Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Гэй Тализ

Фрэнк Синатра простудился и другие истории

В переводе с английского

Ирины Заславской и Леонида Мотылева



The Kidnapping of Joe Bonanno, A Matter of Fantasy, Frank Sinatra Has a Cold, On Writing «Frank Sinatra Has a Cold», The Kingdoms, the Powers, and the Glories of the New York Times, The Kingdom and the Tower, High Notes

Copyright © 2017 by Gay Talese

Originally published as a part of High Notes: Selected Writings of Gay Talese



The Kick She Missed

Copyright © 2010 by Gay Talese

Originally published as a part of The Silent Season of a Hero.

Peter O’Toole on the Ould Sod

Copyright © 1963 by Gay Talese

Originally published as a part of The Gay Talese Reader: Portraits and Encounters.



The Brave Tailros of Maida

Copyright © 1989 by Gay Talese

Originally published as a part of The Gay Talese Reader: Portraits and Encounters.

All rights reserved.





© И. Заславская, Л. Мотылев, перевод, 2024

© ООО «Индивидуум Принт», 2024

Самый медленный лифт в Нью-Йорке

Предисловие Егора Мостовщикова



Писатель Гэй Тализ, стоя на первом этаже нью-йоркского Hunter College, увлеченно ругается на лифт, который никак не заберет его читать лекцию студентам факультета журналистики. Он нетерпеливо крутится на месте, снова и снова раздраженно нажимает на кнопку и осматривается по сторонам. Проплывающие мимо задерживают на нем взгляд: роскошный седовласый старик, высокий и подтянутый, в дорогом костюме-тройке – сегодня на нем сшитый на заказ темно-зеленый твидовый пиджак, сорочка в полоску, золотистый галстук, кремовый жилет, запонки, тренч и шляпа-федора, одна из 60 в его коллекции. Он выделяется на общем фоне растянутых худи и клубных бомберов, и именно в этом его секрет. Прямо сейчас ему нужна информация, и неизменный денди-прикид, как обычно, ему в этом поможет. Тализ обращает взор на молодую девушку, терпеливо ждущую лифт в углу.

– Вы студентка? – без предупреждения наседает на нее писатель. Девушка, будто выйдя из оцепенения, лишь молча кивает. – Да? Вы здесь учитесь? – Она продолжает кивать. – Это единственный лифт в этом здании? Вы когда-нибудь им пользовались? Он вообще работает? Точно? Почему он так долго едет? Он всегда так долго ездит?

Тализ возмущен: в этом великом городе, где лифты разгоняются до тридцати шести с половиной километров в час, ему достался самый медленный. В коридоре становится совсем тесно – к нам присоединяется медик пожарной службы с двумя огромными красными мешками. Тализ переключает внимание и немедленно заводит разговор – к моменту, когда двери кабины наконец открываются, он уже знает имя пожарного, зачем нужны мешки (в них мобильные аппараты для тренировки сердечно-легочной реанимации) и где пройдет демонстрация. Если бы этот чертов лифт застрял, Тализ смог бы написать про пожарного текст, но мы благополучно добираемся до нужного этажа. Писателю нужно читать лекцию.

Ведущий вечера, представляя Гэя Тализа публике, сразу же оговаривается – конечно же, наш гость не нуждается в представлении; вы и так прекрасно знаете, кто это. В зале народа немного, но все исключительно самоотверженно кивают. Тализ – живая легенда, человек, который в 1960‑е создал «новую журналистику», предполагающую радикальный подход к материалам: вместо сухого инфостиля – приемы, заимствованные из большой литературы: сцены, диалоги, описания, внутренний монолог, переключение между первым и третьим лицами. Его документальные тексты и книги до сих пор изучают во всем мире (удивительно, но эта книга – первый сборник его работ на русском языке; в России Тализ пока неизвестен). Один из последних живых гигантов американской нон-фикшн-прозы прошлого столетия, он вдохновил людей, которых принято считать образцовыми литераторами и репортерами: Нормана Мейлера, Трумана Капоте, Джоан Дидион, Джорджа Плимптона, Джину Стайн, Терри Саузерна и других. Он тратит десятилетие на сбор материала для каждой новой книги – и умудряется залезть к своим персонажам в голову, под кожу, изучить их насквозь.

Представляя Тализа, ведущий опускает важные, но не самые приятные детали – перед студентами стоит проклятая звезда американской журналистики, человек, чья харизма обезоруживает, но чьи книги вызвали множество скандалов. В феврале 2024 года Тализ отпраздновал 92-летие, и сегодня он, как пишет Paris Review, занимает уникальное место, оставаясь одновременно легендарным и непонятым. Его нон-фикшн «Чти отца своего» лег в основу сериала «Клан Сопрано». Из-за книги «Жена твоего соседа», ради которой он несколько лет управлял салоном эротического массажа и посещал свингерские колонии во время секс-революции 1970‑х, его отменили и на время бросила жена. А портретный очерк «Фрэнк Синатра простудился», для которого он так и не смог поговорить со знаменитым певцом, уже полвека называют лучшим журнальным текстом в истории.

Тализ от всех этих регалий только отмахивается – ему никогда не нравилось прозвище «Отец новой журналистики», которым его наградил друг и писатель Том Вулф, ему плевать на почести, плевать на проклятия – по крайней мере, он так заверяет. Тализ во все это ввязался, чтобы рассказывать истории обычных людей и их неудач, и сегодня он ответит на любые вопросы из зала – конечно же, сведя все к нескольким истинам, которые он из раза в раз повторяет во всех беседах, выступлениях и интервью. Первая истина – он с детства изолирован от других, всю жизнь был и остается аутсайдером, который знает, что у каждого есть история, и ему важно ее вытащить – потому что если он не расскажет эти истории, их не расскажет никто. Вторая – он умеет доставать из людей эти истории, потому что родился в семье портного-эмигранта, вырос в ателье, и это научило его всё слышать и хорошо одеваться, что позволяет разговаривать с кем угодно. Третья – в своей работе он всегда щепетильно ищет ответ на один простой вопрос: каково быть вами? Как вы справляетесь с вашими неудачами, проигрышами, тем, что вас презирают или неверно поняли? Чем вы это компенсируете? «Большинство людей поглощены только собой», – сказал мне как-то Тализ – «Они никогда не подумают о вас. Но я подумаю».



Гэй родился 7 февраля 1932 в Оушен-Сити, штат Нью-Джерси, в семье итальянских эмигрантов. Родной город он запомнил консервативным, протестантским и правым: алкоголь под запретом, на океанский пляж нельзя выйти без рубашки, все подчинено религиозным порядкам, на улицах действует ячейка Ку-Клукс-Клана. Именно здесь Тализ сформировался как рассказчик, убежденный, что долг автора – искать маленькие истории и видеть за ними большой контекст. Он и сам взрослел на фоне большого контекста: шла Вторая мировая война, папины братья воевали в Италии в армии Муссолини, а патриотическое, преимущественно ирландское население Оушен-сити малочисленных итальянцев ненавидело и относилось как к грязи. К тому же далекая война пронизывала каждодневный быт: товары продавались по талонам, юноши уходили на фронт, а фонари на променадах закрасили черным цветом, чтобы их не было видно с немецких подлодок, которые в 1942 году добрались до американских территориальных вод. В социальной изолированности, во взрослении внутри меньшинства, в отчужденности Тализ нашел свою суперсилу – стал наблюдателем, который жадно ищет истории потерь и неудач.

Его семья держала магазин женской одежды и ателье мужских костюмов, которые Тализы открыли с двух сторон выкупленного ими здания разорившейся местной газеты на главной улице города. Жили там же, на втором этаже – Тализ до сих пор помнит высокие офисные ступеньки и комнаты, где раньше стояли огромные наборные станки. Каждый день после уроков в католической школе Гэй помогал папе и маме в их магазинах и слушал. К маме за красивыми платьями приходили взрослые обеспеченные дамы: жены владельцев и дилеров автоцентров, чиновников, директоров школ и предприятий. Сами мужчины шли к папе. Они слонялись по городу, заходили на примерку и рассказывали про свою жизнь – переживания, неудачи, открытия, сплетни.

Тализ говорит, что освоил жанр интервью, наблюдая за мамой и ее общением с клиентами – научился у нее слушать заботливо, с терпением, принятием и почтением. И – не перебивать, когда люди не могут объясниться, потому что именно в такие моменты они лучше всего раскрываются: паузы, заминки, переключения темы могут рассказать больше любых слов. В сфере обслуживания, объясняет он, всегда есть элемент определенного раболепия – даже если с тобой общаются не слишком любезно, ты должен быть исключительно вежлив, потому что эти люди дают тебе деньги. Это были уроки от мамы, бизнесвумен, которая содержала семью – папа был художником, творил и не умел продавать. Но у него Гэй научился быть портным – работая не с тканями, но с фактурой, сшивать реальные истории так, чтобы они читались как единое литературное произведение – журналистский рассказ. Тализ так и говорит: «Как журналист я портной».

В журналистику он попал еще будучи учеником колледжа, по дурацкому стечению обстоятельств – решил выслужиться перед тренером по бейсболу, чтобы его чаще выпускали со скамьи запасных, и подвизался диктовать местной газете Ocean City Sentinel-Ledger по телефону сводки со школьных матчей – чистая формальность, пара строчек. Но такая работа быстро наскучила, и подросток стал отправлять в газету напечатанные на машинке авторские отчеты; после седьмого текста ему предложили вести еженедельную спортивную колонку, к окончанию колледжа он напечатал 311 текстов. В них уже тогда проглядывался стиль Тализа – полное отсутствие интереса к самой новости и фокус на человеческих поступках и переживаниях, драме и проигрыше.

Гэй уехал учиться в университет Алабамы на журналиста; стал спортивным редактором кампусной газеты The Crimson White и завел колонку «Sports Gay-zing». После университета перебрался в Нью-Йорк и нахрапом устроился мальчиком на побегушках в «The New York Times». Газета привела его в восторг: огромный улей из нескольких сотен курящих и стучащих по печатным машинкам журналистов, суета, шум, разговоры и лифты – гораздо быстрее, чем в Hunter College. В 21 год он опубликовал свой первый текст в газете: зарисовку про коллегу, который отвечал за отбор и трансляцию заголовков на здании редакции. Вскоре Тализа забрали в армию и отправили на военную базу Форт-Нокс в Кентукки. В танковых войсках быстро поняли, что в строю от него не будет никакого толка и перевели в армейскую газету «Внутри танковой башни» («Inside Turret»). Вскоре он завел собственную колонку – «Секреты Форт-Нокса». Через два года, вернувшись со службы, он восстановился в The New York Times как спортивный журналист и написал сотни текстов – про одного только боксера Флойда Паттерсона опубликовал 38 коротких зарисовок.

Но чрезмерная скрупулезность и нежелание работать в новостном темпе привели к тому, что Тализа в «The New York Times» переводили из отдела в отдел, пока он на год не застрял в ссылке в отделе некрологов – там ему не давали писать больше нескольких абзацев. Для Тализа это была настоящая пытка: он хотел делать крупную журналистскую прозу, рассказывать истории, которые живут годы, десятилетия, а не день, как обычная новость, говорить про людей, которые обделены вниманием прессы, а не бежать за инфоповодами – ведь все новости сводятся к тому, что кто-то что-то сказал и кто-то как-то на это отреагировал. Или просто умер.

Несмотря на страсть рассказывать истории, писать ему всегда было невыносимо сложно. Гэй сравнивает работу над текстами с попыткой вывести камень из почки (очень больно) или поездкой за рулем грузовика, в ночи, на большой скорости, без включенных фар (сбиваешься с пути, проваливаешься в кювет, следующие десять лет торчишь там грязный и воняешь). Но для Тализа как католика ничто, не оплаченное страданием, ценности не представляет.

После армии он поселился в многоквартирном четырехэтажном доме на Лексингтон-Авеню, в трех минутах ходьбы от Центрального парка. В 1959 году женился на книжной издательнице Нэн Тализ (в девичестве – Эйхерн), с которой они до сих пор вместе. Постепенно Тализы целиком выкупили весь дом и живут в нем и по сей день. Здесь же, в просторной гостиной, я познакомился с Тализом в апреле 2014 года, во время моей первой поездки в США. Я тогда еще работал журналистом, писал большие истории в издания, которых сейчас уже нет, и читал немногочисленные очерки Тализа, доступные тогда в интернете. Когда я с удивлением осознал, что Гэй еще жив и продолжает работать, то нашел его e-mail, написал письмо и предложил встретиться – ни на что особенно не рассчитывая. Он мгновенно ответил – сказал, что неважно себя чувствует из-за легкого кишечного гриппа, поэтому может только пригласить в гости на час.

Никогда я не чувствовал себя глупее, чем когда стоял под дверью у Тализов с тремя картонными стаканчиками кофе в капхолдере – надо ведь было что-то принести, но что нести незнакомым людям, никогда не поймешь. Тализ открыл дверь – как всегда в костюме с иголочки – задержал на стаканах снисходительно-непонимающий взгляд, спросил, что это такое, и велел оставить презент где-нибудь в углу, чтобы никогда к нему не притронуться. Мы уселись в кресла, Тализ достал из внутреннего кармана ручку и стопку узких картонных карточек, которые он вырезает из плечиков для рубашек из химчистки, и стал записывать туда мои ответы на пулеметную очередь вопросов. Кто я? Откуда я? Чем я занимаюсь? Сколько я зарабатываю? Кто оплачивает мое жилье в Москве? Я живу один или с родителями, или с близким человеком? Мы вместе оплачиваем жилье? Как зовут родителей? Чем они занимаются? Сколько у меня братьев и сестер? Чем они занимаются? Они живут одни? Они сами оплачивают свое жилье? Я что, Боб Дилан? Нет? А почему я одеваюсь, как Боб Дилан? Почему я в кедах?! Где мой костюм? У меня есть костюм? У меня должен быть костюм, если я хочу быть журналистом и рассказывать истории. Дорогой костюм – пропуск в мир историй. Часовая встреча переросла в ужин в одном из соседних ресторанов (каждый день Тализы обязательно ходят пропустить пару коктейлей и посмотреть на людей), ужин – в дружбу и десятилетнюю переписку.

Каждый раз, когда я приезжаю в Нью-Йорк, обязательно вижусь с Тализом, обсуждаю журналистику и выслушиваю комментарии про свой внешний вид. Идея опубликовать его работы на русском появилась у меня почти сразу после знакомства, название и сцены для этого предисловия я записал в декабре 2014 года, во время третьей поездки в Штаты, когда Тализ пригласил меня посетить с ним лекцию в Hunter College, к работе над книгой за эти годы приложило руку под два десятка человек. Но бесконечных сложностей и препон, с которыми столкнулась эта затея, хватило бы на отдельный текст. Скажу лишь, что каждый раз, как я говорил себе, что хочу напечатать книгу, немедленно случалась какая-нибудь катастрофа – так, все очерки были целиком переведены еще в 2019 году, прямо накануне пандемии, но выходят только сейчас, в издательстве Individuum, которое взялось вместе со мной довести этот многолетний проект до конца, за что мы с Тализом невероятно признательны.

Все эти годы Тализ продолжает работать и каждый день соблюдает строгую дисциплину. Просыпается в спальне на третьем этаже, не произносит ни слова и не здоровается с Нэн, молча поднимается в гардеробную на четвертом этаже, надевает свежую хрустящую сорочку, костюм-тройку, галстук, запонки, выходит из дома и спускается по ступенькам в свой подвал – бывший винный погреб, который он называет Бункер. В продолговатом Бункере больше метров, чем в обычной квартире на Манхэттене, нет окон, зато есть маленькая ванная, кухонька, несколько диванов, два огромных письменных стола, печатная машинка, гигантский и древний монитор Apple, стулья и шкафы, забитые коробками под потолок – архив Тализа. Писатель переодевается в удобный кашемировый свитер и шарф или шейный платок и делает себе легкий завтрак – апельсиновый сок, кофе, маффины. Осматривает свой архив: в каждой коробке – коллекция папок с фотографиями, материалами, результатами ресерча, выдержками и вырезками из книг и статей, планами текстов и детальными заметками о всех прошедших днях. Каждый вечер перед сном Тализ просматривает записи на картонных карточках, если в этот день вел их, или вспоминает все, что с ним случилось, и записывает все на печатной машинке: с кем он виделся и говорил, где, когда и во сколько, сколько стоил ужин, кто во что был одет, что он подумал и приметил, как звали людей вокруг, кто что делал, какая была погода, адреса, детали, нюансы, как прошло интервью (если оно было), что герой говорил, а о чем умолчал. И подшивает наборные записи в архив. Дни организованы в недели, месяцы, годы. Он может в любой момент вернуться в прошлое и детально описать увиденное несколько десятилетий назад. Каждая коробка заклеена фотографиями, картинками, журнальными и газетными полосами – это тематический коллаж, который Тализ вырезает, когда думает над историей и тем, как он будет сшивать воедино ткань текста. Он проводит в Бункере добрую часть дня, выбирается домой на обед, а вечером – без исключений – светский выход в ресторан. В Бункере Тализ написал все свои главные тексты – журнальные очерки, на которые он переключился с газетной работы, и книги.

В 1964 году он опубликовал нон-фикшн роман «Мост» («The Bridge») – историю строительства одного из крупнейших в мире висячих мостов, Веррацано-Нарроус, соединяющий Бруклин и Статен-Айленд. В 1995‑м ушел из «The New York Times» и так и остается до сих пор фрилансером. Еще в 1966 году, когда ему было 34 года, Тализ опубликовал в Esquire три своих самых известных портретных очерка. «Молчаливый сезон героя» – про Джо Ди Маджо, великого бейсболиста и бывшего мужа Мэрилин Монро (не вошел в этот сборник). «Господин Плохие новости», который Тализ называет своим лучшим текстом, – про автора некрологов Алдена Уитмена; это его единственная работа, которая прежде была опубликована на русском языке – в номере российского журнала Esquire (был такой), посвященном его 10-летию, при моем участии. Наконец, «Фрэнк Синатра простудился» – профайл, для которого Тализ поговорил с двумя сотнями людей, но так и не смог обмолвиться даже словом с самим певцом.

В этом сборнике есть подробный рассказ Тализа о работе над материалом про Синатру, но он не упоминает, что вообще-то не хотел про него писать – он и так был большой звездой, про которую пресса говорила каждый день. Но спорить с редактором, бывшим морпехом, Гэй не стал и отправился в командировку в Лос-Анджелес. Сегодня он заверяет, что секрет его прославленного текста прост: он смог увидеть во влиятельной суперзвезде, окруженной несметной свитой, обычного уставшего человека, у которого есть свои неудачи и слабости.

Не считая сборников эссе и профайлов, Гэй Тализ написал девять книг; в это издание вошли выдержки из большей их части, так что у читателя есть возможность как следует познакомиться с Тализом. Очерки «Царство, сила и слава The New York Times» и «Оплот в новой башне» взяты из «Царства и силы» («The Kingdom and the Power», 1969), книги об истории и влиянии знаменитой газеты. Из бестселлера «Чти отца своего» («Honor Thy Father», 1971), посвященного жизни, будням и бизнесу бруклинского мафиозного клана Бонанно – текст «Похищение Джо Бонанно». Из скандальной «Жены твоего соседа» («Thy Neighbor’s Wife», 1981) – очерк про владельца порно-Диснейленда Гарольда Рубина, «Дело фантазии». «Храбрые портняжки из Маиды» рассказывают смешную историю из жизни отца Тализа до эмиграции, когда он и его коллеги-портные смогли избежать смерти от рук мафиозо, которому Тализ-старший случайно испортил костюм; подробнее свои корни Тализ изучал в книге «К сыновьям» («Unto the sons», 1992). Из «Жизни писателя» («A Writer’s Life», 2006) в настоящее издание вошел неопубликованный профайл «Ее незабитый пенальти» про китайскую футболистку Ли Ин.

В 2016 году Тализ опубликовал «Мотель вуайериста» («The Voyeur’s Motel») – книгу про Джеральда Фуса, владельца мотеля, который 30 лет подглядывал, как его постояльцы занимаются сексом, и тщательно фиксировал свои наблюдения в журнале. На Netflix в том же 2016‑м вышел документальный фильм «Voyeur» – команда несколько лет снимала Тализа и Фуса на последних этапах подготовки книги; публикация, однако, закончилась скандалом – журналисты The Washington Post подловили героя на вранье и подтасовке фактов. Тализ, хоть и упоминал не раз в «Мотеле вуайериста», что его герой – рассказчик не самый надежный, даже думал отказаться от продвижения книги, но не стал. А вот Стивен Спилберг и Сэм Мендес от планов снять экранизацию все-таки отказались.

В сентябре 2023 года Тализ выпустил новую книгу – «Бартлби и я: размышления старого писца» («Bartleby and Me: Reflections of an Old Scrivener»); в него, помимо очерков прошлых лет, вошла новая история, которая занимала его сознание последние 17 лет – история доктора Николаса Барты. Барта, уроженец Румынии, бежал от коммунистического режима, который отнял у его семьи дом, добился успеха в Америке и купил себе четырехэтажное здание на Манхеттене – в соседнем квартале от Тализа. В 2006 году Барта взорвал себя вместе с домом, чтобы здание не досталось бывшей жене. Все эти годы Тализ собирал по крохам историю Барты, наблюдал за образовавшимся пустырем и людьми вокруг. Я даже смог немного помочь Тализу с ресерчем для этого текста: новыми владельцами земельного участка оказались выходцы из России, обвиненные в крупномасштабной коррупции и мошенничестве.

Работы Тализа примечательны не только тем, как они написаны, но и тем, как много он умудряется узнать про своих героев – он подбирается к ним максимально близко и говорит, что границы ему не нужны. Например, гангстеру Биллу Бонанно он писал четыре года и предлагал пообщаться, пока тот наконец не ответил – тогда писатель провел пять лет в тесном общении с Биллом и его семьей пять лет, и только после этого написал «Чти отца своего». «Это как ухаживания», – объясняет мне Тализ. – «Нужно не торопиться, вести себя хорошо и действовать осторожно, а не как обычный журналист-мудак, которому нужно просто перепихнуться по-быстрому ради короткой интрижки». По нынешнему курсу Тализ заработал на книге 8,1 миллиона долларов и большую часть гонорара положил в образовательный трастовый фонд, чтобы оплатить учебу своих двух дочерей, Памелы и Кэтрин, и четырех детей Билла Бонанно, – в результате все дети гангстера смогли построить карьеру не в криминале.

В свое время именно этот подход и привел к тому, что Гэя Тализа прокляли. Выход книги «Жена твоего соседа» в 1981 году разделил его жизнь и карьеру на до и после: публикация принесла журналисту как самые большие деньги в его жизни, так и самый большой шквал критики, эхо которой звучит до сих пор. Десять лет Тализ собирал фактуру, погрузившись в дебри секс-революции. Он стал нудистом, посещал секс-вечеринки, оргии, секс-ретриты и секс-колонии, ежедневно бывал в салонах эротического массажа, а затем стал управляющим одного из них – чтобы лучше понимать своих героев и гостей. «Конечно же, я был в гуще событий! – восклицает он. – Ты же не думаешь, что я буду освещать оргию, сидя в каком-нибудь отдельном сраном боксе для представителей СМИ?! Да, внутри меня будто бы всегда есть два чувака, я такой персонаж-шизофреник: одновременно репортер, наблюдатель и участник, и всегда осматриваю комнату в поиске истории и как ее описать». Критики и феминистки обрушились на Тализа с убийственными обвинениями – в непозволительных способах сбора материала и неподобающем отношении к жене, которая ненавидела книгу «Жена твоего соседа» и разошлась с ним после ее выхода. Следующие десять лет Тализа не печатали в журналах, а его терапевт сказал ему, что он совершил литературное самоубийство. Он сбежал в Италию, залег на дно и изучал историю своей семьи – материал потом лег в основу книги «К сыновьям». С Нэн они вновь сошлись. Секрет долгого брака, говорит Гэй, в том, чтобы никогда не терять уважения друг к другу и иметь две раздельные ванные.



После лекции мы идем с Тализом обратно к злополучному лифту, и нас догоняет седой взлохмаченный мужчина. Он только успевает произнести: «Эй! Гэй!», и Тализ, увидев его, бросает: «О, нет! Егор, бежим, мы не будем ждать этот лифт!». Тализ резко дергается с места, неожиданно бодро добегает до пожарной лестницы и стремительно уносится вниз по ступенькам. Я – за ним, за нами – мужчина, кричащий «Гэй! Гэй! Подожди! Ты меня помнишь? Гэй?!». Мы выбираемся на улицу, уже темно, где-то, как обычно в Нью-Йорке, орет полицейская сирена, из-под земли вырываются клубы пара, а прохожие озираются на Тализа.

Мы отрываемся от погони. Что это было? Кто этот человек? Тализ не хочет об этом говорить – и предлагает пойти поужинать. В ресторане он съедает стейк, салат, выпивает два мартини, пиво, полирует шариком ванильного мороженого, опрашивает людей за соседним столиком. Для него ресторан – театральная сцена, на которой он может наблюдать жизнь; примерно как магазин и ателье его родителей: место, где люди открываются, а он может завести с кем угодно беседу. «Я вуайерист. Я наблюдатель», – объясняет он мне. – «Я хочу знать все о людях, даже если они не считают себя интересными. На днях я видел на улице старую бездомную женщину. Мне нужно было спешить, и я не мог с ней поговорить. Какой она была 40, 50, 60 лет назад, когда была моложе? Она могла быть привлекательной, может быть, она работала в магазине, может быть, была замужем. Посмотри на нее сейчас! Она на улице, совершенно седая, даже не протягивает руки, у нее просто стаканчики стоят на тротуаре, и она сидит в мусоре напротив магазина. Может, мы бы смогли найти ее старую фотографию? Может быть, у нее была дочь, или любовник, или кто-то еще. Может быть, она раньше была репортером? Танцовщицей? Кто знает? Почему она в итоге оказалась здесь? Вот это истории».

Гэю Тализу 92 года, в ноябре 2024 года у него выходит новая книга, «A Town without Time», сборник его текстов про Нью-Йорк, который он давно прозвал городом незамеченного. Перед сдачей в печать книги «Фрэнк Синатра простудился и другие истории» я спросил у Тализа, что он думает по поводу того, что книга, которую мы придумали почти десять лет назад, наконец выходит. Он попросил передать следующее: «Я рад и, вообще-то, горд наконец-то быть опубликованным на русском языке. На языке одних из лучших мировых писателей и людей, которые всегда у меня вызывали восхищение». Он продолжает соблюдать строгую рабочую дисциплину и каждый день спускается в Бункер писать: «В таком возрасте ты все время думаешь, что через неделю будешь мертв, так что тебе надо быть на шаг впереди».

Самый аналоговый человек в цифровом мире, от которого, по его словам, он отстал лет на пятьдесят, он презирает диктофоны, спешку, 40‑минутные поверхностные беседы с селебрити. Молодым авторам и журналистам он тоже передает сообщение: «Вы должны уметь писать маленькие истории и в них находить большие. И писать так, чтобы это можно было все прочитать в 2035 году. У вас должно быть что-то вроде рассказов Чехова или его пьес. Гребаный этот «Вишневый сад», ему уже сто лет, и он до сих пор идет в Нью-Йорке! Америка уже устала от этой сраной пьесы, а ее все показывают! Делайте так же!»

Он верен себе до конца: работает в своем темпе, коллекционирует истории, будет писать каждый день до самой смерти и не собирается ни за что извиняться. Гэй Тализ остается самым медленным лифтом в Нью-Йорке.

Март 2024

Фрэнк Синатра простудился

Фрэнк Синатра – стакан бурбона в одной руке и сигарета в другой – стоял в темном углу бара между двумя блондинками, привлекательными, но уже увядающими, которые ждали, когда он что-нибудь скажет. Но он ничего не говорил; он молчал большую часть вечера, а теперь в частном клубе на Беверли-Хиллз казался и вовсе отстраненным, уставясь сквозь дым и полутьму в просторное помещение за баром, где десятки молодых парочек сидели обнявшись вокруг маленьких столиков или извивались под несущийся из стерео грохот фолк-рока. Блондинки знали, как знали и четверо друзей Синатры, стоявших неподалеку, что не самая удачная идея насильно втягивать его в разговор, когда он в таком угрюмом настроении, а оно нападало на него довольно часто в эту первую неделю ноября, за месяц до его пятидесятилетия.

Синатра снимался в фильме, а теперь невзлюбил его и не мог дождаться, чтоб закончить, устал от шумихи, поднятой вокруг его романа с двадцатилетней Мией Фэрроу (сегодня ее рядом не было), гневался на документальный фильм CBS, который должны были показать через две недели – создатели нагло лезли в его жизнь и даже позволяли себе намеки на возможную дружбу с главарями мафии. Он беспокоился насчет появления в часовом шоу NBC под названием «Синатра – человек и его музыка», где нужно было спеть восемнадцать песен голосом, который в данный момент, за несколько вечеров до начала записи, дрожал, звучал слабо и хрипло. Синатра был болен. Он стал жертвой недуга, столь обыденного, что большинство людей даже не стали бы расстраиваться. Но когда дело касается Синатры, такая беда способна погрузить его в смятение, глубокую депрессию, вызвать панику и даже ярость. Фрэнк Синатра простудился.

Простуженный Синатра – все равно что Пикассо без красок, Феррари без горючего, только еще хуже. Ведь банальная простуда крадет у Синатры незастрахованный алмаз – его голос, лишает уверенности, не только ранит его душу, но и вызывает что-то вроде психосоматического насморка у десятков людей, которые работают на него, пьют с ним, любят его, чьи благополучие и стабильность зависят от него. Простуда Синатры заставляет всю индустрию развлечений слегка трястись, подобно тому как болезнь президента Соединенных Штатов способна сотрясти национальную экономику.

Ведь Фрэнк Синатра теперь связан со множеством вещей, затрагивающих многих людей: собственной кинокомпанией, фирмой звукозаписи, частной авиакомпанией, заводом ракетных запчастей, недвижимостью по всей стране, личным штатом в семьдесят пять человек – все это лишь часть империи, которую он сколотил и теперь воплощает собой. Судя по всему, он стал истинным эмансипированным мужчиной, быть может, единственным в Америке. Он делает, что хочет, и может это делать, так как у него есть деньги, энергия и нет за плечами явных преступлений. В эпоху, когда к власти, кажется, рвутся совсем юные, протестующие и пикетирующие, взыскующие перемен, Фрэнк Синатра остается национальным феноменом, одним из немногих продуктов довоенной эпохи, выдержавших испытание временем. Он чемпион, вернувшийся на пьедестал – человек, который всё имел, всё потерял, всё вернул и смёл все препятствия на своем пути. Синатра сделал то, что удается единицам: выдернул себя с корнем из прошлой жизни, оставил семью, порвал со всем, что было ему близко, а в процессе понял, что единственный способ удержать женщину – не удерживать ее. Теперь его обожают и Нэнси, и Ава, и Миа, прекрасные представительницы трех поколений, в нем до сих пор души не чают его дети; и в то же время он свободный холостяк, который не чувствует себя старым, наоборот, заставляет стареющих мужчин ощущать себя молодыми, думать: раз Фрэнк Синатра смог, значит, это реально; конечно, им-то не по плечу, но все равно приятно сознавать, что кто-то в пятьдесят лет в состоянии провернуть такой трюк.

Но сейчас Синатра простужен, он стоит в баре на Беверли-Хиллз и продолжает молча пить. Кажется, что он совсем далеко отсюда, в своем собственном мире; он даже не реагирует, когда из стерео в соседнем зале внезапно звучит его песня «In the Wee Small Hours of the Morning[1]».

Эту прелестную балладу он впервые записал десять лет назад, и теперь она сподвигла молодые парочки, что сидели, устав от твиста, встать и медленно заскользить по танцполу, прижавшись друг к другу. Выверенно резкие, но при этом текучие, полные чувства интонации Синатры придают глубокий смысл простым словам: «В такие краткие утренние часы, / когда огромный мир еще крепко спит, / ты лежишь без сна и думаешь о девушке…» Как и множество его песен, ставших классикой, эта пропитана чувственным одиночеством, а когда оно смешано с полутьмой, алкоголем, никотином и полночными страстями, то становится чем-то вроде афродизиака. Несомненно, слова этой песни и других, ей подобных, заводят миллионы людей: это любовная музыка, и несомненно, под нее люди в Америке предаются любви – ночью в машинах, сжигая аккумуляторы; в коттеджах на берегу озера; на пляжах благоуханными летними вечерами; в глухих аллеях парков; в роскошных особняках и меблированных комнатах; в каютах, кэбах и коттеджах – всюду, где звучат песни Синатры и где его слова согревают, распаляют, покоряют женщин, вынуждая преступать последние запреты – их неблагодарным любовникам следовало бы поблагодарить Синатру. Его баллады облагодетельствовали два поколения мужчин, все эти мужчины остаются пред ним в вечном долгу, что иной раз может вызвать вечную ненависть. И все же вот он, собственной персоной, далекий и недоступный в час, когда в Беверли-Хиллз наступает утро.

Две холеные блондинки за тридцать, упрятавшие зрелые тела в облегающие темные костюмы, скрестив ноги восседали на высоких табуретах и слушали музыку. Потом одна вытащила из пачки «Kent» сигарету, и Синатра проворно подсунул под нее свою золотую зажигалку; женщина взяла его за руку, посмотрела на пальцы – грубые, узловатые, мизинцы оттопырены и с трудом сгибаются из-за артрита. Одет Синатра был, как всегда, безукоризненно: консервативный костюм-тройка стального цвета на кричаще-яркой шелковой подкладке; в начищенных до блеска английских ботинках, казалось, сверкают даже подошвы. Еще он носит – это всем известно – черную накладку на лысину: ни за что не скажешь, что парик; таких у него шестьдесят штук, и за всеми тщательно ухаживает неприметная седовласая женщина; упрятав паричок в крохотный мешочек, она следует за Синатрой по пятам во время его выступлений и получает за это четыреста долларов в неделю. Самая выдающаяся черта в лице Синатры – его глаза, ясные, голубые, настороженные, глаза, способные за секунду заледенеть от гнева, или засиять дружелюбием, или, как сейчас, подернуться задумчивой дымкой, не дающей друзьям приблизиться к нему и заговорить.

Лео Дюроше, один из ближайших друзей Синатры, резался в пул в маленькой бильярдной позади бара. У двери стоял пресс-атташе Джим Махони, узкоглазый, коренастый тип с квадратной челюстью, которого можно было бы принять за ирландского мужлана, не носи он дорогущие европейские костюмы и шикарные ботинки, нередко украшенные полированными пряжками. Рядом с ним высился здоровенный, широкоплечий, девяностокилограммовый актер Брэд Декстер – как обычно, старательно выкатывал грудь, чтобы скрыть выпирающий живот.

Брэд Декстер снялся в нескольких фильмах и телесериалах, проявив себя как талантливый характерный актер, но на Беверли-Хиллз он был не менее известен ролью, которую сыграл два года назад на Гавайях, когда, рискуя собой, проплыл несколько сот метров, чтобы спасти Синатру, захлебывающегося в приливном водовороте. С той поры Декстер стал постоянным спутником Синатры и штатным продюсером его кинокомпании. У него шикарный кабинет рядом с офисом Синатры, он бесконечно ищет литературный материал, подходящий для сценариев, где его кумиру будет обеспечена новая звездная роль. Всякий раз, когда они с Синатрой оказываются в окружении незнакомцев, Декстер тревожится – он знает, что Синатра умеет пробуждать в людях и лучшее, и худшее. Кое-кто из мужчин иной раз становится агрессивен, кое-кто из женщин предается флирту, а прочие стоят вокруг и скептически смотрят; все словно опьянены одним присутствием Синатры. Да и он сам, если чувствует себя так плохо, как сегодня, бывает напряжен, нетерпим, а что в итоге?.. Газетные заголовки. Так что Декстер всегда пытается предугадать опасность и предупредить друга загодя. Он не скрывает своего желания опекать Синатру, а недавно в порыве откровенности признался: «Я убить готов за него».

Такое заявление легко счесть слишком уж драматичным, особенно вне контекста, но оно отражает, насколько предан Синатре его ближний круг. Вполне характерно для Синатры, хотя, может, он сам того не осознает – ему нужно «All the Way», «All or Nothing at All[2]». Это сицилийская черта; другом ему можно быть, если ты готов идти до конца, не то что легковесные англо-саксонские скептики. Но если друзья хранят верность, нет на свете того, чего Синатра не сделает: он одарит роскошными дарами, будет добр, поддержит, когда ты на дне, щедро похвалит, когда на коне. Но друзьям надо всегда помнить одно: он Синатра. Босс. Il Padrone[3].

Я наблюдал эту сицилийскую сторону Синатры прошлым летом в нью-йоркском «Салуне Джилли», на Западной 52-й улице Манхэттена (единственный раз до этой калифорнийской ночи, когда я близко к нему подобрался); Синатра там выпивает, когда бывает в Нью-Йорке, и для него в зале за баром у стены стоит специально приготовленный стул, на который никто не имеет права садиться. Когда он сидит за длинным столом в окружении ближайших нью-йоркских друзей (в их число входят хозяин «Салуна» Джилли Риццо и его жена с лазурными волосами, Хани по прозвищу Синяя Жидовка), возле ресторана разворачивается престранный ритуал. Тем вечером десятки людей – кто-то из случайных друзей Синатры, кто-то просто знакомый, другие вообще ему никто – столпились перед входом в «Салун Джилли» благоговейно, как перед мавзолеем. Люди из Нью-Йорка, Бруклина, Атлантик-Сити, Хобокена. Старые и молодые актеры, бывшие боксеры-профессионалы, усталые трубачи, политики, мальчик с тросточкой. Там была толстая дама, уверявшая, что помнит Синатру, когда он в 33‑м бросал ей на крыльцо газету Jersey Observer. Были супружеские пары среднего возраста, якобы слышавшие, как Синатра пел в «Rustic Cabin» в 38‑м («Мы знали, что он далеко пойдет!») Или они слышали, как он выступал с биг-бендом Гарри Джеймса в 39‑м, или с Томми Дорси в 41‑м («Да, та самая песня “I’ll Never Smile Again[4]”, он пел ее ночью на свалке близ Ньюарка, а мы танцевали»). Кто-то вспоминал его выступления в галстуке-бабочке с девчонками в кинотеатре «Paramount», а еще «The Voice», его дебютный альбом; одна женщина припомнила, как мерзкий восемнадцатилетний сорванец Александр Дорогокупец кинул в Синатру помидором, за что стоявшие на балконе девицы чуть не убили его. Что потом сталось с беднягой Александром? Дама не знала.

Они вспоминали и его провал, когда он пел всякую пошлятину вроде «Mairzy Doats»; вспоминали возрождение… много еще чего вспомнили эти люди, стоя в тот вечер у «Салуна Джилли», куда их не пустили. Кто-то ушел, но большинство осталось в надежде на то, что вскоре пробьются или просочатся к Джилли меж локтей и задов толпы, осаждающей бар, и увидят за столом его. Больше им ничего не было нужно – только увидеть. И несколько мгновений они молча глазели и глазели сквозь сигарный дым. Потом развернулись, протолкались наружу, разошлись по домам.

Некоторым из близких друзей Синатры, которых охранники Джилли знают в лицо, удается пробраться в зал. Но уж там каждый сам за себя. В тот вечер бывший футболист Фрэнк Гиффорд в три захода продвинулся не больше, чем на шесть метров. Другим повезло приблизиться к Синатре на расстояние вытянутой руки, но, конечно, не пожать ее; в лучшем случае они коснулись его плеча или рукава, а то и просто постояли вблизи – вдруг заметит, подмигнет, помашет, назовет по имени (у него потрясающая память на имена); потом можно повернуться и уйти. Они отметились, они выразили уважение. А у меня, пока я смотрел на этот ритуал, создавалось впечатление, что Фрэнк Синатра пребывал одновременно в двух мирах, и оба они не принадлежат сегодняшнему дню.

С одной стороны, он жизнелюб старой школы – когда говорит и шутит с Сэмми Дэвисом-младшим, Ричардом Конте, Лайзой Минелли, Бернис Масси[5] или с кем-то еще из шоу-бизнеса, кто удостоился чести сидеть за его столом; с другой – когда кивает или машет кому-то из ближних приспешников (это тренер по боксу Эл Сильвани, сотрудничающий с компанией Синатры; его костюмер Доминик Ди Бона; здоровяк Эд Пуччи, бывший футбольный судья, а ныне его адъютант). Фрэнк Синатра – Il Padrone. Или точнее, он из тех, кого на Сицилии именуют «uomini rispettati» – уважаемые люди, то есть одновременно величественные и смиренные, всеми любимые, по натуре безмерно щедрые, те, кому целуют руки, когда они шествуют из одной деревни в другую, те, кто не пожалеет себя, дабы искоренить зло.

Фрэнк Синатра все делает лично. На Рождество лично выбирает десятки подарков близким друзьям и родственникам, помня о том, какие украшения они любят, какие цвета предпочитают, какого размера носят рубашки и платья. Когда год назад беда обрушилась на лос-анджелесского друга-музыканта – его дом разрушил сель, а жена погибла – Синатра лично пришел на помощь: нашел ему жилье, оплатил все счета за лечение, не покрытые страховкой, а после сам проследил за тем, какая мебель, столовые приборы, постельное белье и гардероб закуплены для нового дома.

Но не пройдет и часа, как тот же самый Синатра-благодетель может взорваться неудержимой яростью, стоит кому-то из приспешников ошибиться по мелочи. К примеру, когда кто-то из его людей подал ему сосиску с кетчупом (Синатра ненавидит этот соус), певец тут же запустил в провинившегося бутылкой кетчупа и облил им с ног до головы. Почти все окружение Синатры состоит из верзил. Но это его нисколько не смущает и не способно умерить его гнев. Никто из них не посмеет замахнуться на него. Он Il Padrone.

Иной раз люди могут переусердствовать в желании угодить ему. Вот, скажем, он вскользь заметил, что его громадный оранжевый внедорожник в Палм-Спрингс не худо бы покрасить; прислужники спешат передать приказ по всем каналам, и он становится все более срочным, пока не раздается команда «прямо сейчас, немедленно, вчера». Для этого нанимают специальную бригаду автомаляров, чтобы она трудилась ночью, то есть сверхурочно, а значит, приказ следует передать обратно по цепочке, дабы утвердить раздувшуюся смету. Когда дело вновь доходит до Синатры, тот сперва не может понять, о чем речь, а вспомнив, с усталой миной бросает, что ему наплевать, когда именно перекрасят джип.

Пытаться предугадать, как поступит Синатра, неосмотрительно, потому что человек он непредсказуемый, и настроения у него меняются стремительно; его реакция мгновенно следует за инстинктом, никто не знает, насколько дикой и драматичной она будет и во что выльется. Юную корреспондентку лос-анджелесского бюро Life Джейн Хоуг, которая училась в одной школе с дочерью Синатры Нэнси, однажды пригласили на прием в калифорнийский особняк миссис Синатры; гостей принимал сам Фрэнк, а он с бывшей женой поддерживает теплые и сердечные отношения. В начале вечера мисс Хоуг, облокотившись на столик, нечаянно смахнула на пол одну из двух алебастровых птичек, и та разбилась вдребезги. Хоуг вспоминала, как дочь Синатры вскрикнула «Ой, это же мамина любимая…», но закончить фразу не успела – отец бросил на нее такой взгляд, что она осеклась, а сам при всем собрании в полсотни человек подошел к Джейн, обнял за плечи и очень мягко произнес: «Ничего страшного, детка».

Сейчас Синатра наконец сказал несколько слов блондинкам, потом отвернулся от бара и направился к бильярдной. Один из его друзей занял его место, чтобы составить дамам компанию. Брэд Декстер, что вел в углу какие-то разговоры с какими-то людьми, тут же последовал за Синатрой.

В соседнем зале щелкали бильярдные шары. Там собралось около десятка зрителей, в основном молодых мужчин, с интересом наблюдавших, как Лео Дюроше размазывает по стенкам двух неофитов. Среди членов этого частного клуба в Беверли-Хиллс много актеров, режиссеров, писателей, манекенщиц – почти все куда моложе Синатры и Дюроше и не столь щепетильны в вечерних туалетах. У многих женщин волосы свободно струятся по плечам, почти все облачены в плотно облегающие брюки и очень дорогие свитера; а несколько молодых людей одеты в голубые или зеленые велюровые водолазки, узкие брюки, на ногах – итальянские мокасины.

По взгляду, каким Синатра обвел общество в бильярдной, было видно, что оно не в его вкусе, однако он ничего не сказал, а облокотился со стаканом в правой руке на высокий табурет у стены и тоже стал смотреть, как Дюроше бьет по бильярдным шарам. Завсегдатаи клуба, привыкшие видеть здесь Синатру, не выказали ему особого почтения, но от язвительных реплик все же воздержались. Это была расслабленная, стильная калифорнийская молодежь и наиболее непринужденно выглядел паренек небольшого роста, порывистый, с резко очерченным профилем, бледно-голубыми глазами, белобрысый, в квадратных очках. Одет он был в коричневые вельветовые слаксы, зеленый лохматый свитер шетландской шерсти, желто-коричневый твидовый пиджак и охотничьи сапоги, за которые не так давно выложил шестьдесят долларов.

Фрэнк Синатра – он прислонился к табурету и постоянно шмыгал носом – не мог оторвать глаз от этих сапог. Один раз вроде бы отвернулся на мгновение, но тут же снова сосредоточил на них взгляд. Их владельца, который спокойно наблюдал за игрой в пул, звали Харлан Эллисон, он писал книги и сценарии, только что закончил работу над фильмом «Оскар».

В конце концов Фрэнк Синатра не стерпел.

– Эй! – крикнул он, и в его обычно мягком голосе проступила резкая хрипотца. – Итальянские сапоги?

– Нет, – ответил Эллисон.

– Испанские?

– Нет.

– А какие, английские?

– Да не знаю я, приятель, – огрызнулся Эллисон и, нахмурившись, отвернулся от Синатры.

Бильярдная вмиг погрузилась в гробовую тишину. Лео Дюроше наклонился над кием, изготовившись к удару, да так и застыл в этой позе. Никто не шелохнулся. Тут Синатра отлип от табурета и медленно, вразвалочку двинулся к Эллисону; стук его ботинок гулко отдавался в замершем помещении. Слегка приподняв бровь, искривив губы в легкой усмешке, он посмотрел на Эллисона сверху вниз и спросил:

– Ждешь бури?

Харлан Эллисон шагнул в сторону.

– Что ты ко мне прицепился?

– Мне не нравится, как ты одет, – сказал Синатра.

– Жаль тебя огорчать, – ответил Эллисон, – но я одеваюсь так, как нравится мне.

Люди зашевелились, и кто-то сказал:

– Пошли отсюда, Харлан, пора.

А Лео Дюроше завершил удар и добавил:

– Да уж, ступайте.

Но Эллисон не двинулся с места.

– Кем работаешь? – поинтересовался Синатра.

– Водопроводчиком, – ответил Эллисон.

– Ничего подобного! – крикнул из другого угла какой-то парень. – Он написал «Оскара».

– А-а, да, – кивнул Синатра, – я видел. Дерьмовый фильм.

– Это странно, – сказал Эллисон, – ведь он еще не вышел.

– А я видел, – повторил Синатра. – Дерьмовый фильм.

Тут над коротышкой Эллисоном всей своей массой навис Брэд Декстер.

– Слушай, парень, вали-ка отсюда по-хорошему.

– Ты что, – прервал его Синатра, – не видишь, я разговариваю с человеком?

Декстер смешался. В мгновение ока изменив тон и тембр голоса, он обратился к Эллисону почти с мольбой:

– Ну что ты меня так мучаешь?

Эпизод становился смехотворным; похоже, Синатра и сам был не вполне серьезен, просто дурачился – от скуки, а то и из-за глубокого уныния; во всяком случае, обменявшись с ним еще несколькими репликами, Харлан Эллисон покинул бильярдную. Однако слух о сцене между Синатрой и Эллисоном уже достиг танцпола, и кто-то ринулся на поиски управляющего клубом. Но его остановили, сказав, что управляющий уже знает, а потому вышел через черный ход, прыгнул в машину и был таков. Идти в бильярдную выпало помощнику управляющего.

– Никого сюда не пускать без пиджака и галстука! – рявкнул ему Синатра.

Помощник закивал и удалился в свой кабинет.

Наутро начался очередной нервный день для пресс-атташе Синатры Джима Махони. У него раскалывалась голова, и он пребывал в страшной тревоге, но не из-за инцидента минувшей ночью – во время конфронтации с Эллисоном Махони сидел с женой за столиком в другом зале и, вероятно, даже не был в курсе разыгравшейся драмы. Она продлилась не более трех минут, и, вполне возможно, Фрэнк Синатра выбросил ее из головы на всю оставшуюся жизнь; при этом Эллисон, как и многие другие до него, наверняка до конца жизни будет помнить о том, что в предрассветный час ему довелось столкнуться с Синатрой.

Оно и к лучшему, что Махони в тот момент отсутствовал; у него нынче и без того голова была полна забот. Его беспокоили простуда Синатры и весьма спорный документальный фильм CBS, который, несмотря на протесты Синатры и его запрет, все-таки покажут по телевизору, не пройдет и двух недель. Газеты в то утро были полны намеков на то, что Синатра может подать в суд, и телефоны Махони трезвонили без передышки; к примеру, сейчас он втолковывал Кэю Гарделле из нью-йоркской Daily News:

– Да, Кэй, они заключили джентльменское соглашение о том, чтобы не задавать некоторых вопросов о частной жизни Фрэнка, и вдруг Кронкайт прямо просит: «Фрэнк, расскажите о тех ваших связях». Ты подумай, что такое, Кэй! Этот вопрос никак нельзя было задавать!

Махони откинулся в кожаном кресле и медленно качал головой. Коренастый человек тридцати семи лет, круглолицый, румяный, с тяжелой челюстью и узкими бесцветными глазами, он мог бы сойти за бандита с большой дороги, если б не дружелюбные, искренние интонации голоса и безукоризненный стиль в одежде. Когда они познакомились, Синатра первым делом отметил, как великолепно сидит на Махони костюм и как сверкают ботинки. Теперь в его просторном кабинете напротив бара стоит электрическая машина для чистки обуви, а на вешалке, на деревянных плечиках красуются его пиджаки. Рядом с баром висит фотопортрет президента Кеннеди с автографом и несколько снимков Синатры, однако в других комнатах офиса агентства нет ни одной фотографии Синатры; некогда в приемной висел большой портрет, но он, по-видимому, раздражал других клиентов-кинозвезд, а коль скоро Синатра все равно в это агентство никогда не заглядывает, фотографию убрали.

Тем не менее присутствие Синатры ощущается здесь постоянно: даже когда Махони не из-за чего тревожиться за Синатру, он всегда может выдумать повод, ведь тревоги его подхлестывают, вот он и окружает себя воспоминаниями о прошлых моментах, когда было о чем беспокоиться. В его бритвенном приборе спрятана коробочка двухлетней давности со снотворными от аптекаря из Рино, на ней стоит дата похищения Фрэнка Синатры-младшего[6]. На столе в кабинете Махони стоит оправленная в деревянную рамку репродукция записки о выкупе, написанная по вышеупомянутому поводу. У Махони есть привычка, сидя за столом в тревоге, теребить в руках крошечный сувенирный поезд – память о фильме с Синатрой «Экспресс фон Райана»; этот сувенир для близкого окружения Синатры – то же, что галстучная булавка в виде торпедного катера «PT-109» для друзей Кеннеди[7]. Махони катает этот игрушечный состав по путям длиной сантиметров в пятнадцать – взад-вперед, взад-вперед, ту-ту-ту! Хорошо снимает напряжение.

Сейчас пресс-атташе быстро отставил поезд в сторону – секретарь сообщил, что на линии очень важный звонок. Махони снял трубку и голос его стал еще искреннее, еще мягче:

– Да, Фрэнк. Конечно. Конечно. Да, Фрэнк.

Закончив, Махони тихо положил трубку на рычаг и объявил своему штату, что Фрэнк Синатра отправился на личном самолете в Палм-Спрингс, чтобы провести выходные на своей вилле. Лететь туда от его дома в Лос-Анджелесе всего шестнадцать минут. И Махони снова в тревоге: «Learjet», ведомый пилотом Синатры, – точная копия другого самолета, который только что потерпел крушение над Калифорнией.

Следующий понедельник выдался в Калифорнии пасмурным и не по сезону прохладным. В этот день более сотни человек собрались в белой телевизионной студии – огромном помещении с гигантской белой сценой, где белым выкрашены все стены, где с потолка свисают десятки ламп и люстр: не студия, а гигантская операционная. Здесь телеканал NBC наметил снять часовую передачу: ее покажут в цвете 24 ноября, и она отразит, насколько это возможно в столь краткий промежуток времени, всю 25-летнюю карьеру Фрэнка Синатры в шоу-бизнесе. В этой передаче, в отличие от документального фильма CBS, не будет и намека на ту область жизни, которую Синатра считает частной. В этом шоу Синатра споет несколько своих хитов, что перенесли его из Хобокена в Голливуд; изредка эти номера будут перемежаться отрывками из его фильмов да рекламой пива «Будвайзер». До простуды идея необычайно воодушевила Синатру; он увидел в ней возможность не только порадовать старых поклонников, но и блеснуть талантом перед фанатами рок-н-ролла, в каком-то смысле бросить вызов The Beatles на их поле. В пресс-релизе, который подготовило агентство Махони, подчеркивалось: «Если вы устали от юнцов с гривами, под которыми можно спрятать ящик дынь, вы наверняка отдохнете душой, наслаждаясь телефильмом под названием «Синатра – человек и его музыка».

Но сейчас в этой студии NBC в Лос-Анджелесе царит напряженная атмосфера: никто не знает, как будет звучать голос Синатры. Сорок три музыканта оркестра Нельсона Риддла уже на месте; кое-кто разыгрывается на белом помосте. Дуайт Хемион, моложавый светловолосый режиссер, расхваленный за телефильм о Барбре Стрейзанд, сидит за стеклом аппаратной, откуда видны оркестр и сцена. Операторы, техники, охранники, рекламные агенты «Будвайзера» стоят между осветительными приборами и камерами – все они ждут, как и десяток секретарш, которые вообще-то работают в других частях здания, но просочились сюда посмотреть.

За несколько минут до одиннадцати по длинному коридору, ведущему в студию, проносится слух, что Синатра идет от автостоянки к зданию и выглядит превосходно. Радость охватывает всех собравшихся, но по мере приближения худощавой, шикарно одетой фигуры к студии их счастье сменяется отчаянием: это вовсе не Синатра, а его дублер Джонни Дельгадо.

У Дельгадо походка Синатры, стать Синатры, и в определенном ракурсе он смахивает лицом на Синатру. Правда, держится довольно скованно. Пятнадцать лет назад, в начале своей актерской карьеры, Дельгадо пробовался на роль в фильме «Отныне и во веки веков». Его утвердили, но потом он узнал, что будет лишь дублером Синатры. В последнем фильме Синатры «Нападение на «Королеву», где Синатра с подельниками пытается угнать лайнер «Куин Мэри», Джонни Дельгадо дублирует Синатру в сценах в воде; а сейчас, в студии NBC, его задача встать под неумолимые телевизионные софиты и разметить для операторов места, где должен будет находиться Синатра.

Пять минут спустя входит настоящий Фрэнк Синатра. Он бледен, голубые глаза, кажется, слезятся. Он так и не долечил простуду, но все-таки попытается спеть – сетка вещания очень плотная, и на аренду оркестра, съемочной группы и телестудии уже ушли тысячи долларов. Но когда он выглянул из маленького репетиционного зала, где распевался, в студию, то увидел, что сцена и помост оркестра совсем не рядом, как он просил – и губы его сжались от еле сдерживаемого гнева. Через мгновение из репетиционного зала послышались удары кулака по крышке рояля и негромкий голос аккомпаниатора Билла Миллера:

– Ради бога, не расстраивайся, Фрэнк.

Потом к нему зашел Джим Махони и еще кто-то, они сообщили, что, по слухам, в Нью-Йорке рано утром умерла журналистка Дороти Килгаллен. Долгие годы она была заклятым врагом Синатры; он тоже отзывался о ней весьма нелестно, выступая в ночных клубах, но, узнав о ее смерти, не выдал своих чувств.

– Дороти Килгаллен умерла, – повторил он, выходя в студию. – Что ж, пожалуй, придется изменить всю программу.

Музыканты взялись за инструменты и застыли на стульях. Синатра несколько раз откашлялся и, отрепетировав несколько номеров с оркестром, вполне прилично спел «Don’t Worry About Me[8]», но, не зная, долго ли выдержит голос, вдруг заторопился.

– Мы будем снимать, вашу мать, или нет? – крикнул он, обратив взгляд к аппаратной, где сидели режиссер Дуайт Хемион и его помощники. Там, кажется, никто не поднял голову – все смотрели на пульты управления.

– Мы будем снимать, вашу мать? – повторил Синатра.

Ассистент режиссера, стоящий в наушниках возле камеры, дословно передал на режиссерский пульт реплику Синатры: «Мы будем снимать, вашу мать?»

Хемион не ответил. Возможно, его микрофон был выключен – трудно сказать, поскольку из-за яркого освещения студии аппаратная была погружена в тень.

– Может, мы уже наденем пиджак с галстуком, – продолжал Синатра, одетый в желтый свитер с высоким воротом, – и будем снимать?

Внезапно из динамика донесся очень спокойный голос Хемиона:

– Фрэнк, а мы не могли бы еще раз повторить…

– Нет, – рявкнул Синатра, – мы не можем еще раз повторить!

Молчание со стороны Хемиона, длившееся секунду или две, было вновь прервано Синатрой:

– Когда мы перестанем пользоваться допотопными средствами, как в пятидесятом, то, может быть…

Синатра некоторое время продолжал бичевать Хемиона, а заодно ругаться по поводу отсутствия современной техники, но вскоре умолк, видимо не желая без необходимости напрягать голос. А Дуайт Хемион, невероятно спокойный, как будто и не слышал отповеди Синатры, объявил о начале съемок. И несколько минут спустя Синатра зачитывал свои первые реплики (за ними должна была последовать песня «Without a Song[9]») с карточек суфлера. Затем приготовился повторить все то же на камеру.

– «Шоу Фрэнка Синатры», акт первый, страница первая, дубль один! – Парень с хлопушкой щелкнул ей перед камерой.

– Вы задумывались когда-нибудь, – начал Синатра, – чем был бы мир без песни? Он был бы так уныл. Есть над чем поразмыслить, правда?

Синатра сделал паузу.

– Простите, – продолжил он, – мне нужно смочить горло.

Начали снова.

– «Шоу Фрэнка Синатры», акт первый, страница первая, дубль два! – вновь выкрикнул парень с хлопушкой.

– Вы задумывались когда-нибудь, – начал Синатра, – чем был бы мир без песни?

Теперь Фрэнк Синатра прочел все без остановки. Потом отрепетировал еще несколько песен, раз или два прервав оркестр, когда инструментальное сопровождение было не таким, как ему хотелось. Неизвестно, как долго продержится его голос, ведь шоу еще в самом начале; но пока все в студии были довольны, особенно когда он пропел старую сентиментальную песню, написанную более двадцати лет назад Джимми Ван Хойзеном и Филом Сильверсом, – «Nancy», вдохновленную старшей дочерью Синатры, когда она была совсем маленькая.

If I don’t see her each dayI miss her…Gee what a thrillEach time I kiss her[10]

Синатра сотни раз пел эти слова в прошлом, но всем в студии именно сейчас вдруг стало ясно, что в душе этого человека творится что-то особенное, поэтому и слова звучат по-особому. Простуженный или нет, он пропевал эти слова с необычайной силой и теплотой, он отпустил вожжи, забыл о своем высокомерии и просто пел – о чувствах к девочке, которая понимает его лучше, чем кто бы то ни было, поэтому она единственная, с кем он не стыдится быть собой.

Нэнси двадцать пять. После развода с певцом Томми Сэндсом она живет одна в пригороде Лос-Анджелеса, снимается уже в третьей картине, записывает песни на студии отца. Она видится с ним каждый день, а если нет, он звонит ей отовсюду, где бы ни был – хоть из Европы, хоть из Азии. Когда Синатра впервые стал популярен на радио, и пение его приводило в экстаз девчонок, Нэнси слушала приемник дома и плакала. Когда в 1951 году распался первый брак Синатры и он ушел из дому, Нэнси была единственным ребенком, достаточно взрослым, чтобы запомнить отца. Она видела его с Авой Гарднер, Джульет Проуз, Мией Фэрроу, многими другими и даже ходила с ним на парные свидания.

She takes the winterAnd makes it summer.Summer could takeSome lessons from her[11]

Еще Нэнси видит отца, когда он приезжает навестить ее мать, свою первую жену, в девичестве Нэнси Барбато, дочь штукатура из Джерси-Сити, на которой он женился в 1939‑м, когда зарабатывал двадцать пять долларов в неделю пением в «Rustic Cabin» под Хобокеном.

Первая миссис Синатра, потрясающая женщина, замуж больше не вышла («После того как побывала замужем за Фрэнком Синатрой…» – объясняла она как-то подруге). Живет она теперь в прекрасном доме в Лос-Анджелесе с младшей дочерью Тиной, которой уже семнадцать. Никаких обид между Синатрой и его первой женой нет, а только уважение и дружеское расположение; он всегда желанный гость в ее доме, может, например, заглянуть в неурочный час, развести огонь в камине, прилечь на диван и уснуть. Фрэнк Синатра может уснуть где угодно, этому он научился, когда ездил на автобусах с биг-бендом по ухабистым дорогам; еще в те времена он научился, сидя в смокинге, так заложить складки брюк и завернуть фалды, чтобы во сне ничего не помялось. Но он уже не ездит на автобусах, а его дочь Нэнси, которая в юности чувствовала себя нелюбимой, когда он, вместо того чтобы посидеть с ней, шел на диван, позже поняла – диван остался одним из немногих мест на свете, где Фрэнк Синатра может рассчитывать на малую толику уединения, где никто не станет пялиться на его знаменитое лицо и где оно не вызовет у людей ненормальной реакции. Всё нормальное всегда ускользало от отца, поняла Нэнси: в детстве он был одинок и жаждал внимания, а стоило добиться славы, как он уже нигде не мог остаться один. В окне своего бывшего дома в Хасбрук-Хайтс, Нью-Джерси, Синатра иногда видит лица подростков, которые заглядывают внутрь. В 1944‑м он переехал в Калифорнию и купил дом за трехметровым забором на озере Толука, но обнаружил, что единственный способ спастись от телефонных звонков и других вторжений – сесть на весла в лодке с несколькими друзьями, резаться в карты, поставив меж колен ящик пива, и целый день не возвращаться на твердую землю. Но, признает Нэнси, он пытается, насколько это возможно, быть, как все. Он рыдал в день ее свадьбы, он невероятно сентиментален и раним…

– Ты чем там занимаешься, Дуайт?

В аппаратной – тишина.

– Или у тебя там междусобойчик, а, Дуайт?

Синатра стоял на сцене скрестив руки и горящим взором смотрел мимо камер на Хемиона. Похоже, он спел «Nancy» на пределе своих нынешних голосовых возможностей. В следующих номерах он звучал уже немного хрипло, дважды голос и вовсе сорвался. Хемион какое-то время сидел в недосягаемости, потом появился в студии и прошел прямо к Синатре. Через несколько минут они оба поднялись в аппаратную, где Синатре дали прослушать запись. Он слушал минут пять, потом сморщился и затряс головой.

– Оставь это, – наконец сказал он Хемиону и кивнул на себя, поющего на телеэкране. – Напрасная трата времени. Этот парень простужен и хрипит.

С этими словами он вышел из аппаратной, велел все отменить и отложить съемки до полного выздоровления.

Вскоре слухи поползли, как эпидемия: от офиса Синатры в Голливуд, потом по всей стране до «Салуна Джилли» и на другой берег Гудзона, в дома родителей Фрэнка Синатры, а также родственников и друзей в Нью-Джерси.

Когда Синатра позвонил отцу и сказал, что чувствует себя отвратительно, старший Синатра доложил ему, что чувствует себя не лучше: левая рука и кисть почти не действуют – не иначе, результат многочисленных хуков слева, которые он накидал почти полвека назад, когда выступал на ринге в легчайшем весе.

Мартин Синатра, рыжий, татуированный, голубоглазый коротышка-сицилиец родился в Катании, но боксировал под именем Марти О’Брайен. В те дни в тех краях городскими низами правили ирландцы, поэтому итальянские эмигранты нередко брали себе такие псевдонимы. Большинство итальянцев и сицилийцев, которые перебрались в Америку в самом начале века, были бедны и неграмотны, ирландцы не допускали их в профсоюз строительных рабочих, а ирландская полиция, политики и священники запугивали, как могли.

Единственным заметным исключением была мать Фрэнка Синатры Долли, крупная и крайне честолюбивая женщина, которую мать с отцом, литографом из Генуи, привезли в эту страну в возрасте двух месяцев. Круглолицую, румяную, голубоглазую Долли Синатру часто принимали за ирландку, а потом удивлялись скорости, с которой она замахивалась своей тяжелой сумкой на каждого, кто говорил при ней об «итальяшках».

Умело взаимодействуя с Демократической партией в северном Джерси, на пике своей карьеры Долли Синатра стала кем-то вроде Екатерины Медичи третьего округа Хобокена. Она всегда могла обеспечить к выборам шестьсот голосов итальянцев, и в этом состояла основа ее авторитета. Когда она заявила одному из политиков, что желает продвинуть мужа в пожарную команду Хобокена, и тот возразил: «Но, Долли, у нас нет вакансии», – она отрезала: «Так создайте ее».

И создали. Спустя годы она потребовала, чтобы ее мужа произвели в капитаны, и в один прекрасный день ей позвонил один из политических воротил:

– Поздравляю, Долли!

– С чем?

– С капитаном Синатрой.

– Так вы наконец произвели его. Большое вам спасибо.

И тут же позвонила в пожарную команду:

– Мне нужен капитан Синатра.

Дежурный, подзывая Мартина Синатру к телефону, заметил:

– Марти, по-моему, твоя жена спятила.

Долли же, когда он взял трубку, приветствовала его:

– Поздравляю, капитан Синатра!

Единственный сын Долли, нареченный Фрэнсисом Альбертом, родился и едва не умер 12 декабря 1915 года. Роды были тяжелые, и при появлении на свет он получил зарубки, которые будет носить до самой смерти – шрамы на шее слева, результат неумелого наложения щипцов. Синатра не стал делать пластику, чтобы скрыть их.

С полугодовалого возраста он был в основном на попечении бабки. Мать не покладая рук работала в кондитерской фирме шоколадной глазуровщицей и так в этом преуспела, что компания однажды предложила отправить ее в свое парижское отделение, обучать тамошний персонал. Многие вспоминают, что в Хобокене Фрэнк рос одиноко и часто сидел на крыльце, глядя в никуда; при этом «ребенком трущоб» его не назовешь: в тюрьмах он не сидел и всегда был хорошо одет. Брюки менял так часто, что в Хобокене его прозвали «Слакси О’Брайен».

Долли Синатра не была из тех матерей-итальянок, для которых главное, чтоб ребенок был послушен и сыт. Она воспитывала сына в строгости и требовала многого. Ей хотелось, чтобы он стал авиаинженером. Обнаружив на стене в его комнате фотографии певца Бинга Кросби, по чьим стопам Фрэнк мечтал пойти, она в ярости запустила в сына туфлей. Но позже поняла, что его не отговорить («В меня пошел!») и поддержала его занятия пением.

Многие итало-американские мальчишки его поколения стремились к тому же и обладали талантом к мелодиям, а не к словам; среди них не найдешь ни одного большого писателя: ни О’Хары, ни Беллоу, ни Чивера, ни Шоу, – зато пруд пруди приверженцев бельканто. Такая уж традиция, диплом ни к чему; все видели в мечтах, как благодаря песне их имя воссияет в огнях рампы. Перри Комо… Фрэнки Лейн… Тони Беннетт… Вик Дамоне… Но никто не видел этого лучше, чем Фрэнк Синатра.

Когда он почти всю ночь пел в «Rustic Cabin», это не мешало ему вставать на следующий день ранним утром и петь на нью-йоркском радио – задаром, лишь бы привлечь внимание к себе. Впоследствии он получил место в биг-бенде Гарри Джеймса, и с ним в августе 1939‑го записал свой первый хит – «All or Nothing at All». Он прикипел душой к Гарри Джеймсу и его музыкантам, но когда получил предложение от Томми Дорси, у которого на тот момент был, пожалуй лучший оркестр в стране, сразу принял его. Платили ему 125 долларов в неделю, и Дорси знал, как подать нового вокалиста. И все же Синатра с грустью покидал биг-бенд Джеймса; его последнее выступление было столь памятным, что двадцать лет спустя Синатра делился воспоминанием с другом: «Автобус с остальными ребятами остановился у дома где-то в полпервого ночи. Я попрощался с ними и вышел. Помню, валил снег. Вокруг не было ни души, я стоял один с чемоданом в снегу и смотрел на исчезающие вдали задние фары. Вдруг у меня брызнули слезы, и я побежал за автобусом. Они играли так зажигательно, с таким воодушевлением, что мне было поперек горла уходить от них».

Но он ушел, как после оставил и другие теплые местечки в поисках чего-то большего; он никогда не тратил времени зря, старался достичь всего на протяжении одной жизни, сражался под собственным именем, защищал неудачников, запугивал победителей. Он дал в зубы музыканту за какое-то антисемитское высказывание, выражал солидарность чернокожим за двадцать лет до того, как это вошло в моду. Но однажды запустил подносом со стаканами в Бадди Рича за то, что тот слишком громко играл на барабане.

Он еще до тридцати лет раздарил золотых зажигалок тысяч на пятьдесят; о такой жизни американский иммигрант мог только мечтать. Он ворвался на сцену, когда Ди Маджо[12] молчал, а их земляки скорбели и предпочитали не говорить о том, что на их родине хозяйничает Гитлер. Со временем Синатра самолично стал Лигой защиты итальянцев в Америке; создать подобную организацию они едва ли смогли бы, поскольку, как гласит теория, редко соглашались о чем-либо в силу своего индивидуализма; из них получались классные солисты, но в хоре они пели плохо; герои что надо, но не для парада.

Когда итальянскими именами стали награждать гангстеров в телесериале «Неприкасаемые», Синатра громко выразил свое возмущение. Он и тысячи других итало-американцев оскорбились, когда Бобби Кеннеди[13] выставил мелкого бандита Джозефа Валачи[14] экспертом по мафиозным делам, тогда как от большинства официантов с Малберри-стрит можно было узнать больше, чем из свидетельства Валачи, сделанного с телеэкрана. Многие итальянцы из круга Синатры видели в Бобби Кеннеди всего лишь ирландского полисмена, быть может, более лощеного, нежели во времена Долли, но не менее наглого. Говорят, Бобби Кеннеди вместе с Питером Лоуфордом[15] внезапно «вызверились» на Синатру после избрания Джона Кеннеди президентом, забыв о том, какой вклад он внес в сбор средств, и о его влиянии на анти-ирландски настроенных итальянцев. Есть подозрение, что именно Лоуфорд и Бобби уговорили президента остановиться в доме Бинга Кросби, а не у Синатры, как планировалось вначале, и этого афронта Синатра не забыл. Питера Лоуфорда потом вышибли с «саммита» Синатры в Лас-Вегасе.

«Да, сын весь в меня, – с гордостью говорит Долли Синатра. – Обиды он не забывает». Не отказывая ему в силе воли, она, тем не менее, уточняет: «Но мать он никогда не заставит делать то, чего она не хочет. И по сей день носит трусы той же марки, что я ему покупала».

Сегодня Долли Синатре семьдесят один, она на год или на два моложе Мартина, и целыми днями люди с черного хода стучатся в двери ее большого дома, прося совета или помощи. Когда она не принимает посетителей и не готовит на кухне, то обхаживает мужа, этого упрямого молчуна, напоминая, чтобы тот клал больную левую руку на поролоновую подушку, которую она привязала к подлокотнику его мягкого кресла. «В каких он страшных пожарах побывал, не дай бог!» – сообщает Долли посетителям, восхищенно кивая на восседающего в кресле Марти.

Хотя у Долли Синатры в Хобокене восемьдесят семь крестников, и она по-прежнему ездит в этот город во время политических кампаний, но теперь она живет с мужем в прекрасном доме в шестнадцать комнат в Форт-Ли, штат Нью-Джерси. Дом они получили от сына в подарок на «золотую» свадьбу три года назад. Он со вкусом обставлен, правда, полон интересных сочетаний благочестивого и светского: фото папы Иоанна стоит рядом с фото Авы Гарднер, а папы Павла – бок о бок с Дином Мартином[16], несколько статуэток святых и сосудов со святой водой подле стула с автографом Сэмми Дэвиса-младшего и ряда бутылок бурбона. В шкатулке миссис Синатры лежит великолепная нитка жемчуга, подаренная Авой Гарднер, которую Долли обожала в бытность ее невесткой, до сих пор поддерживает с ней отношения и часто вспоминает. На стене в рамке висит письмо, адресованное Долли и Мартину: «Песок со временем превратился в золото, а любовь по-прежнему распускается лепестками розы в Божьем саду жизни… Да возлюбит вас вечно Господь. Благодарю Его и вас за то, что вы едины. Любящий вас сын Фрэнсис».

Миссис Синатра говорит с ним по телефону не реже раза в неделю, а недавно, когда ездила в Манхэттен, он предложил ей пожить в его квартире на Восточной 72-й возле Ист-Ривер. Это очень дорогой район Нью-Йорка, правда, там расположена небольшая фабрика – и Долли Синатра не упустила возможности вернуть сыну должок за нелицеприятные описания детства в Хобокене.

– Как? Ты хочешь, чтоб я жила в твоей квартире? По-твоему, я смогу ночевать в этом жутком квартале?

Фрэнк Синатра сразу догадался, о чем речь, и ответил:

– Прошу прощения, миссис Форт-Ли.

Проведя неделю в Палм-Спрингс и подлечив простуду, Синатра вернулся в Лос-Анджелес, чудный город солнца и секса, город, который основали испанцы и потеряли мексиканцы, звездную обитель маленьких мужчин и маленьких женщин, что в облегающих брючках выныривают из кабриолетов.

Вернулся он как раз вовремя, чтобы посмотреть вместе с семьей долгожданный документальный фильм CBS. Около девяти вечера подъехал к дому бывшей жены Нэнси и поужинал с нею и двумя дочками. Сын в те дни заглядывал сюда редко, и в тот раз его тоже не было в городе.

Фрэнку-младшему уже двадцать два, и он колесит по стране с группой, у которой ангажемент в Нью-Йорке на Бэзин-Стрит-Ист, вместе с Pied Pipers, с которыми Фрэнк Синатра в 1940‑е пел в оркестре Дорси. Сегодня Фрэнк Синатра-младший, названный, по словам отца, в честь Франклина Делано Рузвельта, живет по большей части в отелях, каждый вечер ужинает в гримерной ночного клуба и поет до двух ночи, без обид принимая (а куда ему деваться?) неизбежные сравнения. Голос у него мягкий и приятный, Фрэнк-младший постоянно работает над его совершенствованием. Отца он очень уважает, но судит о нем объективно и иногда позволяет мягко уколоть.

Как сказал Фрэнк-младший, одновременно с отцовской ранней славой возник образ «Синатры для пресс-релизов», созданный, чтобы «отделить его от обычного человека, от реальности, превратить в Синатру-электромагнит, сверхъестественного Синатру – может, не сверхчеловека, но человека невероятного. И в этом, – продолжает младший, – кроется грандиозный обман, грандиозная липа, ибо Фрэнк Синатра как раз нормальный человек, обычный парень, какого можно встретить на улице. Но этот сверхъестественный облик повлиял и на него самого – так же, как и на всякого, кто смотрит его телевизионные шоу или читает о нем статьи в журналах».

«Жизнь Фрэнка поначалу была столь нормальной, – развивал сын свою мысль, – что в тридцать четвертом никому бы и в голову не пришло, что кудрявый итальянский парнишка станет великаном, монстром, живой легендой. Он познакомился с моей матерью как-то летом на пляже. Ее звали Нэнси Барбато, дочь штукатура Майка Барбато из Джерси-Сити. Вот она-то и встретила сына пожарного Фрэнка однажды летом на пляже Лонг-Бранч, Нью-Джерси. Оба итальянцы, оба католики, оба типичные летние влюбленные из простолюдинов – прямо как в миллионе плохих фильмов с Фрэнки Авалоном…»

«Детей у них трое. Старшая дочь Нэнси – самая нормальная из нас. Выступала в группе чирлидеров, ездила в летний лагерь, водила «Шевроле». Получила самое элементарное воспитание, какое обычно дают дом и семья. Следующий – я. Моя жизнь в семье была тоже более чем нормальна до 1958 года, когда, в отличие от обеих девочек, меня запихнули в подготовительную к колледжу школу. И теперь я уже не вхож в узкий семейный круг. Третий ребенок – Тина. Если быть до конца честным, я понятия не имею, что за жизнь она ведет».

Фильм CBS, где ведущим был Уолтер Кронкайт[17], начался в десять вечера. За минуту до этого семья Синатры закончила ужин и развернула стулья к экрану, готовая единым фронтом встретить любое бедствие. Верные Синатре люди в других концах города и страны изготовились к тому же. Адвокат Синатры Милтон А. Рудин, зажав в зубах сигару, неотрывно глядел в экран, дабы не пропустить ни единого правонарушения. У других телевизоров уселись Брэд Декстер, Джим Махони, Эд Пуччи, гример Синатры Бриттон по прозвищу «Дробовик», его нью-йоркский представитель Генри Джайн, его поставщик галантерейных товаров Ричард Кэрролл, его страховой агент Джон Лилли, его камердинер Джордж Джейкобс, чернокожий красавец, который, приводя к нему в квартиру девиц, ставит пластинки Рэя Чарльза.

И как многие страхи Голливуда, тревога по поводу фильма CBS оказалась беспочвенной. Это был недвусмысленный панегирик, его создатели и не думали углубляться в любовные или мафиозные перипетии или иные аспекты частной жизни Синатры. Хотя документальный фильм выпущен без согласия, писал на следующий день Джек Гулд в «The New York Times», «он вполне мог бы его получить».

Сразу после выхода фильма по всем проводам Синатры понеслись звонки с выражением радости и облегчения; а от Джилли из Нью-Йорка пришла телеграмма: «МЫ ПРАВИМ МИРОМ!»

На другой день, стоя в коридоре NBC, куда он явился для продолжения съемок передачи, и обсуждая с друзьями фильм CBS, Синатра заметил:

– Ох, и трепотня!

– Да, Фрэнк, балдежное шоу.

– По-моему, прав был нынче Джек Гулд в Times, – добавил Синатра, – они могли бы рассказать больше о человеке, чем о музыке.

Все закивали, и никто не упомянул о недавней истерии, охватившей мир Синатры, когда все опасались, что CBS чересчур увлечется человеком; все кивками выразили согласие, а двое посмеялись над тем, что Синатра протащил в фильм свое любимое словцо «птенец». Он часто спрашивал близких друзей: «Ну как твой птенец?», когда чуть не утонул на Гавайях, позже объяснял: «Да так, подмочил малость моего птенчика», и под большой фотографией, что висела дома у друга актера Дика Бакаляна, где Синатра снят с бутылкой виски, стоит надпись: «Пей, Дикки! Твоему птенцу полезно!» В песне «Come Fly with Me[18]» Синатра иногда меняет слова: «только скажи, и понесем своих птенцов до самой бухты Акапулько».

Десять минут спустя Синатра вслед за оркестром вошел в студию NBC – ничего не напоминало о сцене, развернувшейся тут восемь дней назад. На сей раз он был в голосе, отпускал шутки между номерами, и ничто не могло вывести его из себя. Когда пел «How Can I Ignore the Girl Next Door[19]», стоя на сцене рядом с деревом, тележка с камерой наехала на это дерево.

– Ё-мое! – выкрикнул один из ассистентов.

Но Синатра не придал этому значения.

– Небольшая авария, бывает, – спокойно сказал он и запел сначала.

Когда передачу отсняли, он просмотрел ее на мониторе в аппаратной и остался доволен. Благодушно пожал руки Дуайту Хемиону и всей команде. Потом в гримерной распивали виски – там были Пэт Лоуфорд, Энди Уильямс и многие другие[20]. Со всех концов страны продолжали поступать телеграммы и звонки с комплиментами по поводу фильма CBS. По словам Махони, звонил даже продюсер CBS Дон Хьюитт, на которого Синатра еще несколько дней назад был дико зол. Его гнев до сих пор не угас, и, хотя к фильму претензий не было, Синатра все равно считал действия CBS предательством.

– Сбросить звонок Хьюитта? – спросил Махони.

– Можешь ему дать в морду по проводу? – спросил Синатра.

У него всё есть, он не может спать, он делает роскошные подарки, он не счастлив, но даже ради счастья не пожертвовал бы возможностью оставаться собой…

Он часть нашего прошлого, но постарели только мы, он – нет. Нас заел быт, его – нет. Нас мучают угрызения совести, его – нет. Это наша вина, не его…

Он проверяет меню всех итальянских ресторанов в Лос-Анджелесе; хотите попробовать северо-итальянской кухни, летите в Милан…

Мужчины идут за ним, подражают ему, дерутся за то, чтоб быть с ним рядом; в этом есть что-то от раздевалки или казармы… птенцы… птенцы…

Он убежден, что надо играть по-крупному, широко, экспансивно; чем больше ты открываешься, тем больше вбираешь в себя, твои горизонты ширятся, ты растешь, твое «я» становится больше, богаче…

«Он лучше, чем кто бы то ни было, или, по крайней мере, люди так думают, а ему приходится соответствовать». (Нэнси Синатра)

«Он внешне спокоен, а внутри у него творится миллион всего разного». (Дик Бакалян)

«У него ненасытное желание прожить каждый миг на всю катушку, ведь, по-моему, он чувствует, что там, за углом, ждет угасание». (Брэд Декстер)

«Все, что я получила от каждого из моих браков, – те два года на кушетке психоаналитика, которые оплатил Арти Шоу[21]». (Ава Гарднер)

«Мы не были матерью и сыном, мы были приятелями». (Долли Синатра)

«Я за все, что позволяет пережить ночь, – будь то молитва, транквилизаторы или бутылка “Джека Дэниэлса”». (Фрэнк Синатра)

Фрэнк Синатра устал от всех разговоров, сплетен, теорий, устал читать о себе, устал слышать, как люди по всему городу говорят о нем. Это были утомительные три недели, сказал он, так что теперь хочется отойти от них, полететь в Лас-Вегас, выпустить пар. Поэтому он сел в свой самолет, поднялся над калифорнийскими холмами и плато Невады, над бескрайними песками пустыни, полетел в Лас-Вегас на бой Клей – Паттерсон.

Накануне боя он бодрствовал всю ночь и спал почти весь день, хотя его голос в записи был слышен в фойе и залах казино «Sands», даже в туалетах, и прерывался лишь в нескольких барах передаваемыми обращениями: «Мистер Рон Фиш, к телефону, мистер Рон Фиш… с золотою ленточкой в волосах… Мистер Герберт Ротстайн, к телефону, мистер Герберт Ротстайн… воспоминания о ярчайшем из времен не дают уснуть мне этой темной ночью».

В лобби «Sands» и других отелей повсюду стояли за день до боя обычные пророки от мира спорта: игроки, старые чемпионы, инвесторы-стервятники с Восьмой авеню, журналисты, которые круглый год клеймят эпохальные бои, но не пропускают ни одного, писатели, которые вечно пишут роман то с одного, то с другого боксера, местные проститутки, которых поддерживает какой-нибудь талант из Лос-Анджелеса и, конечно, юная брюнетка в мятом черном коктейльном платьице – она орала у столика старшего коридорного:

– Я хочу поговорить с мистером Синатрой!

– Его нет.

– Соедините меня с его номером!

– Мы не вправе это сделать, мисс, – отрезал коридорный.

Тогда девица повернулась на нетвердых ногах, похоже, скрывая слезы, и пошла через холл в казино, где сновали мужчины, которых интересуют только деньги.

Незадолго до семи вечера Джек Энтраттер, высокий седой управляющий «Sands», вошел в зал и объявил игрокам в блэк-джек о том, что Синатра одевается. Еще он сообщил, что не может обеспечить всем места в первом ряду, поэтому кое-кто, скажем Лео Дюроше со своей девушкой и Джои Бишоп[22] с женой, не смогут сидеть в одном ряду с Фрэнком, им придется довольствоваться местами в третьем ряду. У Бишопа вытянулось лицо, когда он услышал такое от Энтраттера; он не вспылил, а просто тупо смотрел на владельца казино, не зная, что сказать.

– Прости, Джои, – сказал Энтраттер, прервав затянувшееся молчание, – но в первом ряду мы можем посадить только шесть человек.

Бишоп все еще молчал. Но когда все явились на бой, он сидел в первом ряду, а жена его в третьем.

Бой, о котором судачили как о священной войне между мусульманами и христианами, предварили выступления трех лысеющих экс-чемпионов – Рокки Марчано, Джо Луиса и Сонни Листона, потом еще один человек из прошлого, Эдди Фишер, спел «Звездно-полосатый флаг». Это было больше четырнадцати лет назад, но Синатра до сих пор помнил все до мельчайших подробностей: Эдди Фишер тогда был новоявленным королем баритонов; рядом с ним стояли Билли Экстайн и Гай Митчелл, а про Синатру на тот момент все и думать забыли. Однажды он шел в студию радиовещания мимо толпы поклонников Эдди Фишера. Увидев Синатру, они стали дразнить его: «Фрэнки, Фрэнки, я балдею от тебя!» У него в то время продавалось всего тридцать тысяч пластинок в год, а еще его крайне неудачно сделали комиком на телешоу, где он исполнял такие провальные номера, как «Mama Will Bark[23]» с Дагмар[24].

– Я лаял и рычал на записи, – говорил Синатра, все еще ужасаясь этой мысли. – Одно хорошо: я был среди собак.

Его голос и вкус в 52‑м никуда не годились, но еще сильнее его тогда подкосил бег за Авой Гарднер, говорят друзья. Одна из первых красавиц мира, в ту пору она уже была королевой экрана. Дочь Синатры Нэнси вспоминает, как однажды увидела Аву в бассейне отца: она проплыла его, выбралась из воды, прошла, роскошная, к камину, на мгновение наклонилась к нему – и казалось, ее длинные темные волосы вмиг высохли и сами по себе чудесным образом уложились в идеальную прическу.

С большинством женщин Синатры (опять-таки по мнению друзей) он никогда не знает, хотят ли они его за то, что он может для них сделать сегодня? Или за то, что еще сделает в будущем? С Авой Гарднер все было иначе, и ей нечего было ждать от него в будущем. Она была выше по статусу. Если Синатра и извлек какой-то урок из брака с ней, возможно, он заключался в том, что, когда гордый мужчина терпит поражение, женщина его не спасет. Особенно та, что много его выше.

И тем не менее, несмотря на усталый голос, и в ту пору в его песни просачивалось искреннее, глубокое чувство. Одна хорошо помнится даже сейчас – «I’m a Fool to Want You[25]», и один из друзей, бывших в студии во время записи, рассказывал: «Фрэнк был совершенно измотан в тот вечер. Песню он записал с одного дубля, а потом просто-напросто повернулся и вышел из студии».

Тогдашний менеджер Синатры, бывший музыкант по имени Хэнк Саникола, говорил: «Ава любила Фрэнка, но не так, как он любил ее. Ему нужно очень много любви. Ему необходимо, чтобы круглые сутки вокруг него были люди – такой Фрэнк человек». Ава Гарднер, по словам Саниколы, «чувствовала себя слишком неуверенно. Она боялась, что не удержит его… Дважды он гонялся за ней по Африке, жертвуя собственной карьерой».

«Ава не хотела, чтобы люди Фрэнка все время вертелись вокруг них, – говорил другой друг, – а его такой подход бесил. С Нэнси он мог притаскивать домой целый оркестр, и она, как хорошая итальянская жена, никогда не жаловалась, наоборот, каждый получал от нее тарелку спагетти».

В 1953‑м, спустя почти два года супружества, Синатра и Ава Гарднер развелись. Мать Синатры, говорят, пыталась их примирить, но если Ава была готова, то Фрэнк – нет. Он начал встречаться с другими женщинами. К тому времени положение изменилось: где-то в этот период Синатра, судя по всему, превратился из юноши-певца, актера в моряцких костюмчиках, в мужчину. Пожалуй, еще до того, как он получил в 53‑м «Оскара» за роль в «Отныне и во веки веков», засверкали вспышки его былого таланта: в записи «The Birth of the Blues[26]», в его выступлении в ночном клубе «Ривьера», которым восторгались все эксперты по джазу. К тому же тогда набрали популярность долгоиграющие пластинки, в противовес трехминутному стандарту – и концертный стиль Синатры, с «Оскаром» или без, прекрасно отвечал новой тенденции.

В 1954 году Синатра, вновь полностью сосредоточившийся на своем таланте, стал «Певцом года» по версии журнала Metronome; позже его назвали лучшим радиодиджеи в опросе новостного агентства UPI – Синатра обошел самого Эдди Фишера, того самого, который теперь в Лас-Вегасе допел «Звездно-полосатый флаг» и вылез за канат, чтоб освободить место боксерам.

Флойд Паттерсон гонял Клея по рингу в первом раунде, но достать не мог, и дальше уже стал игрушкой в руках Клея; в двенадцатом раунде бой закончился техническим нокаутом. Через полчаса почти все забыли про бой и либо сосредоточились на игорных столах, либо встали в очередь за билетами на концерт «Дин Мартин – Синатра – Бишоп» на сцене «Sands». Представление, в котором обычно участвует и Сэмми Дэвис-младший, но сейчас его в городе не было, состояло из нескольких песен и массы шуточных номеров: очень неформальных, очень специфических и зачастую на этнические темы. К примеру, Мартин со стаканом в руке спрашивает Бишопа: «Знаешь, что такое “жидо-джитсу”?» А Бишоп, играющий роль еврея-официанта, предостерегает двоих итальянцев: «Берегитесь, у меня своя крыша – мациози».

После окончания шоу в «Sands» толпа друзей Синатры, которая теперь насчитывала человек двадцать, – к ней примкнули Джилли, прилетевший из Нью-Йорка, спортивный обозреватель Джимми Кэннон, Гарольд Гиббонс, чиновник из профсоюза дальнобойщиков, который, возможно, займет место Хоффы[27], если того посадят, – расселась по машинам и единым кортежем двинулась в другой клуб. На часах три: ночь в самом разгаре.

Компания остановилась в «Сахаре», заняла длинный стол у задней стены и все стали слушать маленького плешивого комика по имени Дон Риклз, пожалуй, самого язвительного из всех комиков страны. Его юмор так груб и так безвкусен, что никто не обижается; слишком оскорбителен, чтобы оскорблять всерьез. Заметив среди публики Эдди Фишера, Риклз начал высмеивать его как любовника: мол, ничего удивительного, что он не совладал с Элизабет Тейлор. Когда два бизнесмена признались, что они египтяне, он прицепился к ним по поводу политики их страны в отношении Израиля. Об одной даме, сидящей за столиком с мужем, Риклз настойчиво предполагал, что она на самом деле проститутка.

Завидев Синатру со свитой, Дон Риклз буквально расцвел. Указывая на Джилли, завопил:

– Каково быть трактором Фрэнка? Да-да, Джилли всегда прет впереди и расчищает ему дорогу. – Потом переключился на Дюроше: – Ну-ка, Лео, покажи Фрэнку, как ты стелешься!

И, наконец, сосредоточил внимание на Синатре: и про Мию Фэрроу не забыл упомянуть, и про то, что Синатра носит парик, и про то, что как певец он весь вышел, а когда Синатра засмеялся и за ним остальные, Риклз показал на Бишопа:

– Джои Бишоп всегда смотрит на Фрэнка, чтобы понять, когда смеяться.

Когда Риклз рассказал несколько еврейских анекдотов, Дин Мартин встал и выкрикнул:

– Что ты все про евреев и ни слова про итальянцев не скажешь?

– А чего про них говорить? – отбрил его Риклз. – Они годятся только на то, чтоб мух сгонять с нашей рыбы.

Синатра опять засмеялся, и все за ним, а Риклз продолжал в том же духе еще почти час, пока Синатра не встал и не заявил:

– Ну ладно, с меня хватит, я пошел.

– Сиди и молчи! – рявкнул комик. – Мне приходилось терпеть твое пение…

– Ты это кому говоришь? – крикнул Синатра.

– Дику Хеймсу[28]!

Синатра покатился со смеху, но тут Дин Мартин схватил бутылку виски, вылил себе на голову, намочив смокинг, и забарабанил кулаками по столу.

– Кто бы мог подумать, что заика станет звездой? – изрек Риклз.

– Погоди, – крикнул Мартин, – я хочу сказать речь!

– Заткни глотку!

– Нет, Дон, я хочу тебе сказать, что ты великий комик, – настаивал Мартин.

– Ну спасибо, Дин – отозвался Риклз, явно польщенный.

– Но мимо меня не ходи, – сказал Мартин и рухнул на стул. – Я пьян.

– С этим не поспоришь, – согласился Риклз.

В четыре утра Фрэнк Синатра увел свою свиту из «Сахары»; многие ушли прямо со стаканами, полными виски, допивали уже на улице или в машинах. Так и вернулись в игорный зал «Sands». Народу там все еще было полно, рулетки вертелись, игроки в кости гомонили в дальнем углу.

Фрэнк Синатра, держа в левой руке стакан бурбона, шел через толпу. В отличие от многих друзей, он выглядел безупречно: смокинг не помят, на ботинках – ни пятнышка. Похоже, он никогда не теряет достоинства и самоконтроля, как бы ни был пьян и сколько б ни провел без сна. Не в пример Дину Мартину, он никогда не шатается при ходьбе, а в отличие от Сэмми Дэвиса – не танцует в проходах и не залезает на столики.