- Какие там обиды? — расправляя смятую простыню, отозвался, не оборачиваясь, Федор Иваныч. — Бирюльки глупые. Вон у Сергея Андреича обиды — да-а.
Эдак ведь на весь белый свет можно обидеться... крова во обидеться... разорили семью, сволочи... в душу человеку нагадили, с кого спросить? Ан и не с кого. И что у нас за государство такое, а, Люб? — Он обернулся, но Любы в комнате уже не было. Робка спал на диване, сбив одеяло к ногам, раскинув руки. Экий бугай вымахал, подумал Федор Иванович, глядя на него, сколько годов утекло, страшно и подумать. Старый он стал, ноги болят, желудок замучил, да и сердчишко пошаливать стало, и голова то и дело болит, и в пояснице ломит — продувает на стройке до костей, особенно на верхотуре, вот и результат. Еще годика три-четыре, ну от силы пяток лет, и не сможет он лазать по лесам, как горный олень, и кладку на верхотуре не сможет вести — голова что-то кружиться стала, завалишься с лесов, и каюк. Что же в таком случае делать? На пенсию вроде уходить рановато. Да и что он будет делать на пенсии? Разве на эти гроши можно прожить? И на одного не хватит... А как бы ему хотелось, чтобы Люба не работала. Вон как у Игоря Васильевича Нина Аркадьевна. Федор Иванович втайне всегда ему в этом завидовал. Чтоб Люба ждала его дома, обед готов... и ужин... А летом — в отпуск, на юг всей семьей. Он в отпуске-то, считай, четыре года уже не был, как одна копеечка. И моря никогда не видел, разве только в кино... и на картинках…
- Кино, вино и домино... — пробормотал Федор Иванович, укладываясь в постель, и подумал снова: как же теперь Сергей Андреич жить будет? Вдарили мужика под дыхало, так и стоит раком, воздух ртом ловит. Эх, жалуемся мы, жалуемся на свою жизнь, а как на чужую глянешь, так свои-то беды сладким пряником покажутся. И что же у нас за государство такое? Бьет своих, чтоб чужие, что ли, боялись? Об этом он подумал, уже засыпая.
Странное дело, Сергей Андреевич пил спирт по полстакана сразу и совсем не пьянел, только глаза блестели так остро, что в них было боязно смотреть. Он пил, курил папиросу за папиросой и говорил, говорил как заведенный, будто открылся в человеке какой-то шлюз и потекли из него реки слов. О том, что мы все не так живем, что все надо менять к чертовой матери, что слишком много всякой сволочи сидит на шее у народа, жрет, пьет и веселится, а в перерывах кричит о великой цели — коммунизме, призывает работать, не воровать, не пить! Разве дело в одном Сталине? А вся эта гопкомпания при нем? А вся эта партийная сволочь, которая в начальниках ходит, сколько же их развелось, тьма-тьмущая, и ведь ничего не производят, кроме бессмысленных бумаг и всяких распоряжений, инструкций, а получают — столько ни одному академику не платят, не говоря уж о работяге. Ублюдки! Подонки! Дармоеды!
- Ты сам-то член партии, Сергей Андреич? — спросил Степан Егорыч, со страхом слушая лихорадочные, сбивчивые речи участкового врача.
- Теперь нет! — резко ответил Сергей Андреич.
- Роман-то свой будешь писать или как? — снова спросил Степан Егорыч. — Небось теперь за тобой в оба глядеть будут.
- Буду писать, — так же резко ответил Сергей Андреевич. — Только теперь по-другому напишу. Все заново и по-другому. И за себя напишу, и за Семена Григорьевича... Э-эх, Степан, какой человек был… какой человек... — Сергей Андреевич закрыл глаза и закачал головой.
Вот ведь как, растерянно подумал Степан Егорыч и покосился на Любу, о погибшей жене человек не вспоминает, а про соседа горюет, чудны дела твои, Господи. Будто молния его сожгла, обугленный какой-то весь, опять подумал Степан Егорыч, такому теперь море по колено, такой на смерть как на праздник пойдет.
Да, насмотрелся на них Степан Егорыч в штрафбате.
Как-то осенью сорок четвертого, в Польше уже, пригнали к ним батальон штрафбата, расположили рядом.
Степан Егорыч сходил с ребятами к ним в гости, спирту им отнесли. А утром штрафники двинули в атаку и полегли все. Надо же, удивлялся тогда Степан Егорыч, хоть бы один живой остался — все триста шестьдесят восемь молодцов сложили буйные головушки под той высотой. И высотка-то эта на хрен никому не нужна была, ее потом, на следующий день, спокойно обошли и рванули дальше. А рота немцев, оборонявшая высоту, сдалась без боя. Зачем, спрашивается, штурмовали? Э-эх, чужая кровь как вода. Россия огромадная, народу в ней невпроворот, не обеднеем! Страшновато стало Степану Егорычу от речей Сергея Андреевича, страшновато не за себя, а за самого Сергея Андреевича.
Как человеку жить с такими мыслями? Эдак и в дурдом загреметь недолго. И сколько же нынче таких на Руси, интересно? Из лагерей народ повалил, страсть, как много! И ведь не уголовники, а политические... Неужто ни за что сидели? По наветам, как вот Сергей Андреич попал, или за какие-то другие дела? Тогда за что же их сажали? Кому это надо было? Не-ет, тут мозги вывихнешь, а ответа не получишь, решил Степан Егорыч и потянулся за бутылью со спиртом, налил в три стакана, посмотрел на Любу, встретил ее тоскующий взгляд и подумал со злостью, что Сергей Андреевич хоть над мировыми проблемами бьется, за народ думает, а вот он со своей маленькой закавыкой справиться не может, в трех соснах запутался.
- Я из Москвы уеду, — вдруг сказал Сергей Андреич. — Не смогу здесь жить... Люся... У меня будто полдуши омертвело. Вот думаю про нее, и совсем не больно, веришь? — Он горящими глазами уставился на Степана Егорыча, взял стакан. — Ни капельки не больно. Думаю, лицо вижу, а вот тут... — он с силой постучал себя кулаком в грудь, — пусто…
- Понятное дело... — вздохнул Степан Егорыч, сетуя на себя, что говорит какими-то деревянными словами, посочувствовать по-человечески не может, хотя какие слова в таких вот случаях говорить надо? Какие слова тут помочь могут? Что ни скажи, все будет лживо и глупо. Чужую беду руками разведу... — Понятное дело... — повторил Степан Егорыч. — Куда ж ты подашься? Есть какие родные на белом свете?
- В Ельце мать-старуха живет, к ней поеду. Хороший городок, тихий, соглядатаев этих нету…
- Соглядатаи, Сергей Андреич, везде найдутся, — усмехнулся Степан Егорыч. — Чай, Елец твой не в Америке находится, а опять же здесь, в России... — Степан Егорыч говорил и смотрел на Любу. — А возьми меня с собой, Сергей Андреич? Работенка мне там какая-никакая найдется? Да угол под крышей... проживем…
- Ты что, серьезно? А как же... — Сергей Андреевич перевел вопросительный взгляд на Любу. — Вы же…
Люба вскочила и почти выбежала из комнаты.
- Видать, не судьба, Сергей Андреич... — угрюмо ответил Степан Егорыч и залпом выпил спирт, резко выдохнул, понюхал кусок батона, повторил: — Не судьба, видать…
- Я думал, ты мужик посильнее, — усмехнулся Сергей Андреевич. Сказал, как ударил, и сам не понял, что обидел.
- Уж какой есть... — стиснул зубы Степан Егорыч и подумал в следующую секунду, что обижаться тут нечего — тряпка он, размазня самая натуральная, так чего обижаться, если человек правду сказал, хоть и обидную.
Степан Егорыч закурил — злость немного отпустила.
- Слышь, Степан... — Сергей Андреевич наклонился к нему, жарко дыша в лицо. — А давай втроем в Елец махнем, а?
- Как это? — не понял Степан Егорыч.
- Да вот так. Ты, я и Люба... — Сергей Андреевич кривил губы в усмешке, словно раззадорить хотел. — Забирай ее, и поедем вместе. Да хоть силой забирай. Я помогу, Степан…
- Да ну тя, Сергей Андреич, мелешь невесть чего.
Видно, спирт в голову ударил... Соображаешь, что говоришь-то? Она что, девочка? У нее детей двое, соображаешь?
- Дети ей теперь не помеха — вон какие жеребцы, что один, что другой. Ей теперь самую малость для себя пожить надо, — говорил Сергей Андреевич, остро блестя глазами.
- А Федор Иваныч? — после паузы спросил Степан Егорыч, глядя в глаза Сергею Андреевичу. — Только что, понимаешь, тут за правду распинался, про справедливость чего-то толковал, а сам же меня на подлянку толкаешь?
Сергей Андреевич выдержал взгляд, усмехнулся едко:
- А ты ведь, Степан, сейчас не про то думаешь. Говоришь одно, а думаешь другое. Сказать про что?
- Не надо... опять глупость какую по пьяному делу сморозишь.
- Ну смотри, дело хозяйское, — вздохнул Сергей Андреевич и откинулся на спинку стула, добавил: — И нос мне утирать не надо, Степан. В таком деле, как любовь, справедливости не бывает... такое уж, брат, дело сумасшедшее... — и он впервые за все время широко улыбнулся.
«Может, и оттает человек, отойдет...» — подумалось Степану Егорычу.
Каждое утро Робка и Богдан вставали в одно время, умывались, выпивали бутылку кефира и съедали батон на двоих, отправлялись на работу. Переулками шли до Полянки, там садились на первый троллейбус и ехали до Цветного бульвара. Правда, в центре приходилось пересаживаться. Курили одну сигаретку на двоих. Из экономии. Утренняя прохлада растекается по переулкам, по дворам со старыми тополями, кустами жасмина и сирени, почти везде в домах окна нараспашку, стоит чуткая, почти деревенская тишина, нарушаемая только перезвоном трамваев, да в каком-нибудь из окон звучит радио.
- Сегодня в клубе медицинских работников танцы. На улице Герцена, знаешь? — говорил Богдан.
- Знаю.
- Махнем?
- Можно…
- После работы — домой, переоденемся, с ребятами пузырь раздавим и махнем, — удовлетворенно заключил Богдан — Девочки там, медицинские сестры — клевота!
Однажды, когда они вечером играли в «буру», за столом под навесом появился Ишимбай, улыбнулся во всю ширь своей лунообразной физиономией, жестом отозвал Робку в сторону, спросил:
- Борис не появился?
- Пока нету, — пожал плечами Робка. — Ты не знаешь, где он?
- В Гаграх гуляет по буфету, — вновь улыбнулся Ишимбай. — Я думал, уже вернулся. Может, письмо от него какое было? Или телеграмма?
- Нет, ничего не было. Мать и так психует каждый день, — сказал Робка. — Больше месяца нету... Может, погорел там на чем-нибудь?
- Если б погорел, Настя бы одна вернулась, а ее тоже нету, — ответил Ишимбай. — Значит, гуляют — нагуляться не могут, гы-гы-гы... — Он рассмеялся, раскрыл перед Робкой коробку «Казбека»: — Закуривай.
Они покурили. Ишимбай предложил прогуляться до Дениса Петровича, дескать, есть один разговор. Робка ответил, что нужно доиграть кон в «буру», а потом — пожалуйста, можно прогуляться до Дениса Петровича.
Ишимбай терпеливо ждал, пока Робка доиграет кон. Ребята играли сосредоточенно и серьезно — деньги на кону стояли немалые. Наконец повезло Робке. За три десятки он заграбастал весь кон, рассовал по карманам смятые червонцы и пятерки. Богдан довольно улыбался рядом.
- В любви, значит, не везет, гы-гы-гы... — засмеялся Ишимбай.
- Богдан, я с Ишимбаем поеду, дело одно есть.
- Какое еще дело? — насторожился Богдан. — Я с тобой.
- Не, не надо. Вот возьми лучше. — Робка выгреб из кармана куртки большую часть денег, сунул Богдану.
И они пошли с Ишимбаем со двора. Между тем кто-то на первом этаже выставил в раскрытое окно проигрыватель, поставил пластинку, и в вечерний двор полилась мелодия танго, невесть откуда появились девчонки, почти все одеты одинаково: белые блузки, черные юбки, туфельки-лодочки. И парни потянулись во двор от стола, где играли в карты, к раскрытому окну на первом этаже. Мелодия танго и стайка девчонок манили. Робка, уходя в темную арку, оглянулся, посмотрел с сожалением. По дороге они зашли с Ишимбаем в пивную на Пятницкой, попили пивка. У Ишимбая оказалась в кармане чекушка, и они разлили ее в пивные кружки. «Ерш» получился в самый раз — забористый.
Закусывали свежесваренными раками. Из пивной вывалились, когда уже совсем стемнело. Ишимбай сказал, что Денис Петрович живет у кого-то на Зацепе, даже имя этого человека назвал, но Робка тут же его забыл.
Они пришли к Денису Петровичу, когда Робка уже хорошо запьянел. Там были еще какие-то парни — все незнакомые, но все знавшие Борьку и потому встретившие Робку как своего. Денис Петрович был несказанно рад или только вид сделал, но даже обнял Робку и расцеловал, расспрашивал о житье-бытье, о работе, о матери, даже о бабке не забыл справиться. Еще пили водку, чем-то закусывали, кто-то играл на гитаре и пел:
Какой же был тогда дурак,
Пропил ворованный пиджак
И шкары, ох, и шкары-и…
Откуда-то появились девчонки, и комната наполнилась женским визгом и смехом. К Робке все время приставала какая-то чернявая шалава, обнимала его, тискала уже совсем пьяного, говорила, целуя взасос:
- Ох, какой сладкий паренек! Ох, какой симпатяга — прям душа горит и хочется в постель! — и заливисто смеялась.
- Ритка, стервь, отзынь от него! — покрикивал Денис Петрович.
А гитара звенела надрывно и залихватски:
Девочки любили, а теперь их нет,
И монеты были, нет теперь монет!
Ах какая драма! Пиковая дама!
Ты всю жизнь испортила мою!
И теперь я, бедный, пожилой и бледный,
Здесь на Дерибасовской стою!
Два туза, а между — дамочка вразрез,
Был тогда с надеждой, а теперь я — без!
Ах какая драма! Пиковая дама!
Ты всю жизнь испортила мою!
И теперь я, бедный, пожилой и бледный,
Здесь на Дерибасовской стою!
- Как же меня Борька твой подрезает, а? — говорил в это время Денис Петрович Робке. — Договаривались, а он... Уж две недели, как должен был вернуться из своих Сочей…
- Он в Гаграх, Денис Петрович, — поправлял
Ишимбай.
- А его до сих пор нету. Дело у нас срывается, Робертино, усекаешь? Хорошее дело.
- Ус-секаю... — пьяно кивал Робка. — А я з-здесь п-при чем?
Они сидели в углу комнаты отдельно от всех, и Денис Петрович говорил доверительно, почти на ухо.
Ишимбай курил, стряхивая пепел прямо на пол.
- Мы тебя возьмем в дело, Робертино, а? Куш солидняк будет, — говорил Денис Петрович.
- К-какой куш? — не понял’ Робка, а Денис Петрович подумал, что Робка интересуется размером куша.
- Пятьдесят кусков получишь — отвечаю, — шептал на ухо Робке Денис Петрович. — А братан твой, сучара, приедет — зубами от зависти щелкать будет, — такой куш от него уплыл.
- Мой братан не сучара! — вскинулся Робка и схватил Дениса Петровича за рубаху на груди. — Ты сам сучара! Понял?! И на дело я с тобой не пойду никогда, п-понял?!
- Охолонись, щенок! — рассвирепел Денис Петрович и ударил Робку в скулу. Робка без звука завалился на пол, но тут же вскочил, бросился на Дениса Петровича, начал остервенело молотить кулаками. Денис Петрович взвыл от боли, а больше от злости, ударил Робку под дых. Налетел Ишимбай, бил своими пудовыми кулачищами. Робку свалили на пол, стали пинать ногами.
- Конча-ай, Денис! — заорала какая-то девица. — Борька приедет — он пришьет тебя за брата!
- Я ему пришью! Он на крючке у меня, ясно?! А ты заткнись, сука! Или в окно выкину! Ишимбай, научи ее свободу любить!
Ишимбай схватил девицу за волосы и сильно ударил кулаком в лицо — кровь из носа брызнула во все стороны. Девица с коротким стоном повалилась на пол рядом с Робкой.
В таком положении Робка и проснулся утром, долго не мог понять, где он находится и почему рубаха и куртка в засохшей крови, все лицо саднит от ссадин и синяков, да и все тело ноет, все мышцы болят. На кровати у стены кто-то спал, укрывшись с головой одеялом.
Дверь в другую комнату открыта, и оттуда тоже доносится громкий «кудрявый» храп. На столе — остатки вчерашнего пиршества: пустые бутылки, объедки на тарелках, вонючие намокшие окурки, лужицы пива. Робка поднялся, чувствуя боль во всем теле, потряс головой.
Увидел на столе недопитую бутылку водки, сделал несколько глотков прямо из горлышка, поставил бутылку на стол и пошел из комнаты.
Уже выйдя на улицу и вдохнув утреннего свежего воздуха, Робка медленно припомнил, что вчера произошло. На какое дело фаловал его этот змей, Денис Петрович? Из-за чего его избили? Наверное, отказался, вот и отлупили почем зря. Нет, за это не стали бы. Наверное, что-нибудь Денису Петровичу нехорошее сказал. Ах да, сучарой его назвал и с кулаками бросился. За Борьку обиделся... А где же Борька пропадает? Больше месяца нету — мать с ума сойдет... На работу Робка безнадежно опоздал — было уже полдвенадцатого. Пока доедешь до типографии, час дня будет. Как раз к обеденному перерыву. Да пошли они все к нехорошей маме! И Робка остановился перед большой пивной, что на Зацепе, пошарил в карманах куртки — деньги еще были. Ну и аллах с вами со всеми, а мы гулять будем! И он вошел в пивную, пробыл там часа три, высадил черт знает сколько кружек пива, да еще сгоношился с какими-то алкашами на троих. Алкаши, пожилые мужики, рассматривали Робкино побитое лицо, сочувствовали. Робке надоели их унылые разговоры о политике и футболе, и он поплелся домой. Как раз кончился рабочий день, народ валом валил по улицам. В освещенных витринах магазинов видны были очереди у прилавков и в кассы. Робка плелся по улице, опустив голову, покачиваясь из стороны в сторону, и прохожие пугливо обходили его. Он сам не заметил, как попал в переулок, где жила Милка. Понял это, когда буквально налетел на человека, шедшего по середине тротуара и постукивавшего палочкой.
За другую его руку держался маленький мальчишка.
Робка отшатнулся, хотел было зло выругаться и пустить в ход кулаки, но поднял глаза и увидел отца Милки, слепого танкиста с изуродованным, страшным лицом.
- Осторожно, малый... — сказал отец Милки. — Смотри, куда прешь.
- Извините... здрасьте, — нетвердым голосом проговорил Робка, медленно трезвея.
Милкин отец узнал голос, у слепых людей слух особенно обострен.
- Ты кто? — спросил он. — Что-то голос знакомый…
- Я Роберт Крохин... я у вас был как-то... у Милы в гостях был.
- A-а, помню... Отец твой тоже танкистом был, так?
- Так…
- Ну как же, помню... — Он слабо улыбнулся, и тут же печаль тенью легла на его изуродованное лицо. — Милку-то нашу вспоминаешь?
- Вспоминаю…
- Да-а, жалко Милку... хорошая у меня была дочка... осиротели мы без нее. Она говорила, любит тебя.
- Я ее тоже любил... — Робка опустил голову.
- Что ж в гости не заглянул ни разу? — усмехнулся Милкин отец.
- Да как-то... — Робка мялся, не зная, что сказать. — Я зайду, если можно. Обязательно зайду.
- Заходи, парень. Рад буду. — Он протянул Робке изувеченную обгоревшую руку, на которой не было трех пальцев, и Робка, отрезвев еще больше, осторожно пожал ее, пробормотал:
- До свидания…
- Будь здоров. Заходи. — И Милкин отец переложил из левой руки в правую свою палочку, взял за руку мальчонку, и они пошли вперед, а Робка долго слышал мелкие постукивания палочки по асфальту.
«Скотина я, скотина, — твердил про себя Робка, — ни разу не зашел к ним, скотина!» Он клял себя на чем свет стоит, и стыд жег все внутри нестерпимо. Вдруг всплыло в памяти лицо Милки, искаженное гневом и обидой, и он услышал ее презрительный голос: «Дешевка!» Как же он смог так быстро все забыть? Никогда больше не будет у него такой любви... никогда больше не встретит такую девушку. И вновь в ушах Робки зазвучал ее голос, когда она спрашивала ночью, лежа с ним в постели, спрашивала удивленно, с замиранием сердца: «А я правда красивая? Правда?» Как же он мог так быстро все забыть? Прогулки по замоскворецким переулкам... танцы во дворе под радиолу... поездки на речном трамвае по вечерней Москве-реке. Как они целовались на ветру на палубе. Под ногами дрожала металлическая палуба, по черной воде бежали искрящиеся желтые дорожки от фонарей, и в парке культуры и отдыха крутилось светящееся «чертово колесо», гремела музыка, а над танцплощадкой висели гирлянды разноцветных лампочек. Играл духовой оркестр. Ах, куда вы нынче подевались, духовые оркестры?! Пляшут, кричат и дергаются диск-жокеи, мигают фонари, плывет, клубится пиротехнический туман, взвизгивает шевелящаяся плотная масса танцующих, и каждый танцует в основном сам с собой... Сам с собой... Эй, блатари всех времен и народов, блатари огромной страны, слушайте сюда! Послушайте Робку Крохина — шпану замоскворецкую, — выросшего в коммуналке и во дворах-подворотнях, дравшегося напропалую, но всегда за справедливость, как и все его кореша, никогда не бившего лежачего, но всегда таскавшего в кармане ножичек или кастет. Ах, послевоенная безотцовщина, сколько породила ты буйных головушек, пошедших по лихой дороге тюрем и лагерей, и сколько вышло из этой безотцовщины врачей и физиков, математиков, архитекторов, биологов, художников и писателей — гордости моего народа! Каждой твари по паре! Наверное, любому новому поколению его юность кажется самой необыкновенной и знаменательной, времена, на которые пришлась эта юность, — самыми удивительными, неповторимыми и замечательными. И оно право! Но все же ни одни времена не сравнятся с теми, послевоенными, страшными, нищими и голодными, угрюмыми и в то же время радостными и гордыми, потому что совсем недавно отгремела жуткая война, унесшая десятки миллионов жизней, искалечившая десятки миллионов судеб, и все же, все же эти изголодавшиеся, нищие люди, жившие в трущобах, в тесноте, каторжно работавшие, гордо несли свои головы и на всех поглядывали свысока. Потому что они были — победители. Правы ли они в этой своей гордости и заносчивости — бог разберет! Это была гордыня нищих людей, у которых последние крохи забирало кровожадное советское государство. Наверное, такая гордыня простительна. Что у них еще оставалось? Пусть мы разутые и раздетые, голодные и холодные, но мы — победили…
Робка шел, покачиваясь, из переулка в переулок и мычал, стиснув зубы, от обиды и злости на самого себя. Он не заметил, как дошел до своего двора, прошел через арку и вдруг остановился, сжав кулаки, и заорал так, что во многих окнах появились любопытные лица:
- Мила-а-а-а!
Ребята, игравшие в карты за столом под навесом, насторожились.
- Это Робка чего-то чудит... — сказал Карамор.
- Поддавши, что ли?
- Похоже на то…
- Ты чего, Роба?! — позвал Карамор. — Двигай к нам!
Робка немного пришел в себя, увидел в полумраке кучку ребят, сидевших за столом, медленно подошел, плюхнулся на лавку рядом с Карамором, спросил пьяноватым голосом:
- Во что сражаетесь?
- В очко, ха! Дать карточку?
- Не-е... — Робка порылся в карманах, выгреб деньги, бросил их на стол — мятые десятки и пятерки, произнес нетвердо: — Слетай кто-нибудь... Пить будем…
- Давай, быстро! — Карамор кивнул белобрысому пареньку: — На цирлах! Одна нога здесь, другая — там! Паренек собрал со стола деньги и мигом исчез из-за стола.
- Роба, а тебя тут клевая телка дожидается, — сказал Карамор.
- П-почему меня?
- Подходила, спрашивала.
- Где?
- А вон у подъезда стоит, — показал рукой Карамор.
Робка пригляделся и в наплывающих сумерках увидел у подъезда девичью фигуру, черноволосую, в белой блузке и черной шерстяной кофточке, в черных туфлях-лодочках. Кто такая, Робка не узнал, да и лицо расплывалось перед пьяными глазами.
- Ну-ка, ну-ка... — пробормотал он, выбираясь из-за стола и нетвердыми шагами направляясь к подъезду.
- Пузыри принесут, тебя ждать? — спросил вслед Карамор.
- Ждите! — Робка пересек двор, и девушка, почувствовав, видимо, что это идет тот, кого она ждала, направилась навстречу.
Она остановилась, и Робка застыл перед ней, смотрел и не мог припомнить, кто ж это такая?
- Я Настя, — сказала девушка. — Нас Боря знакомил. Не помните?
- A-а, вспомнил! — расплылся в улыбке Робка. — Правильно, Настя. А где же брательник?
- Мне нужно с вами поговорить, — твердо и серьезно сказала Настя и поправилась, перейдя на «ты»: — Мне очень нужно с тобой поговорить.
- Что-нибудь случилось? — Робка несколько протрезвел.
- Случилось.
- Что-нибудь с Борькой? — Робка уже с тревогой смотрел на нее.
- Может, отойдем куда-нибудь? — Она огляделась вокруг. — Может, погуляем? Я не могу так говорить…
- Ну пошли... — Робка развернулся и первым двинулся через двор к арке, на ходу помахал ребятам рукой, крикнул: — Я сейчас!
Они вышли из арки и медленно пошли по переулку.
Волнуясь и сбиваясь, Настя рассказала ему печальную историю, которую, в общем-то, рано или поздно следовало ожидать. Настя часто замолкала, потому что слезы мешали ей говорить, и она глотала их, а голос и губы у нее дрожали, да и всю Настю временами пронизывала дрожь. История, в сущности, приключилась банальная.
Они с Борькой приехали в Гагры и стали отдыхать. Сняли комнату у пожилой татарки в доме на горе, ходили по утрам на пляж загорать, завтракали и обедали у одного армянина, державшего полуподвальную хинкальню. Все шло хорошо, и Настя впервые за много лет была радостной, веселой и улыбчивой. Море настолько ее поразило, что она даже по ночам тихо уходила из дома и бежала к берегу, подолгу просиживала на холодных камнях, глядя на лунную дорожку, освещавшую дышащую бездну.
Налетал порывами холодный ветер, в черной глубине что-то или кто-то могуче протяжно вздыхал, словно бесконечная тоска переполняла это гигантское существо.
Она сидела, слушала и всей грудью вдыхала эту вечную тоску. Тихий прибой шуршал, накатывался, гремел галькой. Ревнивый Борька однажды проснулся и не обнаружил рядом с собой Настю. Он ничего ей не сказал, но стал спать чутко и через несколько дней проснулся, когда Настя почти бесшумно выскользнула из постели и пошла из дома. Борька пошел за ней следом, прихватив с собой финку. Каково же было его удивление, когда он увидел, что Настя пришла на пустынный пляж, села на камешек и стала смотреть в черную тьму. И будто окаменела. Борька долго ждал, прячась на откосе за сосной, потом спустился на пляж, подошел. Настя, услышав шаги, испугалась, вскочила. Борька подошел, долго смотрел на нее, спросил:
- Ты че, Настя, совсем сдурела? Че ты тут делаешь?
- На море смотрю... слушаю, -- виновато проговорила Настя.
- Чего-чего? — искренне удивился Борька.
- Море слушаю... — смущаясь, объяснила Настя. — Там словно кто-то живой дышит. Ты вот послушай…
И они сели рядом, стали слушать. Борька молчал, сидел неподвижно. Море тяжко вздыхало, бежала по мелкой ряби, ломалась зеленая лунная дорожка, похрюкивала, шуршала в пене прибоя галька, и ощущение вечной, непреходящей жизни налетало на них с порывами ветра, с этими тяжкими вздохами. Борька вдруг обнял Настю и прижал к себе. Так и сидели они, внимая и впитывая.
- Он после этого даже больше любить меня стал, — рассказывала Настя. — Я это сердцем чувствовала, не веришь?
- Да ты рассказывай, что стряслось, — ответил Робка. — Начала так издалека, что конца не видно.
- Да что конец... что конец? — Губы у нее опять задрожали, она проглотила слезы. — Мы так хорошо жили, что мне даже страшно становилось. Не может же все время так хорошо быть, думаю, что-то плохое обязательно должно случиться... А он такой замечательный все время был, ну просто на себя не похож.
И не пил совсем. Говорил, курить брошу. Говорил, давай здесь всегда жить? На кой черт нам эта Москва — большая деревня. Купим дом, прямо на берегу моря, тут, говорит, продаются, я разнюхал, и будем жить.
Я спрашиваю, на какие деньги, Боря? А он смеется, в Москву приедем, я магазин подломлю в последний раз — на все хватит, и на дом, и на прожитье... Ох, Роба, Роба... — Она замолчала, прикусив губу, и в глазах у нее блеснули слезы.
- Да ты рассказывай, рассказывай…
Как она ждала чего-то плохого, так и случилось.
Да нет, не плохое, а самое страшное, что может быть.
Пошли они как-то с Борькой на базар фруктов купить.
На базаре все и произошло. Какой-то подвыпивший матрос пристал к Насте. Пока Борька выбирал персики, он успел облапить Настю, за задницу схватил и за груди.
Предлагал пойти с ним. Настя стала вырываться, но матрос сильный попался, скрутил ее железными лапами и ведет с базара, уговаривает ласково, а сам за все места хватает.
Народ на них — ноль внимания, подумаешь, делов-то, матрос деваху свою уговаривает. И тогда Настя закричала, Борьку позвала. А Борька сам уже искал ее.
Тут все и началось. Они схватились прямо на базаре.
Толпа обступила их, но драке никто не мешал, даже боялись помешать — настолько свирепо дрались эти двое парней. Настя кидалась, пыталась их разнять, но ее отшвыривали, и драка продолжалась. Борька стал одолевать. Матрос, обливаясь кровью, один раз упал, потом другой раз. Борька и сам был весь в крови, но такая в нем кипела дьявольская ярость, что матрос начал сдавать. Он упал в третий раз, поднялся, шатаясь, и вдруг кинулся к торговому прилавку, на котором были навалены дыни, схватил лежавший там нож и пошел на Борьку. Толпа загудела, абхазцы, грузины, армяне осуждающе зацокали языками, закачали головами, но вмешиваться опять никто не стал. Борька видал ножи и пострашнее, совсем не испугался, рванулся матросу навстречу. Как так получилось, никто и понять не смог, все произошло в считаные секунды — матрос взвыл от боли, а нож оказался в руке у Борьки, и он всадил его по самую рукоятку матросу в спину. Как раз напротив сердца. Тот умер мгновенно. А Борьку взяли прямо на базаре, на площади перед входом. Прибежали трое милиционеров-абхазцев, скрутили его и увели. У входа уже стоял «воронок». Матрос оказался местным, гагринским, русским. Приехал домой на побывку, на пять суток. Настя металась там в милиции, в прокуратуре, но, конечно, сделать ничего не могла. Да и что она могла сделать? Ее тоже вызывали на допросы, выясняли, знала ли она этого матроса раньше? Даже взяли подписку о невыезде. Только теперь разрешили уехать. А у нее уже и денег ни копейки не было, продала хозяйке-татарке кое-какие вещи и вот приехала, но все равно не знает, что делать... Следствие почти закончено, Борька сидит в следственном изоляторе, ждет суда. Вот и вся дикая и страшная история.
- Когда суд-то будет, не сказали? — глухо спросил Робка. Он протрезвел совсем и с ненавистью смотрел на Настю.
- Сказали, вызовут телеграммой... — дрожащими губами отвечала Настя. — О господи, что теперь будет… что будет?…
- Что будет? Сидеть Боря будет! Из-за тебя! Не надо с моряками на базарах лапаться! Сука паршивая! — закричал он в ярости, сжав кулаки, и каждое его слово больно било Настю, но она не отвечала, только сильно вздрагивала, согнув плечи и опустив голову.
А потом медленно пошла по переулку, закрыв лицо руками, видно, плакала. Робку тоже всего трясло, он стоял, сжав кулаки так, что ногти больно вонзились в ладони, смотрел несчастной Насте вслед и в глубине души понимал, что она не виновата, все случилось так, как и должно было случиться... Только что теперь матери сказать? Не успел на воле погулять и опять загремел ее ненаглядный Борька…
Робка утер рукавом вдруг ставшее мокрым от пота лицо и побрел обратно во двор. В ушах вдруг зазвучала мелодия песни, которую они пели с Борькой и Гаврошем давным-давно. Звенели струны, и отчетливо слышался Робке голос Гавроша:
Из-за пары растрепанных кос,
Что висели у нее со спины,
С оборванцем подрался матрос
Под азартные крики толпы.
Оборванец был смел и силен,
В нем кипела, играла любовь,
И, матрос под конец был сломлен,
Горлом хлынула алая кровь…
И склонившись над трупом врага,
Посмотрев ему прямо в глаза,
В нем он брата родного узнал,
И матрос ничего не сказал.
Волновалась, шумела толпа,
И рыдал оборванец босой,
Неподвижно стояла она,
Белокурой играя косой…
Через два месяца, уже осенью, Настя действительно получила повестку из Гагр. Ее вызывали на суд в качестве свидетеля. Она второй раз приехала к Робке и опять до вечера ждала его у подъезда. Показала повестку. Робка решил поехать с ней. Мать до сих пор ничего не знала. Назанимал денег, и поехали. Борька страшно обрадовался, увидев в зале суда младшего брата.
За непреднамеренное убийство Борьку приговорили к семи годам заключения в исправительно-трудовой колонии строгого режима. А Борька, словно и не слышал приговора, который зачитывал судья, все смотрел на Робку и Настю, потом уже, уходя под конвоем из зала суда, подмигнул им и улыбнулся своей хищной волчьей улыбкой. Адвокат, молодой парень-грузин, после суда горячо убеждал Настю и Робку, что сделал все возможное, что суд запросто мог влепить десять лет, но он, адвокат, заставил суд учесть все смягчающие вину обстоятельства…
Когда возвращались в поезде, Робка опять вспомнил, как они втроем теплым летним вечером распевали во дворе эту самую песню про оборванца и матроса. Мог ли тогда его старший брат хоть на мгновение предположить, что он поет про свою судьбу... Но если даже и допустить такую дикость, что мог, то Борька уж точно на все сто никогда в это не поверил бы. Хоть бы тысяча гадалок нагадала…
Настя всю дорогу молчала как пришибленная, смотрела в окно, потом сказала тихо, больше самой себе:
- Опять я осталась совсем одна…
Робка посмотрел на нее, ничего не ответил, утешать не стал. Ненависть к ней в его душе прошла, но и симпатий особых Настя у него не вызывала, жалости тоже, хотя в редкие моменты, когда она смотрела на него, в глазах ее открывалась бездонная, как омут, черная печаль.
К слову сказать, Настя и не искала сочувствия, с Робкой держала себя независимо. Умная девка, бесстрастно подумал про нее Робка, и красивая. У Борьки все же губа не дура.
Во время стоянки в Краснодаре Робка сходил на станцию за пивом... Прихватил и бутылку водки. От водки Настя отказалась, но пива выпила. До Краснодара они ехали в купе вдвоем, но тут к ним подсели двое парней. Побросали рюкзаки и ушли в вагон-ресторан.
- Ладно, пусть будет, как будет... — сказал Робка, выпив водки.
- Боря любил это говорить, — чуть улыбнулась она. — Ведь как-нибудь да будет, ведь никогда же не было, чтоб никак не было.
- Точно, — кивнул Робка.
- А татарка, у которой мы жили, сказала, что в Коране есть такие слова, — добавила Настя.
- Дану?
- Только они немного по-другому. Все будет так, как должно быть, даже если будет иначе, — улыбаясь, закончила Настя.
Робка подумал, сказал:
- Мудро сказано, — и нахмурился, вспомнив
Борьку. — Вот и с Борькой моим случилось так, как должно было случиться... Он все время нарывался. Если по-честному, я думал, что его раньше за что-нибудь заметут... Понимаешь, беспредельщик он. Для Борьки, кроме него самого, никого не существует. Я его люблю очень, но это... правда.
- Ты не прав, — возразила Настя, и глаза ее потемнели, стали совсем черными. — Он очень ожесточенный человек... жизнь такая, понимаешь? Я тоже никого, кроме себя, не любила... ненавидела даже. Пока его не встретила. А он — меня... Ты даже не представляешь, какой он добрый.
Робка вспомнил брата, вздохнул:
- Может, ты и права... А сама чего так? Никого, кроме себя? С чего это вдруг?
- Ты же ничего про меня не знаешь. — Она невесело усмехнулась.
- Расскажи — узнаю.
- Зачем? Чтоб дорогу скоротать? Не стоит.
Они расстались на вокзале в Москве, попрощались за руку, улыбнулись друг другу для порядка и разошлись в разные стороны. Правда, Настя сказала перед тем, как они расстались:
- Приезжай в гости, если хочешь.
- Да? Тогда адресок, пожалуйста, — ухмыльнулся Робка.
Она покопалась в сумке, извлекла клочок бумаги, карандаш, кривыми буковками написала адрес, протянула Робке. Он сунул бумажку в карман и забыл про нее. Он думал о том, что сегодня еще денек можно погулять, а завтра на работу: валики краски, свинцовые пластины. Смешивать, накатывать, «резать кресты» на плакатах и цветных обложках, возиться у печатного станка, дергая за рукоятку, в обед пивка можно будет выпить, сыграть в домино, сбегать в наборный цех и посмотреть, что новенького набирают. Почему-то вспомнилась школа. Честно говоря, он по ней соскучился, по скрипучему раздраженному голосу историка Вениамина Павловича, по худенькой истеричной химичке, которая кричала, выпучивая маленькие черные глазки: «Химия — это основа жизни! Как можно не знать химии! Крохин, я к тебе обращаюсь! А ну, марш к доске!» «Интересно, как там Костик со своим папашей-ракетчиком поживает? Сто лет его не видел... Володька Поляков, Игорь Репников, Алла Бражникова, Надька Чалова... Как ушел из школы, так никого и не встречаю, а ведь живем все рядом. Ну да, они в подворотнях не околачиваются, в карты в расшибалку не играют... в какие-то клубы ходят, стихи слушают». Теперь Робка стал понимать, что такое — разные жизни параллельно текут, но не пересекаются. А может, когда-нибудь и пересекутся? В новой геометрии Лобачевского сказано, что параллельные все же в каком-то там пространстве пересекаются.
Робка шел через сквер к своему двору и вдруг остановился, как будто натолкнулся на препятствие. Чего-то не хватало, что-то здесь было по-другому, а что, он не мог понять. Огляделся еще раз, и взгляд его упал на цементный небольшой постамент — ну конечно, не было бюста Сталина. Остался только кусок плеча и груди со Звездой Героя. Куски головы валялись у подножия постамента. Робка ковырнул носком ботинка обломки скульптурного портрета вождя всех народов, усмехнулся — конец батьке усатому. Гераскин в штаны наложит от страха, когда увидит. А может, и нет, может, это по распоряжению начальства башку вождю размолотили, а может, ребята вчера повеселились... Робка поддал ногой большой кусок с половиной носа и одним усом. Кусок взлетел в воздух, ударился о лавку, покатился по дорожке. Тихо насвистывая мелодию песни про оборванца и матроса, которые подрались из-за пары растрепанных кос, Робка двинулся дальше. Во дворе его ждал Богдан, сообщил сразу:
- Давно жду, елки-палки!
- Чего опять стряслось? — сплюнул Робка и достал сигарету «Шипка».
- Да нет, ничего особенного. Костик на юг уезжает. Просил проводить. Сказал, подарок нам приготовил.
- Чего это он на осень глядя на юг собрался?
- Папаше его отпуск наконец-то дали.
И, не заходя домой, Робка с Богданом отправились к дому правительства, в котором жил Костик. По дороге Богдан сообщил, что Сергей Андреевич уехал навсегда к матери в Елец. Сказал, что будет там жить, что Москва ему осточертела. В комнату покойного Семена Григорьевича вселились молодожены.
- Его Юрой зовут, а ее — Галей. Ничего ребята, молодые специалисты. Вроде электроникой занимаются. Телевизор у них есть — лафа! Я уже смотрел один раз.
Футбол показывали, — торопливо рассказывал Богдан. — У этой Гали папашка какой-то начальник. Я с ними и выпивал уже — свои ребята, веселые…
- А Степан Егорыч? — спросил Робка.
- Пьет по-черному. С моим отцом на пару. Нина Аркадьевна со своим жлобом разводится, в суд подала.
Он от злости на стенку лезет — она имущество делить собралась. А у него добра всякого, знаешь, сколько?
- Знаю... — усмехнулся Робка. — Добра навалом, а счастья все нет и нет, счастье где-то далеко…
У подъезда, где жил Костик, стоял черный «ЗИМ», шофер грузил в багажник чемоданы и многочисленные кошелки. Костик вышел из подъезда, поздоровался за руку с Богданом и Робкой.
- А школа как же, барчук? — спросил Богдан.
- Освобождение дали на две недели, — ухмыльнулся Костик и протянул Богдану сверток. — Нате подарок. Только потом откроете, когда уеду. А то мать выйдет — разорется.
- А че там? — Богдан покачал сверток в руке. — Тяжелая.
- Ну, что с Борькой? Ты сегодня вернулся?
- Сегодня. Семь лет дали.
- Фью-ить! — присвистнул Костик. — Жалко…
- Ничо, Борька вытянет, — сказал Робка. — Он у нас двужильный. Ладно, будь здоров, курортник. Мой фрукты перед едой, портвейн не пей, веди себя культурно.
Из подъезда вышла мать Костика Елена Александровна. На ней были темные очки-консервы и легкое крепдешиновое платье с большим вырезом на груди.
- Костик, быстрей, опаздываем!
- Сорок минут фасад штукатурила, а теперь — опаздываем, — огрызнулся Костик. — Она мне за эти дни плешь проела!
- Прекрати хамить! У друзей научился? — Елена Александровна сверкнула черными стеклами очков, видимо, испепеляя через эти стекла совратителей Костиковой нравственности — Робку и Богдана, села в машину и громко захлопнула дверь.
- Ладно, мужики, через месяц увидимся. — Костя крепко пожал руку Робке, потом Богдану, улыбнулся смущенно. — На «Ту-» полетим — во дела! Два часа лета — и в Крыму! — Костик развел руками и побежал к машине. Шофер тем временем закончил загружать багажник и сел за руль. Но машина не трогалась, хотя шофер включил двигатель.
- Чего они стоят-то? — удивился Богдан, уже намереваясь распотрошить сверток.
- Самого ждут, — усмехнулся Робка. — Это он отдыхать едет, а они — сопровождают.
И вот из подъезда стремительно вышел высокий, чем-то схожий с Костиком худой мужчина, пиджак болтался на нем как на вешалке. За мужчиной следовал другой — плотный, невысокий крепыш, с настороженным внимательным лицом. Застегнутый пиджак сзади оттопыривался от пистолетной кобуры. Они сели в машину, захлопнулись дверцы, и наконец «ЗИМ» тронулся, быстро покатил со двора. Богдан помахал на прощание рукой и тут же разворошил сверток. Там была большая плоская бутылка виски.
- Ух ты-и... сила, — восхищенно вытаращил глаза Богдан. — Че тут написано?
- Виски... Тычерз... Учитель, значит, — прервал Робка.
- Целый литр! — еще больше восхитился Богдан. — Ну че, спробуем?
- Пошли... — хлопнул его по плечу Робка, и друзья бодро зашагали от дома правительства к Малокаменному мосту, к замоскворецким переулкам…