Амели Кордонье
Под опекой
Amélie Cordonnier
En Garde
© Editions Flammarion, Paris, 2023
© Хотинская Н. О., перевод на русский язык, 2024
© Оформление, Livebook Publishing LTD, 2024
Дизайн обложки и леттеринг Meethos
* * *
Вам троим, попросившим меня рассказать эту историю. Нашу историю. Моим соседям (соседкам).
Мы всегда попадаемся в свою собственную ловушку. И никому из нее не выбраться. Мы скребемся, царапаемся, но все впустую.
Альфред Хичкок «Психо»
Пролог
Землетрясение, взрыв, пожар – я не знаю, к какой прибегнуть метафоре, чтобы описать разрушительную силу этого события, зияющую дыру от него в наших жизнях. Я говорю это событие, а не этот случай, потому что в нем нет ничего случайного. Мы не остались после него невредимыми, мы так и не оправились, нет, не совсем. Какая-то часть нас все еще там, в той поре, когда мы не смели ни смеяться, ни кричать, и я постоянно спрашиваю себя, какой отпечаток оно наложило на детей. Поэтому я не могу отойти и все еще злюсь. И поэтому же я наконец сдалась и решилась рассказать о том, что с нами произошло три года назад. Мой муж думает, что это пойдет мне на пользу. А я только надеюсь, что нам это поможет понять. И скрепить между собой дни. Я долго пыталась отправить свои воспоминания на свалку. Хотела вернуть жизнь в прежнюю колею, оставить прошлое позади, начать с чистого листа, перевернуть страницу – все эти выражения, которые легко приходят на ум, как будто и правда можно что-то начать с нуля. Но так, разумеется, не может быть. И тем лучше. Я все равно не хочу на это полагаться. Это значило бы потерять следы тех, кем мы были, и убить тех, кем мы стали, пусть невольно, но убить.
Я хочу превозмочь стыд, разбередить наши раны, извлечь наши самые гнусные воспоминания из желатиновых капсул моего мозга и препарировать их одно за другим. Это будет не автобиография, а вивисекция. Я хочу написать эту историю. Потому что такой опыт горячее и острее забвения.
Часть первая
Я должна рассказать все с самого начала. С начала-начала, как сказала бы Лу. Только таким образом можно понять, как он вошел в нашу жизнь. В нашу жизнь вчетвером и в каждую из наших четырех жизней. Только таким образом можно объяснить, как он запросто их сломал. Да кем мы себя возомнили, поверив, что в силах бороться с ним, с ними и всеми их начальниками вместе взятыми, притаившимися в коварной тени своих кабинетов? Кем мы себя возомнили? Я не знаю. Все, что я знаю, – что должна рассказать, начиная с письма. Или, вернее, писем, потому что понадобилось второе, чтобы скорректировать первое. Я чуть было не написала скорректировать огонь, и это так и есть. Хорошо пристрелянное ружье, глаз в оптическом прицеле, и мы четверо на мушке. Хотела бы я потерять это письмо: пусть бы оно завалилось под диван или за шкафчик в кухне, пусть покрылось бы там пылью и было съедено молью, которая беспощадна к нашим свитерам и футболкам. Но ест ли она бумагу? Хотела бы я никогда не вскрывать это письмо. Может быть, тогда ничего бы не случилось. Как у всех до электронной почты, мой почтовый ящик ломился. И не только от рекламы. Административные бланки, платежки за квартиру, счета за газ и электричество, банковские выписки, страховые свидетельства, документы из больничной кассы, штрафы, налоги и среди всего этого – приглашения, а иногда даже открытки. Почту я получала пачками. Но такую – никогда. Это спрятавшееся в стопке письмо, с которого все началось и о котором я думала непрестанно дни и ночи, подстерегало меня. Мне бы насторожиться, а я поначалу не придала ему значения, ведь оно ничем не отличалось от других, ничто не подчеркивало его важности, ни печать, ни уведомление о вручении. Сколько времени оно смирно дожидалось меня? Дня два-три, если верить почтовому штемпелю. Вскрыв его, я вижу, что датировано оно 8 июня 2020 и послано Центром социальной помощи Парижа. Это написано большими буквами вверху слева. Внизу адрес отправителя: Центр Местной социальной службы 15-го округа, 25, ул. Фальгьер, 75015 Париж. Я прекрасно представляю себе, где это. В двух шагах от музея Бурделя
[1], куда я много раз водила детей, когда они были маленькими, радовалась, слыша их восклицания перед бронзовыми скульптурами, выставленными во внутреннем садике, и фотографируя их рядом с голеньким мальчиком «Первой победы Ганнибала»: они без устали восхищались орлом, которого он победоносно держит над головой, и забавы ради копировали его позу – руки вверх, лицо в профиль, рот открыт в широкой улыбке.
Письмо выглядит как нельзя более официальным, и в нем определенно нет ничего забавного. Я, однако, смеюсь, читая его, уверенная, что меня разыграли. Прокатили на лодке, как говорят французы. Да, я плыву на этом самом кораблике, который служит гербом городу Парижу и шапкой посланию. Короче, это шутка.
Мадам, Месье,
В Местную социальную службу поступили информация, касающаяся вашего ребенка, в рамках парижской программы по защите детства*.
Службе поручено рассмотреть положение ваших детей Лу и Гаэля и обсудить с вами возможные действия по помощи или защите, которые могут быть оказаны вашей семье. С этой целью мадам ТРАГИК, социальная помощница, и мадам БРЮН, социальная помощница, ждут вас:
В понедельник 22 июня 2020 в 11 часов
В: ЦЕНТРЕ СОЦИАЛЬНОЙ ПОМОЩИ
25, ул. Фальгьер, 75015 Париж, 15-й округ
Метро: Фальгьер.
*согласно закону 293 от 5 марта 2007 ст. L221 о защите детства.
Под посланием размашистая подпись синим фломастером некой мадам Дагобер, и я помню, как глупо подумала, не забыла ли она надеть штаны
[2]. У меня были на тот момент и другие причины верить, что это розыгрыш. Адрес на конверте неправильный, что, однако, не помешало письму дойти по назначению. Письмо адресовано месье и мадам Кордонье, в то время как я по старинке взяла фамилию мужа, когда выходила за него замуж, хотя пользуюсь ею только в прачечной, да еще чтобы подписывать дневники детей и спокойно ездить с ними отдыхать под одной фамилией. Мои дети никогда не носили фамилию Кордонье. И моего сына зовут не Гаэль, как написано в письме, а Габриэль. Нет, решительно, что-то не сходится. Махнув рукой, я откладываю письмо и перехожу к другим делам. Вечером мне даже в голову не пришло сказать о нем Александру: сами понимаете, насколько оно меня заботит. Только после второго послания я начинаю принимать все всерьез. Оно пришло через день. Датировано на сей раз 10 июня. За исключением этой мелочи, оно кажется мне совершенно неотличимым от первого. Но лучше убедиться. В моей голове включается сигнал. Мне требуется несколько долгих минут, чтобы разыскать первое письмо под кипой газет в изножье дивана, на который я присела. У меня дрожат руки, когда я сравниваю два листка. Наш адрес изменен! На этот раз мы проживаем не в 20-м, нет, а именно в 15-м округе, и от этой корректировки у меня стынет кровь в жилах. Я играю, сама того не сознавая, в игру «найди семь отличий», и она меня нисколько не забавляет. Другие ошибки на месте. Письмо по-прежнему адресовано месье и мадам Кордонье. Но моего сына переименовали в Габена. Если не считать этого, послание то же самое. Слово в слово. Вплоть до орфографической ошибки. В Местную социальную службу поступили информация. Это и как будто дразнит меня, невозмутимое и незыблемое, не в пример моему заколотившемуся сердцу, пульсацию которого я чувствую даже в кончиках пальцев. Место и время встречи тоже не изменились. Тот же день, тот же час, мадам Трагик, Брюн и Дагобер на своем посту. Три парки
[3], готовые принять нас четверых. Всмотревшись внимательнее, я замечаю, что подпись под именем третьей преобразилась. Испарилась пометка P/p (что значит per pro
[4], но тогда я этого не знала) и крупные завитки за ней, толстые, жирные, совершенно неразборчивые (СГиЛф?), за которыми следовало ф, вполне читаемое, хоть и трижды перечеркнутое жирным синим фломастером, с гордостью разлившим свои чернила. Вместо нее четыре черные буковки, тонкие и стройные. Совершенно прямые. Не подчеркнутые. Уверенные в себе, властные. Уже угрожающие. Почему? Этот вопрос не давал мне покоя, пока секретарша позже не объяснила, что первое письмо было отправлено без утверждения мадам Дагобер, вынужденной, видимо, надеть штаны. Телефонный звонок не развеивает моих страхов. Это мама, и я излагаю ей все. Она ни капли не сомневается, это розыгрыш. Как? Ну что ты, милая, разве в твоей книге «Где-то прячется волк» ты не рассказываешь историю матери-ехидны? Кто-то, кому не понравился твой новый роман, решил тебя разыграть, это дурная шутка. Мерзкая шутка, что и говорить! Да, согласна, но ты не переживай, позвони им и успокойся. Я следую ее совету и звоню по номеру, указанному на случай затруднения с вашей стороны. 01 56 46 33 25. Занято. Я набираю номер десять, двадцать раз, и мой стресс нарастает с каждой новой попыткой. Через сорок пять минут я уже не в себе. Ответивший наконец голос просит меня не вешать трубку. Потом извиняется: мадам Трагик на совещании, но я могу оставить сообщение, она перезвонит мне, как только сможет. День прошел, она так и не перезвонила. Я грызу удила и все мои ногти и не могу расслабиться, несмотря на бутылку белого вина, которую открывает Александр, вернувшись наконец с работы. Он находит комичным, что трагичная мадам Трагик не подает признаков жизни, хоть и признает, что она непроста. Я снова пытаюсь дозвониться до нее назавтра. Напрасный труд. На этот раз она в отгуле, будет только в понедельник. Выходные кажутся мне бесконечными. Я стараюсь об этом не думать, но, разумеется, только об этом и думаю и даже не могу насладиться семейным праздником, устроенным мамой, которая пытается меня успокоить. В понедельник в 10:15 я одна дома на удаленке, когда вдруг на моем мобильном высвечивается неизвестный номер. Я знаю, кто звонит, еще прежде чем она представляется. Доброе утро, говорит мадам Трагик. Я сажусь. Да, я получила оба письма. Я сразу объясняю, что это, должно быть, ошибка. Кстати, даже не одна. Мадам Трагик слушает, как я их перечисляю, не перебивая, но непроизвольный вздох выдает ее нетерпение. Она признает, что неточности могли меня смутить, однако это ничего не меняет в проблеме и не представляется ей особо серьезным. Как бы то ни было, орфографические ляпы часто встречаются в таких случаях. Как это? В каких случаях? Мадам Трагик объясняет мне, что имена и фамилии назвали, когда был сделан звонок, и… Звонок? Какой звонок? Мой голос срывается, а ее тем временем повторяет фразы из письма. Дословно. В местную социальную службу поступила информация, и она должна удостовериться, что дети не подвергаются никакой опасности. Я отмечаю, что она сознательно избегает притяжательных, просто дети, а не ваши дети, как будто они уже не мои. Как это? Какой опасности? Поступил звонок на номер 119, мадам Трагик не может сказать мне большего, извините. 119… Этот номер я откуда-то знаю… Ну да, я помню эту видеокампанию. Я нашла ее ужасной. В кадре только общий план квартала многоэтажек, потом стена, каменный дом и пристройка, погруженная в черную тьму; можно только догадываться, что происходит за освещенными окнами по крикам, воплям, плачу. И конечно, это еще хуже. Я вдруг больше не слышу на другом конце провода мадам Трагик, но ужас, отчаянные Замолчи, замолчи этой доведенной до края женщины, реплику Да посмотри на себя, как тебя разнесло, стон матери, глухой к Перестань, мама!, а потом ее унизительное Я же не виновата, что ты толстая, и хлопок двери, а сразу после, не дав нам передышки, сдавленные рыдания и гадкий шепот Не говори папе-маме, ладно, это будет наш секрет, и без всякого перехода Почему тебе это нравится?, и сыплются удары, взрывается ненависть, крики, залпы оплеух, многократное Ай плачущего малыша, чье-то Прекрати!, чье-то А ты не лезь!, бессильное Пусти его!, и падает стул, и снова сыплются оплеухи, глухой стук тела, упавшего на пол, а потом руки, кулаки колотят, бьют в живот, бьют по голове, бьют в лицо, бьют куда попало, чтобы никого не обделить. Я вижу белые буквы, ползущие по экрану: Физическое насилие, Психологическое насилие, Сексуальное насилие, Чтобы остановить это присоединяйтесь к #ДетствоПодУгрозой, а потом последняя надпись, на этот раз красными буквами: В случае сомнения звоните 119. Значит, кто-то усомнился. Кто-то усомнился и позвонил 119. Все так просто. Каждый день с тысячами детей дурно обращаются их близкие, напоминает ролик. Так почему бы не с нашими? Где-то же должны жить эти малыши. Почему не у нас? Вот, готово дело, до меня дошло: кто-то на нас донес! Поступил сигнал, поправляет меня мадам Трагик, упорно употребляя лишь обтекаемые формулировки. Но когда? И от кого? Этого я вам сказать не могу. Сигналы остаются анонимными. Люди, которые звонят 119, не обязаны называть свои имена, но даже если бы человек, сигнализировавший о вас, назвался, вам бы я его имя не сказала. Вы хотите сказать, что кто угодно может анонимно донести на соседа? Что достаточно услышать пару слов, чтобы поверить обвинению? От изумления и гнева у меня садится голос. Звонок поступил не вчера. Позвонили три месяца назад, в марте, в карантин, это единственное, что соблаговолила разгласить мадам Трагик. Карантин… А, понятно. Во мне вдруг что-то надломилось. Защитные барьеры рушатся. Я пытаюсь успокоиться. Дыши. Вот так, дыши еще. Вы себе не представляете, что такое сидеть взаперти вчетвером в квартире неделями, когда нет ни балкона, ни парка, где можно было бы размяться, и в одночасье не осталось друзей. Сознательный возраст трудно назвать таковым в этих условиях. Это был очень нелегкий период, знаете ли… Моя дочь много плакала. Слезы и истерики каждый день. До шести раз в день. Типа депрессии. Я рассказываю, каково было моей семилетней детке. Описываю ее отчаяние, ее отказ одеваться, ее пустые дни, ночи, полные кошмаров, разбивавших и мой сон, и ее чувство вины, потому что она не могла себе простить, бедненькая… Я говорю всю правду, говорю, что и сама в конце концов тоже сломалась. Где-то к восьмой неделе. Слишком много всего навалилось: печали утоляй, спокойствия не теряй, да еще находи в себе энергию, чтобы устроить школу на столе в гостиной, чередуя уроки с видеоконференциями. А еще уборка, готовка, все эти завтраки, обеды, ужины и перекусы, все эти меню с утра до вечера, да еще вдобавок страх сокращения и частичная безработица, которая обязывает работать столько же в половину времени. Я говорю всю правду и, кажется, отыгрываю очки, может быть, даже уважение мадам Трагик. Она меня понимает, сочувствует мне. И я тоже делаю шаг ей навстречу. Я признаю полезность номера 119, радуюсь существованию всех этих телефонов неотложной помощи, я и сама, на свой лад, принимаю близко к сердцу борьбу с насилием над женщинами. Я разошлась. Переступила черту, сама того не сознавая. Я добавляю, что в нашем случае эти анонимные обвинения не заслуживают доверия… Об этом, видите ли, мадам Кордонье, предоставьте судить нам, сухо обрывает меня социальная помощница. Да, я зашла за красную линию, произнесла лишнюю фразу. Эта фраза кладет конец терпению мадам Трагик, срывает флер внешней доброжелательности, открывает дверь раздражению. Теперь она действует без белых перчаток. Ее тон выдает равнодушие и холодность, каких нельзя было в ней заподозрить еще несколько секунд назад, жесткость, не терпящую, чтобы ей перечили. Именно для того, чтобы оценить ситуацию в вашей семье, мы назначили эту встречу, на которую вы должны явиться. Я склоняюсь, пока не поздно. Конечно, мадам. Я еще нахожу в себе мужество спросить, как будет проходить эта встреча. Мы примем вас всех вместе, а потом выслушаем отдельно. Сначала вас и вашего мужа, затем детей. Все ясно? Я ничего не отвечаю. Ни да, ни нет. Выдерживаю паузу. Я представила, как мы вчетвером сидим в ее кабинете, скрестив пальцы, стиснув локти, нервничаем, но держимся, мы же вместе. Так же четко представила, как мы с Александром стоим стеной перед ними двумя. Но внезапно все стирается. Я не представляю себе, как встаю и выхожу из кабинета, чтобы эти женщины подвергли допросу моих детей. Я просто неспособна. Эта мысль мне невыносима. Я отказываюсь отдать им моих малышей на съедение, оставить их наедине с каверзными вопросами, с представляю какими гнусными инсинуациями. Много ли потянут их наивность, их невинность перед всесилием этих дам, обученных судить? Да они их просто растопчут. Я вовремя закрываю пасть, львиную пасть, готовую ее растерзать, и открываю, только чтобы выдохнуть Да, все ясно, воняющее страхом. Я заверяю, что мы будем в следующий понедельник, и только тут соображаю, что Лу и Габриэль в 11 часов в школе… Я боюсь задеть мою собеседницу, и без того уже недовольную, но школа требует оправдательных документов за любое отсутствие, а я плохо себе представляю, как скажу директрисе о вызове в центр социальной помощи… Боязливым голоском, дрожащим от стыда, я говорю, что мне бы не хотелось, чтобы дети пропускали занятия. О, разумеется! Это к моей чести. Моей поруганной чести матери-ехидны. Мадам Трагик смягчается. Она посмотрит, что можно сделать. Она готова на компромиссы, знаете ли. Она так сговорчива, что предлагает мне подождать, просит всего минутку, пожалуйста, она только заглянет в свой блокнот. Множит лживые политесы с нескрываемым удовольствием. От ее вежливости разит снисходительностью. От ее бонтона меня тошнит. Пронзительные нотки ее голоса, ее жеманство, ее участие, ее лицемерное добродушие: все в ней фальшиво. Даже от кликанья ее мышки, виляющей хвостиком от удовольствия, меня тянет блевать. В понедельник вечером, нет, это будет сложно. Во вторник тоже… В среду утром не лучше. Не беспокойтесь, мадам Кордонье, мы что-нибудь придумаем! Я слышу, как она улыбается в трубку. Это улыбка победительницы. И, как Ганнибал, она смакует свою победу. Наслаждается своей маленькой властью. Ликует, бесстыдно радуясь своему превосходству, и получает небывалое удовлетворение от перемены ролей. Еще немного, и можно было бы подумать, что это я напрашиваюсь на встречу и умоляю ее соблаговолить нас принять. Итак… Ее возбуждение нарастает, итак, итак, достигает пароксизма, А! Нашла! Могу предложить вам прийти 24 июня. У детей ведь нет занятий в среду, не так ли? У Габриэля есть, но только с утра. Что ж, в таком случае после обеда! 15:30, вас устроит? Я подтверждаю, прощаюсь, отключаюсь и валюсь с ног. Измочаленная. Обливаясь потом. Струйки текут по затылку, футболка промокла насквозь, ляжки липкие. Ноги стоят в луже, в ней тонет моя беззаботность и еле плавают уверенность в себе и чувство собственного достоинства. Я опустошена. Не утратила разве что хладнокровия. Я могла бы этому порадоваться, если бы в голове не звучало жалкое эхо моих последних слов. Я была безупречна с мадам Трагик, я сказала договорились, я сказала отлично, я даже сказала спасибо.
* * *
Для меня анонимный донос был древней историей.
Эту историю рассказывала мне моя бабушка,
Это история негодяев во время войны,
Вонявшая подлостью и подвергавшая жизнь опасности.
Во Франции 2020 года я думала, что доносов не существует.
Кончены, с концами. Мертвы и похоронены!
Что ж, я ошибалась.
* * *
Но по отдельно – что это значит? – спрашивает меня Александр, решительно отказывающийся понимать. Я не знаю, как мы дошли до этого, не представляю, что будет теперь, но я очень хорошо поняла, что значит отдельно. Мне все ясно, как сказала бы мадам Трагик. И я объясняю. Отдельно – это значит, сначала мы, потом Лу и Габриэль. Вот и необязательно! Послушать Александра, возможен и третий вариант. Отдельно может также означать, что детей выслушают по очереди. Поочередно. Одного за другим. Лу, потом Габриэля, или Габриэля, потом Лу. Я об этом не подумала… А ведь я целый день пережевывала услышанное, ожидая, когда Александр вернется с работы, потом когда улягутся дети, чтобы все ему рассказать. Я прокручивала в голове фильмы, одни других ужаснее. Выдумывала всевозможные жуткие сценарии, воображала их долгую пытку, часами, до тошноты. Чего я только не представляла. Ощущала запах страха, мочи и жарева. Видела каленое железо и костер. Слышала угрозы мадам Трагик, ее слащавый голос, вкрадчивые, настойчивые вопросы, которые она повторяла, повторяла до тех пор, пока Лу и Габриэль не ломались и не признавались во всем зле, которого никто им не причинял. Я все предвидела, но даже подумать не могла, что Лу и Габриэля могут разлучить. Мне это просто в голову не пришло. Ни на секунду. Я всегда представляла их сиамскими близнецами. Вдвоем. Вместе. Сплоченными против социальных помощниц. Габриэля наедине с ними я еще мало-мальски могу себе представить. Он хитрец, ему пальца в рот не клади. Он, может быть, и оробеет поначалу, но не попадется в их сети. Избежит их капканов. В свои почти четырнадцать он сумеет ответить на вопросы и защититься от обвинений. Но семилетний ребенок еще безоружен в таких ситуациях. Моя детка, моя куколка… Моя Лу… Ты представляешь себе, Лу, как будешь одна, без брата, перед Трагик и остальными? Александр перестал наконец расхаживать взад-вперед по гостиной, недостаточно большой, чтобы столько вместить. Он замер, смотрит на меня пристально, не моргая. От гнева у него напрягся затылок. Черные глаза блестят незнакомым блеском, который пугает меня. В нем сейчас есть что-то такое, чего я даже не смогу описать, решимость с примесью ненависти, может быть, даже жестокости. Я не узнаю мужчину, который подходит ко мне, я никогда не видела этого хмурого лица, заострившихся черт, никогда не его пальцы не сжимали так грубо мое запястье, никогда я не слышала у него этого резкого голоса, никогда он не обращался ко мне таким властным тоном. Все это впервые. Не волнуйся, посмотри на меня и послушай меня хорошенько. Я повинуюсь его приказам, смотрю ему прямо в глаза и внимательно слушаю, но его слова меня не успокаивают. «Если мы как следует накрутим Лу, объясним ей все и порепетируем с ней несколько раз, она скажет, что нужно, все будет хорошо».
* * *
Танго для дураков из трех слов. Все будет хорошо. Все будет хорошо все будет хорошо все будет хорошо все будет хорошо. Вот уже одиннадцать дней, я считала, эта злополучная фраза танцует в моей голове. Александр не перестает повторять ее мне на все лады. Но все без толку. Никто и ничто не может меня успокоить. Ни плитка черного шоколада, которую я сгрызла целиком после ужина, ни пачка сигарет, которую опять купила после стольких усилий бросить, ни мама, ни Жюльетта – ей я тоже все рассказала. Как я ни формулирую те же фразы, что и они, как ни стараюсь выглядеть уверенной, сколько ни твержу себе снова и снова, что ничего плохого не может случиться, что мне абсолютно не в чем себя упрекнуть, это не работает. Мадам Трагик выпустила на свободу целую толпу моих страхов, которые трудно держать на сворке и невозможно заставить замолчать, они заходятся лаем нон-стоп, цепенят меня днем, не дают сомкнуть глаз ночью. Я не в состоянии больше работать, молча присутствую на совещаниях, следующих одно за другим, не слушаю, что говорят мне коллеги, запаздываю с документами, не могу ни писать, ни править, даже говорить не могу. Лу сказала, что у меня усталый вид. Габриэль регулярно спрашивает Ты в порядке, мама? Оба, конечно, видят, что я не в порядке, но я не могу им объяснить, что их отец донимает меня, чтобы мы с ними поговорили, а я хочу немного подождать, лучше подольше, чтобы не пугать их раньше времени. Я не могу им объяснить, что слышу каждое утро одну и ту же песню, то же Ну давай же, сейчас им скажем!, и отмахиваюсь уже привычным Вечером за ужином, обещаю!, а вечером неизменным Завтра, ладно?
На сей раз завтра – это канун дня Х, а ужин сейчас. Отступать больше некуда. Александр не спрашивает детей, как прошел день, даже не задает Габриэлю вопросов насчет его задания по математике, над которым, однако, трудился с ним все выходные. Нет, он бросается в воду, не зная броду. Я же предпочитаю пока не мочить ног. Я слушаю всю историю в его изложении, как мы условились, шаг за шагом. По порядку: письмо, мой звонок, назначенная встреча. Я ценю его лаконичность так же, как и его мягкость. То, что он говорит детям, их не пугает. Пока еще нет. Голодный, как всегда, Габриэль не сводит глаз со своей тарелки, наматывает спагетти на вилку и отправляет их в рот, всасывает убежавшие макаронины с чмокающим звуком, который меня раздражает и вообще запрещен, но в этот вечер он мне безразличен. А Лу отложила приборы. Она слушает отца благоговейно. Есть что-то прилежное, даже старательное в том, как она молча кивает. Она хочет все хорошенько понять. Когда Александр упоминает Защиту детства, она не против, защита и детство – это она знает. Зато она спрашивает, кто такая социальная помощница. Отец без колебаний отвечает ей, что это тетя, в обязанности которой входит помогать людям, столкнувшимся с проблемами, и давать им советы. Это бывают и дяди, поправляет Габриэль. Александр не возражает. Да, это может быть мужчина или женщина, но нас с вами примут две женщины, мадам Брюн и мадам Трагик. Ну вот, готово дело, от его точности прорвало Габриэля, который как раз пьет. Он фыркнул, поперхнулся, кашляет, заливается смехом и выплевывает весь стакан мощной струей. Вода, томатный соус и слюна брызжут, стекают по его подбородку, расплываются пятнами на белой футболке и лужами на столе. Лу тоже достается, но она по-прежнему серьезна. Что-то тревожит ее, я это вижу по ее сведенным бровкам. Но ведь у нас нет проблем, лепечет она, протягивая брату салфетку, и ее дрожащий голосок разом его успокаивает. Это утверждение. Для нее вопрос не стоит: все в порядке. Это само собой разумеется. И все же она ждет подтверждения от нас. Родители для того и нужны, чтобы успокаивать своих детей. С моих губ срывается Все будет хорошо, не такое уверенное, как бы мне хотелось. Плохое утешение. Александр бросается мне на помощь, выдает крепкую тираду, из кожи вон лезет, чтобы доказать как дважды два, что нам совершенно не о чем беспокоиться, НЕ О ЧЕМ, слышишь? Габриэль выступает группой поддержки, и именно его Не переживай, козочка моя разглаживает ее лобик. Лу верит своему брату, а вот тот, в отличие от нее, не верит своему отцу. Он доел свою тарелку и намерен подискутировать теперь, на сытый желудок. С какой стати они нас вызывают? Раз у нас нет проблем, раз мы не в опасности и не нуждаемся ни в какой защите, зачем они хотят нас видеть, можно узнать? Потому что был донос, а теперь подозрение. Я отвечаю сгоряча, не подумав, и тотчас жалею об этом. Не знаю, что на меня нашло в этот момент, но знаю точно, что заварила кашу, которую нам сложно будет расхлебать. Сдвоенное Как?! вырывается у детей. В другое время Лу бы крикнула чипс!, как она делает каждый раз, когда двое говорят одно и то же одновременно. Но сейчас – нет. Она молчит. Ждет объяснений, которых нет. Ее брат тоже. Давай, мама, уточни! – возбужденно бросает он мне и выхватывает свой смартфон. Барабанит большими пальцами и читает вслух: Подозрение: предположение, основанное на сомнении в правильности, законности. ОК! Судя по всему, этого ему достаточно. Он стирает, пишет и снова читает. Донос: сообщение властям о чьих-либо действиях с низменными целями. Определение, данное в словаре, ясности не вносит. Он шарит дальше, вздыхая, прокручивает экран, возвращается назад и кликает в конечном счете на Википедию: Донос: сообщение властям о действиях, юридически наказуемых, но с точки зрения конкретного индивида не являющихся преступными (либо о таких, которые, с точки зрения индивида, являются мелкими проступками и частными конфликтами, в которые безнравственно вмешивать власть). Современное значение слова сугубо отрицательное, так как в юридическом употреблении оно применяется только с прилагательным заведомо ложный (субъективно). Габриэль мечет на нас взгляды, выдающие как его гнев, так и смятение. Он быстро-быстро тараторит продолжение, и мне представляется автомат, косящий нас одного за другим: Направленный против лица или группы лиц, донос совершается доносчиком, лицом или группой лиц, ради собственной выгоды (обогатиться и завладеть чужим имуществом) либо с целью причинить зло (зависть, ревность, ненависть). Доносительство может быть поддержано и проплачено властью, стремящейся получить информацию против своих соперников или врагов. Все эти чересчур весомые слова его пришибли. Его сестру тоже. Отец растерян. Мне не лучше. Мы все оглоушены. В нокауте. Хлесткая тишина обрушивается на стол, просачивается между нами, занимает все место. Александр обхватил голову руками, глаза его затуманились. Лу уставилась в свою тарелку, где извивается макаронина, потерянная, как она сама. А я, конечно, зла на себя. Обычно Габриэль играет для сестры роль дешифровщика, услужливо переформулирует сложные фразы, упрощает их или переводит на более доступную ее возрасту лексику и не успокоится, пока не убедится, что она поняла. Но сегодня – нет, он отложил смартфон, потом убрал его в карман, и, наверно, это пугает меня больше всего. Один и тот же вопрос блестит в наших глазах, трепещет, готовый сорваться с наших губ, и первой задает его Лу. Но кто же на нас донес? Александр, взяв себя в руки, выпрямляется и переходит в атаку: понятия не имею, козочка моя. Я прекрасно вижу, какие усилия он прилагает, чтобы обращаться к дочери ласково и делать вид, будто у него достаточно широкие плечи, чтобы все вынести. Сосед! – восклицает Габриэль. Сто процентов это Мишель Норман, он не выносит мой рэп. Александр неопределенно подтверждает, может быть, но Лу – нет. Ничего подобного! В кои-то веки она не согласна с братом. У нее совсем другая идея, и не будь я в таком стрессе, порадовалась бы самостоятельности ее мысли и четкости, с которой она ее излагает. Для нее это злодеи со второго этажа на нас донесли. Мы все трое знаем, что так она называет Бершонов, которые живут напротив Морганы, Бершонов, у которых на нее зуб, с тех пор как она была младенцем, и которых мы иногда называем между собой Кошонами – свиньями, Бершонов-то никогда не слышно, и они не упускают случая нам об этом напомнить, бедные Бершоны, у них от нас будто бы потолок дрожит, Бершоны не выносят, когда Лу свистит, поднимаясь по лестнице, и тем более когда она сбегает вниз, напевая, Бершоны запретили ей играть в шарики, а также в Капла в своей комнате, расположенной прямо над их спальней, вот невезение-то, Бершоны жаловались, что слышат, как она бегает, когда она едва научилась ходить, из-за них мы выбросили шлепанцы с единорогами, которые она обожала, и заменили их тапочками «на более мягкой подошве», Бершоны вынудили нас третьего января продать по объявлению боксерскую грушу, которую мы подарили ее брату на Новый год и по которой он учил ее бить для разрядки, давай же, козочка, бей, бей, левой, правой, по очереди, Бершоны поднимаются к нам в воскресенье, чтобы сказать, что мы слишком громко смеемся за завтраком, верите? – или звонят, потому что я болтаю по телефону (Шарлотта предложила выступить свидетелем: когда звонок мадам Бершон прервал нас в то утро, мы только начали разговор, я сохранила время на экране, никогда ведь не знаешь, 11:06 Входящий вызов 6 минут, ладно, я, наверно, слишком шумно восторгалась «Историями ночи», новым Мовинье
[5], я на него запала, ну хорошо, успокоимся, было утро вторника, мы всего лишь говорили о литературе, и я даже не включила радио), короче, Бершоны нас не выносят, Бершоны отравляют нам жизнь, с тех пор как мы въехали. Я киваю: да, моя козочка, Бершоны, возможно. Если только не Моргана… Не успеваю я договорить, как Александр меня перебивает. Да что ты несешь? – напускается он на меня. Моргана здесь ни при чем. У меня такое впечатление, что он сменил лагерь. Более того, перешел на сторону врага. Моргана живет прямо под нашей кухней, и жизнь у нее не такая, как у нас, она актриса. Ночью играет и ложится, когда дети встают, так что полчаса нашего завтрака, с 7:20 до 7:50 для нее чересчур, невозможно. Однажды, несколько лет назад, ее бывший пригрозил набить морду Александру, мы так толком и не поняли, за что. Я знаю, что Моргана ему нравится. Даже несколько раз заметила его вожделение. Не знаю толком почему, но знаю. Знаю, что он всегда комментирует ее перемену прически, предпочитает ее рыжей, а не блондинкой, краснеет, когда она с ним здоровается, даже заикается иногда. Я не раз видела, как он пялится ей в спину на лестнице, боюсь даже, что нарочно замедляет шаг, когда слышит ее шаги. Я понимаю, что меня заносит, но мне это действует на нервы, да, мне действует на нервы, что он так ее оправдывает. Александр задет за живое. Как бы то ни было, вопрос не в этом! – восклицает он. Да ну? – удивляется Габриэль. То есть тебе плевать, кто на нас донес? Да, мне плевать с высокой колокольни, и я призываю всех здесь последовать моему примеру, невозмутимо отвечает Александр. И не догадаешься, что он вспылил не далее как вчера, хлопнул дверью, потом дождался меня на улице и орал. Какого черта, какого черта, вопил он, не обращая внимания на косые взгляды прохожих. Какого черта, ты можешь мне сказать, мы влезли в долги на двадцать лет вперед, потратили все наши деньги, купили эту чертову квартиру, чтобы оказаться в дерьмовом доме, слышать, как трахается Моргана, как старуха с четвертого принимает ванну в четыре часа утра и включает стиральную машину среди ночи экономии ради, ты можешь мне сказать, а, какого черта это все, паркет, лепнина, камин, если в конечном счете на нас доносят ублюдки, которые все принимают в штыки? Ты можешь мне сказать, а, какого черта? Я понятия не имею, но знаю, что самообладание, к которому он принуждает себя перед детьми, – лишь жалкий фасад, скрывающий жуткий страх.
* * *
Жить так, не зная, кто на нас донес, делать вид, будто ничего не случилось, встречаясь с соседом на лестнице или теснясь в лифте под его инквизиторским взглядом, невозможно. Я бы хотела, я пытаюсь, но не получается. Это выше моих сил. Я не могу выглядеть равнодушной, даже прячась за темными очками. Не могу естественно поздороваться. Мне приходится выдавливать из себя «здравствуйте», а произнеся слово, я всякий раз ломаю голову, не Иуде ли пожелала здоровья. И сейчас, три года спустя, я еще задаюсь этим вопросом, когда пишу. На что же похож этот ворон, который позвонил? Может быть, как раз на ворона из фильма Клузо
[6]. Я как будто слышу его карканье, щелканье клюва над нашими головами. Черные перья, отпечатки лапок, я ищу следы и вижу их повсюду. Будь то анонимные письма или звонки, в сущности, демарш тот же, не так ли? Я плохо себе представляю, чтобы кто-то из родных или друзей снял телефонную трубку, чтобы донести на нас, можно также исключить и коллег по работе: и моих, и Александра мы много месяцев видели только в зуме. Так что я возвращаюсь к соседям, которых мы заподозрили с самого начала. Один незаметный сосед наверняка набрал 119, хотя я по-прежнему не знаю, кто из них спит в тепле за закрытыми ставнями. Три года назад я подозревала всех жильцов дома. Видела скрытого стукача в каждом из них, невольно наблюдая за их поведением и мысленно комментируя его нон-стоп. Я сканировала в голове их жесты, анализировала их черты, повадки, манеру говорить со мной, тон, которым они желали мне хорошего дня, пыталась расшифровать и их молчание, дистанцию, которую они держали, встречая меня в холле, расстояние, которое оставляли между нами, когда мы пересекались на лестнице или у входной двери, даже их манеру придерживать ее, вытянув руку, кончиками пальцев, как будто прячась за ней, или, наоборот, громко хлопать, завидев меня. Никто с тех пор не переехал, даже мы, так что я и сегодня продолжаю разбирать по косточкам любое пожатие плеч или движение бровей. Я хочу истолковать все, потому что во всем есть знак. Во всем есть смысл. Приветствия кажутся мне натужными, лица замкнутыми, враждебными. А если кто-то мне улыбается, в улыбке чудится фальшь. Я как будто играю в Клуэдо. Да, именно так, Поместье Тюдоров перелетело из Англии во Францию и приземлилось в 15-м округе Парижа. Кто донес на мадам Кордонье? На каком этаже, в какой квартире и с какого телефона имел место донос? В доме шесть этажей, по две квартиры на каждом, за исключением последнего, где помещаются четыре комнаты для прислуги, и четвертого, где живем мы в сдвоенной квартире, перепланированной предыдущим владельцем. Итого восемь подозрительных жилищ. Сразу исключим студентов из комнат для прислуги, которые меняются каждый год, и жильцов с первого этажа. Старый добрый доктор Бек вообще здесь не живет, и я плохо себе представляю, чтобы очаровательные молодые супруги звонили 119, когда их младенец надрывается целыми днями, да и ночью не всегда спит в свои полтора года. Признаем невиновной и старушку с шестого, глухую как пень, несмотря на слуховой аппарат. На втором этаже квартира справа пустует, в ней идет бесконечный ремонт, а слева живет одинокая архитекторша, днюющая и ночующая на работе. Вряд ли это она. Итак, остаются Моргана и Бершоны на третьем. Мишель Норман и Дюшаны на пятом. Но у Дюшанов железобетонное алиби: их не было здесь в марте, они отсиживали карантин за городом. Или они позвонили из Солони? Нет. Они к тому же вернулись загорелые, довольные, отлично отдохнувшие на этих, как они говорят, каникулах. Оправдаем их тоже. Дети были правы с самого начала, подозреваемых только трое: Моргана, Бершоны и Мишель Норман. Не выглядел ли Мишель Норман смущенным еще сегодня утром? А Моргана вчера – не нарочно ли уткнулась в почтовый ящик в тот самый момент, когда я вошла?
* * *
Я решила не говорить о вызове никому, кроме мамы и Жюльетты. Не хватает духу и, главное, стыдно. Но мне звонит моя издательница, и я не выдерживаю. Твой «Волк» – крепкий орешек, знаешь ли, радостно сообщает она. В первый карантин мы много смеялись по телефону. Я шутила насчет проклятья вторых романов, а Од была так любезна, что не находила мои шутки глупыми. Мы вроде бы все предусмотрели по поводу этой книги, даже то, что меня сочтут расисткой, это очень меня тревожило. Только об одном мы не подумали: что книжные магазины закроются через четыре дня после ее выхода. Од, наверно, удивляется, что хорошая новость меня как будто не радует. Как ты, все в порядке? – беспокоится она. Я слышу свой ответ Не вполне, позаимствованный из мультика про Калимеро. Говорю, что проклятье продолжается, что в самом деле где-то прячется волк, что эта книга приносит несчастье, сглаз, порчу, называй как хочешь. Я рассказываю ей все, и она не может опомниться. Она в свое время помогла мне шаг за шагом выстроить историю этой женщины, которая тронулась умом, обнаружив, что у ее сына черная кожа, а значит, и она сама черная, какой бы белой ни казалась с виду, и погрузилась с ней вслед за мной в пучину ее отчаяния. Она никогда не говорила, что это я схожу с ума. Ни когда моя героиня видит своего ребенка тараканом, в параллель с «Превращением» Кафки, ни даже когда по моей воле она накладывает бедному малышу грим и кутает его с головы до ног, чтобы скрыть потемневшую кожу. Од никогда не думала, что я спятила. По выходе книги ее позабавило, когда один читатель спросил меня, как я могу писать такие ужасы ночью и сразу, без перехода, спокойно заниматься детьми, готовить им бутерброды с утра как ни в чем не бывало. Потом, когда Макрон наконец объявил, что книжные не менее важны, чем магазины инструментов, и их вновь открыли после нескольких месяцев закрытия, Од написала письмо книготорговцам в поддержку «Волка», пострадавшего от ковида. В этом документе меня зацепила одна фраза: «Амели Кордонье – лучезарная женщина, в которой скрывается очень мрачная авторка». Что тебя шокирует, это просто значит, что ты прикольная, смеялся Габриэль. Я поделилась с Од, что формулировка меня задела, но вынуждена была признать, что это правда, и мы тоже посмеялись. Сегодня я не слышу смеха Од в трубке. Кто-то подозревает, что я мать, дурно обращающаяся со своими детьми, – нет, решительно, в этом нет ничего смешного. Невозможно. Невероятно. Полный бред. Не переживай, тебе не в чем себя упрекнуть, все уладится, успокаивает она меня, вешая трубку. Не прошло и часа, как она перезванивает: она позволила себе позвонить Лоре Х., потому что дело все-таки серьезное. Лора Х. – адвокат, я пошлю тебе ее координаты, она лучший в Париже специалист по уголовному праву, так что позвони ей, чтобы все шансы были на вашей стороне. Я благодарю Од и отключаюсь. Ее слова бьются в моей голове. От выражения, которое она употребила, я цепенею. Если надо постараться, чтобы все шансы были на нашей стороне, это значит, что есть риск. Даже опасность. Но о каком риске и о какой опасности идет речь? Потерять моих детей? Я говорю моих, как будто родила их сама по себе, как будто письмо не касается и Александра. Я говорю моих, потому что мое имя фигурирует в письме, а не его. Потому что я чувствую, что целят в меня. Лично. У меня такое чувство, что это меня хотят наказать, ославить, это я негодяйка, я виновата во всех грехах. Что будет, если их отнимут у меня? Кому их отдадут? Мне вспоминается цифра, вычитанная в Le Monde, от которой у меня кровь застыла в жилах: 350000. Это количество детей, попавших под меры защиты детства. 350000! До меня даже не доходило, как это много. Я набрала в Google город 350000 жителей и обнаружила, благодаря сайту Insee, что в Ницце было 345528 в 2019 году. Яркий свет Юга открыл мне глаза. Достаточно представить на минутку, что Ницца населена исключительно детьми и все нуждаются в мерах защиты. Но этого мало. 350000–345528 = 4472. Надо еще добавить 4472 ребенка для ровного счета, 4472 несчастных ребенка, которые плачут, которым страшно. Что с ними делать? Есть выход: доверенная третья сторона. Это выражение в статье из Le Monde меня зацепило. Я знаю третье лицо, третье сословие, третьи страны, но никогда не встречала доверенной третьей стороны. В статье объяснялось, что это лицо, которому доверяют ребенка, чтобы не помещать его в учреждение. Человек близкий, свободный и, полагаю, не слишком загруженный работой. Для нас лучшим вариантом была бы моя мама. Кто же еще? Дети ее обожают. А отец, конечно, согласился бы. Да, но тогда им надо переехать в Париж, покинуть свой красивый дом на прекрасном солнечном Юге. Или наоборот: поселить детей у них, сменить им школу, все начать с нуля. Но судьи наверняка будут против. Если верить статье в Le Monde, поместить ребенка к третьей доверенной стороне удается редко. Только в 7 % случаев. Значит, Лу и Габриэль пойдут в приемную семью… И им будет плохо. А может быть, и нет. Может быть, какая-то женщина позаботится о них вместо меня. Даже лучше меня. И может быть, со временем дети забудут меня и станут звать ее мамой, как в «Настоящей семье», чудесном и страшном фильме Фабьена Горжа с Мелани Тьерри. Нет, я схожу с ума! Воображаю себе вещи, каких и представить не могла еще час назад. Меня спасает телефон. Это Лора Х. Я рассказываю ей про письмо, про разговор с мадам Трагик и назначенную встречу. Ухитряюсь не сбиться, но, когда уточняю дату встречи, голос у меня срывается. Завтра. Встреча уже завтра. Лора успокаивает меня: если встреча назначена Защитой детства, это хороший знак. Это значит, что судьи дело пока не касается. Наверняка это простая формальность. Социальные помощницы обязаны встретиться с вами, потому что поступил сигнал. Лора Х. хвалит меня за естественную реакцию и признание полезности номера 119, за честный ответ, что да, карантин был трудным периодом, ведь он был таким для всех семей, для семьи мадам Трагик наверняка тоже. Она не спрашивает меня, кто мог на нас донести, нет, она спрашивает почему. Но я не понимаю ее вопроса. Я слышу только тот, другой, который так и крутится у меня в голове, и, опустив голову, отвечаю. Я двигаюсь в своих подозрениях вширь и вглубь, теряю почву под ногами, тону в теориях заговора. Излагаю мои измышления о соседях, и мой непогасший гнев разгорается, удаляя меня от темы. Я хотела разыграть карту лаконичности – увы. Я вываливаю все скопом: про ночную жизнь Морганы, несовместимую с нашими ранними завтраками, запретные шарики Лу, которые стучат по полу, ее истерики и слезы, рэп Габриэля, раздражающий Мишеля Нормана, и потолок Бершонов, который будто бы дрожит. Я выплескиваю все вперемешку, и получается немыслимая каша. Лора делает вид, будто глотает ее, но, когда я виню окаянные бумажные стены нашего старого дома, останавливает меня. Ладно, я поняла, безапелляционно перебивает она и произносит: Послушайте меня хорошенько, сразившее меня наповал. Все, что вы мне рассказали, Амели, ни в коем случае не надо им повторять. Твердость ее голоса впечатляет. Это уже не совет, это приказ. Приказ адвокатши, которая предостерегает свою клиентку, не давая ей вставить слова, потому что дело срочное и нельзя наделать глупостей. Не может быть и речи о том, чтобы рассказывать это завтра. Виновата всегда «Икея», если вы понимаете, что я хочу сказать. Нет, не понимаю. Ну, родители, вызванные на допрос по поводу дурного обращения, всегда обвиняют недостаточно крепкие стены. Понимаете? Да, теперь понимаю. Так что не говорите ни о вашем старом доме и плохой звукоизоляции, ни о соседях, нетерпимых к шуму. Говорите о вас, только о вас, и по идее все должно бы пройти хорошо. Условное наклонение, ее по идее: все саднит мне в этой фразе, призванной меня успокоить. И в следующей тоже. Все будет хорошо, не надо слишком портить себе кровь. Не слишком – это значит, что есть о чем волноваться. По крайней мере, немного.
* * *
Александр делает вид, будто все в порядке, но меня не проведешь. Ночами я слышу, как его зубы живут своей жизнью, разжимаются наконец и скрежещут, скрежещут. Сегодня вечером я знаю, что он на взводе. Из-за разговора с адвокатом, который я ему пересказала, как только он пришел. Воздух наэлектризован. И я лавирую, чтобы избежать взрыва. Прошу его налить нам вина, пока я закончу с ужином, а детям предлагаю кока-колу, которую купила в порядке исключения для праздничного настроя, я ведь тоже делаю вид. Я как будто расслабилась, даже не беспокоюсь о завтрашней встрече. Потом мы садимся за стол, и Лу в своем репертуаре. Она опрокидывает свой полный до краев стакан и, пытаясь его поймать, смахивает со стола стакан Александра. Лужи на столе, на полу, разумеется, прости-прости, Лу рассыпается в извинениях, что не мешает газировке и красному вину расплыться пятнами на пиджаке и брюках Александра, которые я только что получила из химчистки. А он-то как раз собирался надеть завтра свой элегантный костюм достойного отца семейства, соблюдающего чистоту, чтобы впечатлить социальных помощниц… Александр в ярости отталкивает стул и бежит в кухню, чтобы попытаться все это смыть. Трет, трет, трет! Впустую. Пятна уже въелись в ткань, не смоешь. Эта диетическая кола, смешанная с бордо, стала каплей, переполнившей чашу. Александр выплескивает все напряжение, копившееся три недели, выпускает по малышке очередь бранных слов, обзывает ее так и этак, неуклюжей, негодной и даже несчастной идиоткой, ты это нарочно или как? Следом он набрасывается на меня, когда я велю ему успокоиться, и на Габриэля, который поспешил на помощь, а потом вскочил из-за стола и хлопнул дверью своей комнаты. Несмотря на весь этот скандал, Лу не протестует. Пальцем не шевелит, ухом не ведет. Не плачет, даже не моргает. Сидит на стуле очень прямо и внимательно смотрит на свои руки, аккуратно сложенные на коленях, на протяжении всей сцены, ждет, когда отец замолчит, на что уходит время, а когда он перестает наконец изрыгать эти мерзости, бог весть откуда взявшиеся, когда наконец закрывает рот раз и навсегда, смотрит ему прямо в глаза, просто смотрит несколько секунд, показавшихся мне бесконечными, а потом строгим, даже ледяным тоном, какого я у нее никогда не слышала, говорит нечто, недоступное пониманию. Мы и не понимаем. Ее слова, хоть и совсем простые, не доходят до наших мозгов. И Лу повторяет, очень спокойно. Яснее нам не становится, и тогда она добавляет новое слово: завтра. Завтра въезжает в скажу, которое в свою очередь въезжает в тете и с разгона въезжает в нас, готово дело, наконец-то до нас доехало.
Завтра я все скажу тете завтра я все скажу тете завтра я все скажу тете. Фраза Лу несколько раз перескакивает между нами, падает на пол и скачет там еще долго, после того как малышка уходит спать. Я убираю со стола, Александр зажигает сигарету в надежде погасить свой гнев. За моими движениями никого нет. Автопилот. Сполоснуть блюда, открыть посудомойку, тарелки вниз, стаканы наверх, приборы в корзину, таблетку в отсек, нажать кнопку, закрыть дверцу, красный сигнал, ОК. Я вытираю кухонный стол, думая, что лучше было бы стереть этой губкой все происшедшее. Александр решает пойти поговорить с Лу, я представляю, как она лежит, скорчившись, под одеялом. Я жду, жду. Не знаю чего, но жду. А потом иду к ним. Александр уселся со своим раскаянием и всеми сожалениями в кресло-качалку, в котором мы когда-то кормили малышку из соски ночами, не так уж и давно. Когда я останавливаюсь в дверях, он мне улыбается. Это улыбка маленького мальчика, потерянного и несчастного. Улыбка, погрызенная угрызением совести, которая спрашивает: Ты меня еще любишь? – и я позволяю себе войти. Сажусь рядом с Лу, на край ее детской кроватки, которая ей уже маловата, пытаясь держаться как можно легче, но отлично зная, что слова, которые я собираюсь произнести, весят тонны и наверняка разобьют ее сердце, как и мое, уже разбитое вдребезги. И я пытаюсь смягчить их падение ковром простых фраз, которые выстраиваю как могу честно. Я вкладываю всю душу, мою бедную материнскую душу, сквозь обиду и стыд, обращаясь к маленькому, но разумному и восприимчивому человечку, спрятавшемуся под подушкой. Я говорю с ней по мере своих возможностей. Из глубины моей печали. Несмотря на страх, на мой огромный страх. Говорю, что есть родители, обижающие своих детей, что номер 119 позволяет детям в таких случаях обратиться за помощью, попросить помочь взрослых, чья работа состоит в том, чтобы их защищать, рассказываю о социальных помощницах, которые их выслушивают, задают им вопросы, чтобы лучше разобраться в ситуации, а потом принимают решения, чтобы защитить их, и иногда даже лишают родителей родительских прав и помещают детей в приемные семьи, где о них заботятся. Мне кажется, я говорю дочери правду. Во всяком случае, не слишком хитрю. И главное, я держу удар. Я не ломаюсь, даже когда ее зареванная мордашка объясняет мне, что она нас любит, что она совсем не хочет с нами расставаться, не хочет в другую семью, но. Папа меня обидел, мама. Знаю, говорю я, меня тоже. И умолкаю. Потому что больше теперь сказать нечего. И нечего больше делать, пусть слова улягутся, продышатся, а обиды проветрятся, обсохнут. Только скрип качалки нарушает тишину. Ноги Александра отрываются от пола и снова тихонько встают на паркет. Глаза у него закрыты, руки тоже сомкнуты, прижаты к груди. Качаясь, он на свой лад продолжает укачивать Лу через годы, укачивать на расстоянии. А может, это он пытается утешить собственные горести. Я никогда не видела его таким жалким. Странное дело, есть что-то мучительное и одновременно успокаивающее в безмолвной череде этих минут, которые вряд ли длятся больше нескольких секунд. Александр открывает глаза, встает, опускается на колени у кроватки Лу, протягивает ей ладонь, но дотронуться не пытается, а потом, подняв руки, с больной головой и тяжелым сердцем, просит у нее прощения. Прости, прости, моя козочка, прости, он склоняется ниже земли, прости, конечно же, я не думал того, что сказал, прости, прости… Это не просто жалкие оправдания. Наоборот. Они полны, они совершенны, они имеют вес, давят на веки Лу, и по ее щекам текут слезы, которые она, как могла, сдерживала весь вечер. Они приносят облегчение, высвобождают жалобный стон, приглушенный усталостью. Спазмы сотрясают грудь, и дрожат руки, обвившиеся вокруг моей шеи. Я обнимаю ее крепко-крепко, глажу спинку, вздрагивающую от рыданий, которые не иссякают, долго прижимаю к себе, о да, долго, очень долго, а потом моя рука ныряет под хлопок пижамки. Ладонь гладит голое тело и действует немедленно. Должно быть, утешение и нежность передаются через кожу, потому что она разом успокаивается. Дождавшись, когда ее слезы перестанут течь по моей шее, я разжимаю объятие. Лу высвобождается, целует меня и на щеке отца тоже запечатлевает взволнованный поцелуй, который тот возвращает ей двукратно. Потом, чтобы закрыть тему раз и навсегда, Александр произносит фразу, от которой мне легчает и одновременно бросает в дрожь: Лу, ты скажешь завтра тете все, что захочешь. Абсолютно все, что захочешь.
* * *
Я ощутила его желание с другого края кровати. Еще прежде, чем он придвинулся. И его руку на моей груди, задолго до того как он прижался ко мне уже со вставшим членом. Рука решительная, но неподвижная, настороже. Тяжелая, влажная, она крушит все на своем пути. Я не оттолкнула ее сразу, потому что меня поразил этот разрыв: рука, потом тело, рука прежде тела, далеко. Он удержал меня кончиками пальцев. В последний момент. Как цепляются за спасательный круг. Один такой, красный, пластиковый, нарисовался над моей головой. Я увидела на нем резиновую заплатку и подумала, что мне ни в коем случае нельзя сдуться. Я сказала: Извини, не этим вечером. В темноте прозвучал вздох. Гнет досады обрушился на матрас, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что я сейчас произнесла название, которое нашла вчера для моего третьего романа. Неужели вымысел до такой степени влияет на реальную жизнь? Я задалась вопросом, как может желание пробить себе дорогу в нем, когда во мне не осталось места ничему, кроме тревоги. Да, как он может хотеть близости после такого вечера? А мне не хватает воздуха. Паника. Адская. От которой ничто не может отвлечь – ни целомудренные руки Александра, уже уснувшего, ни две пастилки лексомила, которые я глотаю, вместо того чтобы рассосать. Не лучше ли было предупредить Лу, предостеречь ее, более серьезно растолковать, что все сказанное ею будет записано, черным по белому, что все сказанное ею завтра тете будет использовано. Использовано против нас. Это ужасное уточнение, но не надо ли было сформулировать его только что? Вправду ли Лу поняла, что ей сказали? И поняла ли она также то, что ей сказать не посмели? Не лучше ли было ее проинструктировать? Но проинструктировать свою дочь – что это, собственно, значит? Все равно что лишить ее свободы слова, подвергнуть цензуре. Надеть намордник, как на собаку. Нет, невозможно. Александр прав: Лу скажет завтра мадам Трагик и мадам Брюн абсолютно все, что захочет. Она скажет им правду. Потому что я учила ее не лгать. Никогда. Она честно ответит на вопросы, которые ей зададут. С присущей ей прямотой, которой я всегда гордилась. Но ее естественность их не обезоружит. Они пойдут на нас в атаку, а хуже всего другое: в глубине души я не уверена, что мне не в чем себя упрекнуть. Когда социальные помощницы спросят, добрые ли у нее родители, Лу ответит да, честно и без колебаний. Но потом станет сложнее. В моей голове выстраивается жуткий воображаемый диалог. Твоя мама иногда сердится? Да. Из-за уроков, добавит Лу, потому что почувствует, что предает меня. Часто? Просто из-за диктанта и из-за неприятностей на работе. И что делает мама, когда сердится, кричит? Да. Но потом ей так жаль, что она извиняется, а иногда даже плачет. А папа? Папа тоже иногда кричит? Да. А бывает, что папа или мама вас бьют, твоего брата и тебя? На этот вопрос Лу ответит не так быстро, и пауза выдаст ее замешательство. Она помедлит, но в конце концов наверняка расскажет, как я на днях дала Габриэлю пощечину, такую, что след оставался до вечера, за то, что он оскорбил меня, назвав дурой, когда я конфисковала у него смартфон из-за замечания в дневнике. Победоносные улыбки озарят лица мадам Трагик и мадам Брюн, это больше, чем они надеялись. И тогда останется только последний вопрос, больше мы не будем тебе надоедать, детка: твоя мама пьет спиртное по вечерам? Да. Белое вино, уточнит, может быть, Лу, она хорошо знает мои вкусы, угощает меня шампанским в маленьких пластмассовых бокальчиках, когда играет в гости, ей даже не надо больше меня спрашивать: Что вам налить, мадам? а однажды летом, рассказывая мне сказку про Красную Шапочку, она ухитрилась украдкой сунуть в ее корзинку бутылочку розового между пирожком и горшочком маслица. Лу, наверно, умолчит о том, что часто после меня в бутылке остается на донышке, но, как бы то ни было, тетям из Защиты детства будет достаточно, делу конец.
* * *
От утра перед нашей встречей я не запомнила ничего. Провал. Как и полная тревог ночь, которую я провела накануне. Я не помню, как мы добрались до Защиты детства. Габриэль, которому я задаю вопрос теперь, когда пишу эти строки, уверяет, что он отправился на своем самокате, а я на велосипеде, и на каждом светофоре мы догоняли Александра, который ехал на скутере с Лу. Три разных средства передвижения, да еще в такой день, как-то это нелепо. Я знаю, что на метро было бы непрактично, но удивляюсь, что позволила Александру организовать все так и не настояла, чтобы взять машину. Наверно, поддалась его страху, что не найду, где ее припарковать. Я не помню, как доехала до улицы Фальгьер, и тем более – как привязала велосипед у дома 25. Однако мне хочется верить Габриэлю, который утверждает, что мы разделили одно противоугонное устройство. Зато я помню, с точностью, которая остается мучительной и через годы, ладошку Лу, скользнувшую в мою ладонь, когда мы ждали лифта, чтобы подняться на четвертый этаж, следуя указаниям охранника. Невообразимая сила, которую передала мне эта ручонка, окрылила меня. Пальцы сцеплены, и мне уже не так страшно. Я присела, чтобы обнять эту крошку ростом с ноготок. Я думала, что она так же напугана, как я, но я ошибалась. Я поняла это по словам, которые она прошептала мне, приставив руку ракушкой к уху, чтобы удостовериться, что никто больше не услышит. Тихо-тихо, своим голоском, который сразит дракона и спасет заточенного в башне принца, она сказала мне, чтобы я не волновалась. Это не было привычное не парься, которым она перебрасывается с братом до пятнадцати раз в день. Нет, она очень серьезно прошептала: Не волнуйся, мама, и неожиданное отрицание в этом властном приказе повергло бы меня в панику, не будь он украшен ее улыбкой, ее безмолвной нежностью, ее храбростью и неизбывной радостью жизни. Ты лучшая мама в мире, вот что я скажу тетям, добавила она. Нам пришлось расцепить руки, чтобы войти в лифт, но ее фраза осталась со мной. Она держала меня всю эту встречу, которая, казалось мне, никогда не кончится.
Александра же пометило каленым железом другое – приход мадам Трагик и мадам Брюн в приемную, где мы сели, назвав нашу фамилию. Мы знали, что они не заставят долго ждать, много дней мы готовились к встрече, однако Александру это показалось видением. Они вошли бесшумно. Вместе, одновременно, в ногу. Как один человек. Александр не различает больше ничего, кроме этой двуглавой гидры, его глаза ослепли. Фары в лицо, мне тоже так кажется, я уже загипнотизирована. Как в «Книге джунглей», которую ты знаешь наизусть, моя Лу. Когда Каа смотрит в глаза Маугли, в его зрачках переливаются цвета удавьих глаз; тысяча кругов, желтый-фиолетовый-зеленый, сменяют друг друга с бешеной скоростью, фиолетовый-зеленый-желтый, желтый-зеленый- фиолетовый, и это головокружительное цветовое дефиле прекращается, только когда мальчик впадает в глубокий сон, убаюканный песенкой, которую мадам Трагик и мадам Брюн тоже напевают в уме, я в этом уверена, потому что слышу, как она звучит и в моей голове: Главное – доверие, верь мне, и я позабочусь о тебе, Улыбнись и будь со мной, Отпусти свои чувства. Вот в этот момент я теряю разум и больше себе не принадлежу. Одна из социальных помощниц, полагаю – и я права, – что это мадам Трагик, здоровается с нами и говорит: Прошу следовать за мной. Фразочка полицейского. Я помню, что задалась вопросом, играет ли она роль доброго или злого. Александр идет первым. Я сторонюсь, пропускаю детей и смотрю на них. Первым делом я вижу не бледность мадам Трагик, нет, не ее орлиный взор, острые когти, покрашенные красным лаком, которыми она, должно быть, мечтает выцарапать нам глаза, не ее животик, обтянутый свитером, который колется даже на расстоянии и под которым я угадываю бюстгальтер, стиснувший грудь. И не худобу мадам Брюн, не выпуклости под слишком широкой одеждой, круги под глазами и тонкий нос. Нет, что бросается в глаза, так это странность их дуэта на манер Лорела и Харди, ты толстый, а я тщедушный. Парочка показалась мне такой несуразной, что я почти представила себя в фильме. На стенах их кабинета выстроились в ряд большие буквы слов, написанных стыдом и кровью: НИЧТОЖНАЯ НИКУДА НЕГОДНАЯ НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИЕ В ОПАСНОСТИ ЛОЖЬ ПОБОИ БРАНЬ УГРОЗЫ. Я как раз спрашивала себя, которая из двух могла пришпилить эти баннеры, и готова была поставить на мадам Брюн, когда Александр положил ладонь на мой локоть: Амели писала о домашнем насилии, представьте себе! Потому ли, что эти постеры и на него произвели впечатление, или просто чтобы умаслить социальных помощниц, он сделал это объявление, едва познакомившись, едва устроившись в белом пластиковом кресле? Понятия не имею. Когда мы заговорили об этом много позже, когда прокрутили фильм с самого начала, чтобы разобраться, он признался мне, что и сам не знает. Мадам Брюн сделала вид, будто ей интересно, Вот как? Александр счел нужным уточнить: Да, в «Отсечь», своем первом романе. Я ошеломлена, но у него даже голос не дрогнул. Да что на него нашло? Выложить это вот так, с порога. Как будто эта информация может нас оправдать. Неконтролируемая дрожь. Ладно, начнем, если вы не против, объявляет мадам Трагик, напоминая, что она здесь главная, она решает, на какие темы пойдет разговор, только она и никто другой. Вы знаете, почему вы здесь? – спрашивает она нас. Я киваю, и она понижает голос, чтобы спросить меня едва слышным шепотом, знают ли и дети причину. Это глупо, но оттого, что она так шепчет, как будто дети могут не услышать, хотя они совсем рядом, сидят почти на полу, на смешных стульчиках из светлого дерева для Маленького Мишутки, на которых Габриэль вынужден скорчиться и скрутить ноги штопором и даже Лу трудно усидеть своими мини-ягодичками, впору сойти с ума. Вот так, значит, тебя вызывают в Защиту детства с детьми, ты ночей не спишь, днями напролет спрашиваешь себя, как будешь им все объяснять, все травмированы, и в день Х эта дамочка смотрит на тебя сверху вниз и говорит шепотом перед мелкими, как будто это секрет, которым только со взрослыми можно поделиться. Нет, простите, этого я не понимаю. Я пытаюсь сдержаться и сама не знаю, как гнев прорывается наружу. Вот я и сорвалась, а ведь давала себе слово сохранять спокойствие. Колпак с ослиными ушами, вот все, чего я заслуживаю. Это вырвалось невольно: Вы можете говорить нормально, знаете, дети вас слышат. Мадам Трагик хмурится. Туше. И задирает нос еще выше. Не стоит повышать голос, мадам Кордонье. Мы здесь, чтобы провести расследование вследствие поступившего нам звонка и убедиться, что все в порядке. Конечно, отвечает Александр, чтобы успокоить страсти. Итак, как прошел карантин? – интересуется мадам Трагик, а мадам Брюн, на которую, очевидно, возложена запись нашего разговора, уже открыла свой блокнот. Как мы условились, Александр берет слово первым. Было нелегко, признает он, но мы преодолели трудности. Его ответа явно недостаточно. Нелегко – это мягко сказано, не правда ли? – переходит в атаку мадам Трагик. Нам сказали, что слышали у вас плач и крики. Это правда, соглашается Александр. Дети много ссорились, особенно за обедом, Амели приходилось выступать в роли жандарма. Я вижу кепи, свисток во рту на перекрестке. Выражение, кажется мне, выбрано хуже некуда. Но не для мадам Трагик, она прямо-таки облизывается. А вы, месье, вы не выступали в роли жандарма? – спрашивает она Александра. Я тоже, но должен признать, что это моя супруга справлялась со всем в тот период. Теперь он зовет меня моя супруга. А ведь знает, что я не выношу этого слова, как и притяжательного при нем. Это, должно быть, входит в разработанную им стратегию восхваления. И правда, вот он уже начинает курить мне фимиам. Хоть он и предупредил меня, мне от этого неловко. Бесстыдник! – думает, наверно, Габриэль. Мне кажется, я слышу торговца из ковровой лавки, продавца у Дарти, барышника, поглаживающего зад своей коровы. Завтраки, обеды и ужины, уроки, активные игры, хозяйство, Амели все делала в карантин с большим терпением и мужеством. Мадам Брюн уставилась на нас, а ее ручка бегает по странице. Александр долго и подробно расписывает наши будни, пока мадам Трагик не перебивает его. Спасибо, месье, теперь я хотела бы услышать детей. Ну, Габриэль, расскажи мне, как тебе жилось в карантин? Габриэль говорит, что было хреново. Хреново не видеться с друзьями, хреново загибаться от работы, хреново учиться по зуму, а в остальное время делать уроки, хреново не выходить из своей комнаты, хреново, что нельзя пойти на футбол. Хреново, короче. Он понимает, что повторяется, и извиняется, простите. Он признает, что несколько раз вспылил и даже совсем слетел с катушек однажды вечером… Не уточняет, правда, что это было в душе и он разбил голову. Я одна это знаю, потому что вошла тогда в ванную, чего никогда не делаю, уважая его личное пространство, вошла, даже не подумав, вошла из-за криков раненого зверя, потому что не выдержала, потому что нервничала. Я одна в этом кабинете вижу перед собой эти светлые волосы, ставшие каштановыми из-за льющейся на голову воды, и вижу, как эта светловолосая, ставшая каштановой голова билась, билась о белый кафель, пока я не обхватила его, не скрутила силой, не обращая внимания на его наготу и тем более на воду, которая струилась по моему лицу, пропитывала одежду, свитер, джинсы и носки промокли насквозь, что мне с того, у меня была только одна мысль, оттащить его от стены, сделать так, чтобы его голова перестала биться, биться, а он все орал: Уйди, мама! Уйди! Габриэль рассказывает, что в тот вечер он сорвался, сам не знал, что говорит. Я вопил, что хочу других родителей, и даже… Он осекается. И даже что? – подбадривает его мадам Трагик внезапно слащавым голосом. Мадам Брюн – ручка во рту, рот сердечком, на губах слюна, – ждет продолжения повисшей фразы, смакует эту нежданную паузу, пользуется ею, чтобы отточить свое творение, добавить точку здесь, запятую там. Габриэль смотрит на нас жалобно… Глаза его наполняются слезами, когда он наконец выдавливает из себя слова, о которых жалеет и которые доканывают нас во второй раз: Я кричал, что хочу других родителей, что я их замочу, убью, переводит он через несколько секунд, на случай, если дамы не поняли. Крупная слеза скатывается по его щеке, когда эти глаголы падают между нами. И я сама в эту минуту убила бы отца и мать, чтобы обнять моего большого сына, прижать его крепко, очень крепко к себе и тихонько укачать, как раньше. Габриэль говорит, что сам за это до смерти себя ненавидит. Мадам Брюн подчеркивает это выражение, оно ее радует. Если она хотела сенсационного материала, то получила сполна. Мадам Трагик успокаивает Габриэля дежурным Ни к чему винить себя, детка, и без перехода обращается к Лу: А ты, моя красавица, в каком классе учишься? Лу говорит, что она во втором подготовительном, в той же школе, что ее брат. И если я предпочитаю умолчать о ее названии из очевидных соображений конфиденциальности, то мадам Трагик, наоборот, его повторяет, задерживается на нем: А, да, в 6-м округе, недалеко отсюда, кстати. Потом добавляет: Ясно, а мне ничего не ясно. Я, со своей стороны, совсем не понимаю, куда она клонит, пока она не заявляет: Это превосходное учебное заведение, очень требовательное. Частное, не так ли? Ты говоришь, что задают много уроков, Габриэль, полагаю, и давят на тебя много… И много друзей, пытается вставить Лу. Тщетно. Мадам Трагик ничего больше не слушает. Засучив рукава и оскалив зубы, она мысленно считает до трех, 1 2 3, делает глубокий вдох и ухитряется загнать нас в клеточку Белых и Пушистых, в клеточку Буржуа, в клеточку Толстокожих, в клеточку Католиков со всеми атрибутами, кюре, благословение портфелей, ризница, месса и облатка раз в неделю, а потом еще в клеточку Демонстрация для всех, над которой реют розовые флаги. Нам тесновато в этой клеточке, которая ей противна, которую и я сама ненавижу и которая разобщает нас, я это замечаю сразу. Но не Александр. Эта школа очень доброжелательная, с гордостью выдает он. Нет, это сон, он должен бы добавить гибкая и вдохновляющая, если на то пошло. Мадам Трагик на седьмом небе. Даже в раю, с Христом и Девой Марией в окружении всех святых. Трагик улыбается еще шире. Александру, кажется, невдомек, что это кровожадная улыбка. Или, может быть, он принял игру? Да, он играет, конечно, играет. В идеального мужа, хорошего отца семейства, безупречно причесанного, с одной выбившейся прядкой. Он выглядит не больше убийцей, чем сын моего соседа. Невозможно различить дежурного негодяя за его милой мордашкой. Невозможно заподозрить, что ему тоже случается сердиться. Невозможно представить, что он пристрастился к рому и запросто высасывает три стакана подряд, почти каждый вечер. Он снял свой респиратор, как предложили нам дамы, но его маска на месте. Однако мадам Трагик не проведешь, она и не такое видала, уверяю вас. Теперь, если вы не против, объявляет она нам, жеманясь, я попрошу вас выйти и подождать в приемной, чтобы я могла выслушать детей отдельно.
Итак, в конечном счете отдельно не значит по очереди. Это не значит один за другим, один без другого. Это значит они без нас, но вместе. Это значит Лу с братом, не одна. Это не значит на равных, но все-таки двое против двоих, в два раза больше шансов выйти живыми, обезглавить двуглавую гидру. Это значит сильнее и не так страшно. Мадам Брюн не закрыла за собой дверь кабинета. Я оставлю так, говорит она мне почти таким же тоном, как Лу, когда просит меня вечером оставить свет в коридоре, а я, чтобы успокоить ее, отвечаю, что я рядом. Может быть, мадам Брюн тоже хочет меня успокоить. Может быть, так она просит меня не переживать, мол, все будет хорошо. Александр опускается на первый попавшийся стул в приемной. Я – нет. Если я сяду, то не смогу встать. Я предпочитаю остаться стоять у стены, меня все равно уже поставили к стенке. Начеку, настороже. Я больше не строю из себя умницу. Никогда. Я знаю, что мы – никто. Именно сейчас, во время допроса детей, я это поняла. Габриэль и Лу никто. Александр никто, я никто. Мы никто. В лучшем случае лилипуты, муравьи, которых эти женщины растопчут, если им захочется. А им, конечно, хочется. Они просто умирают от желания. Я завидую апломбу Александра. Уверенности в себе, исходящей от его позы. Его гордому виду, расправленным плечам, прямой спине, несгибаемой, как правосудие, в которое он верит. Что мы делаем среди этих жутких кресел, перед этим шатким столиком, на котором свалены рваные журналы и деревянные игрушки, призванные успокоить детей, как будто можно играть в таком месте, нет, я клянусь вам! Я очень четко чувствую в эти минуты, когда детей допрашивают отдельно, чувствую, что наша жизнь вчетвером висит на волоске, очень тоненьком к тому же, что мы потеряли равновесие, бедные канатоходцы. Я предчувствую, но еще не знаю, что мы упадем. Потеряем опору. И лицо тоже. Как я могу догадаться? У меня только странное ощущение, что все дрожит, от пола до потолка. Что все стало зыбким. И эта комната, и предметы в ней. И особенно время, которое отказывается течь. Мне представляются мягкие часы Дали, от которых пришли в восторг дети в музее в Жироне. Сложенные вдвое и расплющенные. Я сейчас похожа на эти бесполезные часы. Стою, отстаю, растекаюсь лужицей. Как глупо. Я бы хотела установить время, уцепиться за большую стрелку или даже за маленькую, хоть за что-нибудь удержаться. Но нет часов на этой стене, покрашенной, наверно, в 1970-е годы. А если это сделано нарочно, чтобы еще сильнее выбить нас из колеи? Чтобы мы потеряли представление о времени. Как в тюрьме, в карцере. Нет! Давайте успокоимся, никто не бросал меня в каменный мешок, никто не предлагал мне хранить молчание, как в американских сериалах, никто не предупреждал, что, если я откажусь от этого права, все, что я скажу, может быть использовано против меня. И никто не отбирал у меня мобильный, насколько я помню. Действительно, я нахожу его на дне сумки. 16:12. Я смотрю на часы с чувством, что это время смотрит на меня, пристально, в упор. Никогда я так на них не смотрела. 16:13. 16:14. 16:15. Что я хочу высмотреть? Я даже не вижу, как меняются цифры. 16:19. 16:20. 16:21. 16:22. 16:23. Минуты тянутся невыносимо медленно. Александр отвечает на важное электронное письмо. А я не понимаю, что может быть важнее происходящего здесь и сейчас. Лично я совершенно не в состоянии ничего делать, только ждать. И я жду. Жду. Бросаюсь с головой в это ожидание. 16:27. 16:28. 16:29. Если бы я еще слышала, что происходит за дверью. Но нет. Урчание кондиционера заглушает голоса, я ничего не могу разобрать. Стоило ли оставлять ее открытой, эту дверь! Мадам Брюн отлично знала, что делает. Уж точно не хотела нам помочь. Эта дверь не откроется доверию. И тем более примирению. Я уже вся мокрая. Холодный пот. Мне не хватает воздуха. 16:35. Неужели дети никогда не выйдут? Я заставляю себя не смотреть на часы. Вернее, пытаюсь. Тщетно. 16:43. 16:44. Смотри, не смотри, время не течет быстрее. 16:45. Уже почти три четверти часа дети в этом чертовом кабинете. Ровно сорок три минуты гидра их держит. Даже Александр начинает нервничать. Я вижу это по его нахмуренным бровям, по подрагиванию колен и по ноге, отбивающей такт его раздражения, а может быть, даже смятения. Он тоже больше не может ждать волеизъявления этих дам, тем более что ничего хорошего ждать не приходится. Но меня это немного успокаивает. Да когда же они наконец отпустят наших детей? Этот маскарад и так затянулся. Мертвое время в этой комнате доканывает меня всерьез, убивает что-то во мне, и мне никогда не удастся это воскресить. Это чувство непобедимости, свойственное родителям, уверенность, что я всегда смогу защитить моих детенышей, что бы ни случилось. От всего. От беды, от злодеев, от гиен, стервятников, ведьм, от горестей и даже от несчастья. И даже… Но вдруг – чудо! Голова в дверном проеме. Мадам Трагик. Ее глаза… Кажутся менее подозрительными. Вы зайдете? Это приглашение, не приказ. Впервые мадам Трагик не употребляет повелительного наклонения. И я хочу верить, что это хороший знак. Но нет, не надо, не надо ложных надежд, я все равно уже ни во что не верю. Нет, верю, верю своим глазам: двое детей, на лицах облегчение, почти улыбки. Да, Лу улыбается мне уголком рта, улыбка жалобная, измученная, у нее даже нет сил раздвинуть губы, и она мало что выражает, разве что уф. Но все же улыбка. И потом, ее глаза не обманут. Особенно меня. Этот синий взгляд, трубный глас, полный странно пронзительных нот, пауз, пронизанных мирами и ангелами, лиловый луч ее глаз говорит: Не волнуйся, Не волнуйся, мама, все прошло хорошо, все в порядке. И конечно, это меня успокаивает, но и огорчает, и задевает тоже. Никогда я не прощу предателю, снявшему телефонную трубку, чтобы донести на нас, потому что это ненормально, это совсем не в порядке вещей, чтобы маленькая девочка успокаивала свою мать, понимаете? Не сходится. Все с ног на голову. Испокон веков, от пещерных людей, каменных топоров и первых костров родители успокаивают детей. А не наоборот. Наоборот не бывает. Это я, мать, должна утешить Лу. И я сажусь, на то же место, что и три четверти часа назад, и отвечаю на ее улыбку, отвечаю стократно, тысячекратно, растягиваю губы, тяну, тяну до небес, куда мне хочется, чтобы мы все улетели. О да, уйдем отсюда, унеси нас, вагон! Забери нас, фрегат! Я хочу взять за руку Лу, и Габриэля, у которого такой несчастный вид, и Александра тоже, у меня хватит пальцев на троих. Я хочу уйти. Пошли отсюда, нам пора! Поднимем якорь! Чао, мадам. Я вижу, что Лу было жарко, или страшно, или то и другое, я вижу это по ее волосикам, которые она, должно быть, вытащила из хвостика, потому что они тянули, по волосикам, прилипшим к затылку, которые в таких случаях пахнут младенцем, этот запах давным-давно исчез, но мне удается отыскать его следы, надо только сделать усилие, надо только немного сосредоточиться. Прилипнув к пластмассовому сиденью, я слушаю и улыбаюсь. Все равно что говорю Аминь. Мне тоже семь лет. Даже Габриэлю семь лет. Он больше не говорит угу, выпаливает залпами Да, мадам, и я готова этому порадоваться. Он дает им то, чего они хотят, мой малыш, тоже слишком быстро выросший, мой большой мальчик. Он их отвлекает. И я делаю как он, притворяюсь, плачу им той же монетой. Следовать примеру своего сына – это тоже ненормально. Я воспроизвожу его жесты, даже мимику, морщу нос, грызу ноготь на большом пальце. Калька, точная копия. Я сутулюсь, киваю, потому что это они здесь главные, я опустила голову, опустила глаза, уставилась на свои туфли, я их, кажется, сняла, совсем спятила, выжидаю несколько минут, а потом протягиваю руку, как попрошайка. Раскрытой ладонью вверх. Теперь я побираюсь? Да, ну и ладно, терять нечего. И потом, ведь цель оправдывает средства, правда же? Я прошу милостыню, вымаливаю право уйти, схватив моих детей в охапку, и я готова на все. Стою с протянутой рукой, ну и плевать. Я делаю как учила меня мадам Суссо в театральном клубе. Изображаю глубокое и неизменное уважение, которого эти дамочки требуют от нас, чтобы иметь право жить на их чертовой планете. Я не подражаю миленькому и добренькому уистити, о нет, я кровожадный Коба, вооруженный до зубов, готовый перегрызть им горло, отрубить голову ударом мачете. Во мне нет больше ничего благоразумного, я не девочка с картинки, однако, как ни хочется мне убить, я неподвижна. Я киплю, но гашу малейшую искру в глазах. В первую очередь им нужно молчание. Молчание, благодаря которому они удостоверяют свою власть, молчание, доказывающее, что им удалось заткнуть нам рты. Наш номер шестнадцатый, помолчите-ка, гордые родители, думаете, вам все позволено, думаете, вы под защитой, и в ус не дуете? В общем, я помалкиваю. Конец антракта, продолжение спектакля. Пришибленная, я сижу в первом ряду и смотрю их патетический номер социальных помощниц. Они безупречны в своей роли, превосходно играют важных особ, хозяев жизни, Зорро. Я смотрю, как они обкатывают механизмы, играют мускулами, которых у них нет, слушаю, как гордо подают друг другу реплики, и вся устремлена к вердикту, который наконец вынесен: С детьми все хорошо. Четыре слова. Освобождение в четырех словах. Мы спасены. С нас сняты все подозрения. Они теперь за нас спокойны, но все-таки приходили мы не зря. Надо отдать должное номеру 119, который выполняет свою миссию, провозглашает мадам Трагик. Да, я готова отдать должное и все, что хотите. И сделать усилие, чтобы снова слушать обо всех бедах, о которых они говорят, хоть это и повергает меня в панику, но им-то доставляет удовольствие, даже восторг. Есть что-то самодовольное и невыносимое в кавычках, которые они рисуют в воздухе почем зря, в их тоне, когда они произносят все эти грозные выражения, упиваясь ими, внутрисемейное насилие, детская депрессия, психологическая травма, давление на психику, отрочество в группе риска, они клеят ярлыки, не заботясь о следах, которые те могут оставить на коже и в мозгах, ставят диагнозы, полагая себя вправе, даже не задумываясь, насколько они компетентны, да еще все эти опасности, которые на самом деле существуют, но в нашем случае являются плодом их фантазии, этот язык полиции и юстиции, на котором они так бегло говорят, прямо как на первом иностранном, изучаемом с начальной школы на продвинутом уровне: предупреждение, сигнал, надзор, свидетель, подозреваемый, жертва, выслушать, зафиксировать, и эти инстанции, на которые они постоянно ссылаются, так часто, что это уже на грани безумия, Государство, Защита детства, вышестоящее руководство, графики n+1, n+2, +3, +4, +5, уж если на то пошло, и расследование, все эти досье, отчеты и выводы, за которыми они прячутся, защищаясь. А потом мадам Трагик говорит: Ну вот, на этом закончим. Занавес. Я не верю. Но нет, мадам Брюн уже захлопнула свой блокнот и навинтила колпачок на ручку. Две женщины встают. Вместе, одновременно, как один человек. Гидра раскланивается, опустив свои головы. Я киваю своей, это максимум, на что я способна. Большего не могу, как-никак всему есть предел. Я типа кланяюсь, выпятив зад, втянув живот и сжав кулаки. Ногти впиваются в кожу, но все шито-крыто, боль чувствую я одна. Я рада, что не приходится пожимать руки этим дурищам, и у ковида есть свои преимущества. Я не говорю им до свидания, потому что это все, на этом мы закончили. Не говорю до свидания, потому что не увижу их больше никогда. НИКОГДА, вы меня слышите?
* * *
Потом мы вернулись домой. Спустились на лифте, сели на велосипед, на самокат, на скутер. Перед тем как Александр завел мотор, Лу сказала: Я не рассказывала про бокс, и мне понадобилась целая минута, чтобы понять, что речь идет о боксерской груше ее брата, на которой и она тренировалась, пока не пришли соседи и не заставили нас продать снаряд. Я толком не поняла, почему она о ней не рассказала. Только смутно почувствовала, что это, должно быть, связано в ее головенке с побоями, которые могли быть неверно истолкованы, с формой насилия, которую лучше скрыть. Но ее замечание зацепило меня: моя семилетняя дочурка, стало быть, способна отбирать информацию, которой делится, отделять зерна от плевел. Она понимает, что говорить, а что нет, о чем лучше умолчать, не повторять. СКРЫТНОСТЬ: это слово высветилось большими буквами в моем мозгу, я натолкнулась на него с размаху, когда садилась на велосипед. То, что сделала Лу, называется скрытностью. И что же? Да ничего. Я вообще ничего об этом не подумала, даже что от собак не родятся кошки. Просто крутила педали. Как сумасшедшая. Танцуя на бульваре Вожирар и на полном ходу без тормозов на длинном спуске бульвара Пастер. Пьяная от этой внезапно обретенной свободы, от этого безумного страха, который часами, да что я говорю, днями, неделями не отпускал меня. Я ехала так быстро, что Габриэль не мог за мной угнаться. Ты смеялся, мое сокровище, смеялся, глядя, с какой быстротой я кручу педали. Мама, постой, кричал ты, запыхавшись, а я рвалась вперед, как только на светофоре загорался зеленый. Да мама же, подожди меня, кричал ты, умирая от смеха, потому что мы прошли через это и выжили, ты тоже испытывал облегчение, до невероятности, и был даже счастлив, я это видела по твоим порозовевшим щекам, по искрам в твоих глазах и по смеху, без конца вырывавшемуся из твоего горла, пересохшего от усилий. Странно, что я с такой точностью помню обратный путь, а от пути туда ничего не осталось. Я не забыла, как мы выставляли средние пальцы на лестнице, по два на каждой площадке, чтобы никому не было обидно, и твою возмущенную мордашку, моя Лу, розовый язычок, который ты осмелилась высунуть только один раз, а ты, Габриэль, показывал зад, поднявшись на пятый, наклонился и повертел ягодицами под дверью Мишеля Нормана. Дома, едва закрыв дверь, мы открыли шампанское, взрослое и детское, не обращая внимания на время. Конечно, еще не было семи часов.
Наша жизнь вошла в колею, так, кажется, говорят.
Но ненадолго.
Часть вторая
Трагик сказала, что на этом мы остановимся. И я ей поверила. Какая дура. Когда она сказала это, На этом мы остановимся, я помню, как подумала: Все кончилось. Главное было положить этому конец. Чтобы прекратился весь этот бред и мы смогли вернуться домой. Как бы не так! Это был всего лишь перерыв. Они удерживали клавишу достаточно долго, чтобы мы пришли в себя, скинули заботы, чтобы насладились каникулами, летом, поверили, что все действительно кончилось и можно о них забыть. А потом, когда мы снова жили как ни в чем не бывало, будто ничего и не было никогда, они нажали на play, и все закрутилось снова. Это было в середине сентября, после обеда. В четверг 17 сентября, почти в 15:15. Сколько раз я перебирала, затирая до дыр и путая, воспоминания того мрачного дня. Я сидела за работой, как вдруг звонок в дверь заставил меня вздрогнуть. Редко кто-то поднимается на наш этаж, не позвонив предварительно в домофон. Я удивилась и поднялась с осторожностью. Сделала все как рекомендуют взрослые, как учили меня родители и как я сама учила детей: не открыла, спросила, кто этот нежданный гость, глядя в глазок, который по-французски зовут еще жюда, то есть иуда – и сегодня я понимаю, что это самое подходящее слово. Я увидела под моей дверью мужчину. Брюнета. Высокого. Даже очень высокого. Метр девяносто запросто. Он не назвал своего имени, только должность. Он сказал: Защита детства, и мое сердце подпрыгнуло в груди. Мой голос опередил меня. Я услышала, как прикидываюсь дурочкой: А что? Мужчина достал из кармана пиджака письмо – свой мандат. И как ни мало отверстие в двери, я без труда узнала кораблик, служащий логотипом Парижской Мэрии. Руки у меня опустились, но не опустился листок, которым мужчина махал перед дверью. Никто меня не предупредил! – сделала я попытку. Верно, такова процедура, ответил он. Я не помню, чтобы открывала дверь, но, наверно, все-таки решилась, потому что он оказался в прихожей. Он разулся, хотя я его не просила, мне не пришлось прибегать к тому, что на нашем семейном жаргоне называется обувной полицией, и недаром, я этого еще не знала, но полиция – это был он. Я задрожала всем телом, глядя, как он расшнуровывает ботинки. Увидев его носки, плотные белые носки, которые надо бы надевать только для занятий спортом, ладно, я знаю, Лу, что ничего в этом не понимаю, что Жюльен Доре носит их под шлепанцы для бассейна дома и когда выгуливает двух своих собак в саду, короче, увидев его носки, я подумала, что они, должно быть, позволяют ему передвигаться бесшумно, скользить по полу на манер тайного агента. Я начала прокручивать в голове кино, сама того не сознавая и тем более не догадываясь, что очень скоро оно будет сниматься у меня дома. Зазвонил мой телефон. Извините, я на удаленке, объяснила я, показав пальцем на компьютер, второй монитор, клавиатуру и книги, наваленные на столе в гостиной. Да с какой, черт возьми, стати извиняться? Прошу вас, будьте как дома, ответил мне мужчина с широкой улыбкой. И тут же поправился: Я хочу сказать, считайте, что меня здесь нет. Я была так сбита с толку его приходом, так встревожена, что и внимания бы не обратила на то, что он сказал, если бы он сам не поправился. Но не будет же он так и торчать посреди прихожей! Я предложила ему сесть, перед тем как снять трубку. Он не выбрал ближайшее кресло, уселся на диван прямо напротив стола, и я как будто услышала его шепот: Берегись, берегись, я с тебя глаз не свожу. Я, запинаясь, ответила моей шефине, которая сообщила, что пять человек ждут меня онлайн. Я открыла мой почтовый ящик, блокнот, кликнула на зум, потом на видеоконференцию и уже была готова присоединиться к совещанию, как вдруг поняла, что мой гость попал в поле камеры. Лучше использовать фон экрана, если я не хочу, чтобы его увидели. Времени выбирать, разумеется, не было, я поставила первый попавшийся мне под мышку и оказалась на борту космического корабля в компании двух марсиан, зеленого и розового, которые, с биноклями в руках, наблюдали за незнакомой планетой в иллюминатор. Вдобавок они двигались по обе стороны от моей головы, это было решительно несерьезно, и все мои коллеги не преминули выступить с комментариями. Мне было неловко, но не от этого, я извинилась за опоздание и представила темы ближайших культурных страниц, пытаясь унять заходившееся в груди сердце. Я заставляла себя говорить как можно естественнее, старательно прокручивала фотографии, сверху вниз, потом снизу вверх, выбирала лучшие для иллюстрации каждой статьи, в общем, делала все в точности как обычно, как ни в чем не бывало, будто присутствие гостя меня не смущало, а между тем я чувствовала на себе его взгляд и хотела только одного: закруглить как можно скорее это совещание, чтобы спросить его, что он здесь делает средь бела дня. Сосредоточиться невозможно. Я несколько раз теряла нить. К счастью, слово взяла шефиня, и я смогла выдохнуть, обернуться и тоже посмотреть на этого мужчину, который так и сидел, уставившись на меня. Я хотела бы суметь описать его вам с высоты той, кем я была, когда открыла ему, чтобы он предстал перед вами таким, каким увидела его я в тот день, впервые. Чтобы вы могли представить себе его элегантность без возраста, почти допотопную, его поджарое тело, его манеру держать ладони ровненько плашмя на тщательно отглаженных темно-синих брюках, его тонкие пальцы с такими безупречными ногтями, что тут явно не обошлось без маникюра, взлохмаченные черные волосы, идеально прямой нос, высокие скулы, длинные ресницы. Его взгляд неподвижен. Устремлен на меня. И сам он не двигается, такой невозмутимый. Ни жеста. Ни даже движения ресниц. Он похож на уличных артистов, изображающих статуи. Я невольно рассматриваю его и нахожу красивым. Да, в те минуты я находила его красивым, теперь я это вспоминаю. Потом больше никогда. Потом слишком много места в моей голове занял страх, чтобы в ней уместилась еще и эта мысль. Конец совещания, отсоединение. И тогда, наверно, чтобы оправиться от треволнений, выиграть время, успокоиться, чем-то занять руки и территорию, я предлагаю ему кофе, и он с удовольствием соглашается. Он так и говорит, с удовольствием, и я немного теряюсь. Он усаживается за стол в кухне, пока я достаю чашки и включаю кофе-машину. Мне хочется, чтобы он как можно скорее назвал причину своего прихода, но он явно никуда не торопится. Я в изумлении слушаю, как он комментирует обустройство квартиры, очень в его вкусе. Открытая кухня, даже такая маленькая, ему нравится. Очень нравится светлое дерево кухонного стола и старинная плитка, от которой он в восторге. Это настоящая, правда? Он в курсе, что сейчас можно найти повсюду и недорого копии, удобные в обращении, плитами, в «Кастораме» и «Леруа Мерлен», кстати, неплохие, но все же не такие красивые. О, а кофе превосходный. Я говорю спасибо. Еще немного, и я найду его просто очаровашкой. Глупо, это наверняка его цель: я расслабилась. Если он так вежлив и так оттягивает момент объяснения, что, собственно, его привело, это, должно быть, значит, что беспокоиться особо не о чем. Я все-таки собираюсь с духом и спрашиваю о причине его визита. Проходит несколько секунд. Он медлит с ответом, и я, конечно, нервничаю. Я шарик, он игрок. Очень многое разыгрывается сейчас в этой короткой паузе, в этом молчании между нами, которое он тянет достаточно долго, чтобы заставить меня поверить, что он колеблется. Сегодня я невольно думаю, что в этот момент он забавлялся, что эта пауза позволила ему утвердиться в своем всемогуществе, дать мне понять, что он и только он ведет в танце. Но я наверняка экстраполирую. Это всегда риск, когда рассказываешь историю, зная конец. Он допивает кофе, ставит чашку и объясняет мне с улыбкой, с которой, кажется, никогда не расстается, что все именно так: это действительно просто визит. Визит вежливости. Это слово, упавшее между нами на кухонный стол и скользнувшее ко мне, как битка в игре в классики, кажется мне неуместным комплиментом. Неуместным и опасным. Словарь, вернее, сайт Larousse.fr, который мне пришло в голову посмотреть после всех этих лет, так определяет вежливость:
1. Поведение, отмеченное утонченной учтивостью, с примесью изысканности и великодушия; соблюдение приличий.
2. Ключевое понятие средневековой культуры, выработанное при дворах вельмож и основанное на теории и практике утонченных отношений между мужчиной и женщиной.
Что ж, все именно так, эта сцена, как минимум сюрреалистическая, вычеркивает обе клеточки. Мужчина выказывает себя любезным, учтивым, изысканным. Просто прелесть. И вот это-то меня и пугает. Его вежливость повергает в ужас. Теперь, когда я с усилием стараюсь припомнить с максимально возможной точностью, как все произошло, я понимаю, что его любезность кажется мне неуместной, она заставляет меня деревенеть, и я не решаюсь спросить, не Трагик ли его послала. Александр будет сердиться, он не поймет, найдет попросту несуразным, что я не задала ему вопроса. Я же – нет. Как бы то ни было, кто же еще, а, если не она? Кажется, мы говорили потом о погоде, об этой осени, больше похожей на лето, об аномально высоких температурах для этого времени года. Я не помню. Разговор течет сам собой. Меня здесь нет. Я включила авиарежим. Мои мысли витают в ожидании продолжения, которого я боюсь и которое следует довольно быстро. Из всех фраз, что он мог произнести, мне запомнилась только одна, и теперь, спустя три года, я понимаю, что все другие, которых я не слушала, наверняка были лишь для поддержания разговора в ожидании подходящего момента, чтобы ее сформулировать. Я вижу его, как будто это было вчера. Это и есть вчера. Он смотрит на часы, улыбается и говорит: Дети уже скоро будут. Я не слышу вопросительного знака в его голосе. Это не вопрос. Он знает, что Лу и Габриэль сейчас придут, что они будут с минуты на минуту и явятся вместе. Очевидность взрывается вместе с моей головой. Он не случайно пришел в четверг после обеда. Нет. Он ЗНАЕТ. Знает, что это единственный день недели, когда дети одновременно выходят из школы, единственный день недели, когда я не приглашаю няню, потому что Лу возвращается на метро с братом. Но откуда, черт возьми, он это знает? Об этом я тоже не смею его спросить. Он наверняка раздобыл расписание детей, ничего особо сложного. Трагик, знающей название их требовательного учебного заведения, надо было всего лишь сделать два звонка, один директрисе начальной школы, другой директору коллежа, а может быть, и одного хватило. Топот на лестнице. А вот и они, радуется он с бесцветным смешком, высокие нотки которого леденят мне кровь. Я вскакиваю, кидаюсь к двери. Скорее! Скорее открыть, пока не зазвенели ключи, скорее нацепить улыбку на лицо, скорее перевести дыхание, притвориться, что все нормально и заставить себя заговорить веселым голосом. Липкие поцелуи, руки хомутиком, Привет, милые, как прошел день? Куртки, маски, рюкзак и ранец с блестками сброшены вперемешку на пол, от которого отскакивает: Кто там? Это спрашивает Лу. У меня, наверно, озадаченный вид, брови домиком, и Габриэль показывает пальцем на мартенсы, ровненько стоящие под батареей. Какие стильные! Рад, что мои ботинки тебе нравятся. Я не успеваю ни ответить, ни вспомнить, что так и не знаю его имени, а он уже в коридоре. Здравствуй, Лу, здравствуй, Габриэль, бросает он с такой естественностью, что я теряюсь. Наверняка репетировал. Да, конечно, дамы заставили его отрепетировать. Здравствуйте, месье, робко отвечает Лу. Зови меня Кузеном, красавица. Кузен? – удивляется Габриэль. Ага, или кузь, или братиш, как тебе нравится, бро! – отвечает он, стукнув кулаком о кулак моего сына. Дабл-чек, вытянутые руки, согнутые колени, правый локоть приподнят, пальцы левой руки буквой V. Он так естественно и с таким совершенством воспроизводит ритуал, который Габриэль сам придумал несколько месяцев назад и постоянно вносит в него изменения, которых мы с его отцом никак не можем запомнить, что я цепенею. Он меня доконал. Значит, это он тоже ЗНАЕТ! А что еще? Габриэль смеется, он впечатлен, пьян от восхищения. Респект, Кузь! Вы, наверно, проголодались, осведомляется самозваный кузен, открывая рюкзак цвета хаки, которого я не заметила раньше. Недолго думая, он извлекает пакетик и без предупреждения бросает его Лу: домашнее печенье мадлен, мадемуазель! Йе-е-е-е! – визжит она. Спасибо, Кузен. Дети в раю. А я в аду.
После этого он пробыл недолго. Сказал: Приятного аппетита, обулся, посмотрел наши семейные фотографии, примагниченные к входной двери, причем смотрел долго, мне показалось, бесконечно долго, да что он там высматривал о нас? потом открыл дверь, вызвал лифт и, перед тем как войти в него, бросил мне До скорого, от которого у меня подкосились ноги.
Значит, он еще придет, ошеломленно повторил Александр.
Да, я поняла.
Но когда?
И главное, зачем?
* * *
Мы, конечно же, пытались разрешить эту загадку с помощью Интернета. Сначала все вместе, оглоушенные, потом каждый сам по себе. В Google я набирала все, что можно. Для начала визит социального помощника. В первом линке мне объяснили, как попасть на прием к социальному помощнику кассы выплаты семейных пособий, нет, спасибо, обойдемся. Но ниже я нашла Узнать все о процедуре визита социальной помощницы и, конечно, кликнула, не заморачиваясь женским родом. Мой палец прокручивал экран, пока не наткнулся на следующую занозу: Чаще всего социальный работник в контакте с семьей вызывает родителей ребенка на собеседование. Рассмотрение ситуации может потребовать нескольких встреч, которые имеют место в бюро социальной помощи, в детском саду, в школе или дома. Я пришла к выводу, что помощник ничего не нарушил, явившись к нам домой, а из употребления множественного числа, несколько встреч, заключила, что наши проблемы отнюдь не кончились, и углубилась в эти проблемы. Я читала, читала, пока не заболели глаза, читала ответы на все вопросы, которыми, стало быть, задавалась не я одна: Как себя вести с социальными службами? Как себя вести в ходе социального расследования? Кого расспрашивают в ходе социального расследования? Как оценить ситуацию в семье? По каким причинам ребенка могут забрать у матери? Каковы меры по устройству ребенка? Когда действует социальная помощь детству (СПД)? Как защититься от СПД? Как бороться с социальными службами? Как отменить решение социальных служб? Почему социальные службы забирают детей? Какие права имеет социальная помощница? Как отказаться от социального расследования? Можно ли отказаться от визита на дом? Как поступает сигнал? Что такое сигнал в социальные службы? Я прочла и испугалась. Особенно файла с официального сайта Расширенного комитета по защите личности и семьи (РКЗЛС), где изложены в пяти пунктах подвохи и ловушки собеседования. 1) Не отвечайте на тупиковые вопросы. 2) Поставьте социальных работников в оборонительную позицию. 3) Социальный работник – существо дисциплинированное. 4) Соберите сведения, чтобы вам не запудрили мозги. 5) Никогда не пренебрегайте коварством и умением лгать. Я также побродила по форумам и прочла уйму свидетельств под названиями Лживое обвинение в дурном обращении и Несправедливо обвиняется в дурном обращении, благодаря которым поняла, что нас много на этой галере, но утешение было слабым. Я хотела, но не решилась написать Веселой Буренке, которая, судя по всему, нахлебалась досыта, ничего смешного. Зато я намотала на ус совет, который она дала некой Флер 18 июля 2018 в 16:38, сочтя его по-прежнему актуальным: Я думаю, не в ваших интересах отказываться от запросов и контактов с социальной помощью. Это может обернуться против вас.
Я продолжила поиски в Интернете, позвонила Лоре Х., официально ставшей нашим адвокатом, хотя она ничем не могла нам помочь сейчас, а потом три недели я прожила в страхе. Напряженная, как струна, в отчаянном ожидании нового визита этого мужчины. Мне с самого начала было ненавистно, что он назвался Кузеном, даже когда я еще не знала, что он будет уродом в нашей семье. Однако мне придется называть его так в этой книге, потому что я до сих пор не знаю его настоящего имени; и с ума можно сойти от всего, что содержится в одном этом слове, Кузен, сколько образов всплывает, взлетает, взрывается всякий раз, когда я набираю на компьютере составляющие его пять букв. Мне вспоминается все. Наплыв. Приливная волна. В сущности, достаточно было написать, чтобы вспомнить. Тогда еще мало что происходило, однако страх уже заполонил меня всю. Именно после первого визита Кузена и его обещания вернуться этот коварный змей начал заползать в мое тело. Ему хватило меньше месяца, чтобы занять в нем все место. В моей зажатой в тисках голове, в висках, в которых стучало, стучало непрерывно, отбивая ритм моей паники, в моем напряженном затылке, в горле, где он встал комом, даже во вздутом животе, который никак не сдувался, сколько я ни глотала угольных капсул, по четыре сразу, и, наконец, в моей больной спине, которую совсем заклинило, и даже Пьер, остеопат, наблюдающий меня с малых лет, не мог понять почему. Силу этого страха трудно передать. Я так и не смогла объяснить себе почему, но он усиливался десятикратно в отсутствие кузена и унимался в его присутствии. Наверно, я предвидела опасность. Больше всего меня пугала неотвратимость его прихода, поскольку я знала, что он придет непременно. Надо было жить, не зная, когда он явится, пребывая в убеждении, что за ним не заржавеет. Это было нестерпимо. Это был ад.
* * *
Я не могу опираться на свои воспоминания, чтобы рассказать о втором визите кузена три недели спустя. По той простой причине, что меня не было дома, когда он пришел. Или лучше сказать, что он пришел, когда меня не было дома. Мне кажется, так будет вернее, ведь я не могу поверить, что он это сделал не нарочно. Я даже уверена, совершенно уверена, что все было просчитано, что он точно выбрал момент, когда я отлучилась, чтобы явиться вновь. Должно быть, ждал, когда я выйду из дома. Наверно, караулил меня из кафе напротив. Или, может быть, притаился в нашем холле. Он такой ловкий, что вполне мог спрятаться в углу под лестницей, где любила прятаться Лу, чтобы я подумала, будто она пропала. От мысли, что дети оказались с ним наедине, мне физически плохо. Я прекрасно понимаю, что тревожиться бессмысленно, тем более задним числом, но ничего не могу с собой поделать, и сегодня мои пальцы по клавиатуре гонит гнев. Будильник на столике в прихожей показывал 18:20, когда я вернулась. Я выходила в магазин. Обычно, когда в доме чего-то не хватает, я сначала проверяю у детей уроки и только потом выбегаю в супермаркет, он рядом, в соседнем доме, но Габриэлю надо было подготовиться к контрольной по математике, а у него ни угольника, ни циркуля, и я плохо себе представляла, как в таких условиях учить геометрию. Если бы писчебумажный отдел Карфура не был пуст, мне не пришлось бы бежать в Офис Депо в трех автобусных остановках от дома и я бы отсутствовала не так долго. Три года спустя я все еще невольно восстанавливаю всю историю. Он пришел, он пришел! – кричит Лу, прыгая на меня, едва открывается дверь. Мне не надо спрашивать, о ком идет речь. Сердце тоже подпрыгивает в груди. Я еще не сняла пальто и даже не положила сумку, как в коридор выбегает Габриэль с порозовевшими от возбуждения щеками. Слушай, кузь меня спас. Как это – спас? Он за пять минут решил задачу, на которой я застрял, для него это легче легкого. Я не могу опомниться. Значит, он прошел в комнату? А что вы делали потом? Сколько времени он здесь был? Когда в точности ушел? О чем вы говорили? Он сказал, зачем приходил? Вопросы теснятся в моей голове и вырываются изо рта вперемешку, но никто не удостаивает меня ответом, и я кричу, чтобы до них докричаться: Да расскажите же мне, расскажите, что произошло! Вид у меня, наверно, безумный. Эй, мам, успокойся, не нервничай так, велит мне Габриэль. Все хорошо, мы все тебе объясним, успокаивает меня Лу, обнимая. Из их обрывочного, возбужденного рассказа я заключаю, что кузен пробыл не больше двадцати минут. Пять минут на математику, по словам Габриэля, скажем, столько же на разговор, ведь он, полагаю, поговорил, прежде чем начать, и ненамного больше на партию в «Уно», которую сыграла с ним Лу. У него было два раза по +4, так что закончили быстро, уточняет она. Опешив, я ворчу: Сколько раз я вам говорила, никогда не открывайте незнакомым людям! Да, мама, но Кузена же мы знаем. Ответ дочери ввинчивается мне в мозг. Вот так, он с большим отрывом выиграл второй тур, ловко их облапошил. Провел за нос, как в сказке братьев Гримм. Ему даже не понадобилось ни менять голос, ни показывать белую лапку. Двое моих деток глупее семерых козлят. Ни тот, ни другая не видят проблемы. Он такой славный, этот мужик, твердит Габриэль и, забрав свое барахло, возвращается к математике. Да, он очень хороший, подхватывает Лу. Он так жалел, что я проиграла, и обещал мне реванш в следующий раз. В следующий раз?
Меня трясет, я понимаю это по тому, как дрожит телефон в моих руках, потом у моей щеки, раскаленной от гнева. Я звоню Александру. В пору наших первых встреч двадцать лет назад он никогда не брал трубку. Ох, прости, я не слышал, извинялся он каждый раз и винил свой мобильный, почему-то всегда стоявший на беззвучном режиме. Телефон звонил в пустоту и сводил меня с ума. Мне каждый раз казалось, что я разбиваю нос, наткнувшись на его автоответчик, и однажды я пригрозила, что больше никогда ему не позвоню, Зачем это надо, все равно ты меня никогда не слышишь! Я тут же привела свою угрозу в исполнение и, чтобы отплатить ему той же монетой, не отвечала на его звонки двое суток. На третий день, вернувшись за полночь после вечеринки с обильными возлияниями, я нашла его сидящим под дверью и умирающим от беспокойства оттого, что я не даю о себе знать и меня нет дома так поздно в будний день. В одной руке он держал букет увядших тюльпанов, в другой свой телефон, и я так и вижу, как он сует мне его под нос, Послушай, Амели, послушай этот звонок, я выбрал его для тебя, только для тебя. И мне пришлось слушать в 2 часа ночи на лестничной площадке, прежде чем я успела открыть дверь. Двадцать лет спустя я еще слышу веселый перезвон колокольчиков и его тоже слышу, он говорит, что любит меня до безумия, клянется, что никогда больше не пропустит ни один мой звонок, что никогда, никогда колокольчикам не придется звонить впустую. А они, наверно, так и продолжали бы трезвонить вовсю на лестничной клетке, если бы мой сосед, первый, которого мы побеспокоили вместе, но не последний, мой сосед, короче, вышел из квартиры в пижаме и в ярости и наорал на нас, Нет, вы спятили, будите людей среди ночи! Итак, дрожа, я звоню Александру, и он сразу снимает трубку. Обычно, когда у него совещание, он отвечает: Я тебе перезвоню, но не на этот раз. На этот раз он говорит: Подожди, не вешай трубку. Я слышу, как он отодвигает стул и извиняется, Продолжайте без меня. Что случилось, встревожено спрашивает он, хочешь, я приеду? Приехать домой он еще ни разу не предлагал мне за два десятилетия, даже когда я однажды звала на помощь, спасите-помогите, потому что больше не могла, достало, всюду рвота, меняю третью постель, к тому же на этот раз нашу! работы выше головы, а на руках двое больных детей с мегарасстройством желудка. Но я была так растеряна три года назад, что даже не заметила этой непривычной готовности. Только теперь, когда пишу, я это понимаю и удивляюсь. Надо бы спросить Александра, да, я это и делаю, не отходя от кассы, потому что он рядом со мной, развалился на диване с «Короной» и орешками под рукой, положив ноги на низкий столик, и читает газету. Как ты узнал, сердце мое, что случилось что-то серьезное, если даже ушел с работы, не успела я произнести и трех слов? Александр не может объяснить почему, но он понял, сразу понял, что дело плохо, из рук вон, и что это имеет отношение к Трагик. Я по твоему голосу уловил, уточняет он. Александр помнит, что у меня был замогильный голос, и я не знаю, называет ли он его так, потому что тоже знает продолжение истории, но, как бы то ни было, лучшего выражения он выбрать не мог. Потому что, когда Лу сообщила мне, что кузен пообещал ей реванш в «Уно» в следующий раз, мне действительно показалось, будто меня похоронили заживо. Александру понадобилось двадцать минут, чтобы добраться с работы домой на скутере. Я вполне успела бы приготовить сырное суфле, которое обещала детям, но не было сил, это я помню. Я не могу оправиться от этого визита, при котором не присутствовала. Возможно ли такое в 2020 году? Чтобы мужик из Защиты детства явился к вам домой в ваше отсутствие? Я не верю. Слыханное ли дело? Не верит и мама, которой я изложила дело текстовым сообщением. Нет, не может быть! Вот УБЛЮДКИ! Набранные ею заглавные буквы мечутся в моей голове, встряхивают меня и впрыскивают немного ее силы. Ее залп сообщений, которые я сохранила и даже сфотографировала, чтобы убедиться, что это не сон, приободрил меня. Главное, сообщи адвокатше. Сообщи ей сейчас же, командует она. Я уже готова послушаться, когда возвращается Александр. Я падаю ему на шею, мне хочется, чтобы он меня утешил, но он взрывается, и, в сущности, тем лучше, потому что чаще всего, когда он выходит из себя, я в себя прихожу. Он тоже говорит: Слыханное ли дело? говорит: Нет, ну какого черта мужик является вот так к нашим детям? говорит: В каком дерьмовом обществе мы живем? говорит: Мы весь год работаем как проклятые, из кожи вон лезем, чтобы заботиться о детях, чтобы они ни в чем не нуждались, а на нас доносят, нас подозревают в дурном обращении, говорит: Да по какому праву они к нам привязались, объясни мне, говорит: Все равно у них нет никаких доказательств, так что мы не дадим себя запугать, говорит: Они хотят нас достать, так мы их тоже достанем. Я ничего не отвечаю. Я не уверена, что стоит сунуться в их контору и орать, пока не удастся поговорить с главным. Боюсь, от этого будет больше вреда, чем пользы. Лучше сначала связаться с мадам Трагик, это кажется мне не таким агрессивным. Лора Х., которой я звоню, пока Александр рвет и мечет, и которая так любезна, что снимает трубку в 21:10, подтверждает: Да, позвоните ей завтра и держите меня в курсе. Ладно. Александр засыпает. Я – нет. Когда начинает светать, я знаю, что скажу, наизусть. К счастью, в этот день я на удаленке. Александр, уходя, требует держать его в курсе. Обещаю. Ровно в 8:30 я звоню. Мадам Трагик еще не пришла. В 8:45 тоже. И в 9 часов ее нет. Александр присылает нервное сообщение, когда мне отвечают, что она вот-вот будет, но он еще не вышел из себя. В 9:15 она уже онлайн. В половине на совещании, и в 10 по-прежнему занята. Александр требует, чтобы я звонила ей каждые пять минут. Тон его эсэмэсок меняется. Когда за Какого черта? следует Твою мать! я иду на принцип и ору на секретаршу, которая наконец просит меня подождать у телефона. Я жду. Целую вечность. Поскольку Трагик не подает признаков жизни, прошу позвать мадам Брюн, с тем же результатом. Александр кипит. Его температура и его злость растут с каждым залпом сообщений. В его офисе сейчас, наверно, градусов сто. Он пишет, чтобы его кончали держать за дурака, иначе он за себя не отвечает, и я ему верю. Он оскорбляет Трагик в письменной форме и множит эмодзи. Я и не знала, что их существует столько для передачи нервозности. С нахмуренными бровями, с закаченными глазами, со ртом уголками вниз и все три сразу. У него уже валит дым из ноздрей. Он нервно курит по несколько минут и становится помидорно-красным. Сейчас взорвется. Да, готово дело, его мозг лопнул, я вижу на новом эмодзи бугристую поверхность лобной и затылочной долей. А вот он заваливает меня собачьими какашками, и может быть, это мазохизм, но они мне нравятся, потому что улыбаются. Бросает он еще и черепа в адрес Трагик, и я догадываюсь по зеленому, хоть и пластмассовому, пистолетику, который он мне послал, что он намерен ее расстрелять. В 10:20 он пишет СТОП и принимает у меня эстафету. Тоже впустую. Я не знаю, сколько сообщений он оставил и что говорил бедной секретарше, которую мне искренне жаль. Знаю только, что нельзя так жить дальше, со сведенным от страха животом. Александр звонит мне в 17 часов, чтобы сказать, что у него начинается совещание и он прекращает звонки, но мы займемся этим всерьез, как только он будет дома. В 19 часов, время закрытия центра, по-прежнему тишина. Я сообщаю об этом мэтру Х., которая советует нам на этот раз связаться с Защитой детства по электронной почте. Это позволит потребовать у них объяснений, зафиксировав произошедшее, а то ведь как знать. ОК, план В. Александр предлагает написать им в четыре руки. Мои две берутся за компьютер, его – за штопор, и надо думать, выбранная им бутылка белого вина одарила нас мужеством и вдохновением, потому что через полчаса наше послание готово. И отточено на совесть. Я предлагаю Александру отправить письмо с моей почты и поставить его в копию. Потом я, кажется, проверяла почтовый ящик нон-стоп днем и ночью. В моей памяти ответ шел до нас целую вечность, но на самом деле он не так уж и задержался, потому что письмо, которое я нашла и привожу ниже, датировано 10 октября 2020. То есть через три дня.
Добрый день, мадам Кордонье,
Я с особым вниманием ознакомилась с вашим письмом от 07/10/2020.
Вы просите о встрече со Службой защиты детства вследствие визита одного из наших сотрудников по месту вашего жительства в пятнадцатом округе Парижа.
Вы ссылаетесь на нарушения в процедуре, по вашему мнению, незаконной. Вы уточняете, во-первых, что вашего мужа и вас не было дома во время упомянутого визита, во вторник 6 октября 2020. Вы добавляете, во-вторых, что не были предупреждены о приходе сотрудника, который, и в этом вы его упрекаете, не назвал своего имени. Наконец, вы удивляетесь, что местная социальная служба позволила ему остаться у вас дома наедине с вашими двумя детьми, Габриэлем и Лу, соответственно 14 и 7 лет. Кроме того, вы пишете, что пытались связаться с мадам Трагик и мадам Брюн много раз и оставляли для них сообщения.
Вы сетуете, что вам не было дано никаких дополнительных объяснений, после того как они приняли вас, вашего мужа и ваших двух детей в центре социальной помощи пятнадцатого округа 24 июня 2020.
Первый ответ был дан вам нашим сотрудником социальной службы в ходе его визита по вашему месту жительства 17 сентября 2020, однако он, кажется, не вполне отвечает вашим ожиданиям. Поэтому сегодня вы имеете дело с парижской Службой профилактики и защиты детства.
Я внимательно прочла ваши объяснения и прекрасно понимаю, какие причины побудили вас написать нам. Прежде всего хочу вас предупредить, что роль сотрудников социальной помощи ограничена строгими рамками. Они приходят к людям, столкнувшимся с различными трудностями, в вашем случае семейными. Каждый из них имеет государственный диплом, соблюдает профессиональную тайну и может сохранять анонимность в рамках своей миссии.
В их миссию входит оценка ситуации подопечных, они дают советы и направляют столкнувшихся с трудностями лиц, обеспечивают сопровождение, устанавливая с ними доверительные отношения. Их высшее образование, соответствующее их должности, предполагает строгость, объективность и соблюдение закона.
По факту они являются в рамках полученных инструкций и не обязаны предупреждать о дате своего визита, а также давать объяснения на этот счет.
Тем не менее имейте в виду, что я провела расследование.
Оно не выявило никаких нарушений в ходе визита одного из наших сотрудников социальной службы во вторник 6 октября 2020.
Наконец, после анализа вашего досье и с учетом всего вышеизложенного, парижская Служба профилактики и защиты детства не может дать положительного ответа на ваш запрос. Имейте в виду, что процедура проводится по правилам и вас в ближайшее время проинформируют о ее результатах.
Заверяю вас, мадам, месье, в моем искреннем уважении.
Мадам Дагобер.
Я не помню, что мы делали, после того как передали это письмо мэтру Х. Думаю, делали, что было сказано, ждали продолжения, охваченные паникой. Как бы то ни было, пока все укладывалось в рамки закона и нас ни в чем не обвиняли, оставалось только ждать.
* * *
В моей памяти осталось белое пятно, которое путает хронологию. Надо спросить Александра и детей, чтобы точно вспомнить, когда мы в первый раз оказались все вместе с кузеном. Для них, вне всякого сомнения, это было за ужином, который Габриэль датирует 4 ноября. Он это хорошо помнит, потому что «Пари Сен-Жермен» в тот день играл с Лейпцигом в Лиге чемпионов и проиграл 2: 1. Он утверждает, что смотрел матч вместе с Кузем, и тот не меньше его расстроился из-за счета. Действительно, теперь я припоминаю. Было около 19:30, когда раздался звонок. Я как раз засунула голову в духовку, доставая курицу, и подумала: Готово дело, вот и он. Я знала, что это он. Александр тоже. Он заканчивал заправлять салат и метнул на меня взгляд, которого я никогда не забуду. Мрачный, холодный. Встревоженный. Он сказал: Иду и открыл этому человеку, которого только он один из всей семьи еще никогда не видел. Кузен вошел, Добрый вечер – добрый вечер, разулся, поинтересовался, не помешал ли, мы, конечно, заверили, что нет, совсем наоборот, и тут же предложили ему поужинать с нами. У меня в ушах до сих пор звучит его комплимент изумительному запаху, исходящему от этой идеально зажаренной птички. Я убираю в холодильник бутылку белого вина, которую собиралась открыть, и ставлю еще один прибор, а дети тем временем радостно его приветствуют. Два поцелуя для Лу и дабл-чек для Габриэля, который протягивает руки, сгибает колени, поднимает правый локоть, растопырив пальцы буквой V, и не замечает, что кузен не нуждается в объяснениях по поводу последних нововведений в его приветствие, чтобы в совершенстве его исполнить. Лу интересуется рассадкой за столом, Мама, куда мы посадим нашего гостя? Это слово задевает меня. Я поправляю, только про себя, мысленно называю его незваным, и вдруг – вспышка. Мне представляется паразит, внедрившийся в каждого из нас, проникший нам под кожу, высасывающий наши мозги. Я помню, как подумала, что он никогда от нас не уйдет, что он пришел навеки поселиться. Я встряхиваю головой, пытаясь прогнать эту мысль, которую нахожу глупой, хотя она не глупа. Отнюдь. От того периода у меня в памяти осталось несколько сцен, запечатленных с пугающей четкостью, в том числе эта. Я слышу себя, как ссылаюсь на нехватку соли, чтобы убежать на кухню и быстро послать дрожащими пальцами сообщение Лоре Х.: Он здесь. Вижу потом, как сажусь, выжидаю немного с бешено колотящимся сердцем от надежды, что она ответит быстро, потом встаю, чтобы нарезать хлеб и радуюсь, найдя ее ОК и еще Сохраняйте спокойствие, которые окрылили меня. Как ни странно, тот первый ужин прошел довольно весело. Для детей в нем была прелесть новизны. С потолка, куда воспарила и где окопалась моя душа, я наблюдаю, как мы вчетвером сидим за столом перед ним. Он смотрит на нас, слушает наши разговоры, и его паузы пугают меня не меньше его вопросов. Я мечтаю о сигарете, но запрещаю себе курить. Я не в своей тарелке. Александр тоже, он молчит, напряженный как струна. Дети же по обыкновению рассказывают, как прошел день, и их беззаботная болтовня повергает меня в ужас. Лу подробно излагает, как они играли в колдунчики после обеда в парке, с гордостью упоминает 10/10 за вчерашний диктант, сетует на гадкую рыбу в школьном буфете, А кстати, что мы купим в подарок Антуану, у него день рождения в субботу? Габриэль ворчит, что футбольный мяч на перемене улетел на крышу, и сообщает, морщась, что получил всего 9 по математике, хотя суперски подготовился. Кузен сочувствует, откладывает нож и вилку, вытирает рот и предлагает вместе еще раз посмотреть классную работу, чтобы убедиться, что он хорошо понял поправки. Я вовсе не радуюсь этому домашнему учителю, свалившемуся с неба. Задаюсь массой вопросов: какое представление у него сложилось о нас, как он оценил этот ужин, какие выводы уже, возможно, сделал. Я знаю, что он все мысленно фотографирует и сканирует, складируя кадры в своем мозгу, чтобы проявить их позже. Хотела бы я проникнуть в его мысли, узнать, что он перескажет мадам Трагик и мадам Брюн, что до них донесет. Чем он воспользуется против нас.
Урок математики – предлог на вес золота. Габриэль, которому кузен предложил снова прийти в следующий вторник, ждет его всю неделю как Мессию. Предложил, он употребил этот глагол, но это просто фигура речи. Нам, разумеется, слова не давали. Мне это особенно досадно, потому что я в этот день работаю в офисе, и у меня нет ни малейшего желания опять оставлять детей с ним наедине. Александру это тоже не нравится, но ладно, не стоит переживать, ведь дома будет няня, надо будет просто ее проинструктировать. Я позволяю себя убедить, звоню Кларе, даю ей инструкции, но не называю имени домашнего учителя. Говорю только, что он придет в 18 часов, а я в 19:30, чтобы вместе подвести итоги. Ей достаточно в это время заниматься малышкой и начинать готовить ужин, в точности как обычно. Разумеется я на нервах уже с 17 часов. В 18 посылаю сообщение Кларе, и та подтверждает, что учитель уже пришел. Еще в 17:15, уточняет ее второе сообщение. На три четверти часа раньше! Это подозрительно. Никто не приходит без причины за сорок пять минут до назначенного срока. Я делаю вывод, что это попытка застать нас врасплох, что он хочет покончить с уроками до моего прихода. Наверняка чтобы избежать встречи со мной. Паника на борту. Я выключаю компьютер и мчусь в метро, молясь, чтобы линия 13 работала без перебоев. В 18:49 я влетаю в подъезд, уверенная, что кузен уже слинял. Открываю дверь, слышу смех, слишком басовитый для няни, и сразу понимаю, что не все в порядке, не увидев его кроссовок рядком под батареей. Куку, мама, сейчас мы тебя угостим! – кричит Лу, выбегая в коридор, она сияет, целует меня, всего один чмок, и, не дав мне снять пальто, тащит в кухню. Мне кажется, что я пришла на место преступления. Добрый вечер – добрый вечер, здоровается кузен, заканчивая стирать следы своих злодеяний. Садитесь, прошу вас, еще две минуты, и я ваш, извиняется он. Я ошарашено повинуюсь, смотрю, как он моет последнее блюдо, вытирает его, убирает в буфет и складывает передник. Только тут я понимаю, что он надел один из моих, и не абы какой. Он взял зеленый, тот, что Габриэль подарил мне на Рождество, на нем вышито Я шеф по-английски красными буквами. Я невольно вижу в этом знак. На вытертом до блеска кухонном столе красуется блюдо. Осторожно, еще горячее, предупреждает меня Лу. Шарлотка для вас, мадам, гордо объявляет она и объясняет, что это пирог с яблоками. Не слишком сладкий, но очень вкусный, добавляет кузен с широкой улыбкой, идеально подавать его теплым. Лу жадно впитывает его слова. Я угадываю путь, которым они движутся по ее горлышку, вижу, как она их глотает, и я в панике. Да, кстати, я отпустил Клару, говорит он. У меня, должно быть, ошарашенный вид, потому что он считает нужным уточнить, что она боялась застрять из-за забастовок на линии Е скоростного метро, и раз уж он все равно был здесь… Габриэль заканчивает уроки, он, знаете ли, отлично поработал. Ладно, я уже пойду. Не провожайте меня, я знаю дорогу. Хорошего вечера, девочки! Я не могу опомниться. Александр тоже. Мы заставляем себя похвалить Лу за изумительный десерт и выразить восторг вместе с Габриэлем, наконец-то усвоившим линейные функции. Эсэмэска от вздохнувшей с облегчением Клары сообщает мне, что она беспрепятственно вернулась домой, так что все хорошо, правда? Нет.
Все меня тревожит. Безмолвные притязания кузена и его странный вид, он так усиленно изображает непринужденность, как будто что-то от меня скрывает. И потом, ничего не понимаю, я уверена, что купила кетчуп, когда в последний раз ходила в супермаркет. Габриэль предположил, что я, должно быть, забыла его на кассовой ленте, но я точно помню, как передвинула горчицу и майонез, чтобы найти ему место на дверце холодильника. Ох… И вдруг меня накрывает очевидность. Я сажусь, откидываю одеяло, вскакиваю с постели, не обращая внимания на ворчание Александра: Да что случилось, бегу в кухню, зажигаю свет, открываю продуктовый шкафчик над плитой, и там… Там ничего. Больше ничего, ну, почти. Только мясистые абрикосы от Мэтра Прюниля подмигивают мне. Полка, на которой я обычно держу сладкое, пуста. Исчезли «Киндер Буэно», плитки шоколада, «Милка» для Лу, мои «Роше Сюшар», печенье «Гранола», воздушное внутри, еще лучше в разогретом виде, которым объедается Габриэль на полдник. Испарились «Нутелла», леденцы, клубнички «Тагада» и протеиновые батончики с миндалем и соленой карамелью, которые покупает Александр для своих спортивных занятий. Мне требуется немного больше времени, чтобы определить, чего не хватает на следующей полке, где я держу бакалею. Мука, чечевица, киноа и булгур здесь. Пенне ригате био и спагетти 100 % итальяно тоже. Рис с карри «Бенс» в пакетиках и томатная паста на месте. Но… Да, конечно! Прощайте, колбаски, орешки, Керли и Принглс. Ни чипсов, ни соленых крекеров. Если на то пошло, надо заглянуть еще и в морозилку. Все тихо в нижнем отделении для мяса и рыбы, оно по-прежнему набито битком. То же и в отделении для овощей. Но в секции мороженого, разумеется, пусто. Ни следа «Магнума» и горшочков «Хаген Дас». Уцелела только коробка с шестью формочками замороженного сорбета Пикар, который дети отказываются доедать уже который месяц. Я поняла. Однако хочу удостовериться, сую ноги в кроссовки, беру ключи, тихонько прикрываю за собой дверь и сбегаю по лестнице. Темнота ослепляет, от холодины во дворе перехватывает дыхание. Я открываю первый контейнер с пищевыми отходами и сразу нахожу что искала. Белый мешок с голубыми завязками. Такой только один. Мне никогда бы в голову не пришло, что однажды я благословлю пунктик Александра, который долго объяснял мне, что нам непременно нужны мешки только этой марки, на 30 литров, для высокого ведра, когда он сменил наш старый бачок на Брабантию с педалью. Я хочу открыть его сразу, но слишком темно, и связка ключей мешает. Лучше подняться домой. Не хочу вызывать лифт, он чертовски шумный. На цыпочках по лестнице, сердце в горле перед дверью Бершонов. Видели бы они меня… Я ухитряюсь открыть дверь без скрипа, как вдруг оклик Какого черта ты делаешь? Александра, поджидавшего меня в темноте коридора, исторгает у меня испуганный вскрик. Я думал, что мусор выносят, с каких пор ты решила его приносить? Я не обращаю на него внимания, бегу в кухню, хватаю ножницы, чтобы разрезать двойной, очень тугой узел, кидаю мешок в раковину и вытряхиваю из него все содержимое. Орешки, чипсы, «Магнум», «Киндер Буэно», колбаса, «Керли» и другие соленые крекеры, шоколад «Милка», «Нутелла», «Гранола», протеиновые батончики, «Роше Сюшар», мороженое «Хаген Дас», клубника «Тагада», леденцы, но еще и творожки «Данет», майонез, сыр «Бэбибел», кола в банках и большая бутылка оранжины, которую я купила, чтобы порадовать Лу, и не заметила ее исчезновения, потому что не проверила содержимое холодильника: я выкладываю все эти продукты вперемешку на кухонный стол и наконец нахожу новенький кетчуп, которым потрясаю в воздухе под изумленным взглядом Александра, ничего не понимающего и, наверно, принявшего меня за сумасшедшую. Нет, с какой стати ты все это выкинула? Он не успевает договорить, как загорается огонек в его растерянных глазах. Это же не ты так развлекаешься, выбрасывая все? Но тогда кто же? Вопрос чисто риторический. Александр просто размышляет вслух, а у меня нет сил его просветить. И я молчу. А он уже растекается лужицей. Внезапно бледнеет. Лицо пустое. У него вырывается Ох, черт… и я понимаю, что до него наконец дошло. Он повторяет раз за разом: Не говори мне, что это он, Не говори мне, что это он, и я не считаю нужным ему это говорить.
Что делать со всей этой провизией? Одно из двух: убрать все или вернуть в мусорный мешок. Выбор трудный. Александр, как и я, не выносит расточительства, но сейчас вдруг, среди ночи, у нас не хватает духу. Мысль, что придется отчитываться перед кузеном, объяснять ему, возможно завтра же, почему мы позволили себе вернуть все, что он выбросил, повергает нас в такой трепет… Лично я на это неспособна. Эта эпопея меня вымотала. Две баночки «Данет» пострадали в схватке. У меня липкие пальцы, пижама в пятнах шоколада, и из-за одного этого мне хочется плакать. Александр, должно быть, понимает, что надо сказать свое мужское слово, что я не в состоянии решить что бы то ни было, поэтому решение принимает он. Ладно, положим все это обратно в мешок, а завтра я отнесу его в Рестораны сердца
[7], я видел, они расположились на два дня у «Карфура», очень кстати. Он говорит это тоном, которым дает понять детям, что спорить нечего, и я ему за это признательна. От захлестнувшей меня благодарности мое Хорошо звучит как Я люблю тебя. На кого мы с ним похожи, в половине третьего ночи, в кухне, остолбеневшие перед этим цветником калорий? В два счета все возвращается в мешок, кроме растаявшего мороженого: йогурты, от которых я рада избавиться, протеиновые батончики, оранжина, кетчуп, кола, колбаса, орешки, «Керли», «Киндер Буэно», чипсы, майонез, «Милка», «Нутелла», «Гранола», «Бэбибел», «Тагада» и леденцы. Голубой шнурок не завяжешь, я его разрезала. Александр дважды пытается закрыть мешок, пока ему это не удается, он ставит его у мусорного ведра, берет меня за руку, Идем, и не выпускает ее, пока я не засыпаю.
Назавтра будильник показывает 8:08, когда я открываю один глаз. В квартире ни звука. Александр и дети, конечно, уже ушли. Срочно кофе. На кухне нет и следа мешка, он наверняка уже в Ресторанах сердца, как и договаривались. Но на кухонном столе меня ждет записка. Дрожащие буквы выдают спешку Александра. Он нацарапал Хорошего дня, которое мне было бы трудно расшифровать, не знай я так хорошо его почерк, нарисовал сердечко, немного кривоватое, раздвигающее мои губы в улыбке, а рядом стрелку, которая обращена ко мне, но меня не направляет. Она меня озадачила. Не знаю, как ее истолковать. Нет, правда, сколько ни ломаю голову, без понятия. Ну да! Меня вдруг осенило. Она указывает на коробку с чаем, стоящую у раковины. Я смеюсь в своей пустой кухне. Смеюсь, потому что я поняла, еще до того как встала, смеюсь, потому что хорошо его знаю, этого парня, за которого двадцать лет назад вышла замуж, смеюсь, потому что, видит Бог, хоть иногда он и раздражает меня до такой степени, что я бы развелась, но если бы это надо было сделать снова, я бы сделала, протянула бы безымянный палец, уже не так беззаботно, конечно, но с тем же желанием, и снова сказала бы ему да, без колебаний, да, я смеюсь, потому что мне не надо открывать коробку, чтобы узнать, что в ней, я смеюсь и до того люблю его за то, что он меня смешит вот так, с утра пораньше, как раз когда мне это было так нужно, я смеюсь, встаю, не переставая смеяться, снимаю крышку и, конечно, нахожу под ней «Роше Сюшар», шоколадку, которую он спрятал туда утром, перед уходом на работу, эту шоколадку он не выбросил вчера, ему пришло в голову ее спасти, несмотря на усталость, страх и всю эту катавасию, эту шоколадку он, должно быть, засунул в свои трусы, других вариантов я не вижу, разве только он прятал ее в ладони, в той руке, которой не держал меня за руку, я смеюсь, потому что он сберег эту шоколадку для меня, только для меня, я смеюсь и вот-вот заплачу… Но нет, я срываю обертку, подношу шоколадку ко рту и грызу ее, грызу от души.
* * *
Я шарила в Интернете, но тщетно. Никаких свидетельств, ни малейших следов подобных эпизодов на форумах. Не писать же снова в Защиту детства, чтобы пожаловаться на их сотрудника, выбросившего в мусорный контейнер конфеты и все калорийные продукты, которых хорошие родители не кладут в свои тележки в супермаркете. Но я, конечно, сообщила Лоре Х. Нет, это уже слишком! – воскликнула она. Прошерстить тайком наши шкафы, опустошить их в наше отсутствие и выбросить наши продукты, не предупредив нас, – это он далеко зашел. Однако какие у нас доказательства? Десять дней я делала вид, будто опять забыла купить то, что они требовали, но в конце концов пришлось объяснить ситуацию детям, которые просто отпали. Габриэлю кузен показался уже далеко не таким симпатичным. Нет, мы же не перестанем есть то, что любим, на всю жизнь? – горячился он. Лу поддержала брата: Правда, надо что-то придумать. Для начала дети составили список того, без чего никак, просто НИ-КАК не могут обойтись, no way. Их топ-3 вышел почти одинаковый. Леденцы, «Нутелла» и кетчуп у Лу, «Нутелла», «Гранола» и леденцы у Габриэля. Они посовещались и предложили купить хотя бы леденцы и «Нутеллу», что показалось мне разумным. Я согласилась, но надо было еще решить, где их держать. Потому что, если положить их на место, в шкаф, как ни в чем не бывало, они снова исчезнут. Лу предложила спрятать «Нутеллу» у себя под подушкой, а еще лучше в наволочку, что хотя бы нас всех рассмешило. Я упомянула несколько мест, куда прячу смартфон Габриэля, когда конфискую его, но он счел их ненадежными, расколовшись по ходу, что всегда сам его находил. Дети долго перечисляли возможные тайники, антресоли в коридоре, вентиляционный люк в ванной, микроволновка, книжный шкаф, подоконник, стиральная машина, и если бы я так не нервничала, то нашла бы все это забавным. Мне вспомнились пожарные-пироманы из «451 по Фаренгейту» в экранизации Трюффо, готовые на все, чтобы завладеть запрещенными книгами и сжечь их. Я так и видела, как они, в черных касках и перчатках, проникают к людям, являются без предупреждения, шарят повсюду, все переворачивают, открывают шкафы, ящики и даже духовку, развинчивают мебель, снимают абажуры, так упорствуют, что находят романы даже внутри телевизора или за батареей отопления. Нам нужен был по-настоящему надежный тайник. У Александра тоже есть мотивация, в надежде спрятать там протеиновые батончики, он присоединяет свои усилия к нашим. Семейный мозговой штурм и воскресное откровение. В воскресенье вечером мы наконец нашли. Я не скажу где, потому что обещала Лу этого не писать, но могу вам гарантировать, что тайник замечательный, ни за что не догадаешься. И не найдешь. Во всяком случае, так мы думали. Две недели. Нет, секрет две недели не продержался. Кузену понадобилось меньше пятнадцати дней и три визита, чтобы разгадать загадку. Он ничего нам не сказал, а ни у кого из нас не хватило смелости с ним об этом заговорить, но однажды утром, в среду, я точно помню, потому что только у Габриэля в этот день уроки, ничего не осталось. У меня до сих пор стоит в ушах его крик. Отчаянный крик смертельно раненого животного. Я и решила, что он поранился, вылетела мокрая из душа, поскользнулась и растянулась на полу. Прибежала Лу, помогла мне подняться, и мы нашли Габриэля, он сидел на корточках перед нашим тайником, обхватив голову руками. Зеленый от злости. Неспособный выговорить ни слова. Мы с Лу поняли, что тайник пуст, еще до того как по очереди просунули руки в углубление. Я так и вижу себя после этого эпизода. В прострации все утро, не в состоянии сосредоточиться. Тревога грызет мои ногти. Наше сопротивление нашло в этих леденцах, в этой несчастной баночке «Нутеллы» место, где укорениться. Что же будет теперь? Страх наказания парализует меня. Я не могу понять, как кузен ухитрился отыскать наш тайник. Клара, которой я призналась, что не вполне ему доверяю, не объяснив, однако, причины, заверила меня, что не сводила с него глаз до конца урока, и поклялась, что была с ним в гостиной во время двух партий в «Уно» с Лу. Так как же ему удалось? Откуда у него было время искать? Эти вопросы крутятся в моей голове, и от досады в ней стоит адский гул до тех пор, пока не возвращается из школы Габриэль в 13 часов. Едва бросив рюкзак в прихожей, он кидается мне на шею. Прости, мама, прости, мне так жаль. Прости, прости. Но за что, сердце мое? Я не должен был, я ни за что не должен был. Чего не должен? Его всего трясет, в голосе дрожат рыдания, в глазах слезы. Вот он уже всхлипывает, щеки мокрые, из носа течет. Ему снова два годика, он пытается объясниться между всхлипами, сбивается, начинает сначала, не может закончить и опять извиняется, тонет в бесконечных сожалениях, прости, прости, прости, мама, дорогая, прости, мне жаль, мне жаль, мне так жаль, а я ничего не понимаю, вижу только, что он зол на себя до смерти, это он тоже повторяет без конца, нон-стоп, лентой Мебиуса, так долго, что я окончательно теряюсь, дохожу до того, что начинаю его подозревать, думаю, что это он на нас донес, он позвонил 119, и я так и спрашиваю его: Ты им звонил? Мой слишком прямой вопрос его шокирует. Да нет же, мама! Он уже обижается, возмущается между рыданиями, Нет, ты совсем того, о-о! Он вдруг находит потерянную нить своих мыслей, разматывает ее и ухитряется не выпустить, так что мне удается собрать воедино его слова, падающие в беспорядке мне на шею. Ну вот, все наконец прояснилось. Габриэль спохватился, что забыл в своем шкафчике учебник по математике, и вернулся на линию 12, чтобы съездить обратно, как вдруг встретил в метро кузена, и ему пришла в голову мысль, дурацкая, дать ему ключи, чтобы он мог спокойно подождать у нас дома. Он обернулся на метро очень быстро и бежал туда и обратно между станцией Конвансьон и школой, но все это заняло как-никак добрых полчаса. Так что у кузена была масса времени, чтобы обшарить квартиру. Прости, мама, прости. Снова та же литания. Исчерпав наконец свои извинения, Габриэль выпрямляется, но остается стоять, свесив руки и не двигаясь. Он смотрит куда-то вдаль, возможно, видит какой-то свой горизонт, и вдруг его черные зрачки испепеляют меня. Они мечут искры, такой жесткости я в них не помню. И я поступаю, как все матери во всем мире, прижимаю моего мальчика к себе, снова, и говорю ему фразы, которые мы все произносим на протяжении тысячелетий в случае горя, нам не надо ни задумываться, ни сосредотачиваться, эти фразы передаются из поколения в поколение, как факелы, благодаря которым наши матери, наши бабушки, матери наших бабушек и наши прапрабабушки до них осушали тысячи слез, так что их в конце концов стали считать волшебными, я говорю: Ну все, ну все, милый, все будет хорошо, не переживай, все уладится, ничего страшного. Но на сей раз, увы, это не срабатывает. Габриэль отстраняется и смотрит на меня в упор. Он хочет видеть мое лицо, чтобы сказать мне: Нет, я знаю, это страшно. И самое страшное во всем этом не то, что мой сын прав, а то, что я даже не пытаюсь его разубедить.
Если на то пошло, кузен мог воспользоваться случаем, чтобы заказать дубликат наших ключей в мастерской на первом этаже. Если на то пошло, у него теперь есть свои ключи, и он является в дом, стоит нам отвернуться. Я убеждена, что отныне он не сводит с нас глаз как в прямом, так и в переносном смысле. И вот однажды утром, перед самым уходом, мне пришла в голову одна мысль, когда я убиралась в комнате Лу. Я зачерпнула немного из баночки, где лежат бусины для ее браслетов и ожерелий, выбрала желтые, чтобы они не слились с полом, разложила их в прихожей и устроила так, чтобы вернуться пораньше, до детей. Просто посмотреть. И вот в 16 часов бусин на месте нет. Все укатились далеко. У меня есть доказательство, что Кузен приходил к нам в наше отсутствие. Где-то в этот период, наверно, после эпизода с исчезновением продуктов, я стала думать о нем постоянно. Его имя, которое и не имя даже, преследует меня повсюду. В каждой комнате дома, на улице, в метро и даже в редакции. Я больше не принадлежу себе. Я – его. Он не дает мне покоя, он поселился в моем теле и в моей голове. Если бы я еще знала, когда он придет, но нет. Единственным фиксированным днем оставался вторник, посвященный математике, в которой он не случайно блистал, Габриэлю удалось вытянуть из него, что он был учителем в коллеже и даже в лицее, пока не решил изменить свою жизнь и посвятить себя социальной помощи детству. Этого еженедельного ритма ему какое-то время хватало, но очень скоро его визиты участились. Он мог нарисоваться до трех-четырех раз в неделю. Поначалу я отмечала даты его приходов крестиком в своем ежедневнике, пытаясь вычленить его предпочтения по дням, но зачем? Они все равно постоянно менялись. Бывало, он являлся в понедельник и приходил снова назавтра или только в пятницу. Этот способ держать нас под давлением работал безотказно. Как сейчас помню, я больше не могла. Сколько уже не были мы вчетвером? Только вчетвером, без боязни, что он явится? Не знаю. Пытаюсь подсчитать. Это было двенадцать недель назад, всего три месяца. Все равно что вчера. Мне, однако, кажется, что давно. Очень давно. Прошло десятилетие. Век. Может быть, два. Ну вот, я теперь заперта во времени без определенной хронологии. Но все равно нет больше ничего определенного. Днем и ночью мне страшно. Так страшно потерять Лу и Габриэля. Я должна урезонить себя. До этого не дойдет, успокойся. Мэтр Х. заверила: кузен не заберет у меня детей. Никто их у меня не заберет. Они останутся со мной, со мной и ни с кем другим. Не будет доверенной третьей стороны, понятно? Придется доказывать им, и ему, и социальным помощницам, что я хорошая мать. Но как? После всех этих месяцев карантина, которые Габриэль провел, прилипнув к компьютеру, нам пришло в голову записать его на обучение серфингу на каникулах, мы решили, что побыть вдали от нас с ровесниками пойдет ему на пользу. Национальный союз летних спортивных центров запросил у нас свидетельство об умении держаться на воде. Такой же документ мне нужен сегодня. Свидетельство об умении воспитывать детей. Быть матерью. Я должна представить им доказательства. Все возможные доказательства, чтобы развеять их сомнения, убедить, кто бы они ни были, гиены, кузены, шпионы. У меня их хватает. Есть меню, я составляю их много лет для няни, начиная с чистки свежих овощей и кончая блюдами, которые я готовлю с утра, перед уходом на работу, их надо только разогреть; есть речи, которые я написала к семилетию Лу и первому причастию Габриэля; есть поздравительные открытки на день рождения, которые я прячу среди подарков, все ласковые записочки, которые оставляю им, когда мне приходится уехать на очередной книжный салон или когда они отправляются кататься на лыжах с Александром, и другие, полные прелестных орфографических ошибок, которые они пишут мне, с тех пор как научились выводить заглавные буквы, я все их сохранила и датировала карандашом, останется только выбрать, вот, пожалуйста, например, подписано Лу в феврале 2020: Мамочка я люблю тибя ужасна больши неба, я так тибя люблю что ты не знаишь; а есть еще эсэмэски от Габриэля, его стихи и эмодзи тысячами, эмодзи сердечко, эмодзи цветочек, эмодзи поцелуй; и еще все их рисунки и все поделки к Дню матерей, «Домик счастья» с дверью из губки, зеркальце из фольги, консервная банка, выкрашенная розовой краской, чтобы держать поварскую деревянную ложку, и лошадка из втулок от туалетной бумаги с веревочными ногами, на концах которых висят капсулы неспрессо вместо копыт, и еще каштановый пирожок, который Лу лепила часами и из-за которого она плакала, так плакала, я уж думала, что никогда не остановится, потому что Габриэль спросил с насмешкой, что это за собачья кака, и действительно было похоже, а гитара, под которую они поют для нас по большим праздникам, «Песня Превера», которую они спели дуэтом на мои сорок лет, изменив слова. Да, я все пошлю в Защиту детства, фотографии, ксерокопии, видео и скриншоты. Я решаю позвонить мэтру Х., чтобы изложить ей мой план. К счастью, она снимает трубку после первого гудка. Выслушав меня, она говорит: Хорошая идея, Амели, но… Но как это докажет, что вы любите ваших детей? Вы, конечно, можете попытаться показать, что заботитесь об их благополучии, что вы их одеваете, воспитываете, ухаживаете за ними как полагается, можете гарантировать, что укладываете их не слишком поздно, читаете им сказки, готовите им вкусные блюда, кормите фруктами и овощами по пять штук в день, мясом, яйцами и рыбой, ограничиваете в сахаре и конфетах, можете составить список всех знаков внимания, которые оказываете Лу и Габриэлю, это не докажет, что вы не обращаетесь с ними дурно. И тем более что вы их любите. Любовь не доказывают. Не судьям, во всяком случае. Я слушаю Лору Х., оглоушенная. Я не согласна. Пульс, температура, давление, рост и вес: все можно измерить. В моем романе «Где-то прячется волк» я даже вообразила, что мать каждое утро измеряет цвет кожи своего сына с помощью образцов из «Леруа Мерлен». Так почему же нельзя измерить любовь? Действительно, есть попытки ее оценить, соглашается Лора Х. Когда убит молодой человек, сумма компенсации, выплачиваемой семье, варьирует в зависимости от степени их близости, и родители из кожи вон лезут, чтобы представить доказательства своей скорби, ссылаются на крепость уз, связывавших их с ребенком. Некоторые просят близких свидетельствовать в их пользу, другие показывают письма, из которых следует, как горячо они обожали своего сына или дочь. Иным, вот как вам, приходит в голову представить фотографии, на которых они смеются вместе в бассейне, в парке аттракционов или в ресторане. Но чего стоят эти документы? Все, знаете ли, зависит от интерпретации. Оплатить частные уроки своим детям, например, значит ли это вложиться в их образование или откупиться? Ее вопрос физически оцарапал меня. Это, должно быть, слышно в трубке, потому что Лора Х. говорит: Я понимаю ваше смятение, Амели, и я чувствую по ее голосу, что ей действительно меня искренне жаль.
* * *
Холодная и подпольная война, которую мы ведем против кузена, сблизила нас. Мы теперь договариваемся молча, глазами. Взгляда поверх стола, легкой модуляции голоса, слова, произнесенного шепотом в коридоре или даже не произнесенного, проглоченного в последний момент, достаточно, чтобы приободрить нас. Злость и страх могут сплотить так же, как радость, может быть, даже крепче, тогда я это поняла. Мы вместе готовы были дать отпор. Плечом к плечу. Этот чужак связал нас молчаливым согласием, незримой и нерушимой солидарностью, теперь я это знаю. Однажды в среду дети потребовали хорошего полдника. Довольно навязанной диеты. Ну же, мама, пожалуйста, скажи да! Да, но если явится кузен? Габриэль уверяет меня, что это исключено, объясняет, что осторожно спросил его, мол, не придет ли сегодня после обеда, чтобы помочь ему с домашним заданием по математике, а тот ответил, что не получится, он занят. Вот видишь, бояться нечего. Я соглашаюсь, с условием, что мы выберем десерт, который готовится быстро. Йейе, нельзя терять ни минуты! – кричит Лу и бежит за книгой рецептов, унаследованной от бабушки, а я тем временем зажигаю духовку, но на душе у меня неспокойно. Нам требуется чуть больше получаса, чтобы испечь кокосовое печенье, с которым дети расправляются в один присест, поклявшись мне хранить секрет этого калорийного нарушения, Кошка сдохла, хвост облез, кто промолвит, тот и съест. Я старательно удаляю крошки и усы, мою посуду, убираю на место форму и книгу рецептов, подметаю, протираю кухонный стол и отправляю детей заканчивать уроки. От нашего печенья не осталось и следа, когда в 18 часов в дверь звонят. Мой зрачок застывает в глазке, рот удерживает немой крик, а рука открывает дверь, потому что выбора нет. Добрый вечер, добрый вечер! Ну что, закончим домашку по математике, говорит кузен, разуваясь, и направляется прямиком в комнату Габриэля, беспокойно раздувая ноздри. Мне кажется, что он принюхивается, ищет подозрительный запах. Его глаза походя сканируют гостиную и засекают айпад, который лежит на столе со вчерашнего вечера. Я сохраняю каменное спокойствие, радуюсь, что идеально убрала кухню, даже внутренне ликую, уверенная, что сумела его провести. Я размечталась и выдаю желаемое за действительное до конца ужина, на который он не преминул напроситься, до тех пор, пока этот паршивец не сообщает мне с насмешливым и деланно сокрушенным видом, что с удовольствием попробовал бы наше кокосовое печенье. Уловил ли он легкий запах кокоса или тронул еще теплую дверцу духовки, когда пошел на кухню выпить воды? Габриэль и Лу уже стоят навытяжку, готовые убрать со стола, и их лиц я никогда не забуду. Мне не нужны их заверения перед сном, что они ничего не сказали, я им верю. Я давно знаю, что самая изощренная хитрость может повредить хитрецу и зачастую коварство оборачивается против своего автора.
После этого мы беремся за дело все вчетвером. Начинается псовая охота. Мы – ищейки, носы в пол, уши торчком. Обшариваем каждый уголок, все переворачиваем, всюду заглядываем, в ящики столов, за рамки фотографий, в холодильник, за картинки в кухне и картины в гостиной, за зеркало в прихожей, под столы, под комод, под лампы, стулья, кресла, под два ковра, под кровати, под белье и под матрасы, под журнальный столик, под обеденный стол и под все прикроватные тумбочки. Тщетно. Ни телекрана, как в «1984», ни камеры. И что же? А ничего. Он еще ловчее или еще хитрее, чем мистер Чаррингтон, вот и все. Я сохранила, спрятав в дальнем углу шкафа, статью, вырезанную из Le Monde, кузен ее, возможно, читал, ну и тем хуже, подписанную Микаэлем Фосселем, профессором философии в Политехнической школе, членом редакционного комитета журнала Esprit и специалистом по творчеству Канта, в которой он объясняет, почему интимное – вопрос политический. Я подчеркнула в ней фразу, которая зацепила меня и не дает покоя, наверно, из-за условного наклонения: «Интимное есть часть жизни, над которой ни Государство, ни общество, ни медицина не должны были бы иметь власть». Сегодня я прихожу к выводу, и странно, что еще не поняла этого тогда: именно интимной стороны нашей жизни кузен и пытался нас лишить. В 2001-м я вместе с миллионами телезрителей смотрела «Лофт Стори», посмеиваясь, но и ошарашенная этим первым французским реалити-шоу. Пересматривая отрывки, показанные по случаю двадцатилетия первого сезона, я невольно спрашиваю себя, чем же мы отличаемся от Лоаны, Лоры, Кензы, Жюли, Стиви, Жана-Эдуарда, Кристофа, Азиза и еще не помню, кого. Все эти кандидаты, жившие под камерами двадцать четыре часа в сутки, знали, как и мы, что за ними шпионят, но они-то были согласны и даже подписали контракт, пусть и мошеннический. Два десятилетия спустя наша квартира в 15-м округе мало чем отличается от дома из папье-маше в Плен-Сен-Дени. К чертям сад, курятник и бассейн, я завидую его исповедальне. Мне тоже очень нужна разрядка. Разве только в туалете я не чувствовала, что за мной наблюдают. Теперь я понимаю Габриэля, который до сих пор просиживает там часами со смартфоном, что меня долго раздражало. Вернувшись из лицея вчера в 18 часов, он нашел меня в ютубе. Что ты смотришь, мам? Это для нашей книги? Он не сказал твоей книги, мой милый дылда, чей ломающийся голос так трогателен, он сказал нашей книги, глупо, но это тоже тронуло меня. И я дала ему открыть бутылку безалкогольного пива «Туртель» и, пока он уплетал три печенья «Гранола», воздушных внутри, еще лучше в разогретом виде, подержав их десять секунд в микроволновке, я рассказала ему про «Лофт» и показала отрывки. Он посмотрел их без звука, а потом его прорвало: Ну да, мама! Кузен такой же журналюга, как ты, конечно же, он вдохновился этой передачей, чтобы ограничить потребление горячей воды и шпионить за нами. Ты помнишь, мама? Да… Тогда мне не хотелось верить, что он видит нас даже в темноте. И сквозь стены нашей спальни. И ванной тоже. Ведь я их все прощупала, но тщетно водила по перегородкам растопыренной ладонью, уверенная, что он наверняка просверлил где-то дырочку, как это сделал развратник Норман Бейтс, хозяин мотеля, чтобы наблюдать за Мэрион Крейн в «Психо». Эта сцена запечатлелась во мне, и мне страшно видеть блеск зрачка Энтони Перкинса и его ресницы, которые Хичкок снимает крупным планом, пока Джанет Ли раздевается… Перед тем как встать под душ, под которым расплывчатый силуэт ее убьет.
* * *
Я без конца задаюсь вопросом, кто же этот тип, неизменно одетый в темно-синие брюки и пиджак, всегда безупречно отглаженные, как будто явившийся из далекой страны, из другого, давно прошедшего времени. Есть ли у него дети? Или хотя бы семья, старые родители? Где он живет? И как одевается, когда не на работе? Я только один раз видела его вне дома и не сразу оправилась от этого явления. Я заметила его издалека, метрах в пятидесяти, на тротуаре напротив. И узнала только по пуховику цвета электрик. Если бы не он, я бы, наверно, не связала одно с другим, потому что впервые видела его одного, без нас, а без нас он был непохож на себя. Мне, во всяком случае, он показался другим. Взгляд, манера держаться – все в нем изменилось. Тогда я поняла, что с нами он играет роль, и это роль на сопротивление: он наверняка придумал себе походку, повадку, манеру говорить, может быть, даже думать. Прежде я не представляла его себе актером на сцене Государства, которому платят единственно за его работу: надзирать и наказывать. Он остановился у аптеки напротив нашего дома. Я думала, что он зайдет, но нет. Он открыл рюкзак, достал телефон, еще выключенный, включил его, что заняло несколько секунд. Мне бы идти дальше, преодолеть разделявший нас десяток метров, шагнуть ему навстречу, как ни в чем не бывало, с деланно непринужденным видом, как будто я только что его увидела, поравнявшись с ним, А, это вы! с удовольствием подслушать его разговор, выбить его из колеи, пусть он, может быть, даже вздрогнет. Ему пришлось бы поздороваться со мной на тротуаре, здравствуйте, здравствуйте, и я могла бы услышать его голос и проверить, тот же ли он, что дома, или звучит иначе на улице, но нет. Ни малейшего желания показываться с ним. Представьте, что мимо прошел бы сосед, что Моргана, Мишель Норман или кто-то из Бершонов вернулся домой именно в это время и наткнулся на нас, оживленно беседующих. Нет, слишком рискованно. И потом, главное, было немного страшно, но упоительно, какая-то мстительная радость в том, что я вижу его, а он меня не видит, в кои-то веки роли поменялись. Я предпочла воспользоваться этим небывалым случаем, еще понаблюдать за ним, пока он не заметил, продлить запретное удовольствие как можно дольше. Я едва успела спрятаться за газетным киоском, когда он поднял голову и посмотрел в мою сторону. Он присел, чтобы позвонить, на зеленую скамейку напротив аптеки, и я дорого бы дала, чтобы узнать, с кем он говорил. Я была почти уверена, что с ними, мадам Трагик и мадам Брюн, во всяком случае, с одной из них. Но может быть, я ошибалась, фантазировала, может быть, он говорил вовсе не о нас, просто звонил своей жене, своим детям, своему парню, откуда мне знать, возможно все, ведь мы ничего о нем не знали, несмотря на все попытки его разговорить. Его звонок длился довольно долго, минут пять-шесть, я бы сказала, потом он отключился, убрал телефон в рюкзак и достал серебряную зажигалку Зиппо. Я увидела, как она блеснула на расстоянии, и мне даже почудился запах бензина, когда он прикурил сигарету. Это меня разозлило, нечего было повторять нам днями напролет, что курение убивает! Я задумалась, как же ему удается никогда не пахнуть табаком. Для этого у него, наверно, тоже был какой-то хитрый ход. Он затянулся, убрал в карман пачку, не исключено, что ту самую, которую я припрятала несколько дней назад, да так и не нашла, и пошел дальше. Мне захотелось узнать, куда он идет. Ноги сами понесли меня за ним, еще прежде чем я решила. Александр и дети поступили бы так же, они заверили меня в этом, когда я им все рассказала, вернувшись домой, с еще бьющимся в горле сердцем. Я как будто попала в фильм. Я играла Мегре-хвоста, это было безумно и страшно. Разумеется, я боялась, что он меня засечет. Но меня хватило ненадолго, я потеряла его след очень быстро, увы. 62-й обогнал меня и затормозил метрах в двадцати, я поняла, что кузен рассчитывает успеть на него, когда он побежал с поднятой рукой, делая знак шоферу подождать. Ему понадобилось всего несколько секунд, чтобы добежать до остановки. Я увидела, как он бросил окурок в водосточный люк и вскочил в автобус, двери автобуса закрылись, я представила, как он прикладывает свою проездную карту к валидатору, шофер тронулся, и все кончилось, больше я ничего не видела. Конец слежки.
* * *
К детям вернулись краски и хорошее настроение, они полностью переварили исчезновение «Нутеллы». Кузен сделал все, чтобы заставить их забыть. Во вторник он принес баночку «УФ!» Паста для бутербродов из какао и арахиса, совсем без масла, сертифицировано экологически чистая, 100 % натуральная и растительная, стало быть vegan friendly и made in France. Я смогла прочесть все это, увеличив фотографию, присланную мне Габриэлем, который не мог опомниться. Подарок от Кузя, гласила подпись. Лу тоже была на седьмом небе при одной мысли, что сможет запустить туда ложку, и вдобавок получила баночку экологически чистого кетчупа; я и не знала, что такой существует, на 70 % сахара меньше и вообще без соли. После этого ловкого маневра у детей больше нет причин на него дуться. Габриэль теперь распевает рэп: Благодаря Кузю я секу в матеше, мать, мать, матеше! Лу завидовала брату, считая, что кузен посвящает ему гораздо больше времени, чем длятся их с ней партии в «Уно», и вот однажды вечером, после победы и реванша, он предложил побыть еще немного, чтобы она поиграла ему на гитаре. Когда она закончила, я услышала, что он дает ей советы и сначала подумала: Этот тип решительно все умеет! а потом меня осенило, я поняла: они выбрали его, именно его, специально, потому что он силен в музыке и математике. Габриэль наверняка упоминал про свои трудности по этому предмету, а Лу про свой новый инструмент, когда они беседовали с ними отдельно. Однажды, в среду, когда Лу надоело играть одной в настольные игры без партнера, она ухитрилась уговорить кузена и брата на бесконечную партию в «Монополию», которую они завершили, только построив все отели, и по окончании которой я была вынуждена предложить ему остаться на ужин. Для детей этот тип стал второй няней, ну-ну, как говорит Лу, и теперь они поют ему дифирамбы и нахваливают его достоинства. Кое-какие достоинства нашел у него даже их отец. И надо признать, кузен все для этого делает. На прошлой неделе он сменил перегоревшую лампочку в кухне и батарейки в радиоприемнике, который давно потрескивал. Я часто обнаруживаю, что посудомойка пуста или белье развесилось само собой. Однажды даже как по волшебству пришилась пуговица на передник Лу. В таких случаях всегда разыгрывается одна и та же жалкая сцена. Я благодарю его, потому что я человек воспитанный, но через губу. Выговариваю одинокое, вымученное спасибо. Просто спасибо. Назвать его Кузеном язык не поворачивается, это выше моих сил. Он-то меня называет по имени, Амели то, Амели се, и мое имя в его устах раздражает меня донельзя. Он неизменно отвечает пожалуйста, глядя мне прямо в глаза, Пожалуйста, А-ме-ли, и каждый раз мне кажется, что он выпускает каждый слог как пулю и ждет, чтобы последняя из трех попала мне прямо в лицо, после чего добавляет, что ему только в удовольствие. Сегодня вечером он принес из химчистки костюмы, квитанция на которые десять дней валялась в кухне. Надо было видеть лицо Александра, его улыбку мальчишки, не знающего на что решиться, смутиться или обрадоваться, и он тоже был вынужден сказать спасибо, хоть ему и не очень хотелось. Я подозреваю, что кузен получает извращенное удовольствие, множа усилия, чтобы облегчить ему жизнь. Когда он предложил вместо него привести Лу с дзюдо в понедельник, потому что у него был наблюдательный совет в 17 часов, я чуть не сошла с ума. Да он же просто отлынивает, передавая свою еженедельную миссию этому человеку, нет, это уж слишком! Александр нашел, что я раздуваю пустяки. Но если он сам предложил? В пятницу он ворчал, еще не приступив к сборке двух новых книжных полок, которые, однако, сам любезно заказал в «Икее», потому что ему надоели кипы моих книг повсюду, как вдруг появился кузен. Словно по волшебству. Через глазок, в который я продолжаю смотреть чисто машинально, зная, что это он, кто же еще, мы больше никого не приглашаем, я увидела, что он держит в руке большой черный саквояж, и подумала, что с ним он смахивает на тайного агента, каковым, в сущности, в каком-то смысле и является. Я открыла дверь, ломая голову, что же в нем, и поняла, что это чемоданчик с инструментами, только когда он показал их Александру. Вау! – потрясенно воскликнул тот. А я совсем растерялась. Откуда он мог знать о доставке? Время с 9 до 13 часов подтвердили мне по электронной почте только накануне, и я уверена, что никогда не упоминала при нем ни об этом заказе в «Икее», ни даже об отгуле, который взял Александр, чтобы его принять. Он взломал мою почту? Я держусь настороже, но вынуждена признать, что он действительно не знает, как услужить. Он никогда не является в 18 часов, не купив хлеба к ужину или молока к завтраку, просто потому что заметил, что чего-то не хватает. Однажды днем я даже получила белую розу. Мой любимый цветок, это он тоже, разумеется, знает. Я подозреваю, что он платит за все это не из своего кармана и должен представлять счета за каждую свою миссию, однако сопротивляюсь как могу его атакам любезности. На прошлой неделе, узнав, что проблема на работе помешает Александру пойти на матч в Парк-де-Пренс, а я застряла в редакции, сдаю номер, он предложил пойти с детьми. Иначе пропали бы билеты, дети хныкали, и я, конечно, согласилась. Они вернулись в восторге. Лу, которая захватила фотоаппарат, примагнитила к входной двери полароидный снимок: они втроем, сияющие, растопырили пальцы победным V, и если я вздрагиваю каждый раз, проходя мимо, то не потому, что кузен прокрался на наши семейные фотографии, а из-за двух его рук, которыми он обнимает за шеи моих детей. Я невольно думаю, что достаточно чуть-чуть сжать пальцы, чтобы задушить их. Он ведь тоже наверняка знает песенку, которую шелестит удав из «Книги джунглей». Мадам Трагик и мадам Брюн должны были его ей научить. Доверься, верь мне, чтобы я мог не спускать с тебя глаз. Провести меня ему не удалось. Я всегда знала, что он делает все это исключительно для того, чтобы усыпить нашу бдительность.
* * *
В середине декабря мне, однако, показалось, что все улажено, что до него дошло, какая я мать, что теперь он прекратит пропускать все мои действия через сито подозрений и не замедлит откланяться. Я вновь обрела подобие чувства юмора и даже освободила Александра от беготни по магазинам для меня к Рождеству. Подарок себе я уже нашла, мне ничего не надо было, кроме как избавиться от этого типа. Все, баста, довольно, шутка и так затянулась. 25 декабря приближалось большими шагами, и скоро все это должно закончиться. То есть это я так думала. Все усложнилось за пять дней до праздников. В тот вечер я торопилась приготовить ужин, когда кузен явился ко мне в кухню, уже в пуховике. Я до сих пор могу воспроизвести медовый тон, которым он поделился со мной своим удивлением: Так вы, Амели, ставите вертеп, но не ставите елку? В тот момент, когда звучит его вопрос, захлопывается капкан. Клац! Я слышу, как приходят в действие его пружины, и чувствую, как его стальные челюсти прокусывают кожу на моей лодыжке. Вырываться бесполезно, я это знаю. Убавляю огонь под кастрюлей и объясняю, не глядя на него, что в этом году нет, елки не будет, в порядке исключения, потому что мы едем на праздники в Лондон, к моему брату и моей невест… Он перебивает меня, и я понимаю, что дело плохо, потому что впервые он не дал мне закончить фразу. Не уверен, что это возможно, Амели, лучше предупредить вас сразу: я должен доложить. Его голос повисает в воздухе. Нельзя доложить просто так, в одиночку в своем углу, доложить надо всегда кому-то. Это глагол с косвенным управлением, я уверена, что он это знает. Так зачем же замалчивать личность особ, к которым он должен обратиться? Потому что я эту особу не знаю, и ее имя должно оставаться тайной. Это значит, что он обратится не к мадам Трагик и не к мадам Брюн, но к их вышестоящему начальству, к их n+1, +2, +3, +4, может быть, даже +5. Мы в дерьме! У меня не хватает сил остановить Габриэля, когда он звонит отцу, чтобы изложить ему ситуацию именно в этих выражениях. Как бы то ни было, он прав. Я запрещаю ему говорить что-либо сестре, она так рада, что скоро увидит своих кузенов, настоящих кузенов, приходится ей уточнить, и считает дни, открывая дверцы своего календаря каждое утро. Это уже не маленькие хитрости, не поиски, где спрятать несколько леденцов и несчастную баночку «Нутеллы». Назавтра, в субботу, кузен не подает признаков жизни. Александр думает, что он не объявится до понедельника. Напряжение растет. Лезвие ножа на наших шеях поблескивает в темноте. Уснуть после этого невозможно. Белые ночи и черные дни. Ничего праздничного в выходные, они проходят в ожидании новостей, которых нет. Не радуют ни фермерские гамбургеры из нашего любимого бистро, ни кино после. Понятия не имею, какой фильм мы посмотрели, я спросила мальчиков, они тоже не помнят. Александр оказался прав, приговор был вынесен в понедельник, во второй половине дня. Я была в зуме, когда получила текстовое сообщение от кузена. У меня перехватило дыхание, когда оно высветилось на экране моего телефона. Все в порядке, Амели, не беспокойтесь. Хороших вам всем праздников! Наслаждайтесь Лондоном и передайте от меня привет королеве. Если бы не совещание, я бы заплакала. Столько же от облегчения, сколько и от усталости.
Никогда мы так не радовались, сев в поезд. Эйфория охватила нас, едва мы оказались на своих местах. Пока дети, расчехлив айпады, начинают свои игры, между мной и Александром разыгрывается странная сцена. Прямиком из «1984». Он Джулия, я Уинстон. Он берет с меня обещание держать при себе все, что произошло, не говорить о кузене ни моему брату, ни его жене, которым мама ничего не рассказала. Как бы то ни было, «Евростар» положил конец нашему кошмару. Они позволили нам покинуть дом и территорию, значит, все хорошо, что хорошо кончается. Давно пора, не оставаться же всю жизнь, держа руки по швам! Александр подкрепляет слово делом. Потом, будто, тронув ремень, что-то вспомнил, он роется в кармане джинсов, достает плитку шоколада, завернутую в фольгу, и ломает ее на две половинки. Еще не взяв свой кусок, я понимаю по запаху, что это не обычный шоколад. Этот темный и блестящий. Ничего общего с ломкой, тускло-коричневой субстанцией, проштампованной как экологически чистая, у которой бывает, насколько можно это описать, горьковатый вкус горелого. Мне случалось, уже не помню когда, пробовать шоколад, похожий на тот, что дал мне Александр. Первый глоток его аромата вызывает во мне какое-то сильное и волнующее воспоминание, которое я никак не могу поймать. Сознавая, что мы играем сцену, недоступную нашему пониманию, я спрашиваю, где он отыскал этот шоколад. На черном рынке, отвечает он с деланным равнодушием, и купе оглашает его смех.
Часть третья
Но как мы могли возомнить себя снова хозяевами нашей судьбы на заре 2021-го? На костер наши мечты о вновь обретенной свободе и возвращении к нормальной жизни. Все желания, которые мы загадали на английском, подражая акценту «френчи» моего брата, совершенно пьяные, в ночь с 31 декабря на 1 января, рассеялись как дым. Я видела, как они поднимаются в небо, когда выходила из такси, которое привезло нас с Северного вокзала. Обнаружив, что окна в гостиной светятся, я все поняла. Александр тоже заметил свет, когда поднял голову к нашим окнам, набирая код, и начал орать на детей. Кто-то из вас опять забыл погасить? Вы понимаете, какой это расход? У меня не хватило духу его разубедить, но я нашла в себе мужество, сама не знаю как, упредить противника. Я поднялась пешком, пока он с грехом пополам втискивался в лифт с детьми и чемоданами. Так я пытаюсь смягчить падение. Их падение. Наше падение, всех четверых. Я вставила ключ в замочную скважину, и мне, конечно, не понадобилось отпирать. Его С Новым годом, Амели даже не удивило меня. Но видеть его, видеть снова, в моем переднике, том самом, зеленом, с надписью Я шеф, вышитой красными буквами по-английски, мне невыносимо. Что вы здесь делаете? Happy new year
[8], кузен! радостный крик ворвавшейся Лу заглушает мой вопрос. Александр за ее спиной, с рюкзаком на плече и чемоданом в руке, задает тот же самый. Его ошеломленное лицо исказилось. Веки, скулы, ноздри, рот, подбородок, все дрожит. Но его брошенный на меня тревожный взгляд пугает меня меньше, чем глаза Габриэля. В них горит злоба и нестерпимое чувство вины, которые, я это знаю и, увы, ничем не могу помочь, снедают его и до сих пор. Я подумал, вы устанете с дороги и будете довольны, что вас ждет хороший ужин, присаживайтесь, все готово, объясняет мне Кузен, указывая на стол в гостиной. Настоящий новогодний стол. Он постелил одну из моих белых вышитых скатертей, посыпал ее моим золотым конфетти, достал столовое серебро, мои салфетки с блестками и бокалы на высоких ножках, в которых красуются бумажные салфетки из «Монопри», он даже потрудился сложить их веером. Лу присвистнула, любуясь результатом. Для поддержания разговора кузен объясняет, что приготовил ужин из того, что оставалось в холодильнике, где он и не рассчитывал найти столько чудес: курица, картофель фри и даже копченая лососина. Это заслуга твоей предусмотрительной мамы, отвечает он Лу, которая не скупится на похвалы. Даже Габриэль, поначалу сдержанный, начинает улыбаться, рассказывая про нашу поездку в Лондон, но Александр молчит на протяжении всего ужина. Мне тоже довольно трудно ломать комедию и изображать мать семейства, счастливую, что не надо стоять у плиты. Зайди к нам кто-нибудь в этот момент, что бы он увидел? Какое зрелище являли мы все вместе за столом? Мне хочется только одного: поскорее с этим покончить и чтобы он ушел. Но вечер затягивается, и у меня такое чувство, что ему доставляет извращенное удовольствие тянуть время, предлагая детям добавки, засыпая их вопросами, запрещая мне потом убрать со стола, мы с Александром сами! У меня и так дел хватает, это правда, хлопот полон рот. Разобрать два чемодана и загрузить цветное в стиралку, прежде чем лечь. Держитесь, желает мне кузен, когда наконец уходит. Хлопает дверь, заглушая наши вздохи облегчения. Лицо Александра, когда он заканчивает убираться в кухне, красноречиво говорит о степени его раздражения. Я тоже на пределе. Злость и напряжение, накопившиеся за ужином, стучат в висках. И вдобавок вы все уложили ваши сумки кое-как! Никаких сил нет, чтобы разобрать и аккуратно сложить всю эту одежду. Дети, идите помогите мне. Кажется, будто я говорю со стенами. Ну же, пожалуйста. Не докричаться. Дети слишком довольны, оказавшись в своих комнатах, и притворяются глухими. Габриэль, ответь мне, эти спортивные носки твои или папины? Полуголый, в наушниках, врубив рэп на полную мощность, сын вряд ли меня услышит. Отжимания в половине одиннадцатого, нет, я сплю! Живо под душ, а то я рассержусь. А ты, Лу, убери эту мангу, надевай пижаму и иди чистить зубы. Стиралка оглушительно звенит. Ты слышишь, мама? Да, спасибо, моя козочка, иду. Лучше тебе лежать в постели, когда я вернусь. На бельевой веревке нет места. Мне нужны три вешалки, чтобы повесить рубашки. Разумеется, никто мне их не принесет. Достало! Из-за спешки и раздражения я стукаюсь мизинцем ноги о колесико красного чемодана, открывая шкаф. Какая боль! Твою большую ароматическую свечу куда убрать? – спрашивает меня Александр, который уже наводит порядок в гостиной. Куда хочешь, мне плевать. Давай-ка, Лу, зубы, скорее! Все разбросано, диски, свитеры, плюшевые игрушки, комиксы, рыцари, джинсы, каскетка, динозавры, кроссовки и лазерный меч свалены на полу. Я больше не могу. Дети, идите за подарками! Угу, мам, две секунды. Нет, сейчас же! Тебя поди пойми, я думал, ты хочешь, чтобы я пошел в душ, парирует Габриэль и запирается в ванной. Меня прорывает. Я ору: Я десять раз вас звала, все очень просто, или вы сейчас же забираете ваши подарки, балованные паршивцы, или, клянусь, я их выброшу в окошко и вас заодно! Вне себя, я подкрепляю слово делом и уже берусь за шпингалет, как вдруг раздается звонок, действующий на меня как электрошокер. Расстроенное лицо Александра удесятеряет мой страх, но выводит из оцепенения. Глазок подтверждает: это он, там, стоит за дверью. Моя челюсть так дрожит, что не может удержать раздвинутые в улыбке губы, когда я встречаю улыбку кузена. Он избавляет меня от приветствия, ведь мы только что простились, но предлагает свои услуги как ни в чем не бывало, я даже почти готова убедить себя, что он ничего не слышал, но нет, конечно же, он все слышал. Все. Я могу вам помочь, Амели? Я пытаюсь выглядеть непринужденно и отвечаю самым спокойным голосом, на какой только способна: Нет, спасибо, все в порядке, мы ложимся спать. Ладно, тогда спокойной ночи, Амели, бросает он в ответ и сбегает вниз по лестнице.
* * *
Он не сказал мне до завтра, но я знаю, мы все знаем, что он вернется назавтра после этого кошмарного вечера. Мы все четверо дали бы руку на отсечение. Поэтому никто не удивляется его звонку, когда мы садимся ужинать, и приходится поставить еще один прибор. Как и вчера, Кузен не дает мне помочь ему убрать со стола после ужина и отправляет меня нормально принять душ, пока он наведет порядок. Хлопочет он долго, я слышу. В 22 часа, когда я выхожу из ванной, больше ни звука. Я думаю, что он ушел, как вдруг… Змея! Нет, мои ноги спотыкаются о большой черный шланг… В конце которого я вижу ножной насос, потом подушку, надувной матрас, спальный мешок. Мне требуется несколько секунд, чтобы осмыслить эти картинки. Я не верю своим глазам. И своим ушам, когда кузен выходит из кухни, объясняя мне, что позволил себе почистить зубы в раковине, потому что ванная была занята. Вы же не собираетесь здесь ночевать? – выговаривает моя отвисшая челюсть. Да, Амели, эта часть процедуры, это необходимый этап в рамках вашего семейного сопровождения. Слов нет. Он говорит, что скоро ляжет, и советует мне последовать его примеру, ведь завтра меня ждет длинный день. Я не в силах ответить на его Спокойной ночи. Мой рот с усилием растягивается в полуулыбке, и ноги несут меня в кровать, на которую я падаю, оглушенная, старясь с грехом пополам сдержать слезы, которые все равно ничего не изменят. Александр уже погасил свет, когда прошептал мне: Не говори, что он ночует здесь, но я достаточно хорошо его знаю, чтобы представить, как он побледнел. Он обнимает меня, и мы долго лежим неподвижно, прижавшись друг к другу, с открытыми в темноту глазами, единые в разделенном потрясении от невообразимого.
Наутро от кузена ни следа. Ножной насос, подушка, надувной матрас и спальный мешок исчезли. Можно подумать, что я все сочинила. Александру тоже хочется верить в дурной сон. Увы, нет. Мама, кричит Лу из ванной, Кузен забыл свою зубную щетку! Он выбрал желтую, наверно, чтобы отличать от четырех наших, между которыми ее воткнул. Словно нож. Но она не так агрессивна, как его бритва, лежащая на заставленной полочке рядом с моей губной помадой. Он мог бы положить ее рядом с дезодорантом Габриэля или туалетной водой Александра, но нет. Ее лезвие направлено на меня. Мне он уготовил его. Это не может быть простым упущением. Я понимаю его жест как предупреждение, предостережение. Даже угрозу. В наших интересах оставаться в рамках, потому что он держит нас на мушке. И чтобы мы это хорошенько поняли, чтобы это уложилось в наших глупых головенках раз и навсегда, он оставил свои вещи на виду.
* * *
Зубная щетка обозначает его территорию и поворотный момент. Окончательный разрыв с нашей прежней жизнью. Мой страх, что кузен вернется, и тревожное ожидание были ничем в сравнении с ужасом сосуществования с ним двадцать четыре часа в сутки. Его тень витает теперь над каждой секундой нашей жизни. Он не покидает нас больше никогда. Сегодня днем, в порядке исключения, он ушел, отлучился едва ли на час, чтобы повидать свою семью, взять чистую одежду или просто подышать воздухом, откуда мне знать? Я не знаю, почему он позвонил в дверь, когда вернулся, ведь у него есть ключ, свой ключ, который он заказал тайком. Лень доставать его, как Габриэлю, или он ради удовольствия заставляет меня вздрогнуть? Возможно, и то и другое. Когда он дал о себе знать, крикнул: Это я! из-за двери, чтобы мне не пришлось смотреть в глазок, я вспомнила песенку, которую обожал в детстве мой сын, он слушал ее непрерывно в своей музыкальной книжке, до двадцати раз подряд. Чтобы включить ее, ему достаточно было открыть окошко, в которое большой олень видит зайца, тот бежит к нему и стучится: Тук, Тук, дверь открой, там в лесу охотник злой, и, конечно, добрый олень открывает зайцу: Заяц, заяц, забегай, лапу мне давай. Но я-то открыла злому охотнику, у меня не было выбора, потому что теперь он живет у нас.
Он видит нас постоянно. Видит не только, как мы едим и пьем, видит, как мы работаем, звоним по телефону, читаем, размышляем, разговариваем, зеваем, кашляем, чешемся, одеваемся, обуваемся, разуваемся, дремлем, целуемся. Видит, и как мы срываемся, потому что это, конечно, еще случается время от времени, хотя наш гнев очень быстро растворяется в стыде, ведь мы выставляем себя напоказ. Он видит, как мы застилаем постели и моем посуду. Не видит только, как мы отправляем естественные надобности, и даже Лу теперь запирается в туалете. И как занимаемся любовью, не видит, но в последнее время нам как-то не до любви. Я не могу привыкнуть к его людоедскому взгляду на наши тела и лица. Он в самом деле пожирает нас глазами. У меня такое чувство, будто его зрачки раздевают нас, срывают одежду, а потом сдирают и кожу. Он видит все, даже из другой комнаты. Должно быть, он развил гипертрофию всех органов чувств или использует акустические рожки, чтобы слушать через замочную скважину, потому что различает малейшее движение, самый тихий шепот. Лу прозвала его Совиным слухом, потому что вычитала в своем «Окапи», что полярная сова может засечь добычу более чем в ста метрах, под сорока пятью сантиметрами снега. И так же, как сова, он передвигается бесшумно. Его звериная гибкость позволяет ему скользить, исчезать, когда ему надо, и появляться в другом месте как по волшебству. Должно быть, он окончил специальные курсы, выучился на человека-змею или на шпиона и умеет распознавать места, где скрипит паркет, потому что я никогда не слышу, как он подходит. Это изматывает – знать, что за тобой наблюдают ежесекундно. Мне вспоминаются мужчины и женщины с картин Хоппера
[9], сидящие в одиночестве на краю кровати или дивана, голова опущена, плечи сутулятся, и я завидую расслабленности их тел, которые, едва притворена дверь, убегают от общества, прячутся от его глаз и от его суда. Вот этого-то отдохновения мы теперь лишены.
* * *
Да кем мы себя возомнили?
Можно подумать, что мы могли бы жить вот так,
Стирать наше грязное белье в семейном кругу,
Чтобы в это не вмешивалась судебная машина,
И чтобы никто не имел права заглянуть в программу.
Государство не дремлет.
Оно следит за нами, ведет этот танец, печальный хоровод,
Выталкивает из круга все, что мы построили, и все рушится,
Трах-тарарах.
* * *
Больше невозможно повидаться с кем бы то нибыло на выходных. Я плохо себе представляю, как буду отчитываться о своих отлучках перед кузеном или говорить о нем, а ни о чем другом я говорить не способна, моим друзьям, тем более их знакомить. Умираю от стыда при одной мысли об этом. У меня нет другого выхода, приходится отменить все встречи и приглашения, которые я с удовольствием записывала в мой большой новенький бумажный ежедневник, купленный перед каникулами. Пирог волхвов с Софи и ее детьми, аперитив с Гаспаром, пижамная вечеринка Лу и Жозефины, девичник, назначенный на следующую неделю дома: я все отменяю эсэмэсками. Набираю всем одно и то же сообщение, каждый раз ссылаясь на ковид, на него ведь легко все валить. Элиет советует мне беречь себя, Жанна успокаивает: не волнуйся, чокнемся за Новый год, когда тебе будет лучше. Жюльетта, которая тоже ничего не подозревает, потому что я давным-давно ничего ей не рассказывала, а о кузене вообще не осмелилась упомянуть, высчитывает, что мой период изоляции не кончится к ее дню рождения, и с огорчением заключает, что я пропущу ее сорокалетие. И правда, как жаль… Я вдвойне наказана. Ложь, стоившую мне дороже всего, я оставила напоследок. Нелегко сообщить родителям, что мы не увидимся в эти выходные и им придется сдать билеты на скоростной поезд. Я прекрасно знаю, что они скучали без нас 25 декабря, хоть и были рады, что их дети и внуки собрались в Лондоне. Вчера мама прислала мне фотографию фуагра с инжиром, с аббревиатурой J-2
[10] вместо подписи. Она и так не могла дождаться 11 января, чтобы отпраздновать Рождество… Я включаю радио и уединяюсь в своей комнате, плотно прикрыв дверь, чтобы позвонить ей. Не хватало еще, чтобы кузен услышал, как я лгу своей матери. Гудок, второй, третий, и я молюсь, чтобы попасть на автоответчик. Обычно по четвергам в 15 часов она играет в бридж. Но она снимает трубку за игорным столом. Моя дорогая! От широкой улыбки, озарившей ее голос, дрогнула моя, когда я сообщила ей якобы плохую новость. Ох! А я-то так радовалась! Твой отец тоже огорчится… Но ничего, держись, милая, это всего лишь отложенная партия. Я вешаю трубку с комом в желудке и гвоздем в сердце. А когда пройдет карантин, что я сочиню? Мы поедем к ним в Экс, утешает меня Александр. Велим детям не рассказывать о нашем жильце, и все будет хорошо. В один день все мне говорят: полно, не беспокойся. Черные штрихи испещрили страницы моего ежедневника, и от всех этих вычеркнутых встреч настроение на нуле. Я погружаюсь в бездну отчаяния. Единственная хорошая новость во всем этом, что мне не пришлось увольнять Клару. Она написала мне вчера с извинениями, что с ее расписанием во втором семестре никак не получится встречать детей из школы. Я могла бы ее успокоить: все равно у нас теперь есть няня на дому.
* * *
Одна ванная на четверых – это уже было непросто, а уж на пятерых… Кузен предлагает установить очередность, чтобы избежать затора по утрам. График, который он вывесил на холодильнике, учитывает мое расписание. Зачем мне мыться первой в 7 часов, если я остаюсь дома на удаленке? В эти дни приоритет предоставляется Габриэлю, потом Александру. Это не лишено логики, вот только он регулирует не только очередь в душ. Я обнаружила это однажды вечером, валясь с ног от усталости, когда мне на голову хлынула ледяная вода. Я уклоняюсь, поворачиваю смеситель на 40 градусов и больше, жду, но течет только чуть теплая струйка. В ярости я хватаю полотенце, вылетаю из ванной, бросаюсь в кухню, открываю дверь шкафчика, где прячется водонагреватель, закрываю ее и бегу в гостиную, где нахожу Александра за стаканом рома под неодобрительным взглядом кузена, который сообщает мне, что отныне горячая вода будет отключаться после 21 часа и включаться утром, между 6:30 и 7:30. Надо отучить Габриэля слишком подолгу лежать в ванне и, главное, заставить его просыпаться вовремя, если он хочет принять душ перед уходом в коллеж, объясняет он мне. И потом, вам же, Амели, не придется по три раза заходить в его комнату и отбирать у него одеяло и подушку, чтобы наконец поднять, добавляет он с иронической улыбкой.
Он теперь распоряжается всем. Его цель ясна: ликвидировать наши беспорядки, наши лености, заставить нас отказаться от семейных привычек, которые он считает дурными (почти ко всем мы сегодня вернулись). Он находит, что Лу ложится слишком поздно, а мультики, которые она обожает, слишком жестоки. «Наруто» не для нее, «Приключения Тинтина» куда лучше, но только не больше получаса, и ничего, что это всего полторы серии, объясняет он моей дочери, которая требует в среду планшет. Он ограничивает и время Габриэля за монитором, забирает у него смартфон в 21:15 каждый вечер, и я бы этому порадовалась, если бы не боялась до дрожи, что он конфискует и наши. К счастью, нет, свет и вайфай выключаются только для детей. Меня же он контролирует в потреблении белого вина. Распорядился, чтобы я больше не пила в будни и не превышала трех бокалов по выходным. В субботу, когда я хотела налить себе еще, бутылки больше не было на столе. Он следит также за речью детей и одергивает их, когда они говорят неправильно или позволяют себе грубое слово. Я больше не могу, мама, жалуется однажды вечером выведенный из себя Габриэль, он прямо Паскаль. Философ? Да нет, старший брат, воспитатель из «SOS моей семье нужна помощь!» А… Мне тоже кажется, что я участвую в «Суперняне», передаче такого же сорта, где некая Сильвия истово служит не справляющимся семьям, помогает родителям вернуть свой авторитет, уважение детей и таким образом вновь обрести гармонию семейного очага. Да, бывает, что кузен и меня тоже поучает. Я хотел бы с вами поговорить, Амели, обращается он ко мне вскоре после своего водворения, однажды утром, когда Александр и дети только что ушли. У него смущенный вид, какого я прежде за ним не замечала, и «Не этим вечером» в руке. Я позволил себе позаимствовать вашу последнюю книгу, какой грубый язык! Зачем же употреблять глагол трахаться и к чему столько членов и хренов? Его конек, после языковой ортодоксальности, несомненно, гигиена. Однажды в воскресенье он интересуется, с какой частотой я меняю пододеяльники и полотенца, и, явно неудовлетворенный моим уклончивым ответом, требует еженедельной стирки. Ничто не ускользнет от его бдительности, его невероятной бдительности. Он держит свои радары включенными даже в ватерклозете. Однажды под вечер я понимаю, увидев его выходящим из туалета, что Габриэль, должно быть, обрызгал сиденье, и слышу, как он требует поднимать его, а еще лучше писать сидя, Так чище для всех, понимаешь, Габи? Его реплика уязвила меня, как и моего сына, но я поостереглась пересказывать ее его отцу, который хвалится меткостью. В квадрате стыдно признаваться, что он указывает нам даже, как мочиться. Но хуже всего то, что он проверяет, не забываю ли я принимать противозачаточные. Я всегда оставляю блистер на виду, на полочке над раковиной, именно чтобы не забыть, и ему нет ничего проще, чем пересчитать таблетки. Однажды, в четверг, он позвал меня из ванной: Амели, идите сюда скорее! Я пила кофе, прибежала, встревоженная, и просто обалдела, когда он, со щеками в пене, указал пальцем на вчерашнюю белую таблетку, которую я действительно не приняла. Я чуть не вышла из себя, готова была послать его к чертям, спросить, куда он лезет, не кажется ли ему, что он переходит все границы, не вышел ли он за рамки своих полномочий, но при виде его черных глаз и направленного на меня лезвия бритвы прикусила язык. Он, не двигаясь, ждал от меня повиновения, поведения благоразумной матери, понимающей, что двух мелких достаточно, особенно когда на тебя положила глаз Защита детства, и я, как хорошая собачка, послушалась хозяина, выдавила вчерашнюю таблетку и проглотила на его глазах. То же самое повторилось однажды в воскресенье. Александр и дети были дома, он, полагаю, счел неуместным призывать меня к порядку при всех, потому что молча принес блистер оптимизета в мою комнату, где я читала, и на этот раз я покраснела до корней волос.
* * *
Трудно признать, что я была этой женщиной, покорной, сломленной, еще бы, если так долго прогибаться. Ватные ноги, сутулая спина, безумный взгляд, в ту пору я – уже не я. Я здесь, но где-то не здесь. Я играю роль и понимаю, как это трудно, каких немыслимых усилий это требует, жить как ни в чем не бывало, делать вид и одновременно делать все остальное, вставать, ходить, есть, говорить, слушать, утешать, размышлять, работать. У меня не было выбора, и все же я не могу себе простить, что дала так себя закабалить, попав в капкан вместе с мужем и детьми. Мы, все четверо, под домашним арестом. А между тем никаких решеток, никаких замков, никаких железных дверей – что нас держит? Провожая Лу на день рождения ее одноклассника однажды днем, я поняла что. Ее друг Маттео живет на бульваре Араго, 88, и, хоть я забила адрес в Google-карты перед уходом, чтобы не опоздать, я ее не заметила, увидела только ее соседей, сад Обсерватории и больницу Кошен, и даже паркуясь, не обратила на нее внимания, занятая своим маневром. Только выйдя из лифта, когда мама Маттео открыла мне дверь и проводила в гостиную, я вздрогнула, увидев ее. Тюрьму Санте. Я впервые увидела ее так близко, впервые увидела по-настоящему, за охряной оградой, ее огромные стены из песчаника, полуторавековой давности, так насмешливо рассекающие небесную синеву. Я смотрю сверху и как будто дразню ее, взираю свысока на узников, которые идут гуськом, там, внизу, у меня под носом, совсем близко, меньше чем в сотне метров, по двору, именуемому прогулочным, где когда-то возвышалась гильотина, сегодня обнесенному колючей проволокой, на которой агонизируют два десятка порванных мячей. Я была совсем не готова к этому зрелищу, когда шла сюда. Я выбита из колеи, мне неловко. Хочется смотреть на что-нибудь другое, не на этот двор, не на этих зеков и эту сторожевую вышку, с которой за ними наблюдают, я пытаюсь отвлечься, переключить внимание, заставляю себя проявить интерес к праздничному столу и программе развлечений, которую радостно излагает мама Маттео. Тщетно. Как я ни отвожу глаза, как ни пытаюсь зафиксировать взгляд на книжном шкафе, баре, открытой кухне, он возвращается, ударяясь, точно птица об оконное стекло. Надо сказать, что вид сверху на исправительное учреждение захватывающий. Люди ходят и ходят по кругу против часовой стрелки, возможно, хотят повернуть время вспять. Их слышно даже за закрытым окном. Они говорят громко, прямо кричат, окликают друг друга, а другие, невидимые, участвуют в разговоре из камер, орут через решетки своих тесных карцеров, куда, должно быть, с трудом проникает воздух, и я не знаю, что мне сильнее всего мешает – этот гомон, эти крики попавших в капкан животных, из которых не все смирились и чья ярость поднимается до квартиры Маттео, или теснота клетки, по которой они кружат, кружат и кружат без конца. Голова кругом идет, шепчет чей-то отец рядом со мной, тоже завороженный этим неожиданным видом. На нем куртка лаке с коричневым вельветовым воротником, которую он, вероятно, надевает на охоту, и я не знаю, адресует ли он эту неуместную, но верную фразу себе самому или мне, молча растекающейся лужицей, неспособной скрыть впечатление, которое производит на меня этот вид тюрьмы с неба. Ян Артюс-Бертран
[11] должен бы его сфотографировать, успех обеспечен. Мальчик начал открывать подарки. Ленты и бумага валяются на полу, кругом разбросаны комиксы, манги, Лего и плеймобили, среди которых я узнаю полицейский мотоцикл. Сок, тарелки, стаканчики и вазочки с конфетами загромождают стол, уже липкий от колы и фанты, и я спрашиваю себя, взглянут ли дети, с блестящими губами и полными ртами мармеладных ягод, на заключенных сейчас, когда подадут свои тарелки маме Маттео, чтобы она положила им по куску шоколадного торта, на котором красуются семь свечей, как я догадываюсь, волшебных. Я не спрошу об этом Лу. Другие вопросы осаждают меня на обратном пути. Как может эта семья там жить? Я не могу себе представить папу и маму Маттео, сидящих за аперитивом с видом на тюрьму, как сидели бы с видом на море. А ведь такое наверняка с ними бывает. А узники – догадываются ли они, что другие люди, помимо охранников, наблюдают за ними без их ведома, в точности как наблюдает за нами кузен? Мне вдруг вспоминается полотно Ван Гога «Прогулка заключенных». Я впервые увидела его воочию в Фонде Виттон, в полутьме зала, посвященного исключительно ему, 17 октября 2021, если верить дате моего поста в Инстаграме, а я ей верю. Задним числом я понимаю, что в то время кузен нас уже навестил. Значит, мне уже было страшно. Не потому ли мне до сих пор видится эта вереница заключенных, кружащих по мощеному двору, слепому, без неба, и затесавшийся среди них Ван Гог, глядящий нам прямо в глаза? Я с волнением узнала, что он написал эту картину в Сен-Реми-де-Прованс в 1890-м, после пребывания в психиатрической лечебнице, опираясь на гравюру Гюстава Доре, которую подарил ему брат Тео, потому что не было больше денег, не было бумаги, не было вдохновения, не было ничего, и два месяца спустя, всего два месяца после этого полотна, он умер. Неужели я тоже умру теперь, когда вошла в этот круг? Первоходки, как называют тюремщики оказавшихся в заключении в первый раз, каторжники на дому, попавшие в западню, даже не выходя из своей квартиры, вот кто мы теперь. К счастью, Александр предложил забрать Лу после работы, я ни за что не смогла бы снова туда подняться. Тот день истощил последние силы, которые у меня оставались.
* * *
Я шла в ту пору на микроскопические и трогательные хитрости, теперь я это понимаю. Я держалась во что бы то ни стало за наши игры в карты, за уроки на столе в кухне, за наши мимолетные ласки, вечерние и утренние поцелуи, за все пустяки нашей повседневной жизни до него. Слушать радио, готовя обед, у него под носом, читать сказку Лу в ее комнате перед сном, ждать, не торопя ее, чтобы она выбрала одну из двух книг, которые нравятся ей обе. Ам, страм, грамм, пик и пик и колеграм
[12], а ведь я прекрасно знаю, что он нервничает, поглядывая на часы, за стеной, но только так я могу сопротивляться. Жалкие потуги. Мои редкие бунты сводятся к чтению в Интернете обо всем, что касается социальных служб, да еще я прибавляю отопление за его спиной, украдкой ем шоколад и курю тайком. Смехотворная интифада, потому что наш тюремщик становится все требовательнее, не терпит ни малейшей оплошности и чуть что одергивает нас. Однажды в среду он прямым текстом вызывает меня в гостиную, чтобы устроить головомойку. Лу отказывалась делать уроки, и я пригрозила, что не отведу ее на дзюдо, если она немедленно за них не сядет. Лучше бы я этого не говорила! Не успела я закончить фразу, как кузен ворвался в комнату дочки и приказал мне следовать за ним. Нет, что за дела, Амели, вы совсем того? То, что вы сделали, называется шантажом, представьте себе! Надо ли мне напоминать вам, что спорт, как и питание, не должен быть предметом наказания, что нельзя лишать ребенка ни десерта, ни внеклассных занятий? Тем более что Лу ни о чем не просила, если я не ошибаюсь, это вы и только вы настояли, чтобы она брала уроки гитары и занималась дзюдо, как ее брат, не так ли? Мне пришлось признать, что он прав, и я бормотала какие-то оправдания, лишь бы он отпустил меня.
Однажды февральским вечером, 14 февраля, если точно, напряжение еще усилилось. Я запомнила дату, потому что, хоть и не признаю этого коммерческого праздника, хорошо помню, как готовила ужин, думая, что в этом есть какая-то патетика – встречать День святого Валентина с кузеном в качестве дуэньи. Итак, 14 февраля в квартире завизжала сирена, так пронзительно, что нож дрогнул в моей руке и порезал палец. Тыква краснеет, доска и блюдо тоже, кровь брызжет. Течет повсюду, течет и звенит, звенит без остановки; доведенная до крайности, я хватаю полотенце и, закутав раненую руку, вылетаю из кухни. Не надо идти в комнату Габриэля: звук идет из коридора, точнее, из-под двери ванной, где крутится волчок. Наклонившись, я узнаю мой старый кухонный таймер в форме помидора и хочу его поднять, но тут дверь распахивается и вылетает мой сын, в ярости. Нет, ты прикинь? – шепчет он, полуголый, уперев руки в бока, замотанные полотенцем. Он решил ограничить мое время душа до пяти минут и нарочно кладет таймер под дверь, чтобы мне пришлось выйти, иначе его не остановишь, объясняет он дрожащим от гнева голосом и тут замечает мою окровавленную руку. Вернувшись к плите – перевяжу позже, – я застаю кузена в кухне. Он отмыл стол, доску, нож и блюдо, оно блестит, как его глаза, в которых светится злобная, может быть, даже кровожадная радость. А на губах его играет сардоническая усмешка. Габриэль за весь ужин не произносит ни слова, что не мешает мне слышать все, чего он не говорит. Я слышу его сердце, его гнев и такую же ярость Александра, слышу, как они бьются вдали за моей собственной паникой. Но особенно беспокоит меня Лу, которую я как раз больше не слышу. Как будто из нее выкачали всю радость. Ей, такой веселой по натуре, такой болтушке, нечего больше рассказать. Даже своим рыцарям. Беспроблемная и очень смирная девочка. Растерянная, безмолвная, замурованная. Она ничего не понимает, ничегошеньки. И эта боль неведения захлестывает ее, когда она ложится спать, сразу после последнего, самого последнего поцелуя. Она теперь каждый вечер спрашивает меня, является ли Кузен членом нашей семьи, и еще: Скажи, мама, он еще долго будет спать в гостиной? Может быть, мы переедем, чтобы у него была своя комната? Он останется с нами навсегда? И напрасно я отвечаю отрицательно на все ее вопросы, изо всех сил изображая непринужденность, Нет, моя козочка, что ты! и напрасно Лу тоже изо всех сил растягивает губы в улыбке, которую так трудно изобразить, улыбке до него, беззаботной и ободряющей, я знаю, что она знает, что я ничего не знаю, и чувствую, что лгу все более неумело. Я тоже боюсь, что он никогда не уйдет, боюсь, что нас больше никогда не будет четверо, боюсь, что нас будет четверо +он всю жизнь, до конца наших дней. Потому что четверо +он – это не пятеро. Это страшно, это стыдно.
* * *
Уборка – ничего лучшего я не придумала, чтобы отвязаться от кузена. Он перестает за мной наблюдать, когда я отмываю дом, и я создаю себе броню из жавеля, «Аякса», уксуса, губок, щеток и тряпок, чищу, драю, мою, натираю больше, чем требуется. Сколько еще все это будет продолжаться? Меня прорывает, когда я убираюсь в спальне. Никто меня не слышит благодаря гудению пылесоса, и я позволяю себе сорваться, поддаюсь натиску рыдания, слишком давно загнанного внутрь, оседаю на пол. Стыд, страх, слезы, я все выпускаю наружу и плачу под защитой мотора. До тех пор, пока не чувствую на спине теплую руку Александра, я и не слышала, как он вошел. Держись, любимая, успокаивает он меня, помогает подняться и ведет в ванную. Как давно он не называл меня любимой? Закрыв за собой дверь, он обнимает меня, целует, уверяет, что все будет хорошо, клянется, что кузен рано или поздно уйдет. Мой палец панически вскидывается, делая ему знак понизить голос. Излишняя предосторожность, потому что в соседней комнате продолжает гудеть пылесос. Это лучшее прикрытие, какое мы смогли найти. Я бы посмеялась, если бы мне все еще не хотелось плакать. Я хочу поверить Александру, но я ничему больше не верю, поэтому просто зарываюсь лицом в его теплую и мягкую шею, закрываю глаза и вдыхаю сандаловый запах его туалетной воды – по крайней мере, он не изменился. Знаешь, Амели, я за тебя беспокоюсь, говорит он и осторожно поворачивает меня к зеркалу, смотреться в которое я избегаю уже несколько недель. Я упорно не поднимаю головы, тогда он сам берет мое лицо в ладони и поворачивает к зеркалу. Я вижу свое отражение, но я его не узнаю. Чьи эти потухшие глаза, обведенные лиловыми кругами, эти пересохшие губы, растрескавшиеся от экземы, которая расползается пятнами до самого носа? Не мои. Может быть, они принадлежат миссис Парсонс, соседке Уинстона, которая позвонила к нему, чтобы попросить починить раковину у нее на кухне. Как о ней, обо мне можно сказать, что в мои морщины въелась пыль. Знаешь, то, что ты довела себя до такого состояния, вредит и твоему здоровью, и продвижению нашего досье, сетует Александр. Так что, пожалуйста, возьми себя в руки, все будет хорошо, но для этого надо держаться, у нас нет выбора. Подумай о детях, заставь себя делать хорошую мину, пусть даже при плохой игре. Его выражение меня возмутило. Делать хорошую мину, что это, собственно, значит, объясни мне? На что, черт возьми, похожа хорошая мина? В моей, бледной и опустошенной, нет ничего хорошего, и мне не нужно зеркало, я и так это знаю. Да нет же, поверь, сделай усилие, заклинаю тебя, улыбнись хотя бы, умоляет Александр. Я слышу, как в его голосе дрожит та же паника, что и в моем. У него подавленный, такой убитый вид… Невыносимая грусть захлестнула его. Правда в том, что он тоже больше не может. Бедные мы старые тряпки, тени самих себя. Укол жалости распрямляет мои плечи и надувает грудь. Я должна взять себя в руки, сердце мое, ты прав. Я растягиваю рот в оскале Джокера, обещаю Александру изображать оптимизм, употреблять более легкие, не такие подозрительные слова, и тренируюсь перед зеркалом, чтобы доказать ему свою готовность. Я спрятала свой страх под нереальной маской безрадостного удовольствия, скроила выражение безмятежности и ухитрилась изобразить хоть натянутую, но веселость, какой не находила в себе уже которую неделю. Вперед во всеоружии! Я открываю дверь и, пройдя мимо Александра, импровизирую непринужденность из подручных средств при виде кузена в дверях нашей спальни. Он хмурит брови неодобрительно и удивленно, заметив забытый у кровати пылесос. Как ни в чем не бывало я наклоняюсь за ним, меняю насадку и самым естественным тоном, на какой только способна, объясняю кузену, что мне надо пропылесосить плинтусы. Он ничего не понимает из-за шума, и я кричу, прося его подвинуться, а потом благодарю шарлатанской улыбкой, разве что чуть растрескавшейся от страха. Все, обещаю, сегодня за обедом, если он пошутит, я постараюсь засмеяться, хотя бы пару раз хихикну, просто вторя ему, буду непринужденной матерью, которой не в чем себя упрекнуть. Как бы то ни было, мы теперь только обезьяны в ливреях, замороженные нейроны и обнаженные нервы. Овцы Панурга, плененные и закрепощенные, нет, козлы, которых сотрудник Защиты детства держит за бороду, и ему даже не надо грозить шлепком, потому что они больше не смеются.
* * *
К моей коже липнет вот уже два месяца омерзительный плевок скрытой правды. Я теперь только и делаю, что вру. Вру моей издательнице, которая любезно интересуется, как у меня дела, вру маме, которая тревожится, что я редко даю о себе знать в последнее время, и спрашивает о планах на ближайшие каникулы, вру отцу, который в конце концов послал рождественские подарки почтой, вру брату и моим дорогим друзьям. Максим, Элиет, Софи, Жанна, Гаспар, Жюльетта, я вру вам всем, простите. Постыдную, дурно пахнущую правду знает только Лора Х. Я позвонила ей тайком по-быстрому, чтобы сказать, что кузен поселился у нас. До сих пор слышу ее изумленный голос в трубке. Она просто не может опомниться. Ну, Амели, и огорошили же вы меня. Слухи о пилотном проекте, совместном детище министерств Семьи и Юстиции, ходили, но она им не верила. Никогда и представить себе не могла, вы слышите, Амели, ни на секунду, что они могут перейти от слов к делу, осуществить подобную меру на практике. Однако, пока все это не выходит за рамки закона и нас ни в чем не обвиняют, она ничего не может для нас сделать. Но она обещала мне провести собственное расследование, связаться с кое-какими знакомыми из Защиты детства. И она это сделала. Спасибо, дорогая Лора. Знать, что вы оберегаете нас на расстоянии, что вы нас не бросили – это придало мне мужества. Я сохранила сообщение, которое вы прислали мне вскоре: Какие они все трусы, прячутся за профессиональную тайну. Черт знает что. Держитесь. Я держалась, мэтр, вы же знаете, и видит Бог, я пыталась проникнуть в эту окаянную тайну. Сколько часов я провела и потеряла в Интернете в поисках других семей, столкнувшихся с той же ситуацией, что и мы? Я делала это с работы, чтобы кузен не дышал в спину. Социальный помощник в семье, социальный помощник на дому, социальный помощник поселился дома, социальный помощник живет у нас, социальный помощник живет с нами: я все набирала в Google и даже использовала разные поисковики. Тщетно. Ничего не нашла. Ни в Yahoo! ни в Bing, ни в Qwant, ни даже в DuckDuckGo. Ни единого свидетельства, ни малейшей информации. Я не верила своим глазам. Однажды поздно вечером я встала и включила телефон, уверенная, что поняла, почему выходил облом. Ошибка в мужском роде, решила я. И начала все поиски заново, набирая на этот раз социальная помощница. Но это тоже ничего не дало. Не можем же мы быть единственными, кому пришлось пережить такое! Нет, подтверждает Лора Х. Так в чем же дело? Может быть, людям слишком стыдно рассказывать о том, что с ними случилось. В точности как нам, мы ведь скрываем это от всех. Да, наверно, и им стыд затыкает рты. Вот и объяснение, почему все молчат.
Часть четвертая
Тереть, чистить, резать, лущить, шинковать, одно и то же каждый день или почти. Безумное количество времени уходит у меня на готовку, с тех пор как ушла Клара. Лучше было бы покупать побольше замороженных продуктов. Погруженная в хозяйственные размышления, я не слышу, как подошел кузен. Его улыбка входит первой. Я вам помогу, объявляет он в дверях кухни, вдвоем будет быстрее. Я устала, дел по горло, все мне тягостно, даже этот килограмм зеленой фасоли, и я не говорю нет. Я говорю спасибо, просто спасибо, и, конечно, он отвечает пожалуйста, Пожалуйста, Амели. Этот голубой наряд под цвет ваших глаз идет вам изумительно, заявляет он, как будто так и надо, выдвигая ящик с приборами. Топорно и старо как мир. Его комплимент, однако, застает меня врасплох. И смущает. От него не ускользнуло, что на мне новая рубашка, он ведь видит все, а Александр ее не заметил. Где вы ее купили? – интересуется он. Вот он уже кладет нож и ножницы на стол, вытягивает табуретку, поворачивает ее и, наклонившись надо мной, задевает мой затылок, перед тем как сесть. Какой-то незавершенный жест, легкое касание и его дыхание на миг. Я вздрагиваю. Все волоски на теле мгновенно встают дыбом, гусиная кожа. Во мне опускается шлагбаум, все запирается на замки и задвижки. Воздух сгустился, и я его почти осязаю. Вдруг возникает убежденность, что сейчас произойдет что-то окончательное. Да, это точно. Наверняка. Впервые с того сентябрьского дня, когда он явился к нам, мы с ним остались вдвоем, только вдвоем. О, конечно, это бывает по четвергам и пятницам, когда я на удаленке, но в эти дни я сижу у себя, оставив ему гостиную, не обедаю, стараюсь не оставаться с ним в одной комнате до возвращения детей в конце дня. А по вечерам, в среду и в выходные Александр, Лу или Габриэль всегда недалеко. Но сейчас – нет. Сейчас никого нет дома, никого между нами. Он так настойчиво смотрит на меня в упор, что мне становится не по себе. В виске просыпается жилка и бьется, бьется, а сердце пульсирует даже в кончиках пальцев. Я вдруг не могу ими пошевелить. Рука кузена, нырнув в пакет, натыкается на мою. Плененная в пластике, не двинуться. От неожиданности я не в состоянии высвободить руку, когда он сжимает пальцы крепче. Я ищу убежища в очистках, в царапинах на столе, белизне стен и складках серого свитера, который Лу забыла убрать, но этого недостаточно, чтобы меня успокоить. Что-то перетекает из его тела в мое. Из его ладони, которую он наконец разжал, выскользнула дрожь, какая-то давняя, пришедшая издалека, она сбивает его с толку и цепенит меня. Мне бы возмутиться, пошарить в себе в поисках гнева, но я и этого не могу. Страх наказания тормозит меня, но не меньше – удивление. Я ошеломлена. У меня странное ощущение, что я вижу его в новом свете. Ослепительно ярком. Беспощадном. Он мне отвратителен, однако его длинные ресницы притупляют мою ярость, идеальный рисунок губ подавляет мою ненависть. Его лицо лучится печальной красотой, которая мне знакома. Вдруг приходит смутное и в то же время неотвязное убеждение, что я его уже видела. Ну да! Я ошарашена совпадением. Никогда прежде я не замечала, до какой степени он похож на моего первого возлюбленного. Да и на других, которые были после, а Александр, между прочим, не имеет с ними абсолютно ничего общего. Да, физически он – мой тип, признаю. В других обстоятельствах он бы мне понравился, это бесспорно и это не может быть случайностью, потому что нет ничего случайного в этой истории с самого начала. Самое время поговорить с ним с открытым забралом. Но поздно. Он встает, отодвигает стул, смотрит на меня еще раз, и это в последний раз он смотрит так. Его молчание проложило границу, которую мы не перейдем. Однако он не мешает мне услышать четыре слова, хоть их и удерживают его поджатые губы: Это останется между нами.
* * *
Когда наутро звонит будильник, нет никаких сил встать и уж тем более разговаривать с кузеном. Лучше почитаю. Я купила «1984» в новом переводе Жозе Камуна, он перевел в настоящем времени, и одна фраза запала мне в голову, угодила точно в цель: «Они могут выяснить все, что ты говорил или делал, даже думал, до мельчайших подробностей. Но сердце человека, загадка для самого себя, остается недоступным». Я вчера остановилась на том месте, когда Джулия падает под ноги Уинстону, вышедшему из своей кабинки в министерстве Правды, где ему поручено переписывать Историю. Когда она рухнула на пол перед ним в коридоре, он чувствует в себе искру странной эмоции, потому что ему кажется, что перед ним распростерт враг, пытавшийся его убить, но ведь эта молодая женщина с красным поясом – человек, и она, возможно, что-то сломала. Он помогает ей подняться, и именно этот момент она выбирает, безумная! – ведь они прямо под телекраном, – чтобы сунуть ему в руку бумажку. Сложенный вчетверо листок, совсем маленький комочек, он воображает его носителем политического сообщения или, возможно, угрозы, строгого предупреждения, западни, но на самом деле она написала на нем всего три слова, которые он, изумленный, читает, три взрывоопасных слова, зажигающие пожар в его нутре и одновременно в моем, и он не может устоять перед искушением перечитать их, вернувшись на свой пост, прежде чем выбросить компрометирующую записку в гнездо памяти, несмотря на опасность, которой он подвергается, проявляя излишний интерес перед телекраном; три слова, которых Александр не говорит мне больше, даже на своем целомудренном английском, с тех пор как кузен поселился у нас: я тебя люблю.
* * *
Что-то дремавшее во мне проснулось и бьется теперь в изгибе поясницы, электризуя меня. 1000000 вольт. Сегодня вечером мне хочется любви, и, возможно, я плутую, что хочу просто любви, а не с Александром, но тем хуже, с ним это наверняка тоже иногда случается. Он это почувствовал. Мне не надо придвигаться к нему, не надо просить его снять кальсоны, в которых он всегда спит, даже в сорокаградусную жару. Он уже здесь, голый, за моей спиной, я заканчиваю раздеваться, и он принимается мне помогать. Расстегивает молнию на юбке, и она соскальзывает на пол, справляется с застежкой лифчика, а потом… Его торопливые руки на моей груди, его язык на моей коже, его короткое дыхание у меня в ухе, и мое ухо у него в зубах. Дрожь пробегает по моему телу, когда он кусает его, потом опускается на корточки, чтобы полизать меня сквозь кружева, но нет, я хочу, чтобы он взял меня сразу, и я шепчу ему: Возьми меня, возьми меня сильно, а ведь мои желания – приказы, и он повинуется, стаскивает с меня трусики, входит, движется взад-вперед, проникает глубже, и вдруг – стоп. В чем дело? Александр отстраняется, выпускает мои бедра. Прислушивается, замерев. Показывает Тсс! молча, приставив палец к губам, а член уже печально опал. Погруженный в темноту коридор внезапно освещается, об этом можно догадаться по полоске света, просочившейся под нашу дверь. Это он! Я знаю, я чувствую, я его слышу, там, прямо за дверью. Шорох его ног по паркету тревожит тишину. Хочет ли он постучать и не решается? Во всяком случае, ждет. Я не знаю чего, но он ждет. И мы тоже ждем. Не шевелясь, не глядя друг на друга. Не сводя глаз с двери, замерев в страхе, что она сейчас откроется. Но нет, его шаги удаляются, свет гаснет. Антракт окончен. Можно было бы начать с того места, на котором остановились. Но как заниматься любовью после такого? В точности как когда Габриэль в свое время ложился под нашей дверью, или даже Лу сидела под ней не так давно с журналом или комиксом в воскресенье, когда мы подолгу не вылезали из постели, и мы не могли их ругать, ведь формально они соблюдали категорический запрет будить нас. Александр ложится, ложись же, и я следую его примеру, прикорнув в его объятиях. Это хотя бы позволено?
* * *
Я решила пройтись. Холод царапает кожу. В новое время года я не приглашена, на улице пахнет весной, а во мне зима. Я не могу опомниться. Оттого что мир в норме, время течет без нас и пролетело так быстро. Январь, февраль, вот уже март, и лопаются розовые бутоны на вишнях. Скоро придет весна, потом лето. Придется ли провести их с ним? Воздух, такой мягкий, сочится беспричинной радостью. Ничего не меняется в квартале. Рынок по вторникам, четвергам и воскресеньям и очередь в булочную каждый вечер, в час горячего багета. Столько всего отличает нас сегодня от других, тысячи километров пролегли между нами и этими семьями, а ведь все они живут здесь, совсем рядом. Я смотрю на людей на улице, на террасах кафе и, хоть никогда их не видела, узнаю всех. По их непринужденному виду, высоко поднятой голове, прямой спине, расправленным плечам. Это тела из другой жизни, без надзора. Эти люди свободны. Да, даже в спешке, даже в стрессе, даже в масках, даже в горе, даже когда они курят вейпы или затягиваются сигаретами, они свободны. А я заперта в книге. Вернее, в двух книгах. «1984» Оруэлла и «Надзирать и наказывать» Фуко. Добро пожаловать к нам, Старший Брат и скрытые камеры на дому. Может быть, я схожу с ума? Мальчики иногда говорят, что я достала их своими романами, что я только и делаю что читаю, а когда не читаю, то пишу, конечно, они не говорят так впрямую, но дают понять, перебивают меня, вдруг заводят речь о футболе, А знаешь, Неймар… А Золотой мяч – как ты думаешь, кто получит в этом году? Так что, может быть, я сама нарываюсь. Может быть, вымысел всосал меня вместе с моими близкими и скоро нас сожрет.
Я не слышу, как меня окликает подруга, и ей приходится снять свою белую в красных сердечках маску, чтобы я ее узнала. Жюльетта! Боже мой, сколько сообщений я тебе оставила с января! – восклицает она. Мы не виделись с… Целую вечность! Четыре месяца, подсчитывает она. Нет, ты представляешь? Жюльетта не спрашивает меня, как дела, она сама видит, что дела плохи. Но что с тобой случилось? – ахает она, как будто меня не узнать, как будто я только что оправилась от аварии, и, в сущности, возможно, так оно и есть. Я не знаю, что ей ответить, и ссылаюсь на усталость. Усталость – это практично. Стресс тоже. Мы прошлись немного по тротуару, и она тащит меня на террасу соседнего бистро. Я отговариваюсь работой, но в ответ: Ой, брось, десять минут на кофе у тебя найдется, как раз проходит официант, и она, не спросив меня, заказывает два – американо для себя, эспрессо для меня, мне не оставили выбора, и мне это нравится, что она так резка со мной, почти груба, что заставила меня остановиться, поговорить с ней. Я сажусь, смотрю на нее, и в этот момент какой-то приводной ремень лопается во мне, прорывается плотина. Какое-то время, показавшееся мне бесконечным, хотя прошло, наверно, всего секунд десять, я медлю, меня одолевает искушение вывалить ей все, прямо здесь, у прилавков рынка. Рассказать обо всем, что произошло с того дня, когда кузен явился в дом, выложить все, что я скрывала, например, почему не пришла на ее день рождения в январе. И все-таки – нет. Что-то во мне одумалось. Невозможно произнести эти жалкие слова, не имеющие к нам никакого отношения, беда, насилие, мучение, подозрение, и назвать связанных с ними злодеев, и про уязвимых детей, приемные семьи, нет, не хватает духу выстроить фразы, которые станут нам приговором. Слишком страшно, что Жюльетта усомнится, что хотя бы на миг вообразит нас проблемной семьей, увидит во мне недостойную мать, мать-ехидну, злую мачеху, и представит моих детей со змеей в кулаке
[13]. Поэтому я лгу. И чтобы Жюльетта не заметила неизгладимого образа кузена в моих зрачках, я опускаю глаза, скрывая его за усталостью и гневом. Мы говорим о работе, о детях, о ковиде – и все. Ладно, мне пора. Жюльетта целует меня, берет обещание вскоре увидеться и не замечает, что я скрестила пальцы.
* * *
Дети теперь стараются разговаривать с кузеном как можно меньше. Фразы, которые они удерживают в брошенных на меня взглядах, мне как острый нож. Я угадываю их страх по обгрызенным ногтям Лу, по дрожащим коленкам Габриэля, по их опущенным плечам, по едва заметному, но постоянному напряжению их затылков. Сколько усилий, чтобы запереть на замок наши реакции, заткнуть рты, заморозить лица, обездвижить руки и ноги, которые больше никогда не отбивают такт… Нам удалось научиться жить в новом теле, без смеха, без крика, без следов и отголосков. Но какой ценой? Теперь я больше боюсь не кузена, а нас. Тех, кем он заставляет нас быть. Мы – шарлатаны, мы – незнакомцы, никуда не годные родители и дети в мертвом доме. Александр больше не свистит, когда бреется, Габриэль больше не слушает музыку, Лу больше не поет за играми и даже не загружает новые сказки в свою читалку. Я больше не пишу, не смею встать, чтобы подоткнуть Лу одеяло, а ведь погладить ее волосики во сне, полюбоваться спящим детством, которое еще сохранилось в пухлости щечек и ручек, – это то, что я люблю больше всего на свете. Но хуже всего, что нам больше нечего сказать друг другу даже за пределами квартиры. Остались только самые лаконичные разговоры да жалкие беседы о погоде. Я понимаю это, придя за дочерью в школу однажды в пятницу. Невольно ругаю холода и прекрасно вижу, что нам не доставляет удовольствия даже заход в любимую кондитерскую. Ты уверена, что это не слишком много? – перебивает меня Лу, когда я заказываю официанту три макарона и два горячих шоколада. Слышать после каждого глотка: Мы ему не скажем, правда, мама? – меня убивает. Кузену больше не надо ничего делать. Он заразил нас всех, колонизировал наши тела и стал полноправным хозяином наших мыслей, которые давно стреножил, как и нашу речь. К чему бежать, если не спастись, если, даже отсутствуя, этот человек остается с нами, в нас?
* * *
Полгода делать вид, как будто.Как будто я не под наблюдением,Я, несчастная мать, заподозренная в дурном обращенииЗащитой детства.Мне хочется, чтобы все кончилось.Вернуться к нашей прежней жизни.До 119, до него, до этого безумия.Когда же все это кончится?Трагик отказалась мне это сказать вчера,когда я ей позвонила.Я молча коплю ненависть.Я могу ее потрогатьИ чувствую, что рано или поздно она прорвется.
* * *
Лето приближается большими шагами, еще три месяца, и оно наступит. Брат звонил мне днем, предложил снять квартиру в Ле Туке на вторую половину июля. Ту же, что три или четыре года назад, помнишь? Да как же, знаешь, на дамбе, не доезжая Фонтенбло, прямо напротив Элио-Пляжа, так кузены смогут ходить в клуб пешком. Когда он это сказал, я ударилась в панику, не понимая, как он узнал, пока до меня не дошло, что он имел в виду наших детей. Я говорю да, Да, конечно, я рада. Но Максим вряд ли почувствовал эту радость на другом конце линии, потому что попросил подтверждения. Я еще раз ответила Да, усиленно изображая энтузиазм, хотя ни в чем не была уверена. Отпустит ли нас наш кузен? А что если он заставит нас остаться в Париже на все летние каникулы или, хуже того, поедет с нами в Ле Туке?
* * *
Мне кажется, по ватной тишине наших вечеров, по этой безмолвной мягкости, в которую мы вчетвером кутались, я скучаю сильнее всего. Я не могу больше выносить ужины впятером. А эти вечера втроем! Остаться с ним тет-а-тет, когда убрано со стола, младшая спит, а у старшего конфискован смартфон, – это всего тяжелее. Александр считает своим долгом не дезертировать из гостиной и продолжает торчать там с ромом и планшетом. Я у себя дома, насколько мне известно, шепчет он мне, когда я удивляюсь, Да как ты можешь? Лично я разговаривать с ним, когда он достает свой скарб, ставит насос, раскладывает спальный мешок и матрас, потом смотреть, как он преспокойно его надувает, как ни в чем не бывало, будто бы мы пригласили его на одну из пижамных вечеринок, которые так любила Лу еще недавно, – нет, не могу, это выше моих сил, и я иду спать. В своей постели я еще чувствую себя лучше всего. Не так плохо, будет, пожалуй, вернее.
* * *
Я хотела, чтобы все кончилось, и вот, ирония судьбы, кончилась я. Прикована к постели, распята на матрасе. Вчера, когда прозвонил будильник, я не смогла встать. Была просто физически неспособна. Спину ломило, руки не поднимались, перед глазами пятна. Я сделала несколько попыток, но все кружилось. Ноги ватные, накатила тошнота. Мне удалось дотащиться на четвереньках до туалета и в последний момент поднять крышку. Уткнувшись головой в унитаз, я блевала, закрыв глаза, чтобы не видеть, что из меня выходит, страх, ненависть, обиды, душившие меня, все, что подкатывало к горлу много недель и что я больше не хотела держать в себе. Это продолжалось долго. Когда все кончилось, я нажала на спуск, но тут же тошнота подступила снова. Меня опять рвало, хотя было больше нечем. Вышла желтая с зеленым отливом желчь, маленькая грязная лужица, в которой плавала моя боль. Это было отвращение. Безмерное отвращение. К нему, к нам, ко всему. Особенно к себе. И это, как нарочно, единственная неделя в году, когда Александр уезжает в командировку, чтобы встретиться с клиентами. Он звонит мне из Брюсселя, и я преуменьшаю, мол, все будет хорошо. Но все нехорошо, совсем. И вот сегодня утром, на второй день, когда стало ясно, что я все еще не держусь на ногах, я сдалась. Из постели позвонила в «SOS Медицину», врачи не смогли определить что у меня, ни ковид, ни грипп, но нашли упадок сил, прописали витамины и долипран, спасибо, это у меня есть, и выписали больничный на неделю. Я позвонила шефине, рассыпалась в извинениях, что подвожу ее перед самой сдачей номера, дрожащим от стыда голосом объяснила, в каком я состоянии, и положила трубку. Потом, кажется, отключила звонок мобильного, положила его на тумбочку у кровати и больше ничего не помню.
Потом я тонула. Я провалилась в сон, по словам Габриэля, похожий на кому. Покупки, готовка, уроки, вечерняя сказка – все делал кузен. Это мне рассказали дети. Лу сказала, что они с братом по очереди дежурили у моей постели, когда возвращались из школы, что она положила на мой пылающий лоб свою мочалку-рукавичку в форме рыбки, которую обожает, уверенная на сто процентов, что она меня вылечит, и видишь, мама, помогло. Я знаю, что кузен тоже не отходил от меня, он был со мной целыми днями. Этого мне никто не говорил, но я знаю. Я это чувствовала издалека, сквозь ватный туман, в котором блуждала. Из-под сомкнутых век я его видела, его, все видящего, все слышащего, он сидел напротив моей кровати в старом зеленом кресле с подголовником, доставшемся мне от бабушки. Выхаживал меня. Он столько ходил за мной, а теперь меня выхаживал. Префикс как появился, так и отпал вместе со мной. Мы вместе лежали, сраженные. Он все равно ходил за мной, а я спала, спала.
Я проспала трое суток, не просыпаясь и не двигаясь. Это первое, что мне сказали дети, когда я проснулась. Александр подтвердил. Встревожившись, что я не отвечаю ни на его звонки, ни на сообщения, он позвонил Габриэлю и в среду уже ехал в скоростном поезде. Он рассказал мне это, как только я открыла глаза, это и еще тысячу подробностей о своей поездке. Как менял билет, как встречался с клиентами, с какими не смог повидаться, как злился его босс, как он мучился чувством вины и все такое, но мне было не до этого, я только хотела знать, где кузен. Где он? – спросила я. Александр и дети, сидевшие вокруг меня на постели, вдруг замолчали. Переглянулись. И я поняла. Еще до того как они мне ответили, я поняла. Поняла сразу. По их еще недоверчивому виду, по их растерянным глазам, по их странноватым лицам выживших я поняла, что он ушел. УШЕЛ! И, как они, я сначала не могла в это поверить. Не смела. Нет! Не может быть. Ушел, в самом деле? В самом деле ушел? Вы уверены? Но как это – ушел? Ушел как пришел. Без предупреждения. Нам надо все-таки остерегаться, нет? Да нет же! Лу успокоила меня, сказала, что я не должна волноваться, что он забрал все свои вещи, спальный мешок, насос, надувной матрас, и полотенце тоже, и его бритвы больше нет на полочке, и его желтая зубная щетка не стоит в стакане, Вот видишь, мама, он ушел взаправду. Габриэль добавил, что нашел ключи кузена на виду на столе в кухне, а расписание посещения душа, прикрепленное к холодильнику, исчезло, как и фотография их троих, которую сделала его сестра в Парк-де-Пренс, с пальцами, растопыренными победным V, в тот вечер, когда победил «Пари Сен-Жермен», Ты помнишь? Александр, который этого не заметил, специально пошел к входной двери убедиться. Действительно, поляроидного снимка нет, объявил он с досадой и заключил, что, таким образом, нет ничего, абсолютно ничего, что бы доказывало, что кузен был у нас. Можно подумать, что этот тип никогда не существовал, что мы все сочинили. Наверно, это было слишком, перебор информации для усталой женщины, какой была я, и я снова уснула. Тело и мозг были полны облегчения.
* * *
Я одна дома, никто не видит, как я завтракаю, никто не видит, как я расхаживаю в ночной рубашке, никто за мной не шпионит. И я никуда не спешу, тяну время, впервые за такой долгий срок. Голое время, никаких глаз. Мне кажется, я открываю заново эту пустую квартиру, вновь ставшую моей, нашей, хоть я еще не смею в это поверить, и мне везде мерещится призрак кузена. Но нет, все кончено, он ушел, все кончено. Фраза звучит раз за разом в тишине у меня в голове и оглушает меня, пока я разгуливаю по гостиной, по комнате Габриэля, чья кровать, о чудо, застелена, и в комнате Лу, которая пока еще не поет и не свистит, но заикнулась о том, чтобы пригласить в гости свою подружку Жозефину в ближайшие выходные. Повсюду витает какой-то незнакомый запах, я не узнаю его, даже сосредоточившись. Ну же, попробуй еще раз, вдыхай, еще вдыхай. Ах, ну конечно, это же отсутствие кузена, запах покоя, в котором нас наконец оставили, и я упиваюсь им до бесконечности. Вот бы так всю жизнь. Оставаться здесь, не двигаться. Просто дышать этим обволакивающим покоем, до оторопи похожим на красоту. Это жизнь, нашу жизнь, только нашу, вернули нам. Есть что-то от выздоравливающего больного, что-то зыбкое, но все же вполне реальное в этом внезапном затишье, в этом обретенном спокойствии, которое пьянит меня. Я чувствую, что воскресаю, знаю, это слишком громкое слово, но именно так и думаю, как будто я чуть не умерла.
* * *
Следующие выходные похожи на условно-досрочное освобождение. Ты можешь делать, что хочешь, все, что хочешь и когда хочешь, возможно, это звучит глупо, но это упоительно. Хочется завтрашнего дня, хочется солнца, хочется приблизить лето, которое мы, стало быть, проведем без него. Пикник, что скажете? Топот, радостные крики, звон ключей. Александр буркает ОК и идет в подвал за вином, Габриэль ворчит, хлопает своей дверью, посылает меня подальше, и мне так дороги эти звуки, все эти бубенцы нормальной жизни. Сказано – сделано, все готовы. Корзинки в лифт и под ручку в парк. Вот, отлично, лучшее место. Мы расстилаем наши парео на лужайке, отдохнувшей за зиму, Лу бежит к стенке для лазанья, Габриэль достает свой мяч, Александр свою газету, а я ложусь, закрываю глаза… И вдруг открываю их. Оторопь. Мои локти сгибаются, плечи и бюст поднимаются, и вот уже мои ноги идут, потом бегут, бегут помимо моей воли. Остановить их невозможно. Быстро вниз по склону, быстро обежать ульи, миновать статую Брассенса, быстро выбежать из парка, споткнуться на мощеной площади, где красуются быки, быстро снова вниз по Кронштадтской улице, перебежать, не дожидаясь зеленого света, быстро код, 1801А, быстро по лестнице, прыгая через ступеньки, запыхавшись, ключ в замочную скважину, в уличной обуви, плевать на обувную полицию. Поискать сначала в кухне, потом в гостиной. На диване нет, на журнальном столике тоже, значит, в спальне. На моем столе тоже нет, ни на тумбочке, может быть, в кровати? Перевернуть подушки, приподнять одеяло. Ну да, вот он, этот окаянный мобильник! Палец слишком взмок, чтобы разблокировать его касанием, и я набираю код 231106, с двух попыток, 231106, вот. Кликаю на контакты, набираю букву К в поисковой строке, потом У, З, наконец пишу целиком его имя, то есть кличку, вернее, псевдоним, Кузен. Я сохранила его номер после той эсэмэски, в которой он давал нам разрешение ехать в Лондон на Рождество. Но нет, ничего. Его мобильный номер исчез. Не может быть. Я пытаюсь еще раз. Тщетно. Он, должно быть, стянул мой телефон, когда я болела, и преспокойно удалил свой контакт, пока выхаживал меня. Да, наверно, все так просто. А я-то глупо понадеялась припереть его к стенке… Значит, кузен действительно ничего не забыл, ничего не оставил после себя. Ничего, ничегошеньки. Даже обгрызенного ногтя. У нас не осталось абсолютно никаких следов его пребывания. Никаких доказательств. Разочарование, смешанное с досадой, буравит мне грудь. От злости ли, от спринта или от неожиданности? Я не знаю, и, честно говоря, мне плевать. Меня вдруг охватывает безмолвное веселье, дикое и несуразное. Есть что-то головокружительное, даже упоительное в этой вдруг переполнившей меня радости. И тогда тихо-тихо, только для себя, одна посреди этой пустой гостиной, я шепчу незапамятные слова, позабытые слова, смеющие выразить благодарность и счастье. Я произношу их сначала робко, потом повторяю, повторяю, скандирую все громче, все быстрее. Произношу их нараспев, раз, другой, досыта, и убегаю, хлопнув дверью, пока хмель не ударил в голову, сбегаю по лестнице и вылетаю, ошалевшая, на улицу Вуйе. Вокруг ни души. Редкие клиенты на террасе кафе кажутся статуями, как и официант, застывший со своим подносом в равновесии. Уснули? Во всяком случае, не двигаются. Это прекрасно и жутко одновременно. Можно подумать, что от моей радости мир окаменел.
Неотложная нужда? – посмеивается Габриэль, когда я возвращаюсь. Я киваю, ведь так и есть, и не могу удержаться, чтобы не спросить его: А у тебя еще есть номер кузена? Да нет, мама, конечно, больше нет. А ты как думала? – вспыхивает он, но тут же смягчается. Но ничего страшного, все равно он нам больше не нужен, правда? Да, милый, ты прав, он нам больше не нужен. В самом деле. Лучше не скажешь. Я возвращаюсь на свое место на лужайке, под большим каштаном, между задремавшим Александром и Лу, уткнувшейся в «Анатоля Латюиля». Я хотела бы думать о чем-нибудь другом, но думаю о нем. Сколько понадобится времени, чтобы воспоминания о нем оставили меня, чтобы кончилась эта бесконечная маета между головокружением от потери и от освобождения? К счастью, Лу звонко смеется. Я не знаю, над чем, над Анатолем ли, или ее просто щекочет трава, но перезвон ее чудесного смеха захлестнул меня, встряхнул, и ее заразительная веселость стала моим спасением. В ее глазах пляшут искры нежности и, вспыхивая в воздухе, зажигают огонь весеннего возбуждения, для которого не нужна причина, но именно оно может сделать нас непобедимыми, убедить в том, что нас ждет что-то большое, что лучшее впереди, что оно вот-вот возникнет на нашем пути, прямо сейчас. И в самом деле так и есть. Это настоящее и внезапно будущее тоже. Время возможностей. Только наше время. Прежнее время, без него, время, когда были долгие утра и ленивые дни. Это надо отметить! Я достаю из сумки припасы, тарелки, приборы, сыр, ветчину, томаты. А потом и стаканы. Каждому свой напиток: «Будвайзер» для Александра, кола для Габриэля, который хочет пригубить пиво отца, фанта для Лу, которая, однако, требует сначала глоток колы, и белое вино для меня. Не слишком фруктовый вкус? – спрашивает Александр и пробует. Я смеюсь. Как бы то ни было, во всех наших стаканах сегодня вкус свободы. Радости и облегчения вдруг становится слишком много. Александр, взволнованный, поднимает свою банку высоко, очень высоко над головой и говорит: Чокнемся? – так беззаботно, что никто бы и не подумал, сколько раз мы едва не чокнулись в эти последние месяцы. И да, мы чокаемся. Чин-чин! А потом снова ложимся в траву. Рядышком. Ничего и никого между нами. Только мы вчетвером. И небо у ресниц.
Эпилог
Париж, 5 июля 2021
Мадам и Месье Кордонье
_______ 75015 Париж
Мадам, Месье,
В Местную социальную службу поступила информация, касающаяся ваших детей в рамках парижских программ защиты детства*. Нам было поручено оценить положение ваших детей _________ и определить вместе с вами действия по помощи и защите, которые могут быть оказаны вашей семье.
По выполнении этапов с 1 по 3 новой пилотной программы защиты детства и с учетом выводов из представленного нам отчета Местная социальная служба приняла решение приостановить упомянутые действия по помощи и защите.
Доводим, однако, до вашего сведения, что при поступлении любого нового сигнала в течение двадцати четырех ближайших месяцев мы будем вынуждены приступить к выполнению процедур пристального рассмотрения и усиленного контроля (этапы с 4 по 6 новой пилотной программы защиты детства).
Напоминаем вам, что вы, разумеется, можете в любой момент обратиться к одному из наших сотрудников. Местная социальная служба всегда готова вас принять, если вам будет угодно. Вам достаточно позвонить в секретариат по номеру 01 56 46 33 25.
Остаюсь, Мадам, Месье, с моим искренним уважением.
Мадам Дагобер
Уполномоченный службы
*согласно закону 293 от 5 марта 2007 ст. L221, о реформе защиты детства
Примечание авторки
Я написала этот роман, исходя из личного опыта.
Это художественное произведение ни в коем случае не ставит под сомнение полезность защиты детства.