнуть бедную девушку. Она нуждалась в моей защите… Теперь она снова вернулась в лоно семьи, счастливая и одухотворенная.
Каламатиано усмехнулся: говорить с ним серьезно на эти темы было бесполезно. Ксенофон положил револьвер на стол, поставил два стакана. Сид подержал оружие в руках, крутанул барабан: он был полон.
— Ты что, мог в меня выстрелить?
Ксенофон Дмитриевич кивнул. Рейли тяжело вздохнул, отбил сургуч, вытащил пробку, молча разлил виски по стаканам. Поднял стакан. Они чокнулись.
— Ты голоден?
— Нет, я только что из «Трамбле». И хоть выбор у французов заметно оскудел, но кое-чем меня попотчевали, так, кажется, здесь говорят?
Каламатиано опустился в кресло. Под глазами у него лежали густые тени.
— Кстати, снова увидел наших мамзелей Катрин и Полин, от кого я, помнишь, был без ума. Ты не представляешь себе, как они жутко похудели! — огорчился Рейли. — Две костлявые мымры, и никакого шарма! Наш гарсон тут же подскочил и сказал мне, что они готовы в порядке любезности одарить меня своими ласками за буханку хлеба или за две банки тушенки. Какой позор! Я вспомнил о твоих запасах и решил навестить старого приятеля!
— Тебе нужны две банки тушенки?
— Ну что ты! Я же сказал: не осталось никакого шарма и никаких округлостей! Лишь приятные воспоминания о прошлых прелестях. Большевики губительно действуют даже на гризеток. Пора срочно менять режим, Иначе мир останется без русских Венер! Кстати, у меня все готово. Кроми вышел на представителя кремлевского полка латышей. Локкарт вчера второй раз говорил с ним и с командиром полка, полковником Берзиным. Он им дал рекомендательное письмо к Пуллю и немного денег. Завтра я встречаюсь с Берзиным и тоже дам денег. У Бобби заготовлено пятьсот тысяч рублей. Я должен достать еще миллион двести. Вексель на эту сумму я уже взял из английского банка. Нам с тобой завтра с утра надо ехать к нашему бонами Трестару, я ему звонил. Ты мне нужен, чтобы его за полчаса уломать и чтобы послезавтра, максимум через неделю были бы все деньги. А через полторы недели можно будет все начинать! Всех большевиков — в клетки и будем возить по всему миру. Я создам первый большевистский цирк и буду показывать наркомов за деньги! Мы сможем, кстати, неплохо на этом заработать. А? Какая роскошная идея!
Каламатиано позавидовал этой мощной энергии Рейли.
— Через три дня, — сообщил Ксенофон Дмитриевич, — двадцать пятого августа, мы с Пулом ждем тебя в консульстве. Будут и французы, Лавернь с Гренаром…
— Кстати, они где сейчас живут?
— В вагоне на запасных путях Николаевского вокзала.
— Чтобы в случае чего рвануть первыми! — рассмеялся Сид.
— Послушай! Хватит уже анархии. Нам надо объединиться, скоординировать наши планы и выступить единым фронтом. Сразу же после этой встречи я поеду в Самару к чехословакам, чтобы они в назначенный нами час начали наступление на Москву.
— Гениально! Боже, как я тебя люблю, Ксенофон! — Рейли бросился к нему, чтобы расцеловаться, но Каламатиано успел увернуться, он не любил пылких мужских объятий. — Неужели мы нашими скромными силами сумеем срезать этот нарыв?! Хо-хо! — Pейли допил виски. — Это будет что-то! У господина бывшего английского генконсула даже ноздри раздулись, когда я показал ему вексель на пять миллионов.
— А как его Мура?
— Я ее не видел, поскольку мы встречались в «Трамбле».
— Я ему позвонил 28 июля, Мура в этот день вернулась из Ревеля, и Локкарт даже не смог со мной разговаривать. Он лишь промурлыкал: «Извини, но сегодня вернулась Мура, я должен быть с ней»! Больше я ему не звонил.
— Ни в каком Ревеле Мура не была! — усмехнулся Сид.
— А где?
У Рейли крутился ответ уже на кончике языка, этого острослова так и распирало от желания поделиться самой сокровенной тайной, но он удержался. Ксенофон мог бы надавить на него, и Сид никуда бы не делся, но Каламатиано были неинтересны похождения этой женщины. После искренней и прекрасной в своей естественности Аглаи Николаевны Мура вдруг предстала для Ксенофона Дмитриевича совсем в ином свете: манерной и фальшивой.
— Извини! — шумно выдохнул Рейли. — Но дал слово. Не могу сказать. Но запомни: остерегайся этой женщины, я тебя уже предупреждал!
Он наполнил стаканы.
— У меня есть свежие огурцы, соль, хлеб и тушенка. Хочешь? — снова спросил Каламатиано. — Извини, но мои на даче, поэтому живу, как заправский холостяк.
— И давно?
— Почти все лето.
Рейли присвистнул.
— Тушенку не надо, а огурцы и хлеб тащи!
Ксенофон отправился на кухню. Достал огурцы, помыл их под краном.
— И кто скрашивал твои летние вечера?
— Девитт Пул, — принеся в гостиную хлеб, соль и огурцы, ответил Ксенофон.
— Не надо басен Лафонтена! Никогда не поверю! — озорно блеснув глазами, воскликнул Рейли. Он сделал себе изящный бутерброд из черного хлеба, круто посыпав его солью и положив сверху две четвертинки пупырчатого огурца. — Я все же немного тебя знаю. Да-да, не смотри на меня глазками орлеанской девственницы, которая, говорят, отличалась большой резвостью в таких играх. Как это тут в России говорят? В маленькой луже черти водятся?
— В тихом омуте черти водятся, — поправил его Каламатиано.
— Вот-вот! В тихом! Таком, как ты! И кто она?
Рейли обожал подобные разговоры. И сам любит рассказывать о своих любовных приключениях и особенно слушать, когда рассказывали другие.
— Так кто она?
— Я же тебе сказал.
— Понятно. Не хочешь поделиться радостью со старым другом? — притворившись обиженным, проговорил Рейли.
Сид съел все огурцы и полкраюшки хлеба, видимо, в «Трамбле» его не слишком гостеприимно попотчевали, и ушел, так и не дознавшись, с кем крутит роман его тихий американец. Он звал его с собой к Фрайдам, Ксенофон оставлял Рейли у себя, но они так и не договорились. У Каламатиано просто сил не было ехать пировать к Сашке. Он мечтал лечь и хорошенько выспаться: будь что будет, даже если придет Синицын и убьет его. Он уже устал бояться.
Собрание в консульстве было назначено на три часа дня, и, выскочив в полдень из дома, Ксенофон Дмитриевич понесся на Большую Дмитровку. Он, к стыду своему, не был у Аглаи Николаевны целых три дня и отчаянно ругал себя за такое небрежение к любимому человеку. Он несколько раз пересаживался с одного извозчика на другого, сделал круг по Дмитровке, Камергерскому, Тверской, Столсшникову и, снова выйдя на Большую Дмитровку, заходил в разные парадные, высматривая филеров, но никто его не преследовал. Это внушало беспокойство.
Наконец он поднялся по заветной лестнице и постучал. Через несколько секунд послышались знакомые шаги и раздался голос Аглаи Николаевны: «Кто там?» Ксенофон Дмитриевич отозвался. Щелкнул замок, звякнула цепочка, и дверь распахнулась. Он увидел ее лицо и застыл в оцепенении: Аглая смотрела на Каламатиано в страхе и не узнавала его. Он сделал шаг к ней, и она тотчас отпрянула назад, точно перед ней возникло чудище. Губы задрожали, в глазах промелькнул странный, чужой блеск: ни живой улыбки, ни знакомой искорки. Ссохшаяся маска, в которой еще угадывались красивые черты.
Целое мгновение они молча смотрели друг на друга. Аглая Николаевна первой не выдержала этого напряжения, внезапно разрыдалась и упала ему на грудь, он успел подхватить ее и прижать к себе.
Она никак не могла успокоиться, порывалась что-то сказать, но вместо слов вырывалось лишь бессвязное бормотание вперемешку со слезами. Он гладил ее по волосам, приговаривая:
— Ну что ты, что ты, я не мог раньше, я только и думал о тебе, я здесь, я с тобой…
Ксенофон Дмитриевич закрыл дверь, увел ее в спальню, усадил на кровать, присев перед ней на корточки и пытаясь заглянуть ей в лицо.
— Что случилось, Аля? Что произошло?
Минут через пять она успокоилась, поднялась, вышла на кухню. Вернулась с бутылкой водки. Он ни разу не видел, чтобы она пила водку. Аглая налила себе и Ксенофону по полстакана. Они молча выпили, хотя на три часа у Каламатиано было назначено важное совещание.
— Что случилось, Аля?
— Он пришел на следующий день и сказал, что убил тебя. У него были такие страшные глаза, что я не могла не поверить. Он был пьян, и эти жуткие глаза. Потом подполковник потребовал, чтобы я немедленно стала его, иначе он убьет и Петю. Он кричал, что я теперь буду его шлюхой и он сможет делать со мной все, что ему захочется, даже проигрывать в карты приятелю, этот человек ударил меня по лицу, стал срывать одежду, потом вытащил револьвер и закричал, что застрелит моего сына, если я не отдамся ему тотчас же… — Аглая Николаевна не в силах была сдерживать слезы, закрыла лицо руками. Ксс-нофон Дмитриевич обнял ее. — Я вынуждена была подчиниться. Разделась, он бросился на меня, стал тискать, кусать, а когда у него ничего по-настоящему не получилось, он в ярости стал избивать меня. Избил до крови и ушел. Вот…
Она распахнула блузку, и Каламатиано увидел ее грудь и плечи в кровавых рубцах и лилово-фиолетовых кровоподтеках. Дрожащими пальцами она застегнула блузку, и Ксенофон Дмитриевич осторожно обнял ее и поцеловал в висок. Она всхлипнула, прижалась к нему, и он долго гладил ее по спине, пока она не успокоилась.
— Вечером пришел Петя, я рассказала ему обо всем, просила найти вас, но он не знал адреса. Петя молчал, но я видела, как он побледнел, услышав мой рассказ. Он вдруг сказал, что Синицын больше не придет к нам, и двинулся к двери. Я пыталась его задержать, но он ушел и не вернулся. Прошло уже два дня. Или они убили друг друга, или подполковник убил Петю. Я ничего не знаю о сыне — где он, что с ним?! Прошло уже два дня! Ты должен непременно разыскать его! — Аглая Николаевна снова разрыдалась.