Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Авни Доши

Жженый сахар

Avni Doshi

Burnt Sugar



Copyright © by Avni Doshi, 2020 By agreement with Pontas Literary & Film Agency

Cover design © Holly Ovenden

Фотография на обложке: © Stanislas Augris / EyeEm / Gettyimages.ru.

Фотография на форзаце: © Benedikt Hilscher / EyeEm / Gettyimages.ru.

© Покидаева Т., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. Издательство «Эксмо», 2021

* * *



«Жженый сахар» не получится прочесть со спокойным сердцем — эта история пройдется по нему, как скальпель. Но вы не захотите отложить эту книгу, она завораживает. Для меня дебютный роман Авни Доши стал одним из самых ярких открытий и заслуженной номинацией на Букеровскую премию.
Виктория Стрюкова, ведущий редактор Inspiria



«Авни Доши семь лет писала свой первый роман, который был номинирован на Букеровскую премию. Поздравляем. Хорошее начало».
Euronews



«Авши Доши не просто талантливый писатель, она творец. Ее фразы резкие, невероятно точные. Это история без прикрас».
New York Review



«Тревожный дебют, поражающий своим ядом и обезоруживающий своим юмором».
Guardian



«Впечатляющая, но и опасная книга».
Элизабет Гилберт, автор романа «Есть, молиться, любить»


* * *

Эту книгу я посвящаю Ниши, Нарену и Пушпе Бесстрашной
Ma, ami tumar kachchey aamar porisoi diti diti biakul oya dzai Мама, я так устала, устала представляться тебе. Рехна Султана. Мать


Я совру, если скажу, что не злорадствую, глядя на мамины беды.

Ребенком я столько всего от нее натерпелась, что каждая из теперешних ее напастей воспринимается мной как возмездие — восстановление равновесия во вселенной, где действует рациональный порядок причин и следствий.

Но я уже не могу сравнять счет.

Причина проста: мама все забывает, и я не знаю, как с этим бороться. Ее никак не заставишь вспомнить все то, что она делала в прошлом, а значит, и не навяжешь ей чувство вины. Раньше я ей постоянно напоминала о ее прежней жестокости — как бы вскользь, просто к слову в разговорах за чаем, — и наблюдала, как она хмурится. Теперь она просто не понимает, о чем я говорю; в ее глазах плещется чистая, незамутненная радость. Взгляд блуждает вдали. Если при этом присутствует кто-то из посторонних, он прикасается к моей руке и шепчет: «Не надо. Она не помнит, бедняжка».

Сочувствие, которое она вызывает у других, порождает во мне только горечь и злость.



Я заподозрила неладное еще год назад, когда она по ночам начала бродить по квартире. Кашта, ее домработница, звонила мне каждый раз, жутко напуганная.

— Ваша мама ищет клеенку, — однажды сказала Кашта. — Боится, что вы описаете кровать.

Держа телефонную трубку подальше от уха, я нашарила на тумбочке свои очки. Рядом со мной тихо посапывал спящий муж, беруши у него в ушах светились в темноте.

— Ей, наверное, что-то приснилось, — сказала я.

Кашту это не убедило.

— Я не знала, что вы мочились в постель.

В ту ночь я уже не смогла уснуть. Даже в своем безумии мать умудрилась меня унизить.

Однажды к маме пришла уборщица, и она ее не узнала. Были и другие случаи: когда мама забыла, как платить за электричество, когда она поставила свою машину не на то место на стоянке у дома. Это было полгода назад.

Иногда я пытаюсь представить, что будет в конце, когда она превратится в гниющий овощ. Забудет, как говорить, как контролировать свой мочевой пузырь, и однажды забудет, как дышать. Человеческую дегенерацию можно замедлить, приостановить, но она необратима.

Дилип, мой муж, говорит, что мамину память надо тренировать. Я записываю разные случаи из ее прошлого на маленьких листочках бумаги и прячу их по углам в ее квартире. Иногда она их находит, звонит мне и смеется.

— Даже не верится, что у моей дочери такой жуткий почерк.

В тот день, когда мама забыла название улицы, где прожила двадцать лет, она позвонила мне и сказала, что купила упаковку бритвенных лезвий и не побоится пустить их в дело, если ее состояние будет ухудшаться. Сказала и разрыдалась. В трубке слышались фоном гудки клаксонов, крики людей. Обычные уличные шумы. Мама закашлялась и сбилась с мысли. Я почти явственно слышала запах выхлопных газов из тарахтелки ее моторикши, почти ви-дела клубы черного дыма, как будто стояла с ней рядом. На мгновение мне стало плохо. Может быть, это худшее из страданий: наблюдать разрушение близкого человека, когда все ускользает и ты не знаешь, что делать. С другой стороны, я точно знала, что это ложь. Мама не стала бы тратиться понапрасну. Зачем покупать целую упаковку, если хватит одного лезвия? У нее всегда была склонность проявлять чувства на людях. Я придумала такой компромисс: сказала маме, чтобы она не устраивала спектакль, но сделала себе мысленную пометку, что в следующий раз, когда я приду к ней, надо будет поискать лезвия и потихонечку выкинуть все, что найдется. Если что-то найдется.

С мамой я только и делаю, что подмечаю подробности: когда она засыпает ночью, с очками для чтения, съехавшими с ее сального носа, сколько слоеных пирожных она ест на завтрак, — я пытаюсь отслеживать каждую мелочь. Я знаю, как уходить от ответственности; знаю, где именно шероховатая поверхность истории отполирована до зеркального блеска.

Иногда, когда я ее навещаю, она просит меня позвонить ее старым подругам, которых давно нет в живых.

Когда-то мама с первого раза запоминала любой кулинарный рецепт. Без труда вспоминала составы чаев, которыми ее угощали в гостях. Готовя еду, она брала нужные специи с полки не глядя.

Она помнила, как соседи-меманы — к ужасу домовладельца-джайна — резали коз в Курбан-байрам на балконе над прежней квартирой ее родителей и как портной-мусульманин с жесткими, словно проволока, волосами однажды вручил ей маленький ржавый тазик, чтобы собирать кровь. Она помнила металлический привкус во рту. Помнила, как облизала свои алые пальцы.

— Моя первая в жизни невегетарианская еда, — сказала она.

Мы сидели у реки в Аланди. Паломники мылись, скорбящие высыпали прах в мутную воду. Река цвета гангрены вяло несла свои воды куда-то вдаль. Маме хотелось хоть ненадолго сбежать из дома, от бабушки, от разговоров о моем отце. Это было в тот промежуточный период, когда мы уже ушли из ашрама, но меня еще не отослали в монастырскую школу. У нас с мамой установилось временное перемирие, и тогда я еще верила, что все худшее позади. Она не сказала, куда мы идем в темноте, и я не сумела прочесть табличку в окне автобуса, на который мы сели. У меня урчало в животе от страха, что мы вновь исчезнем по маминому капризу, но мы просто сидели у реки, там, где нас высадил безымянный автобус, и, когда взошло солнце, лужи бензина, разлившегося по воде, заискрились всеми цветами радуги. Когда стало жарко, мы вернулись домой. Бабушка с дедушкой были в ярости, но мама сказала, что мы гуляли по микрорайону. Они ей поверили, потому что хотели поверить, хотя ее выдумка получилась не слишком правдоподобной, потому что их микрорайон был не настолько большим, чтобы в нем потеряться. Мама улыбалась, когда говорила, — врать она мастерица.

Ее вранье произвело на меня впечатление. Одно время мне тоже хотелось освоить умение врать без зазрения совести; других полезных умений у матери не было. Дедушка с бабушкой расспросили привратника, но он не смог ничего подтвердить — он часто спал на посту. Так что мы как бы приостановились в этой мертвой точке, как это будет еще не раз, и каждый держался за свою ложь в твердой уверенности, что его интересы возобладают. Позже бабушка с дедушкой расспросили меня еще раз, и я повторила мамину выдумку. Тогда я еще не умела думать своей головой. Я была послушной, как пес.



Иногда я говорю о маме в прошедшем времени, хотя она еще жива. Она бы, наверное, обиделась, если бы смогла это запомнить. На данный момент Дилип — ее любимчик. Дилип — идеальный зять. Их общение не затуманено ожиданиями. Он не знал маму такой, какой она была раньше, — он принимает ее такой, как есть, и с радостью вновь называет себя, если она забывает, как его зовут.

Мне хочется воспринимать ее так же, но та мама, которую я помню, появляется и исчезает передо мной: заводная кукла с испорченным механизмом. Кукла больше не движется. Чары рассеялись. Ребенок не знает, что реально, что нет. Не знает, чему можно верить. Может, она никогда и не знала. Ребенок плачет.

Жалко, что в Индии нет эвтаназии, как в Нидерландах. Не только ради достоинства пациента, но и ради достоинства всех причастных.

Я должна горевать, а не злиться.

Иногда я все-таки плачу, когда меня никто не видит. Да, я горюю, но тело сжигать еще рано.



Часы на стене в кабинете врача настойчиво требуют к себе внимания. Часовая стрелка застыла на единице. Минутная — между восьмеркой и девяткой. В таком положении они остаются уже полчаса. Часы на стене — угасающий пережиток иных времен. Они давно поломались, и никто их не заменил.

Но что бесит больше всего, так это секундная стрелка, единственная из всех стрелок, которая движется. Не только вперед, но и назад: то туда, то сюда, с беспорядочными, совершенно непредсказуемыми интервалами.

У меня урчит в животе.

Слышимый вздох облегчения проносится по приемной, когда секундная стрелка прекращает движение, но она притворяется мертвой лишь долю мгновения и сдвигается снова. Я на нее не смотрю, но тиканье разносится эхом по всей комнате.

Я смотрю на маму. Она дремлет на стуле.

Я буквально физически ощущаю, как тиканье настенных часов проходит сквозь мое тело, меняет мой сердечный ритм. Это не просто тик-так. Тик-так — вездесущее звучание, пульс, дыхание, слово. Тик-так содержит в себе биологический резонанс, который ты пропускаешь через себя, даже не замечая. Но это тиканье совсем другое: тик-тик-тик, потом долгая пауза, а затем так-тик-так.

Мама спит, открыв рот, бесформенный, точно смятый бумажный пакет.

Сквозь панель из волнистого стекла мне видны какие-то люди, сгрудившиеся вокруг узкого стола. Они слушают комментатора крикетного матча, ликуют, купаясь в радиоволнах, истекающих из динамика. Тиканье снова меняет ритм.

В кабинете у доктора нас дожидаются другие часы, нарисованные на бумаге. Только круг циферблата и стрелки, без цифр.

— Проставьте, пожалуйста, числа, миссис Ламба, — говорит маме врач.

Она берет у него механический карандаш и начинает с цифры «один». На «пятнадцати» врач говорит, что достаточно.

— Вы знаете, какое сегодня число?

Мама смотрит на меня, потом снова на доктора. Пожимает плечами. Одно плечо поднимается выше другого. Каждое проявление ее физической деградации вызывает пронзительное отвращение. Я смотрю в стену, выкрашенную в кремовый цвет. Дипломы и сертификаты висят кривовато.

— А какой сейчас год?

Мама медленно кивает.

— Начните с тысяч, — говорит врач.

Она открывает рот, уголки ее губ опускаются вниз, как у рыбы.

— Тысяча девятьсот… — медленно произносит она, глядя куда-то в пространство.

Врач качает головой:

— Вы, наверное, хотели сказать «две тысячи»?

Она радостно с ним соглашается и улыбается, словно гордится каким-то большим достижением. Мы с врачом выразительно переглядываемся.

Он говорит, что в особенных случаях они делают пункцию для диагностического извлечения спинномозговой жидкости, но он пока не решил, можно ли квалифицировать мамин случай как особенный. Он направляет ее на УЗИ и анализы крови, щупает лимфоузлы, крепит снимок маминого мозга на подсвеченную стеклянную панель. Анализирует расположение теней, ищет черные дыры. Он утверждает, что у нее мозг молодой женщины. Мозг, который прекрасно справляется со своими функциями.

Я уточняю, каковы функции мозга. Активировать нейроны и распределять электрические сигналы?

Он смотрит, прищурившись, и не отвечает на мой вопрос. У него квадратная челюсть и, похоже, неправильный прикус.

— Но мама все забывает, — говорю я.

— Да, так и есть, — говорит он, и теперь я различаю его шепелявость. Врач рисует картинку на листе бумаги. Человеческий мозг в виде пушистого облака. Он слишком быстро отрывает ручку от бумаги, и волнистые линии получаются разомкнутыми, словно облако продырявлено. — В таких случаях следует ожидать постепенного снижения когнитивных способностей, которое выражается в потере памяти и изменении личности. Симптомы, не так уж и сильно отличные от тех, что мы уже замечаем. Что замечаете вы, — поправляется он. — Пока непонятно, насколько крепка ее связь с реальностью на данный момент.

Он берет карандаш и заштриховывает те участки, где синаптический аппарат дает сбой, где отмирают нейроны. Девственно белое облако наполняется темными пятнами. Просветы в разомкнутых линиях начинают казаться истинной благодатью, сквозь них внутрь проходит хоть какой-то воздух. Гомогенетическая кора, лимбическая система и подкорковые структуры покрываются грязной, неаккуратной штриховкой. Я сижу, подложив под себя ладони.

Гиппокамп — банк памяти. При данной болезни его хранилища опустошаются. Долговременная память не формируется, кратковременная рассеивается, как дым. Настоящее становится зыбким и хрупким, и все только что произошедшее забывается в считаные секунды, словно оно и вовсе не происходило. Когда начинает отказывать гиппокамп, пространство может казаться иным, искаженным.

— Не было ли у нее серьезных травм головы? Не подвергалась ли она длительному воздействию токсинов? Возможно, тяжелых металлов? У кого-то из вашей ближайшей родни были аналогичные проблемы с памятью? Или проблемы с иммунитетом? Прошу прощения, но я вынужден спросить про ВИЧ и СПИД.

Он сыплет вопросами, не давая мне времени на ответы, и я понимаю, что ответы ему не нужны. Что бы я ни сказала, это будет, по сути, неважно. Мамина история совершенно не соотносится с ее диагнозом.

Внутри складок облака врач рисует звездочку. Рядом с ней пишет: «Амилоидная бляшка». Амилоидные бляшки — это белковые скопления между нейронами, образующиеся в мозге при болезни Альцгеймера.

Я спрашиваю:

— УЗИ показало у мамы такие бляшки?

— Нет, — говорит он. — По крайней мере, пока еще нет. Но ваша мама все забывает.

Я говорю ему, что совершенно не понимаю, как такое может быть, и в ответ он выдает целый список фармацевтических препаратов. «Донепезил» наиболее популярный. Врач пишет название и трижды обводит его кружочком.

— Какие у него побочные действия?

— Высокое кровяное давление, головные боли, расстройство желудка, депрессия.

Он глядит в потолок, щурится, пытается вспомнить другие побочные действия. На рисунке амилоидная бляшка выглядит не так уж и страшно. Напоминает одинокий клубочек пряжи. Я говорю это вслух и тут же жалею о сказанном.

— Она вяжет? — спрашивает врач.

— Нет. Она ненавидит женские рукоделия. Вообще все, что связано с домашним уютом. Кроме стряпни. Мама прекрасно готовит.

— Жаль, что не вяжет. Вязание, когда становится мышечной памятью, уже не требует сосредоточенности в определенных участках мозга, но все равно их стимулирует.

Я пожимаю плечами:

— Я, конечно, попробую ее убедить. Но вряд ли она согласится.

— При ее состоянии ни в чем нельзя быть уверенным, — говорит он. — Завтра она может проснуться совершенно другим человеком.

Когда мы уже собираемся уходить, доктор интересуется, не состоим ли мы в родстве с неким доктором Винаем Ламбой, главврачом в одной из крупных бомбейских больниц. Я говорю, что не состоим, и он, кажется, разочарован, опечален за нас. У меня даже мелькает мысль, что, возможно, выдуманное родство могло бы как-то помочь.

Он спрашивает:

— С кем живет ваша мама? С мужем или, может быть, с сыном?

Я отвечаю:

— Нет. Сейчас она живет одна.



— Не грызи ногти, — говорит мне мама по дороге домой.

Я возвращаю правую руку на руль, стараясь не сжимать его слишком сильно, но моя левая рука машинально тянется ко рту.

Амели Кордонье

— Вообще-то я не грызу ногти. Я кусаю кутикулы.

Под опекой

Она отвечает, что это без разницы, и ругает меня за дурацкую привычку. Ей жаль мои пальцы, которые выглядят так кошмарно, хотя я многое делаю руками. Я молчу, а она говорит всю дорогу. Я не слушаю, что она говорит, но слушаю, как говорит: ритм ее речи, оговорки, заминки в голосе, когда она говорит совершенно не то, что думает, и начинает отчитывать меня, чтобы скрыть собственную неуверенность. Она извиняется, говорит, что сама виновата в своих ошибках, благодарит меня и вздыхает, растирая пальцами виски. Ее губы заметно ввалились сбоку, в том месте, где недостает двух зубов. У нее такой вид, словно она съела что-то горькое.

Amélie Cordonnier

Я спрашиваю, с кем она говорит, но мама не отвечает. На всякий случай я оглядываюсь на заднее сиденье.

En Garde

У нее дома мы пьем чай с диетическим печеньем, потому что это ее любимое лакомство и сегодня у нее был тяжелый день. Я прошу Кашту приготовить мне пасту из меда и имбиря, чтобы успокоить першение в горле. Мама молча прислушивается, а потом говорит:

© Editions Flammarion, Paris, 2023

— Добавь чуть-чуть свежего корня куркумы. Буквально кусочек размером с крайнюю плоть младенчика.

© Хотинская Н. О., перевод на русский язык, 2024

Она прижимает ноготь большого пальца к кончику указательного, отмеряя точное количество. Потом опускает глаза и сосредоточенно глядит в свою чашку.

© Оформление, Livebook Publishing LTD, 2024

— Может, не надо о крайней плоти? — говорю я, ломая печенье пополам.

Дизайн обложки и леттеринг Meethos

— А что тут такого? Ты просто ханжа.

* * *

Она хорошо помнит, как задеть меня побольнее.

В ее квартире царит беспорядок. Я пересыпаю соль из трех полупустых солонок в одну. На обеденном столе лежит стопка нетронутых газет. Мама просит их не выбрасывать, говорит, что когда-нибудь прочитает.

Вам троим, попросившим меня рассказать эту историю. Нашу историю. Моим соседям (соседкам).
Я высыпаю фасоль из мешочка в металлический тхали и тщательно перебираю, ищу нелущеные зерна. Кашта пытается отобрать у меня тарелку, но я отталкиваю ее руку. Убедившись, что все нелущеные зерна отложены, я начинаю раскладывать лущеные по цветам: темно-зеленые, бежевые, коричневые. Мама смотрит на аккуратные кучки и качает головой. Я хрущу пальцами и продолжаю разбирать зерна. Я знаю, что они все равно перемешаются в кастрюле, но я начала и уже не могу остановиться, не могу прекратить поиск различий, пока каждое зернышко не окажется на своем месте, в окружении своего племени.

Мама дремлет на диване, и на секунду мне кажется, что я очень даже способна представить, какой она станет, когда умрет, когда смягчатся ее черты и воздух уже навсегда выйдет из легких. Вокруг нее вещи: газеты и фотографии в рамках, на фотографиях — лица людей, с которыми она не виделась много лет. Среди этих вещей ее тело кажется безжизненным и одиноким, и у меня вдруг мелькает мысль, что, может быть, представление, которое мы разыгрываем перед миром, стимулирует циркуляцию неких жизненно важных токов, и в присутствии зрителей сердце бодрее качает кровь. Очень просто рассыпаться на кусочки, когда тебя никто не видит.

Мы всегда попадаемся в свою собственную ловушку. И никому из нее не выбраться. Мы скребемся, царапаемся, но все впустую. Альфред Хичкок «Психо»
Моя прежняя комната отличается от всего остального пространства квартиры, как кусок пересаженной чужой кожи. Там царит идеальный порядок, безупречная симметричность, которую я оставила, уходя, и которую даже она, моя мать, не сумела разрушить. На стене в одинаковых рамах висят черно-белые наброски портретов, на расстоянии ровно в пять сантиметров друг от друга. Кровать застелена свежим бельем, но, когда я пытаюсь разгладить ладонью складки на простыне, выясняется, что они накрепко заутюжены в ткань.



После последних выборов мама ругается с телевизором каждый раз, когда на экране появляется новый премьер-министр. Он носит свою шафранную мантию как атрибут божества — складки на стилизованной плиссировке всегда располагаются на одном и том же месте. Из-за этого человека, говорит мама, у нее никогда не было настоящей любви.

Пролог

Я просыпаюсь в темноте. Экран моего телефона освещен дюжиной пропущенных звонков от Дилипа. Из-под двери гостиной сочится мигающий свет. Видимо, мама смотрит телевизор, приглушив звук.

Землетрясение, взрыв, пожар – я не знаю, к какой прибегнуть метафоре, чтобы описать разрушительную силу этого события, зияющую дыру от него в наших жизнях. Я говорю это событие, а не этот случай, потому что в нем нет ничего случайного. Мы не остались после него невредимыми, мы так и не оправились, нет, не совсем. Какая-то часть нас все еще там, в той поре, когда мы не смели ни смеяться, ни кричать, и я постоянно спрашиваю себя, какой отпечаток оно наложило на детей. Поэтому я не могу отойти и все еще злюсь. И поэтому же я наконец сдалась и решилась рассказать о том, что с нами произошло три года назад. Мой муж думает, что это пойдет мне на пользу. А я только надеюсь, что нам это поможет понять. И скрепить между собой дни. Я долго пыталась отправить свои воспоминания на свалку. Хотела вернуть жизнь в прежнюю колею, оставить прошлое позади, начать с чистого листа, перевернуть страницу – все эти выражения, которые легко приходят на ум, как будто и правда можно что-то начать с нуля. Но так, разумеется, не может быть. И тем лучше. Я все равно не хочу на это полагаться. Это значило бы потерять следы тех, кем мы были, и убить тех, кем мы стали, пусть невольно, но убить.

Небо темное, но промышленный комплекс в пятнадцати километрах отсюда испускает розовое свечение, словно прелюдию рассвета. Когда я вхожу в комнату, мамы на диване нет, и я не сразу нахожу ее взглядом. Она стоит за прозрачной тюлевой занавеской, прижавшись всем телом к оконному стеклу. Плотные боковые шторы, белые в черный «огурец», частично скрывают ее фигуру, окутав узором теней. Ее темное родимое пятно видно даже сквозь тюль: длинный тонкий овал на лопатке, как мишень у нее на спине. Ее грудь не шевелится, словно она не дышит.

Я хочу превозмочь стыд, разбередить наши раны, извлечь наши самые гнусные воспоминания из желатиновых капсул моего мозга и препарировать их одно за другим. Это будет не автобиография, а вивисекция. Я хочу написать эту историю. Потому что такой опыт горячее и острее забвения.

Полностью голая, она делает шаг назад и глядит на свое отражение в стекле. Глядит на мое отражение, возникающее рядом с ней. Ее взгляд мечется между двумя отражениями, словно она не отличает одно от другого. Противоположности часто бывают похожи.

Я прикасаюсь к ее локтю, и она испуганно вздрагивает. Потом указывает на экран телевизора, на человека, чей голос она заглушила с пульта.

Часть первая

— Вы все заодно, — шепчет она.

— Мама.

Я должна рассказать все с самого начала. С начала-начала, как сказала бы Лу. Только таким образом можно понять, как он вошел в нашу жизнь. В нашу жизнь вчетвером и в каждую из наших четырех жизней. Только таким образом можно объяснить, как он запросто их сломал. Да кем мы себя возомнили, поверив, что в силах бороться с ним, с ними и всеми их начальниками вместе взятыми, притаившимися в коварной тени своих кабинетов? Кем мы себя возомнили? Я не знаю. Все, что я знаю, – что должна рассказать, начиная с письма. Или, вернее, писем, потому что понадобилось второе, чтобы скорректировать первое. Я чуть было не написала скорректировать огонь, и это так и есть. Хорошо пристрелянное ружье, глаз в оптическом прицеле, и мы четверо на мушке. Хотела бы я потерять это письмо: пусть бы оно завалилось под диван или за шкафчик в кухне, пусть покрылось бы там пылью и было съедено молью, которая беспощадна к нашим свитерам и футболкам. Но ест ли она бумагу? Хотела бы я никогда не вскрывать это письмо. Может быть, тогда ничего бы не случилось. Как у всех до электронной почты, мой почтовый ящик ломился. И не только от рекламы. Административные бланки, платежки за квартиру, счета за газ и электричество, банковские выписки, страховые свидетельства, документы из больничной кассы, штрафы, налоги и среди всего этого – приглашения, а иногда даже открытки. Почту я получала пачками. Но такую – никогда. Это спрятавшееся в стопке письмо, с которого все началось и о котором я думала непрестанно дни и ночи, подстерегало меня. Мне бы насторожиться, а я поначалу не придала ему значения, ведь оно ничем не отличалось от других, ничто не подчеркивало его важности, ни печать, ни уведомление о вручении. Сколько времени оно смирно дожидалось меня? Дня два-три, если верить почтовому штемпелю. Вскрыв его, я вижу, что датировано оно 8 июня 2020 и послано Центром социальной помощи Парижа. Это написано большими буквами вверху слева. Внизу адрес отправителя: Центр Местной социальной службы 15-го округа, 25, ул. Фальгьер, 75015 Париж. Я прекрасно представляю себе, где это. В двух шагах от музея Бурделя [1], куда я много раз водила детей, когда они были маленькими, радовалась, слыша их восклицания перед бронзовыми скульптурами, выставленными во внутреннем садике, и фотографируя их рядом с голеньким мальчиком «Первой победы Ганнибала»: они без устали восхищались орлом, которого он победоносно держит над головой, и забавы ради копировали его позу – руки вверх, лицо в профиль, рот открыт в широкой улыбке.

Я пытаюсь ее успокоить, увести прочь от окна, но она пятится от меня, смотрит совершенно дикими глазами, и мне кажется, что она меня не узнает. Она быстро приходит в себя, но мне хватает и этой секунды, когда мама не знала, кто я. В эту секунду я стала никем.

Письмо выглядит как нельзя более официальным, и в нем определенно нет ничего забавного. Я, однако, смеюсь, читая его, уверенная, что меня разыграли. Прокатили на лодке, как говорят французы. Да, я плыву на этом самом кораблике, который служит гербом городу Парижу и шапкой посланию. Короче, это шутка.

Уложив маму в постель, я звоню ее доктору. У него хриплый, недовольный голос. Он спрашивает, откуда у меня его номер. Мой звонок вдруг становится чем-то интимным, почти неприличным, словно я перешла некую запретную черту. Его жена наверняка лежит рядом, разбуженная звонком. Я представляю их обоих в постели, представляю их смятые ночные одежды. Я чувствую, как между ног становится влажно.

— На секунду мама меня не узнала, — говорю я.

Мадам, Месье,
В Местную социальную службу поступили информация, касающаяся вашего ребенка, в рамках парижской программы по защите детства*.
Службе поручено рассмотреть положение ваших детей Лу и Гаэля и обсудить с вами возможные действия по помощи или защите, которые могут быть оказаны вашей семье. С этой целью мадам ТРАГИК, социальная помощница, и мадам БРЮН, социальная помощница, ждут вас:
В понедельник 22 июня 2020 в 11 часов
В: ЦЕНТРЕ СОЦИАЛЬНОЙ ПОМОЩИ
25, ул. Фальгьер, 75015 Париж, 15-й округ
Метро: Фальгьер.
*согласно закону 293 от 5 марта 2007 ст. L221 о защите детства.


— Такое бывает. Вам следует ознакомиться с прогрессирующими симптомами. — Его язык сонно ворочается во рту, его голос выдает раздражение, и у меня ощущение, будто я провалила экзамен.



Целый день я размышляю, ищу информацию, строю гипотезы. Я никогда не интересовалась наукой, но теперь поневоле приходится разбираться в замысловатой терминологии.

Я изучаю химический состав маминого лекарства, рассматриваю схематические изображения молекул. Вереница элегантных шестиугольников и болтающийся на конце хлороводородный хвостик. Я читаю статьи об исследованиях на животных, на мозге крыс. Таблетки, которые прописали маме, ингибируют фермент холинэстеразу: она расщепляет нейромедиатор ацетилхолин. Нерасщепленный ацетилхолин помогает замедлить болезнь и облегчить симптомы.

Но избыток ацетилхолина вызывает опасную интоксикацию.

Ацетилхолин содержится в пестицидах и в боевых отравляющих веществах, в частности в нервно-паралитическом газе.

Вещество в малых дозах может быть панацеей. В больших дозах оно убивает.

Я открываю другое окно. Бактерии helicobacter pylori способствуют возникновению язвы желудка и рака, если их слишком много, но при их полном отсутствии у детей развивается астма.

Под посланием размашистая подпись синим фломастером некой мадам Дагобер, и я помню, как глупо подумала, не забыла ли она надеть штаны [2]. У меня были на тот момент и другие причины верить, что это розыгрыш. Адрес на конверте неправильный, что, однако, не помешало письму дойти по назначению. Письмо адресовано месье и мадам Кордонье, в то время как я по старинке взяла фамилию мужа, когда выходила за него замуж, хотя пользуюсь ею только в прачечной, да еще чтобы подписывать дневники детей и спокойно ездить с ними отдыхать под одной фамилией. Мои дети никогда не носили фамилию Кордонье. И моего сына зовут не Гаэль, как написано в письме, а Габриэль. Нет, решительно, что-то не сходится. Махнув рукой, я откладываю письмо и перехожу к другим делам. Вечером мне даже в голову не пришло сказать о нем Александру: сами понимаете, насколько оно меня заботит. Только после второго послания я начинаю принимать все всерьез. Оно пришло через день. Датировано на сей раз 10 июня. За исключением этой мелочи, оно кажется мне совершенно неотличимым от первого. Но лучше убедиться. В моей голове включается сигнал. Мне требуется несколько долгих минут, чтобы разыскать первое письмо под кипой газет в изножье дивана, на который я присела. У меня дрожат руки, когда я сравниваю два листка. Наш адрес изменен! На этот раз мы проживаем не в 20-м, нет, а именно в 15-м округе, и от этой корректировки у меня стынет кровь в жилах. Я играю, сама того не сознавая, в игру «найди семь отличий», и она меня нисколько не забавляет. Другие ошибки на месте. Письмо по-прежнему адресовано месье и мадам Кордонье. Но моего сына переименовали в Габена. Если не считать этого, послание то же самое. Слово в слово. Вплоть до орфографической ошибки. В Местную социальную службу поступили информация. Это и как будто дразнит меня, невозмутимое и незыблемое, не в пример моему заколотившемуся сердцу, пульсацию которого я чувствую даже в кончиках пальцев. Место и время встречи тоже не изменились. Тот же день, тот же час, мадам Трагик, Брюн и Дагобер на своем посту. Три парки [3], готовые принять нас четверых. Всмотревшись внимательнее, я замечаю, что подпись под именем третьей преобразилась. Испарилась пометка P/p (что значит per pro [4], но тогда я этого не знала) и крупные завитки за ней, толстые, жирные, совершенно неразборчивые (СГиЛф?), за которыми следовало ф, вполне читаемое, хоть и трижды перечеркнутое жирным синим фломастером, с гордостью разлившим свои чернила. Вместо нее четыре черные буковки, тонкие и стройные. Совершенно прямые. Не подчеркнутые. Уверенные в себе, властные. Уже угрожающие. Почему? Этот вопрос не давал мне покоя, пока секретарша позже не объяснила, что первое письмо было отправлено без утверждения мадам Дагобер, вынужденной, видимо, надеть штаны. Телефонный звонок не развеивает моих страхов. Это мама, и я излагаю ей все. Она ни капли не сомневается, это розыгрыш. Как? Ну что ты, милая, разве в твоей книге «Где-то прячется волк» ты не рассказываешь историю матери-ехидны? Кто-то, кому не понравился твой новый роман, решил тебя разыграть, это дурная шутка. Мерзкая шутка, что и говорить! Да, согласна, но ты не переживай, позвони им и успокойся. Я следую ее совету и звоню по номеру, указанному на случай затруднения с вашей стороны. 01 56 46 33 25. Занято. Я набираю номер десять, двадцать раз, и мой стресс нарастает с каждой новой попыткой. Через сорок пять минут я уже не в себе. Ответивший наконец голос просит меня не вешать трубку. Потом извиняется: мадам Трагик на совещании, но я могу оставить сообщение, она перезвонит мне, как только сможет. День прошел, она так и не перезвонила. Я грызу удила и все мои ногти и не могу расслабиться, несмотря на бутылку белого вина, которую открывает Александр, вернувшись наконец с работы. Он находит комичным, что трагичная мадам Трагик не подает признаков жизни, хоть и признает, что она непроста. Я снова пытаюсь дозвониться до нее назавтра. Напрасный труд. На этот раз она в отгуле, будет только в понедельник. Выходные кажутся мне бесконечными. Я стараюсь об этом не думать, но, разумеется, только об этом и думаю и даже не могу насладиться семейным праздником, устроенным мамой, которая пытается меня успокоить. В понедельник в 10:15 я одна дома на удаленке, когда вдруг на моем мобильном высвечивается неизвестный номер. Я знаю, кто звонит, еще прежде чем она представляется. Доброе утро, говорит мадам Трагик. Я сажусь. Да, я получила оба письма. Я сразу объясняю, что это, должно быть, ошибка. Кстати, даже не одна. Мадам Трагик слушает, как я их перечисляю, не перебивая, но непроизвольный вздох выдает ее нетерпение. Она признает, что неточности могли меня смутить, однако это ничего не меняет в проблеме и не представляется ей особо серьезным. Как бы то ни было, орфографические ляпы часто встречаются в таких случаях. Как это? В каких случаях? Мадам Трагик объясняет мне, что имена и фамилии назвали, когда был сделан звонок, и… Звонок? Какой звонок? Мой голос срывается, а ее тем временем повторяет фразы из письма. Дословно. В местную социальную службу поступила информация, и она должна удостовериться, что дети не подвергаются никакой опасности. Я отмечаю, что она сознательно избегает притяжательных, просто дети, а не ваши дети, как будто они уже не мои. Как это? Какой опасности? Поступил звонок на номер 119, мадам Трагик не может сказать мне большего, извините. 119… Этот номер я откуда-то знаю… Ну да, я помню эту видеокампанию. Я нашла ее ужасной. В кадре только общий план квартала многоэтажек, потом стена, каменный дом и пристройка, погруженная в черную тьму; можно только догадываться, что происходит за освещенными окнами по крикам, воплям, плачу. И конечно, это еще хуже. Я вдруг больше не слышу на другом конце провода мадам Трагик, но ужас, отчаянные Замолчи, замолчи этой доведенной до края женщины, реплику Да посмотри на себя, как тебя разнесло, стон матери, глухой к Перестань, мама!, а потом ее унизительное Я же не виновата, что ты толстая, и хлопок двери, а сразу после, не дав нам передышки, сдавленные рыдания и гадкий шепот Не говори папе-маме, ладно, это будет наш секрет, и без всякого перехода Почему тебе это нравится?, и сыплются удары, взрывается ненависть, крики, залпы оплеух, многократное Ай плачущего малыша, чье-то Прекрати!, чье-то А ты не лезь!, бессильное Пусти его!, и падает стул, и снова сыплются оплеухи, глухой стук тела, упавшего на пол, а потом руки, кулаки колотят, бьют в живот, бьют по голове, бьют в лицо, бьют куда попало, чтобы никого не обделить. Я вижу белые буквы, ползущие по экрану: Физическое насилие, Психологическое насилие, Сексуальное насилие, Чтобы остановить это присоединяйтесь к #ДетствоПодУгрозой, а потом последняя надпись, на этот раз красными буквами: В случае сомнения звоните 119. Значит, кто-то усомнился. Кто-то усомнился и позвонил 119. Все так просто. Каждый день с тысячами детей дурно обращаются их близкие, напоминает ролик. Так почему бы не с нашими? Где-то же должны жить эти малыши. Почему не у нас? Вот, готово дело, до меня дошло: кто-то на нас донес! Поступил сигнал, поправляет меня мадам Трагик, упорно употребляя лишь обтекаемые формулировки. Но когда? И от кого? Этого я вам сказать не могу. Сигналы остаются анонимными. Люди, которые звонят 119, не обязаны называть свои имена, но даже если бы человек, сигнализировавший о вас, назвался, вам бы я его имя не сказала. Вы хотите сказать, что кто угодно может анонимно донести на соседа? Что достаточно услышать пару слов, чтобы поверить обвинению? От изумления и гнева у меня садится голос. Звонок поступил не вчера. Позвонили три месяца назад, в марте, в карантин, это единственное, что соблаговолила разгласить мадам Трагик. Карантин… А, понятно. Во мне вдруг что-то надломилось. Защитные барьеры рушатся. Я пытаюсь успокоиться. Дыши. Вот так, дыши еще. Вы себе не представляете, что такое сидеть взаперти вчетвером в квартире неделями, когда нет ни балкона, ни парка, где можно было бы размяться, и в одночасье не осталось друзей. Сознательный возраст трудно назвать таковым в этих условиях. Это был очень нелегкий период, знаете ли… Моя дочь много плакала. Слезы и истерики каждый день. До шести раз в день. Типа депрессии. Я рассказываю, каково было моей семилетней детке. Описываю ее отчаяние, ее отказ одеваться, ее пустые дни, ночи, полные кошмаров, разбивавших и мой сон, и ее чувство вины, потому что она не могла себе простить, бедненькая… Я говорю всю правду, говорю, что и сама в конце концов тоже сломалась. Где-то к восьмой неделе. Слишком много всего навалилось: печали утоляй, спокойствия не теряй, да еще находи в себе энергию, чтобы устроить школу на столе в гостиной, чередуя уроки с видеоконференциями. А еще уборка, готовка, все эти завтраки, обеды, ужины и перекусы, все эти меню с утра до вечера, да еще вдобавок страх сокращения и частичная безработица, которая обязывает работать столько же в половину времени. Я говорю всю правду и, кажется, отыгрываю очки, может быть, даже уважение мадам Трагик. Она меня понимает, сочувствует мне. И я тоже делаю шаг ей навстречу. Я признаю полезность номера 119, радуюсь существованию Всего должно быть в меру.

сех этих телефонов неотложной помощи, я и сама, на свой лад, принимаю близко к сердцу борьбу с насилием над женщинами. Я разошлась. Переступила черту, сама того не сознавая. Я добавляю, что в нашем случае эти анонимные обвинения не заслуживают доверия… Об этом, видите ли, мадам Кордонье, предоставьте судить нам, сухо обрывает меня социальная помощница. Да, я зашла за красную линию, произнесла лишнюю фразу. Эта фраза кладет конец терпению мадам Трагик, срывает флер внешней доброжелательности, открывает дверь раздражению. Теперь она действует без белых перчаток. Ее тон выдает равнодушие и холодность, каких нельзя было в ней заподозрить еще несколько секунд назад, жесткость, не терпящую, чтобы ей перечили. Именно для того, чтобы оценить ситуацию в вашей семье, мы назначили эту встречу, на которую вы должны явиться. Я склоняюсь, пока не поздно. Конечно, мадам. Я еще нахожу в себе мужество спросить, как будет проходить эта встреча. Мы примем вас всех вместе, а потом выслушаем отдельно. Сначала вас и вашего мужа, затем детей. Все ясно? Я ничего не отвечаю. Ни да, ни нет. Выдерживаю паузу. Я представила, как мы вчетвером сидим в ее кабинете, скрестив пальцы, стиснув локти, нервничаем, но держимся, мы же вместе. Так же четко представила, как мы с Александром стоим стеной перед ними двумя. Но внезапно все стирается. Я не представляю себе, как встаю и выхожу из кабинета, чтобы эти женщины подвергли допросу моих детей. Я просто неспособна. Эта мысль мне невыносима. Я отказываюсь отдать им моих малышей на съедение, оставить их наедине с каверзными вопросами, с представляю какими гнусными инсинуациями. Много ли потянут их наивность, их невинность перед всесилием этих дам, обученных судить? Да они их просто растопчут. Я вовремя закрываю пасть, львиную пасть, готовую ее растерзать, и открываю, только чтобы выдохнуть Да, все ясно, воняющее страхом. Я заверяю, что мы будем в следующий понедельник, и только тут соображаю, что Лу и Габриэль в 11 часов в школе… Я боюсь задеть мою собеседницу, и без того уже недовольную, но школа требует оправдательных документов за любое отсутствие, а я плохо себе представляю, как скажу директрисе о вызове в центр социальной помощи… Боязливым голоском, дрожащим от стыда, я говорю, что мне бы не хотелось, чтобы дети пропускали занятия. О, разумеется! Это к моей чести. Моей поруганной чести матери-ехидны. Мадам Трагик смягчается. Она посмотрит, что можно сделать. Она готова на компромиссы, знаете ли. Она так сговорчива, что предлагает мне подождать, просит всего минутку, пожалуйста, она только заглянет в свой блокнот. Множит лживые политесы с нескрываемым удовольствием. От ее вежливости разит снисходительностью. От ее бонтона меня тошнит. Пронзительные нотки ее голоса, ее жеманство, ее участие, ее лицемерное добродушие: все в ней фальшиво. Даже от кликанья ее мышки, виляющей хвостиком от удовольствия, меня тянет блевать. В понедельник вечером, нет, это будет сложно. Во вторник тоже… В среду утром не лучше. Не беспокойтесь, мадам Кордонье, мы что-нибудь придумаем! Я слышу, как она улыбается в трубку. Это улыбка победительницы. И, как Ганнибал, она смакует свою победу. Наслаждается своей маленькой властью. Ликует, бесстыдно радуясь своему превосходству, и получает небывалое удовлетворение от перемены ролей. Еще немного, и можно было бы подумать, что это я напрашиваюсь на встречу и умоляю ее соблаговолить нас принять. Итак… Ее возбуждение нарастает, итак, итак, достигает пароксизма, А! Нашла! Могу предложить вам прийти 24 июня. У детей ведь нет занятий в среду, не так ли? У Габриэля есть, но только с утра. Что ж, в таком случае после обеда! 15:30, вас устроит? Я подтверждаю, прощаюсь, отключаюсь и валюсь с ног. Измочаленная. Обливаясь потом. Струйки текут по затылку, футболка промокла насквозь, ляжки липкие. Ноги стоят в луже, в ней тонет моя беззаботность и еле плавают уверенность в себе и чувство собственного достоинства. Я опустошена. Не утратила разве что хладнокровия. Я могла бы этому порадоваться, если бы в голове не звучало жалкое эхо моих последних слов. Я была безупречна с мадам Трагик, я сказала договорились, я сказала отлично, я даже сказала спасибо.

Подобных действий гораздо больше, чем говорил врач. Я хочу позвонить ему снова, но опасаюсь. У меня с ним натянутые отношения. Если это можно назвать отношениями. Я изо всех сил стараюсь об этом не думать.

* * *

Я нашла несколько форумов, где ругают «Донепезил», который как минимум неэффективен. Для поддержания умственного здоровья настоятельно рекомендуется крилевое масло. В самом строении этих мелких морских рачков с тонкими ножками-ниточками есть какая-то очаровательная завершенность. Криль лучше, чем рыба, и в прилагающейся диаграмме объясняется почему: фосфолипиды, содержащиеся в крилевом масле, лучше усваиваются организмом.

Для меня анонимный донос был древней историей.

Я переписываю в блокнот химическую формулу, срисовываю с экрана молекулярную схему, но мои рисунки расходятся с оригиналом: они больше похожи на криль, чем на молекулы. Сложный этиловый эфир превращается в хрупкий панцирь, жирные кислоты — в растопыренные плавательные ножки. Когда я пытаюсь оформить покупку масла, сайт выдает предупреждение, что компания не гарантирует быструю доставку в Индию и не несет ответственности за таможенные задержки.

Эту историю рассказывала мне моя бабушка,

Мне также напоминают, что данное масло является светочувствительным препаратом и быстро портится при высоких температурах.

Это история негодяев во время войны,

* * *

Вонявшая подлостью и подвергавшая жизнь опасности.

Мой муж Дилип родился и вырос в Америке. Он ломает лепешки роти двумя руками. Мы с ним познакомились два года назад, когда он приехал работать в Пуну. Командировка в Индию была для него понижением по службе, но он не обмолвился об этом ни словом, когда подсел за мой столик в немецкой кондитерской на Норт-Мейн-роуд. Я не ожидала, что в воскресенье так рано утром в кафе придет еще кто-нибудь, кроме меня. Тем более что туда вообще мало кто ходит после теракта 2010 года, когда прямо в обеденном зале взорвалась бомба.

Во Франции 2020 года я думала, что доносов не существует.

Кончены, с концами. Мертвы и похоронены!

Я сидела на красном пластмассовом стуле, уткнувшись в экран своего ноутбука, и Дилип присел на свободный стул рядом со мной. Посмотрел на меня и улыбнулся. У него были ровные белоснежные зубы. Он спросил, знаю ли я пароль от вай-фая и не буду ли против, если он угостит меня кофе. Я сказала, что от кофе становлюсь нервной и иногда меня пучит. Он спросил, над чем я работаю, и, хотя мне совсем не хотелось рассказывать ему о своих рисунках, я рассудила, что художникам не пристало бояться выдавать свои секреты незнакомцам.

Что ж, я ошибалась.

Он слушал внимательно, чуть ли не затаив дыхание. Когда он наклонился поближе ко мне, его колени согнулись под острым углом, красный пластмассовый стул заскрипел под его весом. Мы уставились друг на друга, и Дилип спросил, не желаю ли я разделить с ним вечернюю трапезу на выходных. Я немного зависла на слове «трапеза», но потом поняла, что он приглашает меня на ужин. (Позже я нахваталась от Дилипа всяких замысловатых словечек.)

* * *

Он спросил, знаю ли я хорошие рестораны поблизости от ашрама.

Я сказала, что знаю.

— В детстве я несколько лет прожила в ашраме и хорошо знаю этот район.

Но по отдельно – что это значит? – спрашивает меня Александр, решительно отказывающийся понимать. Я не знаю, как мы дошли до этого, не представляю, что будет теперь, но я очень хорошо поняла, что значит отдельно. Мне все ясно, как сказала бы мадам Трагик. И я объясняю. Отдельно – это значит, сначала мы, потом Лу и Габриэль. Вот и необязательно! Послушать Александра, возможен и третий вариант. Отдельно может также означать, что детей выслушают по очереди. Поочередно. Одного за другим. Лу, потом Габриэля, или Габриэля, потом Лу. Я об этом не подумала… А ведь я целый день пережевывала услышанное, ожидая, когда Александр вернется с работы, потом когда улягутся дети, чтобы все ему рассказать. Я прокручивала в голове фильмы, одни других ужаснее. Выдумывала всевозможные жуткие сценарии, воображала их долгую пытку, часами, до тошноты. Чего я только не представляла. Ощущала запах страха, мочи и жарева. Видела каленое железо и костер. Слышала угрозы мадам Трагик, ее слащавый голос, вкрадчивые, настойчивые вопросы, которые она повторяла, повторяла до тех пор, пока Лу и Габриэль не ломались и не признавались во всем зле, которого никто им не причинял. Я все предвидела, но даже подумать не могла, что Лу и Габриэля могут разлучить. Мне это просто в голову не пришло. Ни на секунду. Я всегда представляла их сиамскими близнецами. Вдвоем. Вместе. Сплоченными против социальных помощниц. Габриэля наедине с ними я еще мало-мальски могу себе представить. Он хитрец, ему пальца в рот не клади. Он, может быть, и оробеет поначалу, но не попадется в их сети. Избежит их капканов. В свои почти четырнадцать он сумеет ответить на вопросы и защититься от обвинений. Но семилетний ребенок еще безоружен в таких ситуациях. Моя детка, моя куколка… Моя Лу… Ты представляешь себе, Лу, как будешь одна, без брата, перед Трагик и остальными? Александр перестал наконец расхаживать взад-вперед по гостиной, недостаточно большой, чтобы столько вместить. Он замер, смотрит на меня пристально, не моргая. От гнева у него напрягся затылок. Черные глаза блестят незнакомым блеском, который пугает меня. В нем сейчас есть что-то такое, чего я даже не смогу описать, решимость с примесью ненависти, может быть, даже жестокости. Я не узнаю мужчину, который подходит ко мне, я никогда не видела этого хмурого лица, заострившихся черт, никогда не его пальцы не сжимали так грубо мое запястье, никогда я не слышала у него этого резкого голоса, никогда он не обращался ко мне таким властным тоном. Все это впервые. Не волнуйся, посмотри на меня и послушай меня хорошенько. Я повинуюсь его приказам, смотрю ему прямо в глаза и внимательно слушаю, но его слова меня не успокаивают. «Если мы как следует накрутим Лу, объясним ей все и порепетируем с ней несколько раз, она скажет, что нужно, все будет хорошо».

Свидание было приятным. Мы заказали одну на двоих большую порцию спагетти, свернутых гнездами и украшенных листьями базилика и запеченными помидорами черри, похожими на красные и желтые яйца, из которых так и не вылупились птенцы. Мы сидели за столиком в ярко освещенном саду, лица других посетителей сливались с пятнами густых теней от высоких смоковниц. Наш столик стоял в укромном уголке. Идеальное место для тайных свиданий влюбленной пары. Идеальное настолько, что, договариваясь о встрече, можно было бы указывать в сообщении лишь набор цифр — числа для обозначения времени, — потому что место в пространстве всегда оставалось бы тем же самым.

* * *

Так я ему и сказала, без всякой самоцензуры, и Дилип счел это забавной, изобретательной выдумкой. Он заметил, что я, наверное, люблю сочинять истории.

— Меня всегда привлекала максимально прозрачная коммуникация, — сказала я.

Танго для дураков из трех слов. Все будет хорошо. Все будет хорошо все будет хорошо все будет хорошо все будет хорошо. Вот уже одиннадцать дней, я считала, эта злополучная фраза танцует в моей голове. Александр не перестает повторять ее мне на все лады. Но все без толку. Никто и ничто не может меня успокоить. Ни плитка черного шоколада, которую я сгрызла целиком после ужина, ни пачка сигарет, которую опять купила после стольких усилий бросить, ни мама, ни Жюльетта – ей я тоже все рассказала. Как я ни формулирую те же фразы, что и они, как ни стараюсь выглядеть уверенной, сколько ни твержу себе снова и снова, что ничего плохого не может случиться, что мне абсолютно не в чем себя упрекнуть, это не работает. Мадам Трагик выпустила на свободу целую толпу моих страхов, которые трудно держать на сворке и невозможно заставить замолчать, они заходятся лаем нон-стоп, цепенят меня днем, не дают сомкнуть глаз ночью. Я не в состоянии больше работать, молча присутствую на совещаниях, следующих одно за другим, не слушаю, что говорят мне коллеги, запаздываю с документами, не могу ни писать, ни править, даже говорить не могу. Лу сказала, что у меня усталый вид. Габриэль регулярно спрашивает Ты в порядке, мама? Оба, конечно, видят, что я не в порядке, но я не могу им объяснить, что их отец донимает меня, чтобы мы с ними поговорили, а я хочу немного подождать, лучше подольше, чтобы не пугать их раньше времени. Я не могу им объяснить, что слышу каждое утро одну и ту же песню, то же Ну давай же, сейчас им скажем!, и отмахиваюсь уже привычным Вечером за ужином, обещаю!, а вечером неизменным Завтра, ладно?

В связи с чем мне хотелось бы уточнить, свидание у нас или нет. Обычно я крутила романы либо с друзьями мужского пола, либо с теми мужчинами, с кем знакомилась через друзей, и мы оставались в таком промежуточном качестве: нечто среднее между любовниками и друзьями, — но ни с кем из них я не делила тарелку спагетти, и никто из них не платил за мой ужин в дорогом ресторане.

Дилип рассказывает историю нашего знакомства иначе. Или, может быть, она просто звучит иначе, когда произносится его голосом, с его округлыми гласными и как бы пережеванными словами. Он описывает свои чувства, возникшие при виде меня, говорит, что я выглядела как богемная художница, вспоминает, что я была в блузке, испачканной краской. Это уж точно его фантазия: я принципиально не выхожу за пределы студии в «рабочей» одежде. И не пишу красками.

Дилип вообще склонен к преувеличениям. Он говорит, что его сестра — настоящая красавица, хотя она далеко не красавица. Он называет приятными многих людей, которые явно не заслужили подобного определения. Видимо, это все потому, что он сам настоящий красавец и душка. Он любит рассказывать о миллионах друзей, оставшихся у него в Америке, но лишь четверо приехали в Пуну на нашу свадьбу. Не то чтобы я сильно расстроилась. Свадьба длилась всего два дня, по моему настоянию, и мама Дилипа сказала, что ради такого не стоит и ехать. Его родители прилетели из Штатов вместе с его сестрой и еще полудюжиной родственников. Моя бабушка заявила, что гуджаратцы из Америки составили убогонькую свадебную процессию.



Еще в период подготовки к свадьбе мама Дилипа сообщила своему астрологу дату и время моего рождения, чтобы убедиться, что звезды не воспрепятствуют моему браку с ее сыном. На самом деле мама давно потеряла мое свидетельство о рождении, еще в те времена, когда мы были бездомными, а восстанавливать документы — большая морока, поэтому мы сами измыслили время, более-менее приближенное к настоящему.

На сей раз завтра – это канун дня Х, а ужин сейчас. Отступать больше некуда. Александр не спрашивает детей, как прошел день, даже не задает Габриэлю вопросов насчет его задания по математике, над которым, однако, трудился с ним все выходные. Нет, он бросается в воду, не зная броду. Я же предпочитаю пока не мочить ног. Я слушаю всю историю в его изложении, как мы условились, шаг за шагом. По порядку: письмо, мой звонок, назначенная встреча. Я ценю его лаконичность так же, как и его мягкость. То, что он говорит детям, их не пугает. Пока еще нет. Голодный, как всегда, Габриэль не сводит глаз со своей тарелки, наматывает спагетти на вилку и отправляет их в рот, всасывает убежавшие макаронины с чмокающим звуком, который меня раздражает и вообще запрещен, но в этот вечер он мне безразличен. А Лу отложила приборы. Она слушает отца благоговейно. Есть что-то прилежное, даже старательное в том, как она молча кивает. Она хочет все хорошенько понять. Когда Александр упоминает Защиту детства, она не против, защита и детство – это она знает. Зато она спрашивает, кто такая социальная помощница. Отец без колебаний отвечает ей, что это тетя, в обязанности которой входит помогать людям, столкнувшимся с проблемами, и давать им советы. Это бывают и дяди, поправляет Габриэль. Александр не возражает. Да, это может быть мужчина или женщина, но нас с вами примут две женщины, мадам Брюн и мадам Трагик. Ну вот, готово дело, от его точности прорвало Габриэля, который как раз пьет. Он фыркнул, поперхнулся, кашляет, заливается смехом и выплевывает весь стакан мощной струей. Вода, томатный соус и слюна брызжут, стекают по его подбородку, расплываются пятнами на белой футболке и лужами на столе. Лу тоже достается, но она по-прежнему серьезна. Что-то тревожит ее, я это вижу по ее сведенным бровкам. Но ведь у нас нет проблем, лепечет она, протягивая брату салфетку, и ее дрожащий голосок разом его успокаивает. Это утверждение. Для нее вопрос не стоит: все в порядке. Это само собой разумеется. И все же она ждет подтверждения от нас. Родители для того и нужны, чтобы успокаивать своих детей. С моих губ срывается Все будет хорошо, не такое уверенное, как бы мне хотелось. Плохое утешение. Александр бросается мне на помощь, выдает крепкую тираду, из кожи вон лезет, чтобы доказать как дважды два, что нам совершенно не о чем беспокоиться, НЕ О ЧЕМ, слышишь? Габриэль выступает группой поддержки, и именно его Не переживай, козочка моя разглаживает ее лобик. Лу верит своему брату, а вот тот, в отличие от нее, не верит своему отцу. Он доел свою тарелку и намерен подискутировать теперь, на сытый желудок. С какой стати они нас вызывают? Раз у нас нет проблем, раз мы не в опасности и не нуждаемся ни в какой защите, зачем они хотят нас видеть, можно узнать? Потому что был донос, а теперь подозрение. Я отвечаю сгоряча, не подумав, и тотчас жалею об этом. Не знаю, что на меня нашло в этот момент, но знаю точно, что заварила кашу, которую нам сложно будет расхлебать. Сдвоенное Как?! вырывается у детей. В другое время Лу бы крикнула чипс!, как она делает каждый раз, когда двое говорят одно и то же одновременно. Но сейчас – нет. Она молчит. Ждет объяснений, которых нет. Ее брат тоже. Давай, мама, уточни! – возбужденно бросает он мне и выхватывает свой смартфон. Барабанит большими пальцами и читает вслух: Подозрение: предположение, основанное на сомнении в правильности, законности. ОК! Судя по всему, этого ему достаточно. Он стирает, пишет и снова читает. Донос: сообщение властям о чьих-либо действиях с низменными целями. Определение, данное в словаре, ясности не вносит. Он шарит дальше, вздыхая, прокручивает экран, возвращается назад и кликает в конечном счете на Википедию: Донос: сообщение властям о действиях, юридически наказуемых, но с точки зрения конкретного индивида не являющихся преступными (либо о таких, которые, с точки зрения индивида, являются мелкими проступками и частными конфликтами, в которые безнравственно вмешивать власть). Современное значение слова сугубо отрицательное, так как в юридическом употреблении оно применяется только с прилагательным заведомо ложный (субъективно). Габриэль мечет на нас взгляды, выдающие как его гнев, так и смятение. Он быстро-быстро тараторит продолжение, и мне представляется автомат, косящий нас одного за другим: Направленный против лица или группы лиц, донос совершается доносчиком, лицом или группой лиц, ради собственной выгоды (обогатиться и завладеть чужим имуществом) либо с целью причинить зло (зависть, ревность, ненависть). Доносительство может быть поддержано — Я помню, было темно, — сказала мама.

и проплачено властью, стремящейся получить информацию против своих соперников или врагов. Все эти чересчур весомые слова его пришибли. Его сестру тоже. Отец растерян. Мне не лучше. Мы все оглоушены. В нокауте. Хлесткая тишина обрушивается на стол, просачивается между нами, занимает все место. Александр обхватил голову руками, глаза его затуманились. Лу уставилась в свою тарелку, где извивается макаронина, потерянная, как она сама. А я, конечно, зла на себя. Обычно Габриэль играет для сестры роль дешифровщика, услужливо переформулирует сложные фразы, упрощает их или переводит на более доступную ее возрасту лексику и не успокоится, пока не убедится, что она поняла. Но сегодня – нет, он отложил смартфон, потом убрал его в карман, и, наверно, это пугает меня больше всего. Один и тот же вопрос блестит в наших глазах, трепещет, готовый сорваться с наших губ, и первой задает его Лу. Но кто же на нас донес? Александр, взяв себя в руки, выпрямляется и переходит в атаку: понятия не имею, козочка моя. Я прекрасно вижу, какие усилия он прилагает, чтобы обращаться к дочери ласково и делать вид, будто у него достаточно широкие плечи, чтобы все вынести. Сосед! – восклицает Габриэль. Сто процентов это Мишель Норман, он не выносит мой рэп. Александр неопределенно подтверждает, может быть, но Лу – нет. Ничего подобного! В кои-то веки она не согласна с братом. У нее совсем другая идея, и не будь я в таком стрессе, порадовалась бы самостоятельности ее мысли и четкости, с которой она ее излагает. Для нее это злодеи со второго этажа на нас донесли. Мы все трое знаем, что так она называет Бершонов, которые живут напротив Морганы, Бершонов, у которых на нее зуб, с тех пор как она была младенцем, и которых мы иногда называем между собой Кошонами – свиньями, Бершонов-то никогда не слышно, и они не упускают случая нам об этом напомнить, бедные Бершоны, у них от нас будто бы потолок дрожит, Бершоны не выносят, когда Лу свистит, поднимаясь по лестнице, и тем более когда она сбегает вниз, напевая, Бершоны запретили ей играть в шарики, а также в Капла в своей комнате, расположенной прямо над их спальней, вот невезение-то, Бершоны жаловались, что слышат, как она бегает, когда она едва научилась ходить, из-за них мы выбросили шлепанцы с единорогами, которые она обожала, и заменили их тапочками «на более мягкой подошве», Бершоны вынудили нас третьего января продать по объявлению боксерскую грушу, которую мы подарили ее брату на Новый год и по которой он учил ее бить для разрядки, давай же, козочка, бей, бей, левой, правой, по очереди, Бершоны поднимаются к нам в воскресенье, чтобы сказать, что мы слишком громко смеемся за завтраком, верите? – или звонят, потому что я болтаю по телефону (Шарлотта предложила выступить свидетелем: когда звонок мадам Бершон прервал нас в то утро, мы только начали разговор, я сохранила время на экране, никогда ведь не знаешь, 11:06 Входящий вызов 6 минут, ладно, я, наверно, слишком шумно восторгалась «Историями ночи», новым Мовинье [5], я на него запала, ну хорошо, успокоимся, было утро вторника, мы всего лишь говорили о литературе, и я даже не включила радио), короче, Бершоны нас не выносят, Бершоны отравляют нам жизнь, с тех пор как мы въехали. Я киваю: да, моя козочка, Бершоны, возможно. Если только не Моргана… Не успеваю я договорить, как Александр меня перебивает. Да что ты несешь? – напускается он на меня. Моргана здесь ни при чем. У меня такое впечатление, что он сменил лагерь. Более того, перешел на сторону врага. Моргана живет прямо под нашей кухней, и жизнь у нее не такая, как у нас, она актриса. Ночью играет и ложится, когда дети встают, так что полчаса нашего завтрака, с 7:20 до 7:50 для нее чересчур, невозможно. Однажды, несколько лет назад, ее бывший пригрозил набить морду Александру, мы так толком и не поняли, за что. Я знаю, что Моргана ему нравится. Даже несколько раз заметила его вожделение. Не знаю толком почему, но знаю. Знаю, что он всегда комментирует ее перемену прически, предпочитает ее рыжей, а не блондинкой, краснеет, когда она с ним здоровается, даже заикается иногда. Я не раз видела, как он пялится ей в спину на лестнице, боюсь даже, что нарочно замедляет шаг, когда слышит ее шаги. Я понимаю, что меня заносит, но мне это действует на нервы, да, мне действует на нервы, что он так ее оправдывает. Александр задет за живое. Как бы то ни было, вопрос не в этом! – восклицает он. Да ну? – удивляется Габриэль. То есть тебе плевать, кто на нас донес? Да, мне плевать с высокой колокольни, и я призываю всех здесь последовать моему примеру, невозмутимо отвечает Александр. И не догадаешься, что он вспылил не далее как вчера, хлопнул дверью, потом дождался меня на улице и орал. Какого черта, какого черта, вопил он, не обращая внимания на косые взгляды прохожих. Какого черта, ты можешь мне сказать, мы влезли в долги на двадцать лет вперед, потратили все наши деньги, купили эту чертову квартиру, чтобы оказаться в дерьмовом доме, слышать, как трахается Моргана, как старуха с четвертого принимает ванну в четыре часа утра и включает стиральную машину среди ночи экономии ради, ты можешь мне сказать, а, какого черта это все, паркет, лепнина, камин, если в конечном счете на нас доносят ублюдки, которые все принимают в штыки? Ты можешь мне сказать, а, какого черта? Я понятия не имею, но знаю, что самообладание, к которому он принуждает себя перед детьми, – лишь жалкий фасад, скрывающий жуткий страх.

— То есть берем промежуток от позднего вечера до раннего утра, — ответила я.

* * *

Мы сказали маме Дилипа, что я родилась вечером, в 20:23. Именно в двадцать три, потому что число, оканчивающееся на ноль или пятерку, могло бы показаться придуманным. За четыре месяца до свадьбы мама Дилипа позвонила мне на домашний телефон.

— Я говорила с пандитом, — сказала она. — Он очень встревожен.

Астролог составил мою натальную карту, рассчитал все дома и аспекты — и получил настораживающий результат. Мангала, красная планета, в момент моего рождения находилась как раз в доме семьи и брака.

Жить так, не зная, кто на нас донес, делать вид, будто ничего не случилось, встречаясь с соседом на лестнице или теснясь в лифте под его инквизиторским взглядом, невозможно. Я бы хотела, я пытаюсь, но не получается. Это выше моих сил. Я не могу выглядеть равнодушной, даже прячась за темными очками. Не могу естественно поздороваться. Мне приходится выдавливать из себя «здравствуйте», а произнеся слово, я всякий раз ломаю голову, не Иуде ли пожелала здоровья. И сейчас, три года спустя, я еще задаюсь этим вопросом, когда пишу. На что же похож этот ворон, который позвонил? Может быть, как раз на ворона из фильма Клузо [6]. Я как будто слышу его карканье, щелканье клюва над нашими головами. Черные перья, отпечатки лапок, я ищу следы и вижу их повсюду. Будь то анонимные письма или звонки, в сущности, демарш тот же, не так ли? Я плохо себе представляю, чтобы кто-то из родных или друзей снял телефонную трубку, чтобы донести на нас, можно также исключить и коллег по работе: и моих, и Александра мы много месяцев видели только в зуме. Так что я возвращаюсь к соседям, которых мы заподозрили с самого начала. Один незаметный сосед наверняка набрал 119, хотя я по-прежнему не знаю, кто из них спит в тепле за закрытыми ставнями. Три года назад я подозревала всех жильцов дома. Видела скрытого стукача в каждом из них, невольно наблюдая за их поведением и мысленно комментируя его нон-стоп. Я сканировала в голове их жесты, анализировала их черты, повадки, манеру говорить со мной, тон, которым они желали мне хорошего дня, пыталась расшифровать и их молчание, дистанцию, которую они держали, встречая меня в холле, расстояние, которое оставляли между нами, когда мы пересекались на лестнице или у входной двери, даже их манеру придерживать ее, вытянув руку, кончиками пальцев, как будто прячась за ней, или, наоборот, громко хлопать, завидев меня. Никто с тех пор не переехал, даже мы, так что я и сегодня продолжаю разбирать по косточкам любое пожатие плеч или движение бровей. Я хочу истолковать все, потому что во всем есть знак. Во всем есть смысл. Приветствия кажутся мне натужными, лица замкнутыми, враждебными. А если кто-то мне улыбается, в улыбке чудится фальшь. Я как будто играю в Клуэдо. Да, именно так, Поместье Тюдоров перелетело из Англии во Францию и приземлилось в 15-м округе Парижа. Кто донес на мадам Кордонье? На каком этаже, в какой квартире и с какого телефона имел место донос? В доме шесть этажей, по две квартиры на каждом, за исключением последнего, где помещаются четыре комнаты для прислуги, и четвертого, где живем мы в сдвоенной квартире, перепланированной предыдущим владельцем. Итого восемь подозрительных жилищ. Сразу исключим студентов из комнат для прислуги, которые меняются каждый год, и жильцов с первого этажа. Старый добрый доктор Бек вообще здесь не живет, и я плохо себе представляю, чтобы очаровательные молодые супруги звонили 119, когда их младенец надрывается целыми днями, да и ночью не всегда спит в свои полтора года. Признаем невиновной и старушку с шестого, глухую как пень, несмотря на слуховой аппарат. На втором этаже квартира справа пустует, в ней идет бесконечный ремонт, а слева живет одинокая архитекторша, днюющая и ночующая на работе. Вряд ли это она. Итак, остаются Моргана и Бершоны на третьем. Мишель Норман и Дюшаны на пятом. Но у Дюшанов железобетонное алиби: их не было здесь в марте, они отсиживали карантин за городом. Или они позвонили из Солони? Нет. Они к тому же вернулись загорелые, довольные, отлично отдохнувшие на этих, как они говорят, каникулах. Оправдаем их тоже. Дети были правы с самого начала, подозреваемых только трое: Моргана, Бершоны и Мишель Норман. Не выглядел ли Мишель Норман смущенным еще сегодня утром? А Моргана вчера – не нарочно ли уткнулась в почтовый ящик в тот самый момент, когда я вошла?

— Ты манглик, — сказала она. — Так называют таких, как ты.

* * *

На линии были помехи, и я не расслышала и половины ее обвинительной речи. В конце она заявила, что, если я выйду замуж за ее сына, моя неукротимая огненная энергия может его убить. Я долго молчала, гадая, может быть, Дилип передумал на мне жениться и попросил свою маму, чтобы она мне позвонила и сообщила о расторжении помолвки. Я слышала, как она дышит в трубку, влажно причмокивая губами. Возможно, она ждала извинений. Но мне было не за что извиняться.

— Но ты не волнуйся, — сказала она, когда молчание затянулось настолько, что стало неловким. — Пандит сумеет поправить дело.

На следующий день пандит заявился к нам прямо домой. Не американский пандит свекрови, а местный посол доброй воли.

— Это еще зачем? — спросила мама, наблюдая, как он расстилает плетеный коврик на полу в гостиной.

— Плохое влияние в доме Марса, — пояснил он. — Очень опасно для ее мужа.

— Суеверная чушь.

Я решила не говорить о вызове никому, кроме мамы и Жюльетты. Не хватает духу и, главное, стыдно. Но мне звонит моя издательница, и я не выдерживаю. Твой «Волк» – крепкий орешек, знаешь ли, радостно сообщает она. В первый карантин мы много смеялись по телефону. Я шутила насчет проклятья вторых романов, а Од была так любезна, что не находила мои шутки глупыми. Мы вроде бы все предусмотрели по поводу этой книги, даже то, что меня сочтут расисткой, это очень меня тревожило. Только об одном мы не подумали: что книжные магазины закроются через четыре дня после ее выхода. Од, наверно, удивляется, что хорошая новость меня как будто не радует. Как ты, все в порядке? – беспокоится она. Я слышу свой ответ Не вполне, позаимствованный из мультика про Калимеро. Говорю, что проклятье продолжается, что в самом деле где-то прячется волк, что эта книга приносит несчастье, сглаз, порчу, называй как хочешь. Я рассказываю ей все, и она не может опомниться. Она в свое время помогла мне шаг за шагом выстроить историю этой женщины, которая тронулась умом, обнаружив, что у ее сына черная кожа, а значит, и она сама черная, какой бы белой ни казалась с виду, и погрузилась с ней вслед за мной в пучину ее отчаяния. Она никогда не говорила, что это я схожу с ума. Ни когда моя героиня видит своего ребенка тараканом, в параллель с «Превращением» Кафки, ни даже когда по моей воле она накладывает бедному малышу грим и кутает его с головы до ног, чтобы скрыть потемневшую кожу. Од никогда не думала, что я спятила. По выходе книги ее позабавило, когда один читатель спросил меня, как я могу писать такие ужасы ночью и сразу, без перехода, спокойно заниматься детьми, готовить им бутерброды с утра как ни в чем не бывало. Потом, когда Макрон наконец объявил, что книжные не менее важны, чем магазины инструментов, и их вновь открыли после нескольких месяцев закрытия, Од написала письмо книготорговцам в поддержку «Волка», пострадавшего от ковида. В этом документе меня зацепила одна фраза: «Амели Кордонье – лучезарная женщина, в которой скрывается очень мрачная авторка». Что тебя шокирует, это просто значит, что ты прикольная, смеялся Габриэль. Я поделилась с Од, что формулировка меня задела, но вынуждена была признать, что это правда, и мы тоже посмеялись. Сегодня я не слышу смеха Од в трубке. Кто-то подозревает, что я мать, дурно обращающаяся со своими детьми, – нет, решительно, в этом нет ничего смешного. Невозможно. Невероятно. Полный бред. Не переживай, тебе не в чем себя упрекнуть, все уладится, успокаивает она меня, вешая трубку. Не прошло и часа, как она перезванивает: она позволила себе позвонить Лоре Х., потому что дело все-таки серьезное. Лора Х. – адвокат, я пошлю тебе ее координаты, она лучший в Париже специалист по уголовному праву, так что позвони ей, чтобы все шансы были на вашей стороне. Я благодарю Од и отключаюсь. Ее слова бьются в моей голове. От выражения, которое она употребила, я цепенею. Если надо постараться, чтобы все шансы были на нашей стороне, это значит, что есть риск. Даже опасность. Но о каком риске и о какой опасности идет речь? Потерять моих детей? Я говорю моих, как будто родила их сама по себе, как будто письмо не касается и Александра. Я говорю моих, потому что мое имя фигурирует в письме, а не его. Потому что я чувствую, что целят в меня. Лично. У меня такое чувство, что это меня хотят наказать, ославить, это я негодяйка, я виновата во всех грехах. Что будет, если их отнимут у меня? Кому их отдадут? Мне вспоминается цифра, вычитанная в Le Monde, от которой у меня кровь застыла в жилах: 350000. Это количество детей, попавших под меры защиты детства. 350000! До меня даже не доходило, как это много. Я набрала в Google город 350000 жителей и обнаружила, благодаря сайту Insee, что в Ницце было 345528 в 2019 году. Яркий свет Юга открыл мне глаза. Достаточно представить на минутку, что Ницца населена исключительно детьми и все нуждаются в мерах защиты. Но этого мало. 350000–345528 = 4472. Надо еще добавить 4472 ребенка для ровного счета, 4472 несчастных ребенка, которые плачут, которым страшно. Что с ними делать? Есть выход: доверенная третья сторона. Это выражение в статье из Le Monde меня зацепило. Я знаю третье лицо, третье сословие, третьи страны, но никогда не встречала доверенной третьей стороны. В статье объяснялось, что это лицо, которому доверяют ребенка, чтобы не помещать его в учреждение. Человек близкий, свободный и, полагаю, не слишком загруженный работой. Для нас лучшим вариантом была бы моя мама. Кто же еще? Дети ее обожают. А отец, конечно, согласился бы. Да, но тогда им надо переехать в Париж, покинуть свой красивый дом на прекрасном солнечном Юге. Или наоборот: поселить детей у них, сменить им школу, все начать с нуля. Но судьи наверняка будут против. Если верить статье в Le Monde, поместить ребенка к третьей доверенной стороне удается редко. Только в 7 % случаев. Значит, Лу и Габриэль пойдут в приемную семью… И им будет плохо. А может быть, и нет. Может быть, какая-то женщина позаботится о них вместо меня. Даже лучше меня. И может быть, со временем дети забудут меня и станут звать ее мамой, как в «Настоящей семье», чудесном и страшном фильме Фабьена Горжа с Мелани Тьерри. Нет, я схожу с ума! Воображаю себе вещи, каких и представить не могла еще час назад. Меня спасает телефон. Это Лора Х. Я рассказываю ей про письмо, про разговор с мадам Трагик и назначенную встречу. Ухитряюсь не сбиться, но, когда уточняю дату встречи, голос у меня срывается. Завтра. Встреча уже завтра. Лора успокаивает меня: если встреча назначена Защитой детства, это хороший знак. Это значит, что судьи дело пока не касается. Наверняка это простая формальность. Социальные помощницы обязаны встретиться с вами, потому что поступил сигнал. Лора Х. хвалит меня за естественную реакцию и признание полезности номера 119, за честный ответ, что да, карантин был трудным периодом, ведь он был таким для всех семей, для семьи мадам Трагик наверняка тоже. Она не спрашивает меня, кто мог на нас донести, нет, она спрашивает почему. Но я не понимаю ее вопроса. Я слышу только тот, другой, который так и крутится у меня в голове, и, опустив голову, отвечаю. Я двигаюсь в своих подозрениях вширь и вглубь, теряю почву под ногами, тону в теориях заговора. Излагаю мои измышления о соседях, и мой непогасший гнев разгорается, удаляя меня от темы. Я хотела разыграть карту лаконичности – увы. Я вываливаю все скопом: про ночную жизнь Морганы, несовместимую с нашими ранними завтраками, запретные шарики Лу, которые стучат по полу, ее истерики и слезы, рэп Габриэля, раздражающий Мишеля Нормана, и потолок Бершонов, который будто бы дрожит. Я выплескиваю все вперемешку, и получается немыслимая каша. Лора делает вид, будто глотает ее, но, когда я виню окаянные бумажные стены нашего старого дома, останавливает меня. Ладно, я поняла, безапелляционно перебивает она и произносит: Послушайте меня хорошенько, сразившее меня наповал. Все, что вы мне рассказали, Амели, ни в коем случае не надо им повторять. Твердость ее голоса впечатляет. Это уже не совет, это приказ. Приказ адвокатши, которая предостерегает свою клиентку, не давая ей вставить слова, потому что дело срочное и нельзя наделать глупостей. Не может быть и речи о том, чтобы рассказывать это завтра. Виновата всегда «Икея», если вы понимаете, что я хочу сказать. Нет, не понимаю. Ну, родители, вызванные на допрос по поводу дурного обращения, всегда обвиняют недостаточно крепкие стены. Понимаете? Да, теперь понимаю. Так что не говорите ни о вашем старом доме и плохой звукоизоляции, ни о соседях, нетерпимых к шуму. Говорите о вас, только о вас, и по идее все должно бы пройти хорошо. Условное наклонение, ее по идее: все саднит мне в этой фразе, призванной меня успокоить. И в следующей тоже. Все будет хорошо, не надо слишком портить себе кровь. Не слишком – это значит, что есть о чем волноваться. По крайней мере, немного.

Мама вырвала палочку благовоний из рук у пандита и принялась размахивать ею у него над головой.

* * *

Как ни в чем не бывало он продолжал свои приготовления. Разложил фрукты на металлических блюдах. Затем — цветы. Молоко в керамических чашках. Он принес с собой сари и расшитое золотом красное покрывало. Он уселся перед большим глиняным горшком и разжег костерок из топленого масла, древесной стружки и мятой газеты.

Дело было в самый разгар лета, в квартире жарило, как в пароварке. Я чихнула, и мне на ладонь упал темный сгусток соплей, плотный, с кровяными прожилками, как кусочек раковой опухоли. Я не сомневалась, что это дурное предзнаменование, и потихонечку вытерла руку о бок под рубашкой. Пандит разложил на полу древесные бруски, накрыл их слоями красной и оранжевой ткани. Рассыпал зерна сырого риса, выложил из них знаки солнца, расставил цельные арековые семена, изображавшие планеты в космосе, пробормотал благословения, смысла которых я так и не уловила.

Я села напротив четырех бронзовых идолов. Они были крошечными, высотой сантиметров десять.

Александр делает вид, будто все в порядке, но меня не проведешь. Ночами я слышу, как его зубы живут своей жизнью, разжимаются наконец и скрежещут, скрежещут. Сегодня вечером я знаю, что он на взводе. Из-за разговора с адвокатом, который я ему пересказала, как только он пришел. Воздух наэлектризован. И я лавирую, чтобы избежать взрыва. Прошу его налить нам вина, пока я закончу с ужином, а детям предлагаю кока-колу, которую купила в порядке исключения для праздничного настроя, я ведь тоже делаю вид. Я как будто расслабилась, даже не беспокоюсь о завтрашней встрече. Потом мы садимся за стол, и Лу в своем репертуаре. Она опрокидывает свой полный до краев стакан и, пытаясь его поймать, смахивает со стола стакан Александра. Лужи на столе, на полу, разумеется, прости-прости, Лу рассыпается в извинениях, что не мешает газировке и красному вину расплыться пятнами на пиджаке и брюках Александра, которые я только что получила из химчистки. А он-то как раз собирался надеть завтра свой элегантный костюм достойного отца семейства, соблюдающего чистоту, чтобы впечатлить социальных помощниц… Александр в ярости отталкивает стул и бежит в кухню, чтобы попытаться все это смыть. Трет, трет, трет! Впустую. Пятна уже въелись в ткань, не смоешь. Эта диетическая кола, смешанная с бордо, стала каплей, переполнившей чашу. Александр выплескивает все напряжение, копившееся три недели, выпускает по малышке очередь бранных слов, обзывает ее так и этак, неуклюжей, негодной и даже несчастной идиоткой, ты это нарочно или как? Следом он набрасывается на меня, когда я велю ему успокоиться, и на Габриэля, который поспешил на помощь, а потом вскочил из-за стола и хлопнул дверью своей комнаты. Несмотря на весь этот скандал, Лу не протестует. Пальцем не шевелит, ухом не ведет. Не плачет, даже не моргает. Сидит на стуле очень прямо и внимательно смотрит на свои руки, аккуратно сложенные на коленях, на протяжении всей сцены, ждет, когда отец замолчит, на что уходит время, а когда он перестает наконец изрыгать эти мерзости, бог весть откуда взявшиеся, когда наконец закрывает рот раз и навсегда, смотрит ему прямо в глаза, просто смотрит несколько секунд, показавшихся мне бесконечными, а потом строгим, даже ледяным тоном, какого я у нее никогда не слышала, говорит нечто, недоступное пониманию. Мы и не понимаем. Ее слова, хоть и совсем простые, не доходят до наших мозгов. И Лу повторяет, очень спокойно. Яснее нам не становится, и тогда она добавляет новое слово: завтра. Завтра въезжает в скажу, которое в свою очередь въезжает в тете и с разгона въезжает в нас, готово дело, наконец-то до нас доехало.

— Сегодня это твой муж, — сказал мне пандит.

Я уставилась на богов. Они были все на одно лицо. Все, кроме Ганеши, чей хобот изогнулся в улыбке.

— Кто из них? Или все сразу?

— Нет, только он. Вишну. — Пандит улыбнулся. — Он станет тебе первым мужем, поглотит всю твою плохую энергию, и второй муж уже не пострадает.

Завтра я все скажу тете завтра я все скажу тете завтра я все скажу тете. Фраза Лу несколько раз перескакивает между нами, падает на пол и скачет там еще долго, после того как малышка уходит спать. Я убираю со стола, Александр зажигает сигарету в надежде погасить свой гнев. За моими движениями никого нет. Автопилот. Сполоснуть блюда, открыть посудомойку, тарелки вниз, стаканы наверх, приборы в корзину, таблетку в отсек, нажать кнопку, закрыть дверцу, красный сигнал, ОК. Я вытираю кухонный стол, думая, что лучше было бы стереть этой губкой все происшедшее. Александр решает пойти поговорить с Лу, я представляю, как она лежит, скорчившись, под одеялом. Я жду, жду. Не знаю чего, но жду. А потом иду к ним. Александр уселся со своим раскаянием и всеми сожалениями в кресло-качалку, в котором мы когда-то кормили малышку из соски ночами, не так уж и давно. Когда я останавливаюсь в дверях, он мне улыбается. Это улыбка маленького мальчика, потерянного и несчастного. Улыбка, погрызенная угрызением совести, которая спрашивает: Ты меня еще любишь? – и я позволяю себе войти. Сажусь рядом с Лу, на край ее детской кроватки, которая ей уже маловата, пытаясь держаться как можно легче, но отлично зная, что слова, которые я собираюсь произнести, весят тонны и наверняка разобьют ее сердце, как и мое, уже разбитое вдребезги. И я пытаюсь смягчить их падение ковром простых фраз, которые выстраиваю как могу честно. Я вкладываю всю душу, мою бедную материнскую душу, сквозь обиду и стыд, обращаясь к маленькому, но разумному и восприимчивому человечку, спрятавшемуся под подушкой. Я говорю с ней по мере своих возможностей. Из глубины моей печали. Несмотря на страх, на мой огромный страх. Говорю, что есть родители, обижающие своих детей, что номер 119 позволяет детям в таких случаях обратиться за помощью, попросить помочь взрослых, чья работа состоит в том, чтобы их защищать, рассказываю о социальных помощницах, которые их выслушивают, задают им вопросы, чтобы лучше разобраться в ситуации, а потом принимают решения, чтобы защитить их, и иногда даже лишают родителей родительских прав и помещают детей в приемные семьи, где о них заботятся. Мне кажется, я говорю дочери правду. Во всяком случае, не слишком хитрю. И главное, я держу удар. Я не ломаюсь, даже когда ее зареванная мордашка объясняет мне, что она нас любит, что она совсем не хочет с нами расставаться, не хочет в другую семью, но. Папа меня обидел, мама. Знаю, говорю я, меня тоже. И умолкаю. Потому что больше теперь сказать нечего. И нечего больше делать, пусть слова улягутся, продышатся, а обиды проветрятся, обсохнут. Только скрип качалки нарушает тишину. Ноги Александра отрываются от пола и снова тихонько встают на паркет. Глаза у него закрыты, руки тоже сомкнуты, прижаты к груди. Качаясь, он на свой лад продолжает укачивать Лу через годы, укачивать на расстоянии. А может, это он пытается утешить собственные горести. Я никогда не видела его таким жалким. Странное дело, есть что-то мучительное и одновременно успокаивающее в безмолвной череде этих минут, которые вряд ли длятся больше нескольких секунд. Александр открывает глаза, встает, опускается на колени у кроватки Лу, протягивает ей ладонь, но дотронуться не пытается, а потом, подняв руки, с больной головой и тяжелым сердцем, просит у нее прощения. Прости, прости, моя козочка, прости, он склоняется ниже земли, прости, конечно же, я не думал того, что сказал, прости, прости… Это не просто жалкие оправдания. Наоборот. Они полны, они совершенны, они имеют вес, давят на веки Лу, и по ее щекам текут слезы, которые она, как могла, сдерживала весь вечер. Они приносят облегчение, высвобождают жалобный стон, приглушенный усталостью. Спазмы сотрясают грудь, и дрожат руки, обвившиеся вокруг моей шеи. Я обнимаю ее крепко-крепко, глажу спинку, вздрагивающую от рыданий, которые не иссякают, долго прижимаю к себе, о да, долго, очень долго, а потом моя рука ныряет под хлопок пижамки. Ладонь гладит голое тело и действует немедленно. Должно быть, утешение и нежность передаются через кожу, потому что она разом успокаивается. Дождавшись, когда ее слезы перестанут течь по моей шее, я разжимаю объятие. Лу высвобождается, целует меня и на щеке отца тоже запечатлевает взволнованный поцелуй, который тот возвращает ей двукратно. Потом, чтобы закрыть тему раз и навсегда, Александр произносит фразу, от которой мне легчает и одновременно бросает в дрожь: Лу, ты скажешь завтра тете все, что захочешь. Абсолютно все, что захочешь.

Вишну казался тонким и хрупким, с орлиным носом и крошечным скошенным подбородком.

* * *

Я спросила:

— А нам обязательно это делать? Нельзя просто сказать, что мы все сделали?

Пандит не ответил.

Я ощутила его желание с другого края кровати. Еще прежде, чем он придвинулся. И его руку на моей груди, задолго до того как он прижался ко мне уже со вставшим членом. Рука решительная, но неподвижная, настороже. Тяжелая, влажная, она крушит все на своем пути. Я не оттолкнула ее сразу, потому что меня поразил этот разрыв: рука, потом тело, рука прежде тела, далеко. Он удержал меня кончиками пальцев. В последний момент. Как цепляются за спасательный круг. Один такой, красный, пластиковый, нарисовался над моей головой. Я увидела на нем резиновую заплатку и подумала, что мне ни в коем случае нельзя сдуться. Я сказала: Извини, не этим вечером. В темноте прозвучал вздох. Гнет досады обрушился на матрас, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что я сейчас произнесла название, которое нашла вчера для моего третьего романа. Неужели вымысел до такой степени влияет на реальную жизнь? Я задалась вопросом, как может желание пробить себе дорогу в нем, когда во мне не осталось места ничему, кроме тревоги. Да, как он может хотеть близости после такого вечера? А мне не хватает воздуха. Паника. Адская. От которой ничто не может отвлечь – ни целомудренные руки Александра, уже уснувшего, ни две пастилки лексомила, которые я глотаю, вместо того чтобы рассосать. Не лучше ли было предупредить Лу, предостеречь ее, более серьезно растолковать, что все сказанное ею будет записано, черным по белому, что все сказанное ею завтра тете будет использовано. Использовано против нас. Это ужасное уточнение, но не надо ли было сформулировать его только что? Вправду ли Лу поняла, что ей сказали? И поняла ли она также то, что ей сказать не посмели? Не лучше ли было ее проинструктировать? Но проинструктировать свою дочь – что это, собственно, значит? Все равно что лишить ее свободы слова, подвергнуть цензуре. Надеть намордник, как на собаку. Нет, невозможно. Александр прав: Лу скажет завтра мадам Трагик и мадам Брюн абсолютно все, что захочет. Она скажет им правду. Потому что я учила ее не лгать. Никогда. Она честно ответит на вопросы, которые ей зададут. С присущей ей прямотой, которой я всегда гордилась. Но ее естественность их не обезоружит. Они пойдут на нас в атаку, а хуже всего другое: в глубине души я не уверена, что мне не в чем себя упрекнуть. Когда социальные помощницы спросят, добрые ли у нее родители, Лу ответит да, честно и без колебаний. Но потом станет сложнее. В моей голове выстраивается жуткий воображаемый диалог. Твоя мама иногда сердится? Да. Из-за уроков, добавит Лу, потому что почувствует, что предает меня. Часто? Просто из-за диктанта и из-за неприятностей на работе. И что делает мама, когда сердится, кричит? Да. Но потом ей так жаль, что она извиняется, а иногда даже плачет. А папа? Папа тоже иногда кричит? Да. А бывает, что папа или мама вас бьют, твоего брата и тебя? На этот вопрос Лу ответит не так быстро, и пауза выдаст ее замешательство. Она помедлит, но в конце концов наверняка расскажет, как я на днях дала Габриэлю пощечину, такую, что след оставался до вечера, за то, что он оскорбил меня, назвав дурой, когда я конфисковала у него смартфон из-за замечания в дневнике. Победоносные улыбки озарят лица мадам Трагик и мадам Брюн, это больше, чем они надеялись. И тогда останется только последний вопрос, больше мы не будем тебе надоедать, детка: твоя мама пьет спиртное по вечерам? Да. Белое вино, уточнит, может быть, Лу, она хорошо знает мои вкусы, угощает меня шампанским в маленьких пластмассовых бокальчиках, когда играет в гости, ей даже не надо больше меня спрашивать: Что вам налить, мадам? а однажды летом, рассказывая мне сказку про Красную Шапочку, она ухитрилась украдкой сунуть в ее корзинку бутылочку розового между пирожком и горшочком маслица. Лу, наверно, умолчит о том, что часто после меня в бутылке остается на донышке, но, как бы то ни было, тетям из Защиты детства будет достаточно, делу конец.

Ритуал был очень долгим — наша с Дилипом свадебная церемония и то длилась меньше. Под заунывное пение пандита я ходила кругами вокруг огня, сжимая в руке крошечную фигурку, глядя в неподвижное лицо божества. Пандит надел мне на шею простую мангалу сутру, нанес вдоль пробора красную линию из синдура в знак того, что теперь я замужняя женщина. В конце церемонии он сорвал с меня бусы и размазал алую пасту по лбу.

* * *

— Были женаты и развелись, — объявил он.

Я посмотрела в зеркало. Все лицо в красных пятнах, на шее — отметина от застежки бус. Это был совершенно свирепый, дикарский ритуал. Пандит сердечно пожал мне руку. Потом попросил чашку чаю и намекнул, что надо бы сделать пожертвование.

От утра перед нашей встречей я не запомнила ничего. Провал. Как и полная тревог ночь, которую я провела накануне. Я не помню, как мы добрались до Защиты детства. Габриэль, которому я задаю вопрос теперь, когда пишу эти строки, уверяет, что он отправился на своем самокате, а я на велосипеде, и на каждом светофоре мы догоняли Александра, который ехал на скутере с Лу. Три разных средства передвижения, да еще в такой день, как-то это нелепо. Я знаю, что на метро было бы непрактично, но удивляюсь, что позволила Александру организовать все так и не настояла, чтобы взять машину. Наверно, поддалась его страху, что не найду, где ее припарковать. Я не помню, как доехала до улицы Фальгьер, и тем более – как привязала велосипед у дома 25. Однако мне хочется верить Габриэлю, который утверждает, что мы разделили одно противоугонное устройство. Зато я помню, с точностью, которая остается мучительной и через годы, ладошку Лу, скользнувшую в мою ладонь, когда мы ждали лифта, чтобы подняться на четвертый этаж, следуя указаниям охранника. Невообразимая сила, которую передала мне эта ручонка, окрылила меня. Пальцы сцеплены, и мне уже не так страшно. Я присела, чтобы обнять эту крошку ростом с ноготок. Я думала, что она так же напугана, как я, но я ошибалась. Я поняла это по словам, которые она прошептала мне, приставив руку ракушкой к уху, чтобы удостовериться, что никто больше не услышит. Тихо-тихо, своим голоском, который сразит дракона и спасет заточенного в башне принца, она сказала мне, чтобы я не волновалась. Это не было привычное не парься, которым она перебрасывается с братом до пятнадцати раз в день. Нет, она очень серьезно прошептала: Не волнуйся, мама, и неожиданное отрицание в этом властном приказе повергло бы меня в панику, не будь он украшен ее улыбкой, ее безмолвной нежностью, ее храбростью и неизбывной радостью жизни. Ты лучшая мама в мире, вот что я скажу тетям, добавила она. Нам пришлось расцепить руки, чтобы войти в лифт, но ее фраза осталась со мной. Она держала меня всю эту встречу, которая, казалось мне, никогда не кончится.





За месяц до свадьбы мы с Дилипом поехали в Бомбейский аэропорт, встречать его маму. Ехать было четыре часа, и Дилип арендовал машину с водителем: большую «тойоту иннову», чтобы вместить весь мамин багаж. Когда мы приехали, его мама уже стояла на улице перед входом, обмахиваясь вместо веера каким-то буклетом и отгоняя назойливых таксистов. Рядом с нею топтался носильщик с доверху нагруженной тележкой. Моя свекровь невысокого роста, но достаточно полная и занимает собой много места, особенно если пихает прохожих локтями и загораживает им дорогу. Я помню, в тот день она была во всем розовом: брюки, футболка, босоножки, соломенная шляпка от солнца — все одного и того же ярко-розового оттенка. Она стояла с хмурым недовольным лицом, пока не увидела сына. А как только увидела, бешено замахала руками, и ее шляпка съехала набок.

— Я не была в Индии десять лет! — объявила она вместо приветствия.

Она была на удивление бодрой после долгого перелета и по дороге через живописные Западные Гаты подмечала каждую гору мусора у шоссе и сокрушенно качала головой. Я ей сказала, что в сезон дождей в горах очень красиво: когда воздух влажный и все окутано легкой туманной дымкой, — хотя в тот день летнее небо над нами было невыразительно белым. Впрочем, маму Дилипа не интересовали красоты природы. Ее скептицизм прирастал с каждым пропускным пунктом на въезде на платный участок дороги. Она каждый раз отмечала, что эти пункты строятся без учета высоты среднего автомобиля и длины человеческой руки, так что деньги кассиру, сидящему в будке, приходится передавать через посредников.

— Вот такая страна, — вздыхала она. — Хотя тоже способ обеспечить людей работой. Нанимают троих там, где хватило бы и одного.

Когда мы въехали в Пуну, широкое скоростное шоссе с его ярко раскрашенными рекламными щитами сменилось узкими улочками с крошечными предприятиями малого бизнеса: мотелями, ресторанами и магазинами велосипедов. Пока мы стояли на светофоре, из ближайших трущоб вышли двое мальчишек. Зевая и растирая глаза, они присели на корточки прямо на тротуаре.

— О боже, — сказала мама Дилипа, — вы посмотрите на этих ребят. Они не могли сделать свои дела за домом? Вот же знак, что здесь есть туалет.

Александра же пометило каленым железом другое – приход мадам Трагик и мадам Брюн в приемную, где мы сели, назвав нашу фамилию. Мы знали, что они не заставят долго ждать, много дней мы готовились к встрече, однако Александру это показалось видением. Они вошли бесшумно. Вместе, одновременно, в ногу. Как один человек. Александр не различает больше ничего, кроме этой двуглавой гидры, его глаза ослепли. Фары в лицо, мне тоже так кажется, я уже загипнотизирована. Как в «Книге джунглей», которую ты знаешь наизусть, моя Лу. Когда Каа смотрит в глаза Маугли, в его зрачках переливаются цвета удавьих глаз; тысяча кругов, желтый-фиолетовый-зеленый, сменяют друг друга с бешеной скоростью, фиолетовый-зеленый-желтый, желтый-зеленый- фиолетовый, и это головокружительное цветовое дефиле прекращается, только когда мальчик впадает в глубокий сон, убаюканный песенкой, которую мадам Трагик и мадам Брюн тоже напевают в уме, я в этом уверена, потому что слышу, как она звучит и в моей голове: Главное – доверие, верь мне, и я позабочусь о тебе, Улыбнись и будь со мной, Отпусти свои чувства. Вот в этот момент я теряю разум и больше себе не принадлежу. Одна из социальных помощниц, полагаю – и я права, – что это мадам Трагик, здоровается с нами и говорит: Прошу следовать за мной. Фразочка полицейского. Я помню, что задалась вопросом, играет ли она роль доброго или злого. Александр идет первым. Я сторонюсь, пропускаю детей и смотрю на них. Первым делом я вижу не бледность мадам Трагик, нет, не ее орлиный взор, острые когти, покрашенные красным лаком, которыми она, должно быть, мечтает выцарапать нам глаза, не ее животик, обтянутый свитером, который колется даже на расстоянии и под которым я угадываю бюстгальтер, стиснувший грудь. И не худобу мадам Брюн, не выпуклости под слишком широкой одеждой, круги под глазами и тонкий нос. Нет, что бросается в глаза, так это странность их дуэта на манер Лорела и Харди, ты толстый, а я тщедушный. Парочка показалась мне такой несуразной, что я почти представила себя в фильме. На стенах их кабинета выстроились в ряд большие буквы слов, написанных стыдом и кровью: НИЧТОЖНАЯ НИКУДА НЕГОДНАЯ НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИЕ В ОПАСНОСТИ ЛОЖЬ ПОБОИ БРАНЬ УГРОЗЫ. Я как раз спрашивала себя, которая из двух могла пришпилить эти баннеры, и готова была поставить на мадам Брюн, когда Александр положил ладонь на мой локоть: Амели писала о домашнем насилии, представьте себе! Потому ли, что эти постеры и на него произвели впечатление, или просто чтобы умаслить социальных помощниц, он сделал это объявление, едва познакомившись, едва устроившись в белом пластиковом кресле? Понятия не имею. Когда мы заговорили об этом много позже, когда прокрутили фильм с самого начала, чтобы разобраться, он признался мне, что и сам не знает. Мадам Брюн сделала вид, будто ей интересно, Вот как? Александр счел нужным уточнить: Да, в «Отсечь», своем первом романе. Я ошеломлена, но у него даже голос не дрогнул. Да что на него нашло? Выложить это вот так, с порога. Как будто эта информация может нас оправдать. Неконтролируемая дрожь. Ладно, начнем, если вы не против, объявляет мадам Трагик, напоминая, что она здесь главная, она решает, на какие темы пойдет разговор, только она и никто другой. Вы знаете, почему вы здесь? – спрашивает она нас. Я киваю, и она понижает голос, чтобы спросить меня едва слышным шепотом, знают ли и дети причину. Это глупо, но оттого, что она так шепчет, как будто дети могут не услышать, хотя они совсем рядом, сидят почти на полу, на смешных стульчиках из светлого дерева для Маленького Мишутки, на которых Габриэль вынужден скорчиться и скрутить ноги штопором и даже Лу трудно усидеть своими мини-ягодичками, впору сойти с ума. Вот так, значит, тебя вызывают в Защиту детства с детьми, ты ночей не спишь, днями напролет спрашиваешь себя, как будешь им все объяснять, все травмированы, и в день Х эта дамочка смотрит на тебя сверху вниз и говорит шепотом перед мелкими, как будто это секрет, которым только со взрослыми можно поделиться. Нет, простите, этого я не понимаю. Я пытаюсь сдержаться и сама не знаю, как гнев прорывается наружу. Вот я и сорвалась, а ведь давала себе слово сохранять спокойствие. Колпак с ослиными ушами, вот все, чего я заслуживаю. Это вырвалось невольно: Вы можете говорить нормально, знаете, дети вас слышат. Мадам Трагик хмурится. Туше. И задирает нос еще выше. Не стоит повышать голос, мадам Кордонье. Мы здесь, чтобы провести расследование вследствие поступившего нам звонка и убедиться, что все в порядке. Конечно, отвечает Александр, чтобы успокоить страсти. Итак, как прошел карантин? – интересуется мадам Трагик, а мадам Брюн, на которую, очевидно, возложена запись нашего разговора, уже открыла свой блокнот. Как мы условились, Александр берет слово первым. Было нелегко, признает он, но мы преодолели трудности. Его ответа явно недостаточно. Нелегко – это мягко сказано, не правда ли? – переходит в атаку мадам Трагик. Нам сказали, что слышали у вас плач и крики. Это правда, соглашается Александр. Дети много ссорились, особенно за обедом, Амели приходилось выступать в роли жандарма. Я вижу кепи, свисток во рту на перекрестке. Выражение, кажется мне, выбрано хуже некуда. Но не для мадам Трагик, она прямо-таки облизывается. А вы, месье, вы не выступали в роли жандарма? – спрашивает она Александра. Я тоже, но должен признать, что это моя супруга справлялась со всем в тот период. Теперь он зовет меня моя супруга. А ведь знает, что я не выношу этого слова, как и притяжательного при нем. Это, должно быть, входит в разработанную им стратегию восхваления. И правда, вот он уже начинает курить мне фимиам. Хоть он и предупредил меня, мне от этого неловко. Бесстыдник! – думает, наверно, Габриэль. Мне кажется, я слышу торговца из ковровой лавки, продавца у Дарти, барышника, поглаживающего зад своей коровы. Завтраки, обеды и ужины, уроки, активные игры, хозяйство, Амели все делала в карантин с большим терпением и мужеством. Мадам Брюн уставилась на нас, а ее ручка бегает по странице. Александр долго и подробно расписывает наши будни, пока мадам Трагик не перебивает его. Спасибо, месье, теперь я хотела бы услышать детей. Ну, Габриэль, расскажи мне, как тебе жилось в карантин? Габриэль говорит, что было хреново. Хреново не видеться с друзьями, хреново загибаться от работы, хреново учиться по зуму, а в остальное время делать уроки, хреново не выходить из своей комнаты, хреново, что нельзя пойти на футбол. Хреново, короче. Он понимает, что повторяется, и извиняется, простите. Он признает, что несколько раз вспылил и даже совсем слетел с катушек однажды вечером… Не уточняет, правда, что это было в душе и он разбил голову. Я одна это знаю, потому что вошла тогда в ванную, чего никогда не делаю, уважая его личное пространство, вошла, даже не подумав, вошла из-за криков раненого зверя, потому что не выдержала, потому что нервничала. Я одна в этом кабинете вижу перед собой эти светлые волосы, ставшие каштановыми из-за льющейся на голову воды, и вижу, как эта светловолосая, ставшая каштановой голова билась, билась о белый кафель, пока я не обхватила его, не скрутила силой, не обращая внимания на его наготу и тем более на воду, которая струилась по моему лицу, пропитывала одежду, свитер, джинсы и носки промокли насквозь, что мне с того, у меня была только одна мысль, оттащить его от стены, сделать так, чтобы его голова перестала биться, биться, а он все орал: Уйди, мама! Уйди! Габриэль рассказывает, что в тот вечер он сорвался, сам не знал, что говорит. Я вопил, что хочу других родителей, и даже… Он осекается. И даже что? – подбадривает его мадам Трагик внезапно слащавым голосом. Мадам Брюн – ручка во рту, рот сердечком, на губах слюна, – ждет продолжения повисшей фразы, смакует эту нежданную паузу, пользуется ею, чтобы отточить свое творение, добавить точку здесь, запятую там. Габриэль смотрит на нас жалобно… Глаза его наполняются слезами, когда он наконец выдавливает из себя слова, о которых жалеет и которые доканывают нас во второй раз: Я кричал, что хочу других родителей, что я их замочу, убью, переводит он через несколько секунд, на случай, если дамы не поняли. Крупная слеза скатывается по его щеке, когда эти глаголы падают между нами. И я сама в эту минуту убила бы отца и мать, чтобы обнять моего большого сына, прижать его крепко, очень крепко к себе и тихонько укачать, как раньше. Габриэль говорит, что сам за это до смерти себя ненавидит. Мадам Брюн подчеркивает это выражение, оно ее радует. Если она хотела сенсационного материала, то получила сполна. Мадам Трагик успокаивает Габриэля дежурным Ни к чему винить себя, детка, и без перехода обращается к Лу: А ты, моя красавица, в каком классе учишься? Лу говорит, что она во втором подготовительном, в той же школе, что ее брат. И если я предпочитаю умолчать о ее названии из очевидных соображений конфиденциальности, то мадам Трагик, наоборот, его повторяет, задерживается на нем: А, да, в 6-м округе, недалеко отсюда, кстати. Потом добавляет: Ясно, а мне ничего не ясно. Я, со своей стороны, совсем не понимаю, куда она клонит, пока она не заявляет: Это превосходное учебное заведение, очень требовательноЯ подумала, что здесь, наверное, такой туалет, который и в страшном сне не приснится, но ничего не сказала. Я очень надеялась, что сейчас загорится «зеленый» и мы поедем. Но «зеленый» не загорался, а к двум мальчишкам присоединился третий, присевший еще ближе к дороге.

е. Частное, не так ли? Ты говоришь, что задают много уроков, Габриэль, полагаю, и давят на тебя много… И много друзей, пытается вставить Лу. Тщетно. Мадам Трагик ничего больше не слушает. Засучив рукава и оскалив зубы, она мысленно считает до трех, 1 2 3, делает глубокий вдох и ухитряется загнать нас в клеточку Белых и Пушистых, в клеточку Буржуа, в клеточку Толстокожих, в клеточку Католиков со всеми атрибутами, кюре, благословение портфелей, ризница, месса и облатка раз в неделю, а потом еще в клеточку Демонстрация для всех, над которой реют розовые флаги. Нам тесновато в этой клеточке, которая ей противна, которую и я сама ненавижу и которая разобщает нас, я это замечаю сразу. Но не Александр. Эта школа очень доброжелательная, с гордостью выдает он. Нет, это сон, он должен бы добавить гибкая и вдохновляющая, если на то пошло. Мадам Трагик на седьмом небе. Даже в раю, с Христом и Девой Марией в окружении всех святых. Трагик улыбается еще шире. Александру, кажется, невдомек, что это кровожадная улыбка. Или, может быть, он принял игру? Да, он играет, конечно, играет. В идеального мужа, хорошего отца семейства, безупречно причесанного, с одной выбившейся прядкой. Он выглядит не больше убийцей, чем сын моего соседа. Невозможно различить дежурного негодяя за его милой мордашкой. Невозможно заподозрить, что ему тоже случается сердиться. Невозможно представить, что он пристрастился к рому и запросто высасывает три стакана подряд, почти каждый вечер. Он снял свой респиратор, как предложили нам дамы, но его маска на месте. Однако мадам Трагик не проведешь, она и не такое видала, уверяю вас. Теперь, если вы не против, объявляет она нам, жеманясь, я попрошу вас выйти и подождать в приемной, чтобы я могла выслушать детей отдельно.

— Это безумие, — пробормотала мама Дилипа.



— Не обращай внимания, — рассмеялся Дилип.

— Стыд и срам.

Она взяла телефон и стала снимать их на видео. Я скрестила руки на груди. Я надеялась, мальчишки не заметят, что их снимают. Но они заметили. Разом поднялись на ноги и обернулись к нашей машине.

К счастью, на светофоре зажегся «зеленый». Мама Дилипа рассмеялась, когда мы тронулись с места, и всю дорогу смотрела видео на повторе. Я пыталась отвлечь ее от телефона — она впервые приехала в Пуну, — мне хотелось, чтобы она посмотрела на зеленые просторы военной базы, чтобы она оценила густую тень в аллее древних баньянов. Пуна лежит в глубине материка, у нас сухой климат. Зимой всегда холодно, летом пыльно, но здесь никогда не бывает зловонной влажности, как в Бомбее. Я предложила ей список мест, куда можно сходить: историческая крепость Шанивар Вада, бывшая резиденция местного пешвы; маленький, но красивый храм Шивы; мой любимый кондитерский магазин на Мейн-стрит — на случай, если она любит сладкое. Мы проехали мимо клуба «Пуна», где пройдет наша свадебная церемония и банкет, и я попыталась произвести впечатление на будущую свекровь, попыталась ей рассказать, как для меня важно, что наш брак с Дилипом будет зарегистрирован именно здесь; что мои бабушка с дедушкой были членами этого клуба больше сорока лет, и, хотя моя мама не проявляла особенного интереса к клубной жизни, мы с Дилипом скоро получим членство. Именно здесь, в клубе «Пуна», мы с ним впервые заговорили о свадьбе: за пивом в баре после воскресного посещения бассейна. Я не стала рассказывать о других своих воспоминаниях, связанных с клубом. Не стала рассказывать, как я сидела у этих священных ворот, будто нищенка. Некоторые истории лучше рассказывать после свадьбы.

Мама Дилипа взглянула в окно, кивнула и улыбнулась, растянув губы в тонкую линию:

— От британцев остались красивые здания.



Итак, в конечном счете отдельно не значит по очереди. Это не значит один за другим, один без другого. Это значит они без нас, но вместе. Это значит Лу с братом, не одна. Это не значит на равных, но все-таки двое против двоих, в два раза больше шансов выйти живыми, обезглавить двуглавую гидру. Это значит сильнее и не так страшно. Мадам Брюн не закрыла за собой дверь кабинета. Я оставлю так, говорит она мне почти таким же тоном, как Лу, когда просит меня вечером оставить свет в коридоре, а я, чтобы успокоить ее, отвечаю, что я рядом. Может быть, мадам Брюн тоже хочет меня успокоить. Может быть, так она просит меня не переживать, мол, все будет хорошо. Александр опускается на первый попавшийся стул в приемной. Я – нет. Если я сяду, то не смогу встать. Я предпочитаю остаться стоять у стены, меня все равно уже поставили к стенке. Начеку, настороже. Я больше не строю из себя умницу. Никогда. Я знаю, что мы – никто. Именно сейчас, во время допроса детей, я это поняла. Габриэль и Лу никто. Александр никто, я никто. Мы никто. В лучшем случае лилипуты, муравьи, которых эти женщины растопчут, если им захочется. А им, конечно, хочется. Они просто умирают от желания. Я завидую апломбу Александра. Уверенности в себе, исходящей от его позы. Его гордому виду, расправленным плечам, прямой спине, несгибаемой, как правосудие, в которое он верит. Что мы делаем среди этих жутких кресел, перед этим шатким столиком, на котором свалены рваные журналы и деревянные игрушки, призванные успокоить детей, как будто можно играть в таком месте, нет, я клянусь вам! Я очень четко чувствую в эти минуты, когда детей допрашивают отдельно, чувствую, что наша жизнь вчетвером висит на волоске, очень тоненьком к тому же, что мы потеряли равновесие, бедные канатоходцы. Я предчувствую, но еще не знаю, что мы упадем. Потеряем опору. И лицо тоже. Как я могу догадаться? У меня только странное ощущение, что все дрожит, от пола до потолка. Что все стало зыбким. И эта комната, и предметы в ней. И особенно время, которое отказывается течь. Мне представляются мягкие часы Дали, от которых пришли в восторг дети в музее в Жироне. Сложенные вдвое и расплющенные. Я сейчас похожа на эти бесполезные часы. Стою, отстаю, растекаюсь лужицей. Как глупо. Я бы хотела установить время, уцепиться за большую стрелку или даже за маленькую, хоть за что-нибудь удержаться. Но нет часов на этой стене, покрашенной, наверно, в 1970-е годы. А если это сделано нарочно, чтобы еще сильнее выбить нас из колеи? Чтобы мы потеряли представление о времени. Как в тюрьме, в карцере. Нет! Давайте успокоимся, никто не бросал меня в каменный мешок, никто не предлагал мне хранить молчание, как в американских сериалах, никто не предупреждал, что, если я откажусь от этого права, все, что я скажу, может быть использовано против меня. И никто не отбирал у меня мобильный, насколько я помню. Действительно, я нахожу его на дне сумки. 16:12. Я смотрю на часы с чувством, что это время смотрит на меня, пристально, в упор. Никогда я так на них не смотрела. 16:13. 16:14. 16:15. Что я хочу высмотреть? Я даже не вижу, как меняются цифры. 16:19. 16:20. 16:21. 16:22. 16:23. Минуты тянутся невыносимо медленно. Александр отвечает на важное электронное письмо. А я не понимаю, что может быть важнее происходящего здесь и сейчас. Лично я совершенно не в состоянии ничего делать, только ждать. И я жду. Жду. Бросаюсь с головой в это ожидание. 16:27. 16:28. 16:29. Если бы я еще слышала, что происходит за дверью. Но нет. Урчание кондиционера заглушает голоса, я ничего не могу разобрать. Стоило ли оставлять ее открытой, эту дверь! Мадам Брюн отлично знала, что делает. Уж точно не хотела нам помочь. Эта дверь не откроется доверию. И тем более примирению. Я уже вся мокрая. Холодный пот. Мне не хватает воздуха. 16:35. Неужели дети никогда не выйдут? Я заставляю себя не смотреть на часы. Вернее, пытаюсь. Тщетно. 16:43. 16:44. Смотри, не смотри, время не течет быстрее. 16:45. Уже почти три четверти часа дети в этом чертовом кабинете. Ровно сорок три минуты гидра их держит. Даже Александр начинает нервничать. Я вижу это по его нахмуренным бровям, по подрагиванию колен и по ноге, отбивающей такт его раздражения, а может быть, даже смятения. Он тоже больше не может ждать волеизъявления этих дам, тем более что ничего хорошего ждать не приходится. Но меня это немного успокаивает. Да когда же они наконец отпустят наших детей? Этот маскарад и так затянулся. Мертвое время в этой комнате доканывает меня всерьез, убивает что-то во мне, и мне никогда не удастся это воскресить. Это чувство непобедимости, свойственное родителям, уверенность, что я всегда смогу защитить моих детенышей, что бы ни случилось. От всего. От беды, от злодеев, от гиен, стервятников, ведьм, от горестей и даже от несчастья. И даже… Но вдруг – чудо! Голова в дверном проеме. Мадам Трагик. Ее глаза… Кажутся менее подозрительными. Вы зайдете? Это приглашение, не приказ. Впервые мадам Трагик не употребляет повелительного наклонения. И я хочу верить, что это хороший знак. Но нет, не надо, не надо ложных надежд, я все равно уже ни во что не верю. Нет, верю, верю своим глазам: двое детей, на лицах облегчение, почти улыбки. Да, Лу улыбается мне уголком рта, улыбка жалобная, измученная, у нее даже нет сил раздвинуть губы, и она мало что выражает, разве что уф. Но все же улыбка. И потом, ее глаза не обманут. Особенно меня. Этот синий взгляд, трубный глас, полный странно пронзительных нот, пауз, пронизанных мирами и ангелами, лиловый луч ее глаз говорит: Не волнуйся, Не волнуйся, мама, все прошло хорошо, все в порядке. И конечно, это меня успокаивает, но и огорчает, и задевает тоже. Никогда я не прощу предателю, снявшему телефонную трубку, чтобы донести на нас, потому что это ненормально, это совсем не в порядке вещей, чтобы маленькая девочка успокаивала свою мать, понимаете? Не сходится. Все с ног на голову. Испокон веков, от пещерных людей, каменных топоров и первых костров родители успокаивают детей. А не наоборот. Наоборот не бывает. Это я, мать, должна утешить Лу. И я сажусь, на то же место, что и три четверти часа назад, и отвечаю на ее улыбку, отвечаю стократно, тысячекратно, растягиваю губы, тяну, тяну до небес, куда мне хочется, чтобы мы все улетели. О да, уйдем отсюда, унеси нас, вагон! Забери нас, фрегат! Я хочу взять за руку Лу, и Габриэля, у которого такой несчастный вид, и Александра тоже, у меня хватит пальцев на троих. Я хочу уйти. Пошли отсюда, нам пора! Поднимем якорь! Чао, мадам. Я вижу, что Лу было жарко, или страшно, или то и другое, я вижу это по ее волосикам, которые она, должно быть, вытащила из хвостика, потому что они тянули, по волосикам, прилипшим к затылку, которые в таких случаях пахнут младенцем, этот запах давным-давно исчез, но мне удается отыскать его следы, надо только сделать усилие, надо только немного сосредоточиться. Прилипнув к пластмассовому сиденью, я слушаю и улыбаюсь. Все равно что говорю Аминь. Мне тоже семь лет. Даже Габриэлю семь лет. Он больше не говорит угу, выпаливает залпами Да, мадам, и я готова этому порадоваться. Он дает им то, чего они хотят, мой малыш, тоже слишком быстро выросший, мой большой мальчик. Он их отвлекает. И я делаю как он, притворяюсь, плачу им той же монетой. Следовать примеру своего сына – это тоже ненормально. Я воспроизвожу его жесты, даже мимику, морщу нос, грызу ноготь на большом пальце. Калька, точная копия. Я сутулюсь, киваю, потому что это они здесь главные, я опустила голову, опустила глаза, уставилась на свои туфли, я их, кажется, сняла, совсем спятила, выжидаю несколько минут, а потом протягиваю руку, как попрошайка. Раскрытой ладонью вверх. Теперь я побираюсь? Да, ну и ладно, терять нечего. И потом, ведь цель оправдывает средства, правда же? Я прошу милостыню, вымаливаю право уйти, схватив моих детей в охапку, и я готова на все. Стою с протянутой рукой, ну и плевать. Я делаю как учила меня мадам Суссо в театральном клубе. Изображаю глубокое и неизменное уважение, которого эти дамочки требуют от нас, чтобы иметь право жить на их чертовой планете. Я не подражаю миленькому и добренькому уистити, о нет, я кровожадный Коба, вооруженный до зубов, готовый перегрызть им горло, отрубить голову ударом мачете. Во мне нет больше ничего благоразумного, я не девочка с картинки, однако, как ни хочется мне убить, я неподвижна. Я киплю, но гашу малейшую искру в глазах. В первую очередь им нужно молчание. Молчание, благодаря которому они удостоверяют свою власть, молчание, доказывающее, что им удалось заткнуть нам рты. Наш номер шестнадцатый, помолчите-ка, гордые родители, думаете, вам все позволено, думаете, вы под защитой, и в ус не дуете? В общем, я помалкиваю. Конец антракта, продолжение спектакля. Пришибленная, я сижу в первом ряду и смотрю их патетический номер социальных помощниц. Они безупречны в своей роли, превосходно играют важных особ, хозяев жизни, Зорро. Я смотрю, как они обкатывают механизмы, играют мускулами, которых у них нет, слушаю, как гордо подают друг другу реплики, и вся устремлена к вердикту, который наконец вынесен: С детьми все хорошо. Четыре слова. Освобождение в четырех словах. Мы спасены. С нас сняты все подозрения. Они теперь за нас спокойны, но все-таки приходили мы не зря. Надо отдать должное номеру 119, который выполняет свою миссию, провозглашает мадам Трагик. Да, я готова отдать должное и все, что хотите. И сделать усилие, чтобы снова слушать обо всех бедах, о которых они говорят, хоть это и повергает меня в панику, но им-то доставляет удовольствие, даже восторг. Есть что-то самодовольное и невыносимое в кавычках, которые они рисуют в воздухе почем зря, в их тоне, когда они произносят все эти грозные выражения, упиваясь ими, внутрисемейное насилие, детская депрессия, психологическая травма, давление на психику, отрочество в группе риска, они клеят ярлыки, не заботясь о следах, которые те могут оставить на коже и в мозгах, ставят диагнозы, полагая себя вправе, даже не задумываясь, насколько они компетентны, да еще все эти опасности, которые на самом деле существуют, но в нашем случае являются плодом их фантазии, этот язык полиции и юстиции, на котором они так бегло говорят, прямо как на первом иностранном, изучаемом с начальной школы на продвинутом уровне: предупреждение, сигнал, надзор, свидетель, подозреваемый, жертва, выслушать, зафиксировать, и эти инстанции, на которые они постоянно ссылаются, так часто, что это уже на грани безумия, Государство, Защита детства, вышестоящее руководство, графики n+1, n+2, +3, +4, +5, уж если на то пошло, и расследование, все эти досье, отчеты и выводы, за которыми они прячутся, защищаясь. А потом мадам Трагик говорит: Ну вот, на этом закончим. Занавес. Я не верю. Но нет, мадам Брюн уже захлопнула свой блокнот и навинтила колпачок на ручку. Две женщины встают. Вместе, одновременно, как один человек. Гидра раскланивается, опустив свои головы. Я киваю своей, это максимум, на что я способна. Большего не могу, как-никак всему есть предел. Я типа кланяюсь, выпятив зад, втянув живот и сжав кулаки. Ногти впиваются в кожу, но все шито-крыто, боль чувствую я одна. Я рада, что не приходится пожимать руки этим дурищам, и у ковида есть свои преимущества. Я не говорю им до свидания, потому что это все, на этом мы закончили. Не говорю до свидания, потому что не увижу их больше никогда. НИКОГДА, вы меня слышите?

Недели, предшествовавшие нашей свадьбе, были самыми жаркими за все лето. Только отчаянные смельчаки решались выйти на улицу. Коровы, собаки и люди падали замертво на тротуарах. Тараканы справляли тризну. В один особенно жаркий день Дилип и моя будущая свекровь пришли к нам на обед. Я мысленно проклинала Пуну за то, что она будто нарочно решила произвести самое неблагоприятное впечатление. Я себя чувствовала виноватой во всем отвратительном и кошмарном, что происходит вокруг. В городе было не просто жарко, а убийственно жарко. Духота стояла такая, что воздух сделался практически непригодным для дыхания. Наверное, я стала чрезмерно чувствительной ко всем привычным дефектам и недочетам нашей повседневной жизни, глядя на них через призму склонностей и предпочтений Дилипа, у которого были свои жизненные стандарты, но лишь с приездом его матери я поняла, что он привык к здешнему существованию и сделался невосприимчивым к некоторым неудобствам. Я же переживала за каждую мелочь, за каждый изъян, хотя понимала, что некоторые изъяны лишь добавляют Пуне очарования. Но я совсем растерялась, не зная, что можно показывать, а что нельзя — и в своем доме, и в себе самой, — и как подобрать наиболее выигрышную маскировку для того, что действительно лучше бы не выставлять напоказ.

* * *

Дилип и его мама пили кокосовую воду и кислый нимбу пани, даже не подозревая о том, что всю предыдущую неделю я пыталась привести в божеский вид нашу с мамой квартиру: заново красила облупившиеся стены, снимала треснувшие зеркала и зашивала прорехи на обивке дивана и кресел.

Мама Дилипа питала пристрастие к одежде совершенно безумных цветов и, как мы поняли, к шляпам. При первой встрече моя мама прикрыла ладонью рот, чтобы спрятать улыбку, и мне самой было непросто не замечать всю абсурдность наряда моей будущей свекрови. Я уже поняла, что эта женщина не отличается тонким вкусом, и все же ее неприязненное отношение к Пуне меня задело.

Потом мы вернулись домой. Спустились на лифте, сели на велосипед, на самокат, на скутер. Перед тем как Александр завел мотор, Лу сказала: Я не рассказывала про бокс, и мне понадобилась целая минута, чтобы понять, что речь идет о боксерской груше ее брата, на которой и она тренировалась, пока не пришли соседи и не заставили нас продать снаряд. Я толком не поняла, почему она о ней не рассказала. Только смутно почувствовала, что это, должно быть, связано в ее головенке с побоями, которые могли быть неверно истолкованы, с формой насилия, которую лучше скрыть. Но ее замечание зацепило меня: моя семилетняя дочурка, стало быть, способна отбирать информацию, которой делится, отделять зерна от плевел. Она понимает, что говорить, а что нет, о чем лучше умолчать, не повторять. СКРЫТНОСТЬ: это слово высветилось большими буквами в моем мозгу, я натолкнулась на него с размаху, когда садилась на велосипед. То, что сделала Лу, называется скрытностью. И что же? Да ничего. Я вообще ничего об этом не подумала, даже что от собак не родятся кошки. Просто крутила педали. Как сумасшедшая. Танцуя на бульваре Вожирар и на полном ходу без тормозов на длинном спуске бульвара Пастер. Пьяная от этой внезапно обретенной свободы, от этого безумного страха, который часами, да что я говорю, днями, неделями не отпускал меня. Я ехала так быстро, что Габриэль не мог за мной угнаться. Ты смеялся, мое сокровище, смеялся, глядя, с какой быстротой я кручу педали. Мама, постой, кричал ты, запыхавшись, а я рвалась вперед, как только на светофоре загорался зеленый. Да мама же, подожди меня, кричал ты, умирая от смеха, потому что мы прошли через это и выжили, ты тоже испытывал облегчение, до невероятности, и был даже счастлив, я это видела по твоим порозовевшим щекам, по искрам в твоих глазах и по смеху, без конца вырывавшемуся из твоего горла, пересохшего от усилий. Странно, что я с такой точностью помню обратный путь, а от пути туда ничего не осталось. Я не забыла, как мы выставляли средние пальцы на лестнице, по два на каждой площадке, чтобы никому не было обидно, и твою возмущенную мордашку, моя Лу, розовый язычок, который ты осмелилась высунуть только один раз, а ты, Габриэль, показывал зад, поднявшись на пятый, наклонился и повертел ягодицами под дверью Мишеля Нормана. Дома, едва закрыв дверь, мы открыли шампанское, взрослое и детское, не обращая внимания на время. Конечно, еще не было семи часов.

После обеда мы сели на лоджии и принялись обсуждать приготовления к свадьбе. Дело близилось к вечеру, в это время соседи обычно толпились на своих балконах, напоминавших растрепанные коробки, составленные друг на друга. Люди размахивали руками, отгоняя голубей и ворон, и трогали пальцами белье, вывешенное сушиться на солнце.

Наша жизнь вошла в колею, так, кажется, говорят.

Наши лица блестели от пота. Во дворе, тремя этажами ниже, виднелась женская голова с жидкими волосами на макушке и толстой, черной с проседью косой, закрученной кольцом на затылке. Мне было слышно, как скребет по земле ее метла, сделанная из стеблей тростника. Листья и пыль шелестели, вздымаясь и падая на те же места, где лежали раньше. В воздухе витал дым, доносивший запахи выхлопных газов и горящего мусора, но мы не ушли внутрь. Звуки микрорайона казались тишайшими по сравнению с гудящими поездами, громыхавшими по близлежащей железнодорожной линии.

Но ненадолго.

Я смотрела в мутное небо и пыталась почувствовать радость: я много лет прожила в этом доме, и теперь у меня наконец появилась возможность отсюда сбежать. Я посмотрела на Дилипа. Высокий, статный красавец. Сразу видно, что человек рос за границей. Бейсбольные кепки, хорошие манеры и замечательные результаты многолетнего потребления американской молочной продукции. Он меня спасал, хотя сам об этом не знал. Моя мама что-то сказала, он улыбнулся в ответ, показав все свои тридцать два зуба, безукоризненно ровные после дисциплинарного воздействия подростковых брекетов.

Часть вторая

Позже, над миской сладкого рабри, свекровь обратилась к моей маме.

— Тара-джи, — сказала она, — пандит хотел обсудить свадебную церемонию. Он спрашивал, есть ли у вас близкие родственники, лучше семейная пара, которые будут сидеть в мандапе и отдадут невесту семье жениха.