Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

С таким же почтением относятся крестьяне и к дню «разговин». В Вельском уезде Вологодской губернии до 1820-х гг. существовал даже обычай общих разговин всем миром: прихожане приводили к церкви быка, тут же убивали его и, сварив в больших котлах мясо, разговлялись все сообща. Когда возник этот оригинальный обычай – неизвестно, но уничтожен он, по сообщению нашего корреспондента, в 20-х гг. вельским исправником.

В прочих местах Великороссии крестьяне хотя и не разговляются сообща, но каждая семья заблаговременно готовится к Петрову дню: печет, жарит и варит и припасает водки. Последняя припасается в возможно большом количестве, так как все имеют в виду прием гостей и родственников, которые в Петров день приезжают даже из дальних деревень. Но в этой праздничной выпивке принимают участие главным образом только женатые и старики – деревенская же молодежь еще с вечера уходит в поле и здесь, вдали от родительского надзора, проводит всю ночь, «карауля солнышко»: по народному понятию, солнце в день Петра и Павла, как и в день Светлого Христова Воскресенья, играет какими-то особенными цветами, которые переливаются и искрятся, как радуга (этот обычай караулить солнце первоначально был установлен с целью отогнать от села русалок, которые в Петров день своими злыми шалостями причиняли немало вреда посевам). Встретив солнышко, молодежь обыкновенно еще не расходится по домам, а заплетает венки на ветках деревьев, преимущественно на березе, – с теми же символами, какие придаются венкам на Троицын день.

В круговороте земледельческих работ Петров день хотя и считается началом покоса трав, но почти не связывается с какими-нибудь особыми приметами. Говорят только, что «с Петрова дня зарница хлеб зарит» и что «если просо в Петров день в ложку, то будет его и на ложку».

Что касается других, неземледельческих примет, то их почти не существует. Только в Тамбовской губернии верят, что речное купанье в Петров день очищает от любодейных грехов.

XXXII. Ильин день

На огненной колеснице могучий, седой старец, с грозными очами, разъезжает из конца в конец по беспредельным небесным полям, и карающая рука его сыплет с надзвездной высоты огненные каменные стрелы, поражая испуганные сонмы бесов и преступивших закон Божий сынов человеческих. Куда ни появится этот грозный старик, он всюду несет с собою огонь, ужас, смерть и разрушение. Его непреклонное сердце не смягчат ни вопли, ни стоны пораженных, и взор его грозных очей не остановится на зрелищах земных несчастий. Совершив правосудие неба, он, как бурный вихрь, мчится на своей сверкающей колеснице все дальше и дальше, и по могучим плечам его только рассыпаются седые кудри да по ветру развевается белая, серебристая борода.

Таков, по воззрениям народа, Илья-пророк, олицетворяющий собой праведный гнев Божий. Повсюду на Руси он именуется «грозным», и повсюду день, посвященный его памяти (20 июля), считается одним из самых опасных. Во многих местах крестьяне даже постятся всю Ильинскую неделю, чтобы предотвратить гнев пророка и спасти от его стрел свои поля, свои села и скотину. Самый же день 20 июля крестьяне называют «сердитым» и проводят его в полнейшей праздности, так как даже пустая работа считается великим грехом и может навлечь гнев Ильи. Если в этот день на небе появятся тучки, народ с боязнью следит за ними глазами; если дело доходит до грозы, то боязнь эта переходит в панический страх: все население забивается в дома, затворяет наглухо двери, занавешивает окна и, зажигая перед образом четверговые свечи, молит пророка сложить гнев на милость.

В некоторых местах предупредительные меры принимаются даже накануне Ильина дня. Так, в Никольске (Вологодская губерния) крестьяне еще с вечера окуривают свой дом ладаном, а все светлые предметы вроде самовара, зеркальца и тому подобных – или закрывают полотном, или же вовсе выносят из избы на том основании, что будто бы пророк Илья считает такие предметы предосудительной роскошью, неприличной в крестьянском быту. В Вятской губернии пророка Илию умилостивляют дарами: крестьяне в этот день приносят в церковь «под свято» ногу барана, пчелиного меду, пиво, колосьев свежей ржи и зеленого гороха. Но по вопросу о том, что из этих предметов всего более угодно Илье, происходит разногласие. Одни стоят за пчелиный мед, другие доказывают преимущество баранины. На этот счет в Орловском уезде Вятской губернии народная фантазия создала даже целую легенду. Двое соседей заспорили между собой, чтó следует приносить в жертву Илье-пророку, чтобы вовремя были дожди. Один из них, занимавшийся овцеводством, доказывал, что в жертву – или, как говорят в деревнях, «под свято» – следует приносить овец, а другой, водивший пчел, спорил, что дары следует приносить от пчел. Долго спорили соседи и наконец подрались. А подравшись, пошли к бурмистру судиться и рассказали ему о предмете спора. Бурмистр вызывал их на суд по нескольку раз, и каждый раз спорящие, желая привлечь его на свою сторону, приносили ему – один баранов, другой меду. Наконец бурмистр собрал народ, начал судить и сказал: «Вот, миряне, собрал я вас на совет; эти два человека спорили о том, что следует приносить Илье-пророку под свято: один говорит – от овцы свято, а другой говорит – от пчелы свято, а так как у меня с обоих взято, то пусть и будет от овцы свято и от пчелы свято».

Кроме четверговой соли и умилостивительных даров, самым надежным средством для предотвращения гнева Ильи служат общественные молебствия, совершаемые в поле. Во многих деревнях такие молебствия совершаются ежегодно в силу общественного приговора, причем в основании приговоров в большинстве случаев лежит какое-нибудь несчастье, случившееся 20 июля: то молния зажжет деревню, то «громом убьет» человека или скотину, то градом выбьет хлеб. Такие же общественные приговоры составляются крестьянами с целью воспретить производство работ в Ильин день: предполагается, что в деревне всегда найдется один-другой безбожник, который, по легкомыслию или по отсутствию страха Божия, не побоится работать в «грозный» Ильин день, а так как отвечать за этот грех придется всем (потому что Илья может сжечь всю деревню), то общество и считает себя вправе налагать на таких нарушителей закона штрафы. В Калужской губернии и уезде были случаи, когда на крестьянина, выехавшего в Ильин день за снопами, набрасывалась целая толпа однодеревенцев и снимала с его лошади хомут, который немедленно же относился в кабак и пропивался всем обществом.

Приписывая пророку Илье власть производить гром и молнию и направлять тучи по своему усмотрению, т. е. отдавая в его руки самые страшные и вместе самые благодетельные силы природы, наш народ твердо верит, что плодородие земли есть дело пророка и что без его воли не может быть урожая. Поэтому народ представляет себе Илью не только как вестника небесного гнева, но и как благодетеля человеческого рода, дарующего земле изобилие плодов и прогоняющего нечистую силу, эту виновницу человеческих несчастий и болезней. По народному поверью, для нечистой силы страшен не только сам Илья, но даже дождь, который проливается в его день, имеет великую силу: ильинским дождем умываются от вражьих наветов, от напусков и чар. Сам же Илья наводит на бесов панический, беспредельный ужас: как только на небе раздастся грохот его колесницы, черти толпами бегут на межи, прячутся за спины людей или укрываются под шляпки ядовитых грибов, известных в народе под именем «яруйки». Даже сам сатана трепещет перед грозным Ильей и, застигнутый пророком в облаках, пускается на хитрости, чтобы избежать могучих ударов. «Я в христианский дом влечу и сожгу его», – грозится сатана. А Илья гремит ему в ответ: «Я не пощажу дома, поражу тебя». И ударяет в ту пору своим жезлом с такою силой, что трещат небесные своды и огненным дождем рассыпаются каменные стрелы. «Я в скотину влечу, а в человека войду и погублю их, я в церковь Божию влечу и сожгу ее», – снова грозится сатана. Но Илья неумолим. «Я и церкви святой не пощажу, но сокрушу тебя», – гремит он опять, и все небо опоясывает огненной лентой, убивая скотину, людей, разбивая в щепки столетние деревья и сжигая избы и святые храмы.

При таком воззрении православного народа на Илью немудрено, что о пророке этом сложилось великое множество легенд и преданий. Почти в каждой деревне можно выслушать рассказ о каком-нибудь исключительном проявлении гнева или милости пророка, о каком-нибудь чуде или небесном знамении: почти в каждой волости, в каждом уезде и губернии можно встретить новые варианты старых преданий или натолкнуться на совершенно оригинальную легенду местного происхождения. Вот, например, что рассказывают о земной жизни пророка Илии крестьяне Орловского уезда и губернии: «До тридцати трех лет пророк Илья сидел сиднем и не мог ходить. Родители его были люди бедные и корчевали пни, прокармливая этой работой калеку-сына. Однажды шел по земле Господь с Николаем-угодником и, увидев Илью, сказал: „Поди подай нам напиться“. – „Я бы рад подать, да не могу идти“, – отвечал Илья. Господь взял его за руку, и он приподнялся с земли сам. Тогда Господь почерпнул в колодце полное ведро воды и велел выпить Илье, потом почерпнул еще одно и половину третьего и спросил у него: „Ну, как ты теперь?“ – „Я могу поворотить весь свет по-иному, – отвечал Илья, – если бы был столб средь неба и земли, то разрушил бы я всю землю“. Услышав эти слова, Бог испугался и поспешил сбавить Илье силы наполовину и, сверх того, велел ему посидеть под землею шесть недель. Но затем, когда Илья, просидевши под землею, снова вышел на свет (вместе с пророком Онуфрием), то первое, что он увидел, была гробница. Илья вошел в эту гробницу, и тотчас же с неба спустилась огненная колесница с ангелами, которые и умчали Илью на небо, представив его пред лице Господа. „Ты, Илья, – сказал Господь, – владей этой колесницей, пока я не приду на землю, и пусть в твоих руках отныне будет гром и молния“. По народному поверью, на этой колеснице Илья перед кончиной мира спустится на землю и три раза объедет из одного конца земли в другой, предупреждая всех о Страшном суде. Это орловское предание в некоторых местах уже варьируется, и крестьяне передают, что Господь возложил на голову Ильи камень в сорок десятин, чтобы убавить ему силы. Камень этот и сейчас цел и стоит на небе, перед престолом Божиим.

Мы нарочно привели эту сравнительно пространную легенду, чтобы показать, каким путем слагаются в народном воображении суеверные предания: сказание былины об Илье Муромце здесь перепутывается с библейским рассказом об Илье-пророке и осложняется фантастическими арабесками собственного творчества. А все, взятое вместе, создает неясный, туманный образ полубогатыря-полусвятого.

Такая же путаница и разноголосица наблюдается во всех рассказах крестьян, когда они начинают объяснять, отчего бывает дождь. Один мужик Смоленской губернии так объяснял причины дождя нашему корреспонденту: «Илья развозит по небу воду для всех святых, и если расплескает малость, так на земле дождь идет». Когда же этого мужика спросили, отчего не бывает грозы с дождями зимой, он не задумываясь ответил: «А зимою святые без воды сидят». Во Владимирской губернии (Меленковский уезд) вопрос, почему на земле бывает дождь, облекся даже в форму легенды. Рассказывают, что один владимирский мужик до такой степени заинтересовался этим вопросом, что в конце концов решил лично пойти на небо и на месте осмотреть, как это все там делается. На небе любознательный мужичок увидел батюшку Илью, который разъезжал взад-вперед на своей колеснице, от которой происходил сильный гром, а из-под копыт крылатых коней вылетала молния. «Подъехал, это, Илья-пророк к большому чану с водой, – передавал мужичок, – стал черпать из чана воду ковшом и ну поливать ею небо. От этого самого и полился на землю дождь. Потом батюшка Илья подъехал ко мне и баит: „Ну что, мужичок, насмотрелся, отчего происходит гром и дождь? Теперь пойди найди на небе дыру, в кою закатывается месяц, спустись на землю и расскажи всем людям, отчего бывает гром, молния и дождь“».

Считая Илью-пророка властителем ветров и дождевых туч, крестьяне связывают с днем этого святого множество календарных примет. «До Ильи, – говорят они, – облака ходят по ветру, а с Ильи начинают ходить против ветра». «До Ильи поп дождя не умолит – после Ильи баба фартуком нагонит». «После Ильина дня, – говорят вологжане, – в поле сива коня не увидишь – вот до чего темны ночи». «С Ильина дня ночь длинна: коцап (работник) просыпается, а кони наедаются». «С Ильина дня вода стынет». То же наблюдение сделано и в Пошехонском уезде Ярославской губернии, где так объясняют причину охлаждения речных вод: «Илья-пророк ездит на конях по небу, и от быстрого бега одна из лошадей теряет подкову, которая падает в воду, и вода сразу холодеет».

Земледельческие приметы также связываются с днем Ильи: «Если в этот день с утра облачно, то сев должен быть ранний и можно ожидать обильного урожая; если облачно в полдень – средний сев, а если вечером – сев поздний и урожай плохой».

XXXIII. Спас

Праздник Преображения Господня (6 августа), известный в народе под именем Спаса, повсюду считается праздником урожая и плодов земных. Но так как ко дню 6 августа далеко еще не все плоды поспевают (иные же поспевают ранее), то крестьяне из одного праздника сделали три и повсеместно празднуют Первого Спаса (1 августа), Второго (6 августа) и Третьего Спаса (16 августа).

Первый Спас всюду называется «Медовым», а кое-где и «Мокрым». Названия эти произошли оттого, что к Первому Спасу пчеляки второй раз подрезывают ульи с медом и, выбрав лучший липовый сот, несут в церковь «на помин родителев». К этому же дню варят «медяные» квасы и угощают всех, пришедших в гости. «Мокрым» же Первый Спас называется потому, что, по установлению церкви, в этот день бывает крестный ход на реки и источники для водоосвящения. А так как крестьяне не только сами купаются после крестного хода, но имеют обыкновение купать в реках и всю скотину, которая будто бы здоровеет после этого, то неудивительно, что и самый праздник получил название «Мокрого».

Второй Спас почти повсеместно называется «Яблочным», так как с этого времени разрешается есть садовые плоды и огородные овощи. День этот крестьяне чтут как очень большой праздник, но редко отдают себе отчет в истинном значении того события, которое вспоминает церковь 6 августа. Только кое-где Второй Спас называется «Спасом на горе» (название, которое позволяет заключить о знакомстве со Священным Писанием), в большинстве же случаев крестьяне не знают, что такое Преображение Господне, и считают Второй Спас просто праздником земных плодов. Сообразно с этим, в день 6 августа вся паперть в приходских церквях бывает заставлена столами, на которых навалены горы гороха, картофеля, огурцов, репы, брюквы, ржи, ячменя, яблок и проч. Все эти плоды урожая священник благословляет после обедни и читает над ними молитву, за что благодарные прихожане ссыпают ему в особые корзины так называемые «начатки», т. е. понемногу от каждого сорта принесенных плодов.

После освящения и благословения крестьяне набожно осеняют себя крестом и разговляются яблоками: есть плоды до этого времени считается большим грехом и если кому случится, по забывчивости или невоздержанию, попробовать яблок раньше срока, то такой человек не должен есть их в течение сорока дней после Спаса, чтобы тем искупить свою вину. Особенно должны воздерживаться от преждевременного вкушения плодов те из крестьян, у которых умерли в младенческом возрасте дети, так как на том свете на серебряных деревьях растут золотые яблочки и эти яблочки раздаются только тем умершим детям, родители которых твердо помнят закон и строго воздерживаются от употребления плодов до Второго Спаса.

В некоторых местах, например в Вельском уезде Вологодской губернии, с днем Преображения Господня связывается особый обычай, известный в народе под именем «столованья». На площади, перед церковью, ставят длинный ряд столов, покрывают их чистыми скатертями, и все деревенские хозяйки принимают на себя обязанность наполнить эти столы всевозможной снедью, которая и поедается прихожанами после обедни и крестного хода. В других уездах той же Вологодской губернии сохранился обычай всеобщих разговин горохом: отслужив в поле молебен, крестьяне всем селом устремляются на гороховое поле и до самого вечера лакомятся зелеными стручками, не различая своей полосы от чужой. Эти гороховые разговины составляют истинный праздник и величайшее наслаждение для деревенской детворы, которая целый день ныряет в зеленых кустах и наедается до того, что под конец уже на животе переползает с полосы на полосу.

Третий Спас празднуется в честь нерукотворенного образа (16 августа). На языке крестьян он называется «Спас на полотне» или «Ореховый» Спас. Последнее название дано потому, что к этому времени в центральной полосе России поспевает лесной орех, а первое указывает на самую идею праздника («Спас на полотне», т. е. образ, икона). Но Третий Спас известен далеко не во всей России; там же, где его празднуют, день этот ничем почти не выделяется в ряду деревенских будней, если не считать церковных молебнов и обычая печь пироги из нового хлеба.

Таким образом, из трех Спасов наиболее почитается Второй, совпадающий и с церковным праздником Преображения Господня. Первый же, хотя и признается повсеместно, но почитается главным образом в южной полосе Великороссии, где ранее созревает хлеб и плоды и где этому празднику приписывается роль и значение Второго Спаса, так как освящение хлеба и овощей на Юге очень часто производится до Преображения Господня, именно 1 августа.

XXXIV. Успенье

В Никольском уезде Вологодской губернии крестьяне рассказывают следующую легенду о смерти Матери Божией: Божия Матерь прожила на свете шестьдесят два года; двадцати двух лет она родила сына Иисуса и умерла десять лет спустя после Его смерти. Объятая великой материнской скорбью, она, после Голгофы, ходила на гору Елеонскую и там просила у своего Божественного Сына последней милости – скорее освободить ее от тягостной земной жизни и принять к Себе на небо. Там же, на горе Елеонской, явился к ней архангел и благоветствовал: «Мати! Молитва твоя услышана, и ты будешь принята на небо». Но слова Божественного вестника сбылись только тогда, когда истек десятый год после кончины Искупителя мира.

В той же Вологодской губернии существует особая легенда и о похоронах Богоматери. Когда ее в гробу несли на кладбище, то из какого-то дома выбежал еврей и хотел было опрокинуть гроб, чтобы тем оскорбить христианскую святыню и поколебать веру в сердцах тех, кто принимал участие в траурной процессии. Но Господь не допустил такого кощунства, и, по слову Божию, с небес слетел ангел с огненным мечом и отсек дерзновенному еврею руки. Чудо это произвело глубокое впечатление на всех присутствующих, но всего больше на самого еврея, который сразу же уверовал в Богородицу и стал горячо молиться ей, после чего у него снова приросли отсеченные руки.

На кладбище Божия Матерь была опущена в могилу, но тело ее не осталось в земле, а, нетленное, было взято на небо. Об этом ученики Христовы узнали следующим образом. При похоронах Богоматери не было ученика Фомы, который, по свойственному ему маловерию, захотел разрыть могилу, чтобы собственными глазами убедиться, действительно ли Мать Иисуса скончалась и покоится в земле. Но когда могилу разрыли, там уже остались одни пелены, тела же не было – оно вознеслось на небо.

В крестьянском быту день Успения Пресвятой Богородицы (15 августа) считается днем окончания жатвы, и в церковь на литургию мужички считают долгом принести колосьев нового хлеба, чтобы «Успенье-Матушка» благословила их труды и помогла благополучно управиться с молотьбой, оградив свезенный хлеб от пожаров и всякого несчастья. Бабы же, покончившие с жнитвом, «купаются» в этот день по сжатой полосе и говорят: «Жнивка, жнивка, отдай ты мою силушку на пест, на колотило, на молотило, на кривое веретено». Этот обычай, характеризующий трудность женских полевых работ, во многих местах заканчивается крестьянскими пирушками, которыми жнецы как бы вознаграждают себя за изнурительную работу.

День Успенья считается не только постным, но даже траурным днем; по крайней мере, старухи-крестьянки любят в этот день одеваться во все черное, в воспоминание праведной кончины Богоматери.

XXXV. Иван-постный

Под таким названием известен в народе день Усекновения главы Иоанна Крестителя (29 августа). Событие, которое в этот день вспоминает в своих молитвенных возношениях церковь, очень хорошо известно крестьянам, что, между прочим, видно из целой массы обычаев и правил, которые с удивительной строгостью соблюдаются в крестьянской среде. Цель всех этих обычаев состоит в том, чтобы не вызывать никаких воспоминаний о мученической кончине великого праведника и всячески избегать таких действий и поступков, которые напоминали бы это грустное событие. На этом основании считается непростительным грехом брать в руки что-нибудь острое – ножи, топоры и проч, так как это напоминает тот меч, которым отсекли голову Крестителю. Точно так же считается грехом есть в этот день круглые предметы: картофель, капусту, лук, яблоки и проч., так как форма этих предметов напоминает голову. Избегают есть и красные предметы (например, арбузы), на том основании, что это напоминает кровь, а также не принято есть что-нибудь на блюде, чтобы не вызывать воспоминаний о том блюде, на котором лежала голова Крестителя.

Все эти правила соблюдаются чрезвычайно строго, так что если хозяйка забыла накануне нарезать хлеб, то в день Иоанна Крестителя хлеб будут уже ломать, а не резать, из опасения, чтобы на хлебе не выступила кровь, как немой укор нарушителям обычая. Для большей же крепости соблюдения этих правил крестьяне повсюду верят, что нарушителей наказывает сам Иоанн, посылая неурожаи на плоды, а то так и просто отнимая руки и лишая языка. Хорошо зная суть события, которое вспоминается церковью 29 августа, крестьяне тем не менее путаются в подробностях земного жития Иоанна Крестителя. Они переделывают священную историю на свой лад, восполняя пробелы точного знания отчасти фантазией, отчасти теми картинками лубочного издания, которыми запрудил современную деревню Никольский рынок. Так, в Орловской губернии крестьяне убеждены, что Иоанн Креститель стал называться так только с того момента, когда сделался «крестным отцом» Иисуса Христа, – до этого же времени он назывался «еще как-то». В той же Орловской губернии о святой жизни Иоанна рассказывают так: «Иоанн не ел хлеба, не пил вина и никак не ругался; весь он был в шерсти, как овца, и только после крещения шерсть с него свалилась». А о том, как Иоанн крестил народ, орловцы передают: «Кто приходил к Ивану креститься, он первым долгом бил того человека железным костылем, чтобы грехи отскочили, как пыль от платья, и потом уже крестил».

В Пензенской губернии крестьяне, передавая о кончине Иоанна, всегда присовокупляют, что голову Крестителя апостолы нашли в капусте, отчего, между прочим, и считается большим грехом ходить в этот день на огороды резать капусту, так как на ней, под ножом, непременно выступят алые пятна крови (в некоторых местах крестьяне считают даже за правило обрывать в день Ивана листья капусты, так как капля крови с головы Крестителя, брошенной в огород, будто бы упала на капустный лист).

При таком трогательном и благоговейном почитании Крестителя Господня крестьяне, само собою разумеется, проводят в строжайшем посте день, посвященный его священной памяти (отчего день этот и носит название Ивана-постного). Считается большим грехом есть даже рыбу (хотя и говорят, что на Ивана-постного рыбы в реках особенно много). Но в особенности непростительными считаются пьянство, песни и пляски. Первое – потому, что Иоанн явил собой образец высокоподвижнической жизни и никогда не пил вина, второе – оттого, что песнями и плясками злая Иродиада добилась главы Иоанна. Кроме строгого поста, крестьяне в день Иоанна Крестителя считают своим долгом непременно побывать в церкви, где, между прочим, лица, страдающие головными болями, испрашивают себе у этого святого исцеления.

Все перечисленные особенности Иванова дня принадлежат к числу тех, которые можно наблюдать повсеместно в нашей деревенской Руси. Но есть и такие, которые усвоены не везде, а составляют исключительную принадлежность какой-нибудь одной определенной местности. Так, например, в Вологодской губернии день Ивана-постного называется иначе «репным праздником», так как до этого дня «заказано» есть репу и засеянные ею полосы должны оставаться неприкосновенными под страхом «срамного» наказания. Самое наказание это тоже представляет собою вологодскую особенность. Оно состоит в том, что всякого, кого застанут в репище до Иванова дня – будь это мужик, баба, парень или девка, – непременно разденут донага, обмотают на голове одежду и в таком виде проведут вдоль всей деревенской улицы. При этом желающим предоставляется даже право бить наказываемого, хотя на практике никто этим правом не пользуется, а все ограничиваются смехом и шутками.

XXXVI. Семен-летопроводец

День святого Симеона Столпника (1 сентября) на языке народа носит название «Семена-летопроводца» или просто «Семина дня». Это срочный день для взноса оброков, пошлин и податей, и с этого же дня обыкновенно начинаются и прекращаются все условия и договоры, заключаемые поселянами между собой и с торговыми людьми (отдача внаем земли, рыбных ловель и других угодий). В условиях так и пишут: «На Семин день я, нижеподписавшийся, обязуюсь», и т. д.

Название «летопроводца» присвоено Семину дню потому, что около этого времени наступает конец лета, о чем можно заключить и по народным земледельческим поговоркам: «Семин день – севалка с плеч», или: «Семин день – семена долой» (т. е. конец посеву), «В Семин день до обеда паши, а после обеда пахаря с поля гони» (намек на то, что с наступлением сентябрьских дней ясная утренняя погода к полудню часто сменяется холодом и ненастьем). Время с Семина дня по 8 сентября называется «бабьим летом» – это начало бабьих сельских работ, так как с этого дня бабы начинают «засиживать» вечера.

Во многих местах с днем Семена-летопроводца связывается «потешный» обычай хоронить мух, тараканов, блох и прочую нечисть, одолевающую крестьянина в избе. Похороны устраивают девушки, для чего вырезывают из репы, брюквы или моркови маленькие гробики. В эти гробики сажают горсть пойманных мух, закрывают их и с шутливой торжественностью (а иногда с плачем и причитаниями) выносят из избы, чтобы предать земле. При этом во время выноса кто-нибудь должен гнать мух из избы «рукотерником» (полотенцем) и приговаривать: «Муха по мухе, летите мух хоронить» – или: «Мухи вы мухи, комаровы подруги, пора умирать. Муха муху ешь, а последняя сама себя съешь».

Обычай хоронить мух и тараканов наблюдается по всему Северу России, причем даже детали его везде одни и те же, и только кое-где вместо «рукотерника» советуют изгонять мух штанами, в полной уверенности, что это средство неизмеримо действительнее, так как муха, выгнанная штанами, навсегда теряет охоту возвращаться в избу снова[140]. С изгнанием мух связана и специальная примета: «Убить муху до Семина дня – народится семь мух; убить после Семина дня – умрет семь мух».

Как ни комична сама по себе ритуальная обстановка борьбы с насекомыми и паразитами, но она дает полное основание заключить, что при бедности нашего крестьянства и при той грязи, которая повсеместно царит в избах, сожительство с паразитами причиняет крестьянам истинное страдание: «сыпной» таракан и «сыпной» клоп, даже при загрубелости кожи, лишают обитателей изб спокойного сна и нормального отдыха; дети же страдают от насекомых невыразимо, поднимая по ночам полные отчаяния вопли.

XXXVII. Оспожинки

Оспожинки, Спожинки, или Госпожинки, приурочены к празднику в честь Рождества Пресвятой Богородицы (вторая Пречистая на Северо-Западе) и составляют ближайшее к этому двунадесятому празднику время. Празднество это, в зависимости от урожая, отличается большим разгулом. При видимо благополучном результате жатвы Оспожинки справляются иногда в течение целой недели: чем урожайнее было лето, тем продолжительнее праздник. Приноровленное к празднествам церковного цикла и обнимающее собой период времени от Успения Богородицы до Покрова, это деревенское «пировство» развертывается по всем правилам хлебосольства и со всеми приемами гостеприимства, по преданию и заветам седой старины и, по возможности, широко и разгульно. В прежние времена все, у кого был покрепче достаток и веселее на душе, делали приготовления заранее и, прежде всего, пользовались древним правом времен святого Владимира, отнятым в недавние времена царствования на Руси винного откупа, т. е. варили пиво по числу ожидаемых гостей и достатку (от десяти до пятнадцати корчаг), кололи овцу или барана из своих, покупали говядины, голову и ноги бычачьи для студня, доставали рыбы для кулебяки, хотя избранный день и попадал на скоромный, и пекли пирог из домашней пшеничной муки с примесью купленной крупчатки.

За день, за два до праздника бегут по селу малолетки с зовом на пировство родственников, предпочитая тех из них, которые сами в состоянии отплатить угощением на своем празднике. Исключение составляют зятья, особенно молодые: ни тесть, ни теща не обходят их приглашением, хотя бы сами и не рассчитывали на ответное. Для обоих очень важно, чтобы между ними и свекром и свекровью дочери существовали добрые, мирные и хлебосольные отношения, по пословице: «Не для зятя-собаки, а для милого дитяти». Неприглашенный свекор может не отпустить своего сына и его жены к родителям снохи, вот почему сват и сватья у тестя и тещи их сына – главные гости, которые и залезают за стол в передний угол, под самые образа. Впрочем, такие отношения продолжаются до семейного раздела: как только зятнин отец выделил сына, он ни в каком случае не может уже рассчитывать на зов к своему свату, то есть к сыновнему тестю. «Здешние крестьяне, – как сообщает г. Наумов из Яранского уезда Вятской губернии, – в соблюдении праздничного хлебосольства принимают в расчет еще и равенство семьи: если в одной число взрослых членов значительно превышает число таких же в другой семье, то последняя нередко уклоняется от хлебосольных отношений к первой. Но раз между двумя семьями установились хлебосольные отношения, то они уже поддерживаются долгое время до крупных изменений в семейном строе. На праздники приглашается прежде всего глава родственной семьи, его жена и старшие сыновья с женами и детьми: это из дома тестя в гости к зятю, если он самостоятельный хозяин. Если же зять в своей семье имеет второстепенное значение – тогда только один его тесть с женой. Приглашение целой семьи происходит только тогда, когда обе семьи чересчур сдружились и когда они приблизительно равночисленны. Из дома свата в первые годы после свадьбы тесть приглашает самого свата с женою и старшего сына, если таковой есть, и затем других членов семьи, пользующихся в ней особенным влиянием. Дети зятьев в гости к своему деду берутся все без исключения: они пользуются особенно нежным уходом и заботливостью со стороны своей бабушки по матери. Они нередко остаются у дедушки и бабушки на несколько дней после праздника. Вообще, для детей это самое приятное время в течение целого года, а в гостях у бабушки и деда они чувствуют себя полными хозяевами».

Конечно, веселье усугубляется и разнообразится там, где храмовые праздники самого дня 8 сентября вызывают ярмарочные съезды и торжки.

XXXVIII. День святой Феодоры

11 сентября, день святой Феодоры Александрийской, или, по крестьянскому произношению, – «Александровской», считается началом осени. «Осень ездит на пегой кобыле», – говорит народ, характеризуя неустойчивость погоды в это время, т. е. падающий хлопьями мокрый снег и сменяющую его грязь. В это время, по народному представлению, осень с зимой спорит. Осень говорит: «Я поля хлебом уряжу», а зима ей отвечает: «А я еще погляжу».

Никаких особых торжеств и церковных праздников в день святой Феодоры не бывает. Исключение представляет разве Пошехонский уезд Ярославской губернии, где в село Федоринское стекается множество богомольцев. По преданию, близ этого села находится тот самый камень, на котором во сне явилась одному благочестивому старцу преподобная Феодора. В настоящее время тут выстроена часовня, которая и служит сборным пунктом для всех молящихся. Имея, таким образом, чисто местное значение, день святой Феодоры нигде не связывается с какими-нибудь народными поверьями, легендами и приметами, если не считать опять-таки того же Пошехонского уезда, где о преподобной мученице народ сложил целые рассказы, не имеющие ничего общего с действительным житием святой Феодоры. Один из таких легендарных рассказов удалось слышать нашему корреспонденту А. В. Балову из уст крестьянки Марии Васильевой. Приводим этот рассказ в несколько сокращенном виде: «В одной деревне жил крестьянин, и у него была жена Феодора, женщина лицом красивая, а нравом распутная: при муже жила она в блуде со своим соседом… И захотел, видно, Бог взыскать грешницу: напала на нее тоска, опротивел сосед, опостылел муж, надоела и прежняя греховная жизнь, – совесть, как зверь, и днем и ночью грызла Феодору. А недалеко от Феодориной деревни был скит женский, и игуменья там была старица святая, много приходило к ней народу за советом и молитвой. Пошла туда же, потихоньку от мужа, и Феодора. Пришла к старице, покаялась в своих грехах и стала просить совета. И повелела ей старица одеться мужчиной, идти в дальний мужской монастырь и жить там среди монахов, спасаться в образе мужчины. Послушалась Феодора святой старицы: ушла тихонько от мужа, остригла свою длинную косу, оделась мужчиною, назвалась Феодором и пошла в тот дальний монастырь, про который сказывала ей игуменья. Однако в монастырь ее сразу не впустили: игумен, в виде послушания, приказал ей провести ночь у ворот монастыря, посреди опасностей от зверья дикого и всякого гада. Но Феодора не устрашилась опасностей и безропотно подчинилась приказанию. Наутро же, когда она была принята в монастырь, игумен, опять-таки в виде послушания, приказал ей чистить помойные ямы и сорные места. Но и тут Феодора осталась верной себе и много лет несла эту работу со смиренством: никого не было в монастыре кротче, благочестивее и смиреннее ее. Смиренство инока Феодора заметил наконец игумен и начал его возвышать, а затем настолько приблизил к себе, что доверял ему закупать всю провизию, нужную для монастыря. Но тут и случилась с иноком беда. Проезжая за провизией в город, инок Феодор всегда останавливался по дороге у одного купца, у которого была дочь-красавица. Эта-то дочь и послужила причиной несчастья инока. Она слюбилась с каким-то молодцом, забеременела от него и родила сына, а когда старик-отец допытывался у дочери, кто был ее обидчиком, она всю вину взвалила на инока Феодора. Взял купец младенца, поехал в монастырь и рассказал все игумену. Игумен же оставил у себя младенца и, созвав всю братию, привел Феодора на суд. Долго думала братия, но так как Феодор не оправдывался ни в чем, то все и решили, что он согрешил, и постановили его наказать: закласть вместе с младенцем в пустой каменный чулан, замуровать камнями и подавать скудную пищу через маленькое оконце.

Семь лет провел Феодор в этом чулане. На восьмом году однажды принес ему монах ежедневную пищу и увидал, что и вчерашняя трапеза осталась нетронутой. Побежал монах к игумену, созвал братию, и решили иноки разломать дверь. Когда же они вошли в чулан, то увидели, что на полу лежит умерший брат Феодор, а на персях у него умерший мальчик. Стала братия приготовлять тела для погребения, стала раздевать их для омовения… Но тут-то все и увидели, что Феодор был не мужчина, а женщина и что перед ними не грешник, а великая праведница. Сделал игумен пышные похороны новопреставленной рабе Божией, собрал народ, и тут выяснилось все: на погребение прибыл и купец с дочерью, и муж Феодоры, от которых братия и узнала всю правду».

XXXIX. Воздвиженье

Судя по некоторым народным поверьям, наши крестьяне совсем не знают, в чем состоит истинный смысл и значение церковного праздника – Воздвиженья честного и Животворящего Креста Господня (14 сентября).

По мнению орловцев, разделяемому тамбовцами и владимирцами, в день Воздвиженья все змеи, ужи и вообще все пресмыкающиеся «сдвигаются», т. е. сползаются в одно место, под землю, к своей матери, где и проводят всю зиму, вплоть до первого весеннего грома, который служит как бы сигналом, разрешающим гадине выползать из чрева матери-земли и жить на воле. Вот почему на праздник Воздвиженья, или, по крестьянскому выражению, «Сдвижения», мужики на весь день тщательно запирают ворота, двери и калитки, из боязни, чтобы гады, ползущие к своей матери под землю, не заползли по ошибке на мужичий двор и не спрятались там под навозом или в соломе и нарах. Впрочем, крестьяне верят, что начиная с Воздвиженья змеи не кусаются, так как каждая гадина, ужалившая в это время человека, будет строго наказана: всю осень, до первого снега и даже по снегу, будет ползать зря, не находя себе места, пока не убьют ее морозы или не проткнут мужичьи вилы.

Наряду с гадиной, и лешие, вместе с оборотнями и прочей нежитью, считают день Воздвиженья каким-то срочным для себя днем. Лешие, например, сгоняют в этот день в одно место все подвластное им зверье, как бы делая ему смотр перед наступающей зимою. Крестьяне, впрочем, не объясняют, с какой именно целью лешие делают такие парады, но это не мешает им твердо верить, что в день Воздвиженья ни под каким видом нельзя ходить в лес, так как оборотни, и особенно лешие, бывают в это время крайне бесцеремонны и в лучшем случае могут только побить, а то так и просто отправить мужика на тот свет.

В других местах слово «Воздвиженье» находит себе несколько иное объяснение: говорят, например, что в этот день хлеб с поля на гумно «сдвинулся», так как к половине сентября обыкновенно оканчивается уборка хлеба и начинается молотьба. Говорят еще, что Воздвиженье «сдвинет зипун, надвинет шубу» или что на Воздвиженье «кафтан с шубой сдвинулся и шапка надвинулась».

Относительно обычая хоронить в день Воздвиженья мух и тараканов мы уже упоминали в статье «Семен-летопроводец», а из других обычаев и поверий можем указать только на одно: крестьяне повсюду верят, что день Воздвиженья принадлежит к числу тех, в которые не следует начинать никакого важного и значительного дела, так как все, начатое в этот день, или окончится полной неудачей, или будет безуспешно и бесполезно.

XL. Покров Пресвятой Богородицы

Так как свадьба в крестьянском быту требует значительных расходов, то в деревнях девушек выдают замуж обыкновенно тогда, когда уже закончились полевые работы и вполне определился итог урожая. Таким временем повсюду считается Покров Пресвятой Богородицы (1 октября). Поэтому и праздник Покрова считается покровителем свадеб. (Существует даже примета, что если в день Покрова будет очень ветрено, то это предвещает большой спрос на невест.) А так как о свадьбах и женихах всего больше толкуют девушки, то естественно, что и самый праздник Покрова приобретает до некоторой степени значение девичьего праздника. В этот день всякая девушка-невеста считает непременным долгом побывать в церкви и поставить свечку перед образом Покрова Богородицы, причем повсюду сохраняется уверенность, что девушка, первая поставившая свечу, и замуж выйдет раньше всех. Кроме умилостивительной свечи, перед образом Покрова читаются и особые молитвы: «Батюшка Покров, мою голову покрой. Матушка Пятница Параскева, покрой меня поскорее»[141]. Такую же самодельную молитву читают девушки и отходя ко сну: «Покров-праздничек, покрой землю снежком, а мою голову венцом». С Покрова же во всей Великороссии девицы начинают устраивать беседы.

Что касается прочего населения, то день 1 октября оно считает «первым зазимьем» (началом зимы). В этот день начинают топить в жилых горницах печи, причем бабы не упускают случая, чтобы произнести особую молитву: «Батюшка Покров, натопи нашу хату без дров». С Покрова же крестьяне начинают конопатить свои избы (опять-таки с приговором: «Батюшка Покров, покрой избу тесом, а хозяев добром») и «закармливают» на зиму скот. Последний обычай обставляется довольно торжественно, так как скотине скармливают особый сноп овса, называемый «пожинальником». Пожинальник, или последний сноп с последней полосы, обыкновенно вяжется из тех колосьев, которые оставляются «Илье на бороду». (Делается это с целью умилостивить грозного пророка: «Вот тебе, Илья, борода, а нам хлеба вороха».) Эту «бороду Ильи» крестьяне дожинают непременно всей семьей, храня во время работы гробовое молчание. Из «бороды» вяжется отдельный сноп, который ставится на лавку в переднем углу, где и стоит до Покрова. На Покров же его торжественно выносят на двор и дают скотине с целью предохранить ее от зимней бескормицы и от всех бед и напастей, связанных с самым суровым и тяжелым временем года.

XLI. Двенадцать пятниц

Среди захолустных обывателей и доныне пользуется большой популярностью так называемая рукописная духовная литература. Правда, духовенство всеми мерами старается изъять из обращения эти остатки старины, но благочестиво настроенные мещанки, просвирни, начетчики и малограмотные купцы все-таки переписывают и «Сны Богородицы», и «Поучение, иже во святых отца нашего Климента, папы Рымскаго о дванадесятницах» (о двенадцати пятницах). Замечательно при этом, что переписчики тщательно прячут свою литературу не только от лиц духовного звания, но и вообще от интеллигентных людей, которые-де хотят ознакомиться с рукописями только из «праздного любопытства», а не по усердию истинно верующих христиан. Наши корреспонденты, по крайней мере, сообщают из разных мест, что им лишь с величайшим трудом удалось достать нижеследующий текст поучения Климента о двенадцати пятницах.

1-я пятница – на первой неделе Великого поста. Кто сию пятницу постится, тот человек от внезапной смерти не умрет.

2-я пятница – перед Благовещением (в эту пятницу Каин убил Авеля). Кто сию пятницу постится, тот человек от напрасного убийства избавлен будет (по другим спискам: тот до убожества великого не дойдет и от меча сохранен будет).

3-я пятница – на Страстной неделе Великого поста. Кто сию пятницу постится, тот человек от разбойников сохранен будет (вариант: от мучения вечного и от нечистого духа сохранен будет).

4-я пятница – перед Вознесением Христовым, когда погубил Господь Содом и Гоморру. Кто в эту пятницу постится, тот без Святых Тайн Христовых не умрет и от великого недостатка сохранен будет.

5-я пятница – перед сошествием Святого Духа. Кто сию пятницу постится, тот от потопления избавлен будет (вариант: тот при кончине жизни смерть свою узрит и от смертных грехов сохранен будет).

6-я пятница – перед днем святого Иоанна Предтечи. Кто сию пятницу постится, тот человек сохранен будет от сухоты и трясавиц (лихорадок).

7-я пятница – перед днем пророка Илии. Кто сию пятницу постится, тот человек от грома, молнии, града и голода сохранен будет.

8-я пятница – перед Успением Пресвятой Богородицы (когда Моисей на горе Синайской принял закон). Кто сию пятницу постится, тот человек перед смертию своей Богородицу узрит.

9-я пятница – перед днем Косьмы и Дамиана. Кто сию пятницу постится, тот человек от великого грехопадения сохранен будет.

10-я пятница – перед днем архангела Михаила. Кто сию пятницу постится, душа того человека через огненную реку перенесется.

11-я пятница – перед Рождеством Христовым (когда 14 тысяч младенцев, от царя Ирода, в Вифлееме Иудейском убиены были). Кто сию пятницу постится, имя того человека будет записано у самой Пресвятой Богородицы на престоле.

12-я пятница – перед Богоявлением. Кто сию пятницу постится, имя того человека в книгах животных записано будет.

Кто же эти «пятницы», которые столь щедрой рукой раздают постящимся в их честь разнообразные дары и милости? По понятиям народа, это живые существа, к которым можно обращаться с молитвой и прошениями. Существа эти, в воображении крестьян, рисуются в виде девиц, причем десятая «пятница» считается самой старшей: вместе с девятой «пятницей» она приносит Богу все наши молитвы прежде всех других «пятниц», так как стоит ближе к Богу, а равно и к святым угодникам и Богородице.

Что крестьяне действительно олицетворяют свои пятницы, тому имеется много доказательств. Так и в настоящее время в захолустных деревнях о нарушителях клятвы говорят: «И как его девятая пятница не убила?» – или: «Хоть бы его матушка Ильинская пятница покарала». Об олицетворении свидетельствует и распространенный в народе рассказ о том, как три святые женщины – среда, пятница и суббота – видели все страсти Господни и поведали об этих страстях миру. Наконец, об олицетворении говорит и целое множество других рассказов, в которых действующими лицами являются то просто «пятницы», то Параскева Пятница. Вот один из таких рассказов, записанный в Любимском уезде Ярославской губернии, со слов одной крестьянки. «В одной деревне жила женщина. Женщина эта была хорошая работница, только совсем она не почитала пятницы: и пряла, и ткала в пятницу, и белье мыла, и всякую работу в пятницу делала. Вот раз осталась она в избе одна-одинешенька, а дело было в пятницу вечером. Сидит баба да прядет. Только вдруг слышит она, по сеням кто-то идет. А двери с улицы в сени были заперты. Спужалась баба не на шутку – сидит ни жива ни мертва. Вдруг тихонько начала отворяться из сеней дверь в избу, и вошла женщина, страшная и безобразная. На ней были все лохмотья да дыры; голова вся платками рваными укутана, из-под них клочья волос повылезли растрепками; ноги у ней были все в грязи, руки тоже в грязи, и вся она с головы до ног была осыпана всякой нечистью и мусором. Вошла эта страшная женщина в горницу, начала молиться на образа и плакать. Потом подошла к хозяйке и говорит: „Вот ты, женщина негодная, как ты меня обрядила. Прежде я в светлых ризах ходила, да в цветах, да в золотом одеянии, а твое непочтение вот до какой одежи меня довело. Громом бы тебя разразить мало. Ты преступила закон, и за это будет тебе огонь неугасимый и тьма кромешная. До чего ты меня довела? Я через твой поступок в такой горести состою, что целый день не пью, не ем, не сплю, не почиваю – все слезами обливаюсь. А ты, безумная баба, никакой жалости ко мне не имеешь и дня моего не почитаешь“.

Тут баба догадалась, что в избу к ней вошла сама Пятница, и стала было прощения просить. А Пятница: „Нет, – говорит, – тебе моего прощения“ – да взяла железную спицу, которой кудель льну к копылу привязывают, и стала тыкать ей бабу. Тыкала, тыкала, пока до полусмерти не истыкала. Утром нашли бабу всю в крови и насилу в чувство привели. Да только с тех пор баба по пятницам уже работать – ни-ни: стала почитать праздничный-то день».

Столь же распространен и другой рассказ, в котором обиженная Пятница превратила «бабу-непочетницу» в лягушку, – с тех пор будто бы и лягушки на земле пошли.

Наряду с такого рода рассказами несомненное олицетворение двенадцати пятниц, попавших в «свиток иерусалимского знамения», доказывается духовными стихами, обрядами, обычаями и приметами. В том же «Поучении, иже во святых отца нашего Климента, папы Рымскаго» о непочтении к двенадцатой пятнице сказано: «Аще который человек в сию Великия Пятницы с женою своею или с девицею сотворит блуд и от них зачнется, то будет (младенец) слеп, или нем, или глух, или тать, или разбойник, или всякому делу злому начальник. Аминь».

Своеобразные кары за непочитание пятниц устанавливают и народные приметы. Кто прядет в пятницу, у того на том свете слепы будут отец с матерью. Кто в пятницу много смеется, тот в старости много будет плакать. Кто в пятницу моет полы, тот после смерти в помоях валяется. (Последнее наблюдение сделано людьми «обмиравшими» и, стало быть, побывавшими на том свете.)

Из обычаев, свидетельствующих об олицетворении пятниц, укажем только на один. Деревенские бабы считают за правило никогда не купать ребят по пятницам, из опасения, чтобы на ребенка не напал «сушец». Если же по забывчивости иная баба все-таки искупает дитя в пятницу, то в предотвращение болезни она прибегает к следующему обряду: позвав к себе соседку, она передает ей ребенка и становится ждать у окна. Соседка же с улицы продает ей ребенка за грош, причем мать, взявши через окно своего ребенка, тут же и платит деньги. Смысл обряда понятен сам собой: отдавая ребенка в чужие руки и как бы уступая другому лицу все свои права на него, баба тем самым дает понять пятнице, что наказывать этого ребенка было бы бесполезно, так как ребенок уже не ее и принадлежит другой бабе. Покупая же затем ребенка обратно, баба опять-таки дает понять пятнице, что посылать кару на вновь купленного ребенка нет никаких оснований, так как ребенок, в сущности, чужой, только сию минуту купленный. А чтобы эта военная хитрость удалась вполне, обычай предписывает, чтобы баба, получившая грош за ребенка, истратила этот грош непременно в пользу пятницы и тем окончательно загладила ту маленькую неприятность, которую доставила пятнице купаньем ребенка в ее день.

XLII. Параскева Пятница

«Орловские епархиальные ведомости» (1884, № 157) следующим образом характеризуют народное представление о святой мученице Параскеве, нареченной Пятнице: «Святая Параскева считается покровительницею воды и имеет, по народному взгляду, особую близость к ней. На это верование указывают существующие в народе предания о том, что образ святой Параскевы чудесно являлся иногда на воде, на реке или в колодце, вследствие чего вода приобрела особую силу. На этом основании и теперь нередко ставится икона святой Параскевы при источниках, над ключами и колодцами. Далее, она считается покровительницей, главной у простого народа, женской зимней работы – пряжи. Это видно из того, что в народе она носит название „льняницы“, и со дня ее памяти, т. е. с 28 октября, повсюду обыкновенно начинают мять лен. Но главное в народных верованиях относительно святой Параскевы то, что она считается покровительницей соименного ей дня недели – пятницы, и потому все поверья, какие существуют в народе насчет пятницы, относятся и к лицу святой Параскевы».

Параскева Пятница с полным основанием может быть названа «бабьей святой», так как повсюду наши крестьянки считают ее своей заступницей и покровительницей. Даже народные легенды рисуют Параскеву Пятницу простой бабой, которая занималась повоем. Вот одна из таких легенд (записанная в Меленковском уезде Владимирской губернии), из которой видно, за что преимущественно чтут и как объясняют святость Параскевы наши крестьянки: «Лежит однажды святая мученица Прасковья на печи со своим мужем и баит ему: „Теперь бы, – баит, – кто-никто позвал бы меня на повой, а то давно я не была на повоях-то“. А муж и говорит: „Напрасно ты, баба, ходишь по эфтим самым повоям-то: там всяко может случиться, пожалуй, еще согрешишь“. А матушка-то Прасковья и говорит ему: „Эй, мужик, только ходи с молитвой, да делай, как Бог велит, так и не будет ничего“. Лежат это они на печке да уговариваются – ан, глядь, входит к ним в избу какой-то парень и баит: „Тетка Прасковья, пойдем к нам на повой“. Дело было ночью, Прасковья не разглядела, что за парень пришел к ней, встала с печи, оделась и пошла с ним. Парень привел ее в баню. А в бане-то на всех полках и повсюду сидят черти. Испугалась Прасковья, хотела было убежать, да одумалась: если, мол, Бог не попустит, так черти не съедят. Сказала этак-то матушка Прасковья и видит, что на полке лежит девка и мучается родами. Подошла к ней Прасковья, помолилась Богу и стала опрастывать. А старшой-то сатана и баит ей: „Смотри ты, баба! Повивать повивай, а только чтобы без молитвы, а не то я тебе такого перцу задам!..“ Одначе матушка Прасковья не испужалась и, как только девка опросталась, погрузила с молитвой ребенка в воду и тихонько, чтобы не видали черти, надела на него крест. В это самое время пропели кочета, и баню вдруг как вихрем подняло: все окаянные и девка пропали, а матушка Прасковья осталась с ребенком одна. Взяла, это, она ребенка, принесла домой, а муж опять на нее напустился: „Эй, баба! Говорил я тебе, чтобы ты не ходила. Молись теперь Богу, чтобы он заступился за тебя и спас от чертей…“ Только черти на том не помирились, и задумали они за то, что Прасковья взяла у них ребенка, сделать ей штуку: стали они смущать царя, чтобы он замучил Прасковью. А царь-то был нечестивый. Призвал, это, он матушку к себе и стал ее улещать, чтобы она покинула крестьянскую веру, а когда на эти царевы слова Прасковья согласия своего не дала, он взял да и велел отрубить ей голову. Это случилось в пятницу, поэтому и зовется мученица Парасковья Пятницей».

В других губерниях эта легенда, сколько можно судить, неизвестна. Но зато почти повсюду можно услышать бесконечные рассказы женщин о каком-нибудь чуде, связанном с именем Прасковьи Пятницы. Так, в Пензенской губернии Саранского уезда крестьяне рассказывают о явленной иконе Пятницы. Икона эта будто бы явилась на роднике, в пяти верстах от села Посопа, но когда народ толпами повалил с приношениями (приношения эти клались возле иконы, и Параскева раздавала их бедным), то начальство распорядилось икону увезти, а крестьяне на том месте построили часовенку.

XLIII. Кузьминки

Кузьма и Демьян известны в народе под именем «курятников» и «кашников», потому что в день 1 ноября, когда празднуется память этих святых, в деревнях носят в церковь «под свято» кур и варят кашу, отведать которую приглашают и святых угодников. «Кузьма-Демьян, – говорят крестьяне, усаживаясь за трапезу, – приходите к нам кашу хлебать».

Трудно сказать, каким образом Косьма и Дамиан, известные, по церковным преданиям, как врачи-бессребреники, даром лечившие людей, превратились в глазах темного народа в «курятников» и «кашников». Но несомненно, что эпитеты эти распространены по всей России, причем в некоторых местах народная фантазия придумала им даже легендарное объяснение. Так, в Тотемском уезде Вологодской губернии рассказывают, что святые Кузьма и Демьян были простыми работниками, которые охотнее всего нанимались молотить, но при этом никогда не требовали платы, а ставили лишь условием, чтобы хозяева вволю кормили их кашей. Это вологодское предание породило даже своеобразный обычай, в силу которого на домолотках крестьяне считают как бы правилом варить кашу, а работники требуют ее у хозяев как нечто должное, освященное преданием. Домолачивая последний овин, они обыкновенно говорят: «Хозяину ворошок, а нам каши горшок». В Курской губернии наряду с кашей крестьяне считают необходимым бить 1 ноября трех куренков и есть их утром, в обед и вечером, «чтобы птица водилась». По словам нашего корреспондента, трапеза в здешних местах сопровождается всегда специальной молитвой: «Кузьма-Демьян-сребреница! Зароди, Господи, чтобы писклятки водились». Наблюдают также, чтобы за трапезой отнюдь не ломались кости, а то цыплята будут уродливые. Последнее правило еще строже наблюдается в Тамбовской губернии: местные хозяйки твердо убеждены, что если в день Кузьмы и Демьяна зарезать двух петухов или петуха и курицу и, съевши их, провертеть на кобылках их дыры и затем бросить в курятник, то на следующий год неминуемо все куры будут с дырявыми кобылками.

Считаясь защитниками кур по преимуществу, святые Кузьма и Демьян в то же время известны и как покровители семейного очага и супружеского счастья. День, посвященный их памяти, особенно чтится девушками: в некоторых местах существует даже обычай, в силу которого девушка-невеста считается в этот день как бы хозяйкой дома, она приготовляет для семьи кушанья и угощает всех, причем в качестве почетного угощения подается куриная лапша, отчего и праздник этот известен в народе под именем «кочетятника» (от кочет – петух). Вечер этого дня деревенская молодежь проводит в веселье: девушки собираются в какой-нибудь большой избе и делают так называемые «ссыпки», т. е. каждая приносит что-нибудь из съестного в сыром виде: картофель, масло, яйца, крупу, муку и проч. Из этих продуктов, в ознаменование начала зимних работ, устраивается пиршество, к которому в качестве гостей приглашаются парни. Такие пирушки называются «кузьминками» и продолжаются до света, причем парни обыкновенно успевают вторично проголодаться и отправляются на фуражировку, воруя соседских кур, которых девушки и жарят им в «жировой» избе. При этом, конечно, сохраняется в полной тайне, сколько и у кого было украдено кур, хотя к покражам такого рода крестьяне относятся довольно снисходительно и если бранятся, то только для порядка.

Вышеописанные «кузьминки» в некоторых местах (как, например, в Городищенском уезде Пензенской губернии) сопровождаются особым обычаем, известным под именем «похорон Кузьмы-Демьяна»: в жировой избе девушки приготовляют чучело, т. е. набивают соломой мужскую рубашку и шаровары и приделывают к нему голову; затем надевают на чучело «чапан», опоясывают кушаком, кладут на носилки и несут в лес, за село, где чучело раздевается и на соломе идет веселая пляска. Чтобы закончить характеристику народных воззрений на Кузьму и Демьяна, необходимо сказать, что оба эти святые называются еще «рукомесленниками» и считаются покровителями ремесел, и главным образом женских рукоделий. Это объясняется тем, что 1 ноября (день Кузьмы и Демьяна) женщины вплотную принимаются за зимнюю пряжу. «Батюшка Кузьма-Демьян, – говорят они, садясь за прялку, – сравняй меня позднюю с ранними», т. е. помоги не отстать от других, которые начали работу раньше.

XLIV. Михайлов день

Орловский мужик из Карачевского уезда так объяснял причину и повод чествования своего Михайлова дня. Храм в его селе построен во имя Троицы, но главный праздник не этот.

– Троица-матушка и так праздничек Божий: работать не пойдешь. Михайлов день не то: люди работают, а мы гуляем, да и гульба не та. Вот теперь Яшное (деревня) Троицу празднует – беда: до праздника все в подборе – хлеба своего нет, о деньгах и не спрашивай. С первого дня у них уж и водки нет. А наш-то Михайло-архангел – куда вольней. Хлеб, почитай, у всех свой. Конопелька продана, овесец тоже. Денежки есть, и должишки, что за зиму накопляли, – заплачены, и сборщику глотку заткнули: покуда ляскать не пойдет, – вот и сгульнуть можно.

За несколько дней до праздника священник с причтом ходят по приходу, служат молебны и поздравляют с преддверием праздника. За это хозяева соизволяют по ковриге хлеба и деньгами от пяти до пятнадцати копеек со двора.

Вот и праздник, и по деревням пиры, в избах везде гости.

– Ну, старуха, сажай! – говорит хозяин, рассаживая гостей за столом и наблюдая при этом степень родства и требования почета.

– Присядьте, присядьте, гости дорогие! – отвечает хозяйка, ставя на стол чашку со студнем и раскладывая каждому по пирогу и по ложке. – Милости просим! Рады приветить, чем Бог послал.

– С праздником, будьте здоровы, – говорит первый, выпивший первую чарку.

– Просим приступить, – говорит хозяин и по его слову в торжественном молчании совершается уничтожение студня. Подается лапша и перед ней опять по стаканчику. На столе является целая часть какого-либо домашнего животного: свиньи, барана, теленка. Один из гостей, ближайший родственник, разламывает мясо руками (мясо варено, а потом в печи обжарено). Перед первыми кусками опять винное подношение в том же порядке.

– Кушайте, потребляйте: не всех по именам, а всех по ровням.

– То и делаем, – отвечают, откланиваясь.

Подали кашу, за кашей полагается по две рюмки.

– Выпью семь и семь каш съем, – острит иной гость ухмыляясь, весь красный от потребленного, от духоты в избе и оттого, что у всех на плечах овчинные полушубки или теплые поддевки.

Кончили обед – вышли из-за стола, помолившись, благодарят и прощаются.

– Куда вы? Сейчас чай, аль от нас не чаете? – останавливает хозяин.

К чаю поданы баранки, пироги. Перед чаем и за чаем водка.

«Все встали из-за стола, – пишет господин Морозов из Карачевского уезда Орловской губернии, – идут к другому, к третьему. Толпа гостей пьяна и начинает редеть: в одном дворе кум спьянился, а в другой сват под святыми заснул. Остальные или несвязно гуторят, или песню хотят затянуть, но никак не могут сладить и бросят неоконченною. В последнем дворе гостей уже человека четыре: все пьяны. Заночевали в селе; опохмелившись, спешат ко дворам, захватив с собою гостей. Приглашены только те, у которых сами угощались вчера».

Из села Посопа (Саранского уезда Пензенской губернии) сообщают о том же: что к Михайлову дню каждая семья готовится за несколько дней и пирует также несколько дней, покупая от двух до трех ведер вина (семья среднего достатка) и от пяти до семи ведер (богатые). Духовенство с молебнами начинает ходить за неделю до праздника и кончает первым днем, который проводят не очень шумно. Главное празднество начинается со второго дня, но зато очень рано, часа в четыре утра: начинают похмелье после вчерашнего почина и ходят друг к другу в гости без особого приглашения; ходят, пока носят ноги. На другой день приезжают гости из соседних деревень, и вчерашний пир между своими превращается в общую свалку и в общий хаос. Между своими посещениями не разбираются и претензий никаких не предъявляют, но приезжих гостей считают, и кто не приехал, к тому и сами не поедут. Угощение чаем в этих местах считается наивысшим и очень почетным: угощают чаем лишь избранных.

XLV. Никольщина

Под именем Никольщины следует разуметь неопределенный числом праздничных дней период времени, предшествующий и следующий за зимним Николой (6 декабря). Это празднество всегда справляют в складчину, так как одному не по силам принимать всех соседей. В отличие от прочих, это праздник стариковский, большаков семей и представителей деревенских и сельских родов. Общее веселье и охота на пиво длятся не менее трех и четырех дней, при съезде всех ближайших родственников, но в избранном и ограниченном числе. Неладно бывает тому, кто отказывается от складчины и уклоняется от празднования: такого домохозяина изводят насмешками в течение круглого года, не дают проходу от покоров и крупной брани и отстают и прощают, когда виновный покается: призовет священника с молебном и выставит всем обильное угощение. После этого он может уже являться в многолюдных собраниях, и не надо ему на ходу огрызаться от всяких уколов и покоров – стал он «душевным» человеком.

На той окраине Великороссии, где она приближается к границам Белороссии, – а именно в Смоленщине (т. е. в Вяземском уезде Смоленской губернии) в среде стариков наблюдается старинный (в Белороссии повсеместно) обычай «свечу сучить». Он состоит в том, что посреди праздничных кушаний подается (по обычаю) сотовый мед. Поедят и начнут лакомиться сотовым медом, жуют соты и выплевывают воск в чашку с водой. Из этого воска выйдет потом мирская свеча Николе-угоднику, толстая-претолстая. Обычай требует, чтобы, перед тем как начать есть мед, все молились Николе-угоднику, чтобы умолить у Бога для дома достаток, на скотину – приплод, на хлеба – урожай, в семье – согласие. Крест кладут истово, поклоны кладут земные.

Никольщине в иных местах предшествует такой же веселый и сытый праздник – Михайлов день, о котором было сказано в предшествующей главе.

Крылатые слова

Долетают до слуха отрывочные выражения из разговора двух встречных на улице про третьего:

– Сам виноват: век свой бил баклуши – вот теперь поделом и попался в просак.

– Грех да беда на кого не живет – огонь и попа жжет. Погоди, будет и на его улице праздник.

Эти жесткие выражения упрека и мягкие слова утешения, принятые с чужих слов на веру, до такой степени общеизвестны, что во всякое время охотно пускаешь их нá ветер, не вдумываясь в смысл и значение. Равным образом и сам их выговоришь не одну сотню раз в год, в уверенности, что поймут другие: можно смело пройти мимо. Мало ли вращается в обыденных разговорах разных метафор, гипербол, пословичных выражений и поговорок – за всеми не угоняешься!

Впрочем, мы на этот раз общему примеру не последуем, хотя бы и по тому поводу, что в иной поговорке слышится совсем уж бессмыслица: будто бы огню дано особое преимущество и попа жечь, а, стало быть, может найтись и такой, пред которым бессилен горящий и палящий огонь.

Да, наконец, что это за баклуши и какой такой просак? И где эта улица, на которой, кроме места для прохода и проездов, полагается еще и праздничное время?

Любознательные пусть не скучают тем, что им придется, по примеру русского мужика, который для тех поговорок до Москвы ходил пешком и при этом износил трое лаптей, – углубиться в давно прошедшие времена и побывать в местах весьма глухих и отдаленных.

Огонь попа жжет

В смутное время московского государства или в народную разруху не только потрясена была русская жизнь в корень, но и сдвинута со своих оснований.

Когда, с призванием дома Романовых, всё понемногу начало успокаиваться и все стали осматриваться и принялись чинить разбитое и разрушенное, появилось первое стремление к новшествам. А так как русский человек издревле жил преимущественно верой, то в этой области и обнаружились первые попытки исправления и первые нововведения. К тому же приходилось улучшать, приводить в порядок и ставить все на меру лицу духовному – царскому отцу, патриарху Филарету Никитичу. Будучи великим господином, он в церковных и религиозных делах действовал как знаток и разбирался как могущественный и полноправный хозяин. В его памятях и грамотах мы находим и первые следы появившегося в народе духа сомнения и попыток идти вперед к чему-то новому и неизвестному, и его крутых святительских мер к искоренению уклонений в народном быту и искажений в церковных обычаях и обрядах. Особенную строгость и требовательность Филарет предъявлял лицам духовного сана и чина, желая от них неусыпных наблюдений за паствой: напоминал старые указы, писал новые, доходил до искоренения вековых народных понятий, основанных на обычаях, суевериях и предрассудках. Обращал он внимание и на такие мелочи, которые ускользали от близоруких или присмотревшихся глаз, и на такие народные привычки и свойства, пред которыми все писаные указы всегда были бессильны. Не разрешил он отпевать и хоронить по церковному обряду тех, кто вином опьется, купаючись утонет, с качелей убьется; не позволял третьего брака и т. п.

Конечно, и после этих указов миряне продолжали жить с некрещеными женами, женились на тех, которые находились с ними в кумовстве и сватовстве, качались летом на качелях и на зимних Святках надевали хари, а поповские старосты самих блюстителей нравов, то есть духовных чинов, которые пьют и бесчинствуют, хватали на кабаках и правили пени по два рубля, по четыре алтына, по полуторе деньги с каждого.

Уряжая с уверенной строгостью писаными указами живучие и шаловливые нравы, патриарх, подумавший и о благочинии церковном, озаботился между прочим о замене рукописных служебных книг и разослал по церквам печатные для просвещения и многолетнего государского здоровья.

Чтобы имя Божие славилося и за государей Бога молили, раздавали те книги по собственным церквам и монастырям и торговым людям в лавки за ту цену, во что те книги стали в печати, без прибыли. Так, например, за триодь постную брали 1 рубль 8 алтын и 4 деньги, за цветную – 1 рубль 18 алтын, за минею – 1 рубль 10 алтын, за часовник – полуполтину. Разослали в то же время, с нарочными людьми, и печатные служебники и потребники.

Это было в 1622 году. Через три-четыре года (1626) после того, как разослали новые печатные служебники, спохватились: стали отбирать их и исправлять в них роковую опечатку, которая, как тать в нощи, подкралась и сильно огорчила. Начались розыски и хлопоты и на печатном дворе в Москве, и по ближним и дальним уездам. Поехали по церквам поповские старосты, стали отбирать и печатные, и рукописные служебники и потребники. Смутились всего больше старики-попы, натвердившие молитвы и возгласы по старым памятям. Стали примечать и миряне что-то недоброе в поповских делах и прислушиваться. Объявилась суетня, и начались хлопоты из-за этого одного слова: и стало то слово велико и страшно, и изнести его не всякому оказалось под силу и в должную мощь по велению.

В служебниках печатных и служебниках письменных, писанных с печати, в возгласе на освящение воды в навечерие Богоявления было сказано: «Самъ и нынѣ, Владыко, освяти воду ciю Духомъ твоимъ святымъ и огнемъ». Теперь велено прилог и огнемъ уничтожить и не говорить, и чтоб старый поп не натыкался, а бойкий и грамотный – не набегал на это слово, указано его замазать (пишущему эти строки доводилось в архангельских церквах видеть это слово в книгах дониконовской печати заклеенным бумажкой).

Указ исполнили. Описывали нижегородские десятины Костромского уезда, города Кинешмы и Кинешемского уезда поповские старосты (то есть благочинные): «Привез воскресенский поп Стефан Дементьев с посаду и из уезду десять служебников печатных, да служебник письменный, да потребник печатный. Что приложено в них было прилог огня в водосвящение богоявленское воды в молитве: Сам и ныне Владыко, освятив воду сию Духом твоим святым, а прилог огня в том в одном месте в них замазали». И такие операции произвели в двенадцати случаях.

Успокоились, таким образом, на том, что замазали чем-то слово в книгах; но что могли предпринять против языка поповского, который, как и у всех простецов, оказался без костей и молол, по навыку? Легкое ли дело с таким легким словом бороться, когда натвердело оно в памяти и закреплялось на языке не один только раз в году, именно, за вечерней под Богоявление, а срывалось с перебитого языка и перед Иорданью на другой день, и во многие дни, когда приводилось освящать воду в домах по заказу, и на полях по народному призыву, и на Преполовение, и на первого Спаса по уставу, и в храмовые и придельные церковные праздники для благолепия и торжества перед литургиями. Если начать приводить на память все водосвятные дни и всему числу молитв этих подводить точный счет, то окажется весьма затруднительным.

Стали спотыкаться на этом лишнем и запретном роковом слове чаще всех, конечно, старики-священники. Как его не вымолвить, когда сроднился с ним язык? Старый священник, хотя, по пословице, воробей старый, которого на мякине не обманешь, да и слово – тоже воробей: вылетит – не поймаешь. Стало быть, тут спор о том, кто сильнее? Догадливый и памятливый стережется не попасть впросак. Идет у него все по-хорошему, начинает истово и ведет по уставу косно, со сладкопением, не борзяся, а попало слово на глаза, то и пришло на мысль, что приказано: говорить его или вовсе не говорить? А легкое слово тем временем село на самом кончике языка: и сторожит, и дожидается, когда ему спрыгнуть придет черед и время, и вылетит, что воробей: лови его! Да изъимется язык мой от гортани моея! В книге-то слово запретили, а в памяти тем самым закрепостили еще больше. А тут, вон и свидетели беды такой обступили со всех сторон; другие даже нарочно и уши насторожили, словно облаву сделали, как на какого-нибудь красного зверя.

В самом деле, как на тот раз и свидетелям быть спокойными и безучастными: скажет поп это слово и точно горячий блин схватил или проглотил ложку щей с пылу горячих. Потянул с силой воздух, тряхнул головой; иной и ногой с досады пристукнул и плечами покрутил. Обидчивый с досады надумал поправляться и опять налетел на беду – никак ему с этого слова не сорваться. И дивное-то дело: смотрит поп в книгу, пред ним слова стоят, а он про огонь вспоминает, про огонь говорит. И на воду глядит, и ее видит, как быть ей надо, а, к удивлению всех, называет ее огнем.

Так и сложилась в то время (и до нас дошла) насмешливая поговорка: «В книгу глядит (или на воду глядит), а огонь говорит». С тех самых пор начал огонь жечь попа в особину, в исключение перед другими. Стала ходить вековечная, несокрушимая в правде пословица о неизбежности для всякого человека беды и греха, с новым привеском, вызванным полузабытым мелким историческим случаем.

Впрочем, только этой незлобивой насмешкой народ и покончил с церковным словом, смущавшим священников, но сам нисколько не убедился в том, чтобы легкой помаркой можно было покончить с великим смыслом и глубоким значением самого слова и объясняемого им предмета. С огнем не велит другая пословица ни шутить, ни дружиться, а знать и понимать, что он силен. Силен живой огонь, вытертый из дерева, тем, что помогает от многих приток и порчей с ветру и с глазу, а между прочим, помогает при скотском падеже, если провести сквозь него еще не зачумленную животину. Божий огонь, то есть происшедший от молнии, народ боится тушить, и если разыграется он в неудержимую силу великого пожара, заливает его не иначе как парным коровьим молоком. Огонь очищает от всякой скверны плоти и духа, и на Ивана Купалу прыгает через него вся русская деревенщина, не исключая и петербургских, и заграничных немцев. Святость огня, горевшего на свече во время стояний, на чтении двенадцати евангелий в великий четверг признается и почитается даже в строгом Петербурге, и непотушенные свечи из церквей уносятся бережно на квартиры. В местах первобытных и темных, где, как Белоруссия, языческие предания уберегаются цельнее, почитание огня обставляется таким множеством обрядов, которые прямо свидетельствуют о том, что в огне и пламени не забыли еще старого бога Перуна. На Сретеньев день (2 февраля) в тех местах в честь огня установился даже особый праздник, который и зовется громницей.

В юридических обычаях еще с тех времен, когда люди находились в первобытном состоянии, огонь служил символом приобретения собственности. Вожди народных общин, вступая на новые земли, несли горящие головни, и вся земля, которую они могли занять в течение дня с помощью огня, считалась собственностью племени. Так как огнем же добыты от лесов пашни и у нас по всей Руси, то поэтому в древних актах населенные при помощи таких способов места постоянно называются огнищами и печищами. Около очага, то есть около одного огня, группировались потом семьи; из них вырастали целые села. Появилось в Древней Руси прозвание пахарей огнищанами, справедливое в обоих значениях: и от очага и дыма, и от расчистки срубленного и спиленного леса. Сохранилась до сих пор в костромских лесах огнищевая соха, которая легче прыгает через древесные корни по новинам, потому что у нее сошник или лемех прямой, то есть не укрепленный под известным углом, нáкось.

Впрочем, если вообще около огня походить – долго не кончить: велики ему честь, хвала и почитание среди православного русского народа до сего времени.

Впросак попасть

Попасть впросак немудрено каждому, и всякому удается это не одну тысячу раз в жизни, и притом так, что иногда всю жизнь те случаи вспоминаются. Между прочими, попал впросак тот иностранец, который в нынешнем столетии приезжал изучать Россию и, увидев в деревнях наших столбы для качелей, скороспело принял их за виселицы и простодушно умозаключил о жестоких варварских нравах страны, о суровых и диких ее законах, худших, чем в классической Спарте. Что бы сказал и написал он, если бы побывал в городе Ржеве? Побывши в сотне городов наших, я сам чуть-чуть не попался впросак, и на этот раз разом в два: и в отвлеченный, и иносказательный, и в самый настоящий. Расскажу по порядку, как было.

Шатаясь по Святой Руси, захотелось мне побывать еще там, где не был, и на этот раз – на Верхней Волге. С особенной охотой и с большой радостью добрался я до почтенного города Ржева, почтенного, главным образом, по своей древности и по разнообразной промышленной и торговой живучести. Город этот, старинная Ржева Володимирова, вдобавок к тому, стоя на двух красивых берегах Волги, разделяется на две части, которые до сих пор сохраняют также древнерусские названия: Князь-Дмитриевской и Князь-Федоровской – трижды княжеский город. Когда все старинные города лесной новгородской Руси захудали и живут уже полузабытыми преданиями, Ржев все еще продолжает заявляться и сказываться живым и деятельным. Не так давно перестал он хвалиться баканом и кармином – своего домашнего изготовления красками (химические краски их вытеснили), но не перестает еще напоминать о себе яблочной и ягодной пастилой (хотя и у нее нашлась, однако, соперница в Москве и в Коломне) и под большим секретом – погребальными колодами, то есть гробами, выдолбленными из цельного отрубка древесного с особенным изголовьем (в отличие от колоды вяземской), за которые истые староверы платят большие деньги. Не увядает слава Ржева, и гремит, главнейшим образом, и в приморских портах ржевского прядева судовая снасть, парусная бечевка и корабельные канаты: тросы, вант-тросы, кабели, ванты и ходовые канаты для тяги судов лошадьми. Эта слава Ржева не скоро померкнет. Не в очень далеких соседях разлеглась пеньковая Смоленщина, которая давно проторила сюда дорогу, и по рекам и по сухопутью, и с сырцовой пенькой и с трепаной, а пожалуй, и с отчесанной.

Обмотанными той или другой густо кругом всего стана от низа живота почти по самую шею, то и дело попадаются на улицах молодцы-прядильщики (встречных в ином виде и в другой форме можно считать даже за редкость). Промысел городской, таким образом, прямо на глазах и при первой встрече. Полюбовались мы одним, другим молодцом, обмотанным по чреслам, пока он проходил на свободе: сейчас он прицепится, и мы его в лицо не увидим.

В конце длинного, широкого и, вообще, просторного двора установлено маховое колесо, которое вертит слепая лошадь. С колеса, по обычаю, сведена на поставленную поодаль деревянную стойку с доской струна, которая захватывает и вертит желобчатые, торопливые в поворотах шкивы. По шкивной бородке ходит колесная снасть и вертит железный крюк, вбитый в самую шкиву. Если подойдет к этому крюку прядильщик, то и прицепится, то есть приспустит с груди прядку пенькового прядева, перехватит руками и станет спускать и пятиться. Перед глазами его начинает закручиваться веревка. Крутится она скоро и сильно, сверкая в глазах, и, чтобы не обожгла белого тела и кожи на руках, надеты у всех рабочих кожаные рукавицы, или голицы. Прихватит ими мастер свежую бечевку и все пятится, как рак, и зорко перед собой поглядывает, чтобы не оборвалось в его рукавицах прядево на бечевке. Он уже не обращает внимания на то, что невыбитая кострика либо завертывается вместе с пенькой в самую веревку, либо сыплется, как песок, на землю. Пропятился мастер на один конец, сколько указано, скинул бечевку на попутные, торчком стоящие рогульки с семью и больше зубцами и опять начинает снова. Время от времени, когда при невнимании или при худой пеньке разорвется его пуповина и разъединится он и со слепой лошадью, и колесом, – он тпрукнет и наладится. Впрочем, иные колеса (и, конечно, на бедных и малых прядильнях) вертит удосужившаяся баба, а по большей части – небольшие ребята.

Так нехитро налажен основной механизм прядильной фабрики первобытного вида. К тому же, по старинному закону, и это маленькое заведение кочует: оно переносное. У хозяина невелик свой двор и притом короток, а на вольном воздухе свободней работать, если время не дождливое и не осеннее. Вот он и выстроил свой завод прямо на общественном месте, вдоль по улице, вдоль по широкой. Кто хочет тут проехать – объезжай около; там оставлено узенькое место: лошадь пройдет и телегу провезет. Остальную и бóльшую половину улицы всю занял заводчик: выдвинул колесо. Отступив от него аршина на два, он вбил доску со шкивами и дальше вдоль, один за другим, по прямой линии, стойки или многозубцы на кольях. Колья эти вбил прямо в размокшую и мягкую землю просохшей городской водосточной канавы, как вздумалось. И по кольям знать, что они порядочно покочевали: били их по головам до того, что измочалили. Вертит колесо в шестнадцать спиц, длиной в два с четвертью аршина, баба в ситцах, а на другом конце валяются обгрызенные поленья, сани, с прикрепленной бечевкой от колеса и припрыгивают, словно бумажка на нитке, которой любят играть молодые котята. По мере того как колесо крутит веревку, эти полешки, или сани, пошевеливаясь, двигаются ближе к машине.

Во Ржеве, вообще, нет никакого уважения к улицам или, по крайней мере, о них господствует своеобразное понятие: они далеко не все служат для проезда. В окрестных местах не спýста ходит слух о том, что есть такие в этом городе улицы, что если не знающий тамошних обычаев заедет в них, то его либо убьют, либо, на лучший конец, исколотят. В самом деле, по нормальному плану, утвержденному правительством, улицы эти не только существуют на ватманской бумаге за кудрявыми подписями чиновничьих рукописаний, но и на самом деле возведен по краям порядок домов лицевыми фасадами, а где и задами: и ворота видны, и калитки имеются. Все заросло травой вгустую и плотную, как поется в песне: «Улица-улица моя, трава-мурава зелененькая».

Действительно, во Ржеве по такой улице не проедешь, потому что там и сям выстроены столбы с перекладиной, до которой самый высокий мужик не достанет рукой. В полное подобие виселиц, на всех перекладинах ввинчены рогульками крепкие железные крючья. Это – большие заводы больших хозяев, у которых со дворов выходят на простор преширокие ворота. У одного такого заводчика оказалось двадцать колес: по двенадцать человек на каждом – это прядильщики. Затем двадцать восемь человек колёсников да пятьдесят шесть вьюшников. Эти последние на каждую вьюху наматывают девять пудов пеньки, то есть двадцать семь концов по четыре нитки, и работают по три перемены.

Я зашел в одну из таких диковинных непроезжих улиц и, прямо у широких ворот на задах большого дома, едва не был сбит с ног и не подмят под сапоги с крепкими гвоздями. Выступила задом из ворот и пятилась до самой середины улицы целая ватага рабочих, человек в двадцать, а тотчас следом за ней другая такая же. Все спины широкие, гладкие, крепкие, серые, белые, синие – такие можно только загадать в воображении на богатырей, а видеть отчасти у татар на Нижегородской ярмарке. Здесь они с молодых лет до старости ворочают тяжелые товарные места, из-под которых виден бывает только один медленный перебор цепких, крепких и устойчивых ног.

Ржевские богатыри, выдвинувшись из ворот, покрутились на середине улицы перед виселицей. Здесь весело и громко они переговаривались, пересмеиваясь и насмехаясь, и опять, с гулом и быстро, потянулись вперед, куда потребовали их вóроты с колесами, установленные в конце двора под навесом. Эти веселые молодцы считаются первыми бойцами на кулачных боях, которые извести во Ржеве никак невозможно. Тут все налицо, что надо: ребятки, что вертят колеса, – застрельщики, рабочие одного большого хозяина – враги и супротивники соседнего заводчика. Да и самый город, с незапамятной старины, разбит Волгой на две особые половины, под особыми, как сказано выше, прозваниями: правая сторона за князя Дмитрия Ивановича (Князь-Дмитриевская), левая – за Федора Борисовича (Князь-Федоровская), а место, в котором выходить может стенка на стенку, где хочешь, если уже удалось отбить от начальства почти все улицы. Если же начальство не согласно, то Волга делает в окрестностях города такие причудливые, как бы по заказу, изгибы и колена, что за любым так ухоронишься, что никто не заметит и не помешает побиться на кулачки.

Я заглянул на тот двор, куда ушла шумливая и веселая ватага бойцов, и увидел на нем целое плетенье из веревок, словно основу на ткацком стане. Кажется, в этом веревочном лабиринте и не разберешься, хотя и видишь, что к каждой привязано по живому человеку, а концы других повисли на крючках виселиц. Сколько людей, столько новых нитей да столько же и старых, чёт в чёт понавешено с боков и над головами. Действительно, разобраться здесь трудно, но запутаться даже на одной веревочке – избави бог всякого лиходея, потому что это-то и есть настоящий бедовый просак, то есть вся эта прядильня, или веревочный стан, – все пространство от прядильного колеса до саней, где спускается вервь, снуется, сучится и крутится бечевка.

Все, что видит наш глаз на дворе, и протянутое на воздухе, закрепленное на крючьях, и выпрядаемое с грудей и животов, – вся прядильная канатная снасть и веревочный стан носит старинное и столь прославленное имя просак. Здесь, если угодит один волос попасть в сучево, или просучево, на любой веревке, то заберет и все кудри русые, и бороду бобровую так, что кое-что потеряешь, а на побитом месте только рубец останется на воспоминание. Кто попадет полой кафтана или рубахи, у того весь нижний стан одежды отрывает прочь, пока не остановят глупую лошадь и услужливое колесо. Ходи – не зевай! Смеясь, поталкивай плечом соседа, ради веселья и шутки, да с большой оглядкой, а то скрутит беда – не выдерешься, просидишь в просаках – не поздоровится.

На улице праздник

Не забывая ржевских улиц, вспомним, к слову и кстати, про всякие на Руси улицы. Смотреть же, где настоящие баклуши бьют, пойдем потом в другую и дальнюю сторону.

Не только та полоса или дорога, которая оставляется свободной для прохода и проезда у лица домов, между двумя рядами жилых строений, называется улицей, но и весь простор вне жильев, насколько хватает глаз, все вольное поднебесье означается этим именем во всей северной лесной Руси. Старинный народ, любя селиться на просторе и прорубаясь в темных дремучих лесах, хлопотал именно о том, чтобы открыть глазам побольше видов. Для этого он беспощадно рубил деревья, как лютых и непримиримых врагов, в вековечной борьбе с которыми надорвал свои силы. Затем уже он поспешил встать деревней так, чтобы кругом было светлое место. Не оставлялось на корню ни одного деревца подле жильев. Оттого там, в лесных русских селениях, всякий человек, пришедший с воли, незнаемый, а тем более нежеланный и даже недобрый, называется человеком с улицы, с ветру. Там, если приглашают приятеля пойти на улицу, то это вовсе не значит посидеть на завалинке или пошататься между рядами домов, а значит погулять на вольном воздухе, в поле и к лесу. Собственно тех улиц, которые мы понимаем и чувствуем под этим строгим именем и образцы которых, с европейского примера, указал нам Петр Великий, – в прямую стрелу проспектов, коренные русские люди пробивать и проламывать не умеют. Они настолько о том не заботятся, что выводят их, как бы намеренно и совсем противно петровскому вкусу и указам, и вкривь, и вскользь, и вкось, и тупиками, и такими узкими, что двум не разъехаться. В тупиках, или глухих улицах, нет вовсе сквозных проездов, в узких же – с трудом прилаживаются обочины или тротуары для пешеходов, а в настоящих и коренных городах и во всех деревнях, без исключения, уличных полос вдоль дороги даже вовсе не полагается. Не селятся люди как прямее, а стараются жить и строиться как ладнее. Уважая и любя соседа, пристраиваются к боку и сторонкой так, чтобы его не потеснить, и потом жить с ним в мире и согласии: не всегда в линии, как в хороводе, а отчего же и не вроссыпь? Должно строиться так, как велят подъемы и спуски земли, берега рек и озер, лишь бы только всем миром, или целой общиной. Без мирского строя, без общинных законов, как известно, нигде и никогда русские люди и не останавливались на жительство, потому что воевать с могучей и суровой природой и с докучливым инородцем одиночной семье было не под силу. Не только земледельцы, но и отшельники в монастырях жили артелями. Только в тех случаях, когда их кругом облагали беды и нужды и приходилось ютиться друг к другу как можно теснее и ближе, зародилось что-то похожее на нынешние улицы с проулками и закоулками. Так сталось в больших городах, спрятавшихся за двумя-тремя стенами. Здесь, когда развилась, обеспечилась и развернулась жизнь и стали разбираться люди по заслугам, по ремеслам и занятиям, – отобрались бояре в одно место и устраивались. Духовные, торговые, ремесленные и черные люди выбирали свои особые места и строили избы друг против друга и рядом, чтобы опять-таки не разделяться, а жить общинами и всем быть вместе и заодно. Старинная городская улица, как сельская волость, естественно сделалась политической и административной единицей, устроила свое управление. Она выбирала себе старост и выходила на торжище или площадь, когда собирались другие общины-улицы судить и думать, такать не только о делах своего города, но и всей земли, тянувшейся к нему с податями и сносившей в него разнообразные поборы.

Во Пскове и Новгороде несколько улиц, будучи каждая в отношении к другим до известной степени самобытным телом, все вместе образовывали конец, а все вместе концы составляли целый город, как Новый Торг (или нынешний Торжок) с семнадцатью концами, или улицами, как и государь Великий Новгород с пятью, господин Великий Псков с шестью концами. По этим, действительно, великим центрам и сильным примерам взяли образцы все множество больших городов в северной России вплоть до Камчатки, так как вся Русь по хвойным лесам устраивалась исключительно новгородским людом и по новгородским образцам. Уладились в них улицы – стали они общинами; жители назвались уличанами и еще охотней и верней суседями. Сближаясь интересами, делали и судили дела за единый дух, в полное согласие: своего не давали в обиду. Как на Прусскую улицу в Новгороде, населенную боярами, хаживали с боем другие улицы и на Торговую подымался Людин конец, где жила рабочая и трудовая чернь, так и в остальных старых лесных городах ходили кулачным боем, стенка на стенку, на Проломную или Пробойную (срединную) улицу Ильинская (нагорная) и Власьевская (окрайная). По русскому древнему обычаю, где ссорились и дрались, тут же вскоре и мирились, как в те времена, когда бои затевались из-за политических несогласий, так и потом до наших дней, когда большие вопросы измельчались до домашних дрязг, до простого желания порасправить свои могутные плечи, ради удовольствия и досужества или из уважения к обычаям родной старины. Задорнее других были улицы плотницкие и гончарные, сильнее всех – мясницкие, или, по-старинному, кожемяки, – вольный слободский народ из окольных пригорóдных слобод.

Захотят свести счеты – и пустяшный повод разожгут из конца в конец города так, что станет каждому досадно и всем невтерпеж. А вышла стена в улицу и мальчишки вперед бегут задирать, другая стенка смекает, и, как вода с гор сливается, она выступает навстречу первой, не медля. Бежит каждый в кучу, в чем слух застал, и, засучив рукава выше локтей, каждый приготовился к бою. Когда направят ребятишек, тогда разгорятся и сами погонят малых назад. Большие и сильные начнут выступать, могучие силачи – кирибеевичи – издали смотрят и ухмыляются, пока не придет их час и не позовет своя ватага на дело, в помощь. Были на улицах свои старосты, – бывали и свои молодцы-силачи, по двадцать пять пудов поднимали и клали на сторону лихих супротивников, как снопы по десятку. Были на улицах свои силачи (теперь их смирили и повывели), были и свои красавицы; нарождались свои обиды и придумывались насмешливые прозвища и укоры за недостатки и прегрешения; жили свои свахи и знахарки. И непременно для всякой избы, в каждой улице, обязательны были свои праздники, с пирами и пирогами, с гулянками, брагой и орехами. На кулачных боях подерутся, изместят накипелые за долгое время обиды на сердце, а на уличных праздниках – братчинах – помирятся, размоют руки и нагуляются. Оттого-то мудреный смысл русской улицы опять на народном языке извратился: улицей стали называть всякую гулянку с хороводными песнями, соберется ли она у деревенской часовни или на лужайке за овинами. Улица этого рода и звания не лежит неподвижно в пыли и грязи, а капризно кочует с облюбленного места на хорошее, новое, – в последние времена в московских ситцах и суконных сибирках, веселыми ногами и с улыбающимися праздничными лицами.

«Петровскiе сусѣди, – пишет старая летопись, – разбивши костеръ старый (то есть башню, как называли их во Пскове) у Св. Петра и Павла, и въ томъ камени создаша церковь святый Борисъ и Глѣбъ». Вот и указание на время праздников, и повод к ним, если только они падают непременно на летнее время и, по возможности, на безработное. Богатые города, впрочем, последнего не соображали; им до этого дела не было: на город всегда работала деревня, и за него она хлопотала. На улице в городе тогда и праздник, когда подойдет он в главном или придельном храме той церкви, которую, действительно, всегда строили на своей грязной улице, своим трудом и коштом вкупе и складе вся жилецкая улица. Если попадет тот церковный праздник на теплое время, придумается такой, когда чествуют какую-либо явлéнную или чудотворную икону Пречистой Богоматери. Впрочем, большая часть и таких богородских празднеств как раз установлена на летнее время: и казанская, и тихвинская, и смоленская – всероссийские и другие многие местные, местночтимые.

Не без причины приводится подольше останавливаться на этом объяснении обиходной и столь распространенной поговорки. Как тот же огонь, который исключительно жег старинных попов, – на улице праздник, представляемый в лицах, становится уже таким же преданием и с таким же правом на полное забвение. Мы переживаем теперь именно это самое время. Однако около сорока пяти лет тому назад я еще был очевидцем и свидетелем такого уличного праздника в далеком, заброшенном и полузабытом костромском городе Галиче, который некогда гремел на всю Русь своим беспокойным и жестоким князем Дмитрием Шемякой и до сих пор славится плотниками и каменщиками.

В моей детской памяти ярко напечатлелось необычное повсюдное безлюдье в городе, не исключая всегда шумливой рыночной площади, и припоминаются теперь огромные толпы народа, сгрудившиеся на одной улице, главной и трактовой, называемой Пробойной. Почтовый ямщик не решился по ней ехать и свернул в сторону, зная, что Пробойная на этот день принадлежит празднику. Большие неприятности и очень тяжелые последствия ожидали того смельчака, который рискнул бы расстроить налаженные хороводы и другие игры. Вся Пробойная превратилась в веселый и оживленный бал, развернувшийся во всю ширину и длину ее: «Улица не двор – всем простор». Несколько хороводов кружилось в разных местах чопорно и степенно по-городскому, с опущенными глазами, с подобранными сердечком губами, выступая в середине густой стены из добрых молодцов, еще в длинных на тот раз сибирках, теперь, ради куцего пальто и жилетки, совершенно покинутых.

Все девушки вертелись в кругу с лицами, закрытыми белыми фатами, в бабушкиных, шитых позументами и унизанных каменьями головных повязках и надглазных поднизях, или рясках, в коротеньких со сборами парчовых безрукавных телогреях, в широких, вздутых на плечах кисейных рукавах и со множеством колец на руках (галицкий наряд пользовался на Руси, вместе с калужским и торжковским, равной известностью и славой). Хороводы, собственно, были очень чинны и степенны, а потому скучны. Ни одна девушка не решалась поднять фаты, а покусившийся на это смельчак жестоко поплатился бы, перед молодежью-уличанами, своими боками. Веселились, собственно, на том и другом конце, где большие и малые играли в городки или чурки. И в самом деле, было забавно смотреть, когда из победившей партии длинный верзила садился на плечи крепкого коротыша и ехал на нем от кона до кона, и гремела толпа откровенным несдерживаемым хохотом. Веселились еще по домам, смотревшим на эту улицу, большей частью, тремя или пятью окнами, где для степенных и почтенных людей было сварено и выдержано на ледниках черное пиво и брага и напечены классические рыбники, поддерживавшие славу города, который расположился около тинистого большого озера, прославившегося в отдаленных пределах северной России ершами, крупными и вкусными.

Теперь эти праздники там совершенно прекратились, когда, на смену хоровода, привезли из европейской столицы прямо от Марцинкевича досужие питерщики французскую кадриль. Готовые пальто и дешевые ситцы победили вконец бабушкины сарафаны и шубейки, и в народные песни втиснулся нахалом и хватом, с гармонией и гитарой, кисло-сладкий ветреный и нескромный романс. Теперь и в глухих местах пошло все по-новому, и на улицах праздников мы больше никогда не увидим и иных, как только эти иносказательные, пословичные, понимать не будем.

Баклуши бьют

Баклуши бить – промысел легкий, особого искусства не требует, но зато и не кормит, если принимать его в том общем смысле, как понимают все, и особенно здесь, в Петербурге, где на всякие пустяки мастеров не перечтешь, а по театрам, островам и по Летнему саду – их невыгребная яма. Собственно, незачем и ходить далеко, но за объяснением коренного слова надобно потрудиться, хотя бы в такую меру, чтобы подняться с места, пересесть в Москве в другой вагон и, оставив привычки милого Петербурга, снизойти вниманием, не фыркая и не ломаясь Хлестаковым, до Нижнего Новгорода. Нижним непременно и обязательно следует по пути полюбоваться: стоит он того! Перехвастал он и острова, и Поклонную гору, что под первым Парголовым. Красота его видов – неописанная. Есть у него соперник в городе Киеве, да еще обе эти силы не мерили и не вешали, а потому сказать трудно, кто из них внешним видом привлекательнее и красивее.

Если посмотреть на Волгу и ее берега со стороны города, хотя бы с так называемого и столь знаменитого Откоса, то простор, разнообразие и широкое раздолье в состоянии ошеломить и ослепить глаза, обессилевшие в тесных и душных высочайших коридорах столичных улиц и проспектов. Там, на Волге, в этом месте все есть, к чему бессильно стремятся всяческие и все, вместе взятые, театральные декорации, размалевывая прихотливые изгибы реки, зелень островов и бледноватую синеву леса, обыкновенно завершающие задние планы картины. Все это здесь могущественно и величественно, как те две реки, которые вздумали именно в этом месте начать обоюдную борьбу своими водами. На них – перевозный паром, на котором установлено до двадцати телег с лошадьми, и работает до десяти крепких татарских спин веслами, величиной в газовый столичный столб.

Этот уродливый и большой дощаник кажется ореховой скорлупкой. До того высока гора и до того мелко, как игрушечные изделия на вербах, вырисовываются на противоположном низменном берегу церкви села Борок. Теперь уже оно не оправдывает своего лесного названия: леса очень далеко ушли вглубь синеющего горизонта. Но зато какие это леса, те, которых не видно (но они еще уцелели там, дальше, за пределом, положенным силе человеческого взора), леса чернораменные: керженские, ветлужские! Их редкий из читающих людей не знает. Ими вдохновился покойный знаток Руси П. И. Мельников (Андрей Печерский) в такую меру и силу, что написанная им бытовая поэма сделала те леса общественным народным достоянием, в виде и смысле крупного художественного вклада в отечественную литературу.

Следом за ним на короткое время и мы заглянем сюда, в эти интересные леса, куда П. И. Мельников сумел так мастерски врубиться для иных целей. В этих первобытных дремучих дебрях, которые также начинают изживать свой достопамятный век, хотя, после П. И. Мельникова, и не осталось щепы, зато процветает еще щепеное промысловое дело.

В самом деле, эти боры и раменья или совсем исчезли, или очень поредели: много в них и обширных полян, и широких просек, и еще того больше ветровалов и буреломов, то есть либо поваленных вырванными с корнем, либо переломленных пополам яростным налетом ураганов. Правду сказать, таких сорных и неопрятных лесов нигде больше не встречается, не по одной лишь той причине, что здесь производится издавна опустошительная порубка деревьев на продажу, которой подслужилась столь известная в истории староверия река Керженец. В лесах этого Семеновского уезда Нижегородской губернии издавна завелся и укрепился промысел искусственной обработки дерева в форме деревянной посуды, говоря общепринятым книжным термином, или, попросту, заготовляется на всю Русь и Азию горянщина, или щепенóй товар: крупная и мелкая домашняя деревянная посуда и утварь. Сильный ходовой товар – лопаты, лодки-долбушки (они же душегубки), дуги, оглобли, гробовые колоды (излюбленные народом, но запрещенные законом). Для разносных и сидячих торговцев с легким или съестным товаром и для хозяйства – лотки, совки, обручи, клепки для сбора и вязки обручной посуды – это горянщина; и мелочь: ложки, чашки, жбаны для пива и кваса на столы, корыта, ведра, ковши – квас пить, блюда, миски, уполовники и другое – это щепеной товар. От этой мелочи и мастера точильного посудного дела называются ложкарями. Они мастерят и ту ложку межеумок, которой вся православная Русь выламывает из горшков крутую кашу и хлебает щи, не обжигая губ, и бутызку, какую носят бурлаки за ленточкой шляпы на лбу вместо кокарды. Они же точат и те круглые расписные чашки, в которых бухарский эмир и хивинский хан подают почетным гостям лакомый плов, облитый бараньим салом или свежим ароматным гранатным соком, и в которые бывшая французская императрица Евгения бросала визитные карточки знаменитых посетителей ее роскошных салонов.

Для такого почетного и непочетного назначения ходит с топором семеновский мужик по раменьям, то есть по сырым низинам, богатым перегноем. На них любит расти быстрее других лесных деревьев почитаемое всюду проклятым, но здесь почтённое дерево – осина. Оно и вкраплено одиночными насаждениями среди других древесных пород, и силится устроиться рощами, имеющими непривлекательный вид по той всклокоченной, растрепанной форме деревьев, которая всем осинам присуща, и по тому, в самом деле, отчаянному и своеобразному характеру, что осиновая роща, при сероватой листве, бедна тенями. Ее сухие и плотные листья не издают приятного для слуха шелеста, а барабанят один о другой, производя немелодический шорох. Это-то неопрятное и некрасивое, сорное и докучливое по своей плодовитости дерево, которое растет даже из кучи ветровалов, из корневых побегов и отпрысков, трясет листьями при легком движении воздуха, горит сильным и ярким пламенем, но мало греет, – это непохожее на другие, странное дерево кормит все население семеновского Заволжья. Полезно оно в силу той своей природной добродетели, что желтовато-белая древесина его легко режется ножом, точно воск, не трескается и не коробится, опять-таки к общему удивлению и в отличие от всех других деревьев.

Ходит семеновский мужик по раменьям и ищет самого крупного узорочного осинового пня, надрубая топором каждое дерево у самого корня. Не найдя любимого, он засекает новое и оставляет эти попорченные на убой лютому ветру. То дерево, которое приглянется, мужик валит, а затем отрубает сучья и вершину. Осина легко раскалывается топором вдоль ствола, крупными плахами. Сколет мужик одну сторону на треть всей лесины, повернет на нее остальную сторону и ее сколет, попадая носком топора, к удивлению, в ту же линию, которую наметил, без циркуля, глазом. Среднюю треть древесины, в вершок толщиной, или рыхлую сердцевину, он бросает в лесу: никуда она не годится, потому что если попадет кусок ее в изделие, то на этом месте будет просачиваться все жидкое, что ни нальют в посудину. Наколотые плахи лесник складывает тут же в клетки, чтобы продувало их: просушит и затем, по санному пути, свезет их домой. Эти плашки зовут шабалой и ими же ругаются, говорят: «Без ума голова – шабала». Есть ли еще что дряннее этого дерева, которое теперь лесник сложил у избы, когда и цены такой дряни никто не придумает? Есть ли и человек хуже того, который много врет, без отдыха мелет всякий вздор, ничего не делает путного и мало на какую работу пригоден?

Шабалы семеновский мужик привез в деревню оболванивать: для этого насадит он не вдоль, как у топора, а поперек длинного топорища полукруглое лёзо и начнет этим теслом, как бы долотом, выдалбливать внутренность и округлять плаху. Сталась теперь из шабалы баклуша, та самая, которую опять надо просушивать и которую опять-таки пускают в бранное и насмешливое слово за всякое пустое дело, за всякое шатанье без работы с обычными пустяковскими разговорами. Ходит глупая шабала из угла в угол и ищет, кого бы схватить за шиворот или за пуговицу и поставить своему безделью в помощники, заставить себя слушать. Насколько нехорошо в общежитии бить баклуши – всякий знает без дальних объяснений; насколько нехитро сколоть горбыльки, стесать негодную в дело блонь, если тесло само хорошо тешет, – словом, бить настоящие, подлинные баклуши – сами видим теперь. Таких же пустяков и ничтожных трудов стоит это праховое дело и в промысле, как и в общежитии.

В самом деле, притесал мужик баклушу вчерне и дальше ничего с ней поделать не может и не умеет, – так ведь и медведь в лесу дуги гнет, – за что же баклушнику честь воздавать, когда у него в руках из осинового чурбана ничего не выходит? Впрочем, он и сам не хвастается, а даже совестится и побаивается, чтобы другой досужий человек не спросил: каким-де ты ремеслом промышляешь? Однако с баклушника начинается искусство токарное. Приступают к самому делу токари, лошкари: мастера и доточники (настоящие), по общему правилу, с Покрова и работают ложки и плошки до самой Св. Пасхи. Вытачивают, кроме осиновых, из баклуш березовых, редко липовых, а того охотнее из кленовых. За ложку в баклушах дают одну цену, за ложки в отделке ровно вдвое. При этом осиновая ценится дороже березовой, дешевле кленовой. Да и весь щепенóй товар изо всех изделий рук человеческих – самый дешевый: сходнее его разве самая щепа, но и та, судя по потребам, в безлесных местах лезет иногда ценой в гору. Если дешева иголка по силе и смыслу политико-экономического закона разделения труда, то здесь около деревянной посуды еще дробнее разделение это, когда ложка пойдет из рук в руки, пока не окажется завитой (с фигурной ручкой), заолифленной (белилами, сваренными на льняном масле) и подкрашенной цветным букетом, когда, одним словом, ее незазорно и исправнику подложить к яичнице-скородумке на чугунной сковородке, с топленым коровьим маслом. Для господ и сами лошкари приготовляют особый сорт: носатые (остроносые) и тонкие самой чистой отделки: «Едоку и ложкой владеть».

Ложка в привычных руках так быстро оборачивается, что один человек вытачивает их в день до двухсот пятидесяти штук из березовых и осиновых баклуш. Кленовых больше полутораста в день не успевают сделать, зато им и цена другая: за тысячу белых из березы и осины дают пять-семь рублей; за ту же тысячу кленовых двадцать пять – тридцать рублей. Если бы не отставал от ремесла семеновский лошкарь (все-таки коренной землепашец) на весеннюю, летнюю рабочую пору, то есть ровно на полгода, он, при скорости и легкости работы, завалил бы ложками и чашками все базары и ярмарки в России, и между ними не пройти бы покупателям ни к каким другим рядам – из ряда горянского.

Стоит у лошкаря его мастерская в лесу: это – целая избушка на курьих ножках, без крыши, только под потолочным накатом и немшоная: лишь бы не попадал и не очень бил косой дробный дождик в лицо и спину. В избе дверь одна, наподобие звериного лаза, и окно одно подымное да другая дыра большая. В эту дыру просунул хохломский токарь толстое бревно, насадил на том его конце, который вывел в избу, баклушу и приладился к ней точильным инструментом. К другому концу бревна, что вышел на улицу, прицепил лошкарь колесо, а к нему привязал такую лошадь, на которую если свистнуть, она остановится, если крикнуть да нукнуть, она опять начнет медленно переставлять разбитые ноги. Ей все равно: она знает, что надо слушаться и ходить, надо хвостом вертеть, а иногда и сфыркнуть в полное наслаждение и для развлечения. Тпру! – значит десять чашек прорезал резец – теперь другую баклушу следует насаживать на бревно, а готовые чашки с того бревна, то есть баклуши, будут откалывать другие. В третьих руках ложечная баклуша так отделается, что станет видно, что это будет ложка, а не уполовник. Четвертый ее выглаживает, пятый завивает ручку; у шестых она подкрашенной сушится в печах и разводит в избе такую духоту и смрад, что хоть беги отсюда назад и прямо в лес. Кто бы, однако, ни купил потом эту ложку, всякий сначала ее ошпарит кипятком или выварит, чтобы эта штучка была непоганая да и не липла бы к усам и губам.

Покупать у лошкарей готовый щепенóй товар станут лошкарники, кто этим товаром торгует в посаде Городце и селе Пурехе (в последнем главнейшим образом). Они умеют доставлять и продавать эти дешевые, но непрочные изделия туда, где их успевают скоро изгрызать малые ребята, делая молочные зубы, и ломают сами матери, стукая больно по лбу шаловливых и балованных деток, привыкших дома бить баклуши.

Лясы точат

В тех же заволжских лесах, о которых было сказано прежде и где бьют настоящие баклуши и вытачивают из них бесконечного разнообразия вещи, также не обманным, а настоящим образом точат лясы, или балясы.

Там не ведут шутливых разговоров на веселое сердце в свободный час и досужее время, истрачивая их на пустяки или лясы, на потешную или остроумную болтовню. Усердно и очень серьезно из тех же осиновых плах точат там фигурные балясины, налаживая их наподобие графинов и кувшинов, фантастических цветов и звериных головок, в виде коня или птицы: кому как вздумается и взбредет на ум или кто как выучен с малых лет. Работа веселая позывает на песню и легкая уже потому, что дает простор воображению и нередко руководится рисунком, которым можно угодить, заслужить похвалу и наводку. Делается напоказ для бахвальства и идет на украшение лестничных перил, поручней на балконах и тому подобного – все не в прямую пользу и не для всякого мужика, сколько его ни народилось на свете, а только для богатого и, стало быть, тщеславного. В глазах ложкарей, приготовляющих нужные всем и полезные вещи, такое веселое занятие кажется менее внушающим уважения за последствия и точеные, на разный рисунок, столбики – пустяковиной сравнительно с ложкой, чашкой и уполовником. Лесной житель привык видеть в природе отупляющее однообразие и обязан всегда любоваться ее строгим и хмурым видом и среди нее жить чаще буднями, чем праздниками. С другой стороны, на обоих оживленных берегах Волги, среди открытого простора и бесконечного движения, особенно на горах, народились охотники на яркие и пестрые безделушки, которым придают они большую цену, – особенно богатые судохозяева.

Отвечая спросу и угождая вкусу поволжских богачей, в среде семеновских токарей издавна завелся особый сорт промышленников, которых и называли балясниками. Их досужеству обязаны были своей пестротой и красотой все те суда, в особенности коноводки и расшивы, которые плавали вдоль Волги. Когда они выстраивались рядами во время Макарьевской ярмарки, в самом устье Оки, вдоль плашкоутного наводного моста, – выставка эта была, действительно, своеобразной и поразительной. Такой в иных местах уже и нельзя было встретить. Она местами напоминала и буддийские храмы, с фантастическими драконами, змеями и чудовищами. Местами силилась она уподобиться выставке крупных по размерам и ярких по цветам лубочных картин, а все вместе очень походило на нестройную связь построек старинных теремков, где балкончики, крыльца, сходы и повалуши громоздились одни над другими и кичились затейливой пестротой друг перед другом. Идя по мосту с Нижнего Базара города на песчаный мыс ярмарки, нельзя было не остановиться, и можно было подолгу любоваться всем этим неожиданным цветным разнообразием.

Строгий деловой и казенный вид однообразных пароходов, которые в последнее время, по американскому способу, стали уподобляться даже настоящим многоэтажным фабрикам и заводам, сбил спесь с расшив и коноводок до такой степени, что они теперь почти совершенно исчезли. Исчезло, с ними вместе, в семеновских лесах и специальное ремесло балясников, уступив места подложным – тем ловким людям, которые лясы точат – людей морочат, хвастливыми речами отводят глаза и заговаривают зубы, а угодливыми поступками берут города, то есть все то, чего не достигают другие люди честным трудом и прямыми заслугами. Много таких мастеров в больших городах и в высших сословиях.

Лапти плетут

Лапти плести в иносказательном смысле собственно значит путать в деле и в разговоре. Так, по крайней мере, разумеет сельщина и деревенщина: «Путает, словно кашу в лапти обувает». В городах применяют это выражение к тем, которые медленно, вяло и плохо работают, и применяют, пожалуй, так же основательно, так как самый хороший и привычный работник на заказ успевает приготовить в сутки лаптей не больше двух пар. Легко плетутся: подошва, перед и обушник (бока); замедляется работа на запятнике, куда надо свести все лыки и связать петлю так, чтобы, когда проденутся оборы, они не кривили бы лаптя и не трудили бы ног в одну сторону. Не всякий это умеет. «Царь Петр, – говорит народ, – все умел делать, до всего дошел сам, а над запятником лаптя задумался и бросил. В Питере тот недоплетенный лапоть хранят и показывают». Оправдывая таким неверным сказанием самое немудреное дело на свете, предоставленное в деревнях ветхим старикам, которые уже больше ничего не могут делать, народ около лаптя умудрился выискать некоторые поучения, выдумал и пустил в оборот еще несколько обиходных выражений. Из области технических деревенских производств вообще взято довольно выражений для живого языка и ежедневного руководства. Кому, например, не удавалось слыхать на своем веку, как гнут (или несут) околесную – говорят пустяковину, и притом длинно, бесконечно, как след колеса кладут по окольной дороге. Точно так же все слыхивали, как сулят друг другу рожна – заостренный кол и притом в наклонном положении, тычком, – и тому подобное, в таком обильном количестве, что за всем невозможно уследить.

Кто шатается без дела и не находит места, где бы найти работу и присесть за нее, – тот звонит в лапоть. Кто вдруг и сразу захотел сделать дело, да не вышло, – остался хвастливый ни при чем, – говорят тому в укор: «Это не лапоть сплесть!» Обеднел кто по своей неосмотрительности, которая, однако, не возбуждает сожаления, про того говорят, что он переобулся из сапог в лапти; а случается, что переобувают другие ловкие люди – товарищи в деле и в предприятии. На кого ничем нельзя угодить, хоть разорвись, – на того черт плетет лапти по три года кряду. Собственно, лапти плесть – одновá в день есть: немного заработаешь, потому что пара лаптей дороже трех и пяти копеек бывает редко, и то подковыренная паклей или тем же лыком. Между тем на этого явного и всеми основательно обвиненного врага и злодея красивых и, по применению к общежитию, наиболее полезных и дорогих деревьев истрачивается ежегодно неисчислимая масса. Достаточно вспомнить, что на лыки для пары лаптей обдирается три молоденьких липовых деревца и что только в таком раннем возрасте (до четырех-шести лет) они способны удостоиться чести превратиться в обувь. Ее добрый мужик в худую пору изнашивает в одну неделю в количестве двух пар.

Происходит это от уменья ровно подбирать сплошной ряд лыковых лент в дорожку по прямой черте, а также и от добросовестного выбора только самых чистых лык. Не всякое лыко годится в лапотную строку, отсюда и распространенное выражение не все в строку, не всякое лыко в строку, обращаемое советом к тем, которые чрезмерно взыскательны и строги, и к тем, которые неразборчивы в делах, расточительны до излишества в словах и тому подобного. «Не все лыком, да в строку», – кое о чем можно и помолчать.

Пока еще дадут мужику возможность обуться в сапоги и в том ему помогут, лапоть все-таки сохранит достоинство отличной обуви: дешевой и легкой для ходьбы по лесам, и притом зимой – теплой, а летом – прохладной. Свалился он с ног на улице или завяз в грязи – не жалко, слез терять не станут, а догадливая баба поднимет на палку и поставит в огороде: начнет лапоть ворон и воробьев пугать.

В дугу гнут

Не в иносказательном, всем понятном смысле, а в прямом, породившем это общеупотребительное крылатое слово дуги гнут не одни только медведи, а те же простые мужики-сермяги. Медведи в лесу дуги гнут – не парят, а если переломят, то не тужат. Парит и тужит тот, кто работает этот покупной и ходовой товар на базары обычно в то время, когда настоящий медведь, отыскавши ямы в ветровалах, заваливается в них спать до первых признаков весны. Зимой – временем, столь вообще властным в жизни нашего народа, – и дуги гнут, и колеса тут же, по соседству, работают, и сами же собирают их. Особых мест не предоставлено: самый промысел стал теперь кочевать, отыскивая подходящие леса в нынешнее время их поголовного и бессовестного истребления. Например, ильмовые и вязовые дуги считались самими лучшими и предпочитались другим, а теперь там, где владычествовало чернолесье (в срединной России), илим, как говорят, ходит в сапожках, то есть можно еще найти, но деревья оказываются никуда не годными: всегда с гнилой сердцевиной. Поневоле стали обращаться к ветле и осине. Осина и на этот раз нуждающихся в ней выручает. В тридцать пять – пятьдесят лет возрастом та осина, которая вырастает на суборовинах или на возвышенных местах, прилегающих к настоящим борам, не хрупка и прямослойна, а потому признается годной: из нее гнут дуги и ободья. Но где же ей сравниться с высокими качествами древесины илима или вяза? Если живописному дереву вязу задалась глубокая и рыхлая, а в особенности свежая и сырая почва по низменным пологостям рек и оврагов, он дает древесину очень вязкую и твердую, крепкую и упругую. Ее трудно расколоть: она не боится ударов и при этом прочна. С ней много хлопот столярам, но зато в изделье она красива по темно-коричневому цвету ядра и по широкой желтоватой заболони и хорошо при этом полируется.

На смену исчезающих вязов всегда, впрочем, годится и даже напрашивается ветла или ива различных пород и многочисленных названий: верба, ракита, бредина, лоза, чернотал, шелюга и так далее. По России она распространена повсеместно, а в средней полосе, где умеют гнуть дуги и полозья, она является в наибольшем количестве. Ивушка за то воспевается в песнях чаще прочих дерев, потому что докучливо мечется в глаза: по лесам, между другими деревьями, по рекам, оврагам, на выгонах, по сырым покосам. Может она расти на сухих песках и бесцеремонно лезет в чистые мокрые болота, причем растет необыкновенно скоро: даже срубленный пень быстро покрывается множеством молодых побегов. Вот почему и дуга – чаще ветловая, уподобляемая весьма образно в живом народном языке человеческой неправде: «Если концы в воде, так середка наружу; когда середка в воде – концы наружу».

За то, что эти деревья упруги, – с ними обычно поступают так. Сначала непременно парят. На это дело годится всякая жарко натопленная банька, а где уже этим промыслом живут и кормятся, там относятся к делу с большим вниманием и почтением. Там гнут дуги на две руки: либо на котловой, либо на огневой пáрне. Для этого приспособлены и особые заведения: простой деревянный сруб, смахивающий на плохую избенку, аршина на два в вышину. На потолке навалено земли и дерна, сколько он сможет сдержать, а сквозь стены внутрь проведены две слеги и прорублена дыра с дверкой, чтобы можно было пролезать. В оконце мужик влезет, на слегах уложит вязовые кряжи, на полу зажжет поленья дров и вылезет вон чернее черта. Дверцу в оконце за собой он запрет. Дрова тлеют, а кряжи млеют. Ветлы и вяз так распариваются, что гни их потом куда хочешь. Это – огневая пáрня. А если налить водой котел, подложить под него огонь и заставить пустить пар так же в наглухо закрытую парню, то и сыр-могуч дуб сдается: придвигай теперь станок и сгибай дерево – не сломится. Свяжи только концы веревкой, даже хотя бы и мочалом (ценой всего на копейку) и оставь лежать: кряж попривыкнет, слежится, ссыхаясь и замирая так, как ты того хочешь. Когда дуги остынут, их обтесывают топором, потом проходят скобелью, затем просушивают в теплых избах. На просушенных можно уже вырезать всякие узоры, а потом и кольцо продеть, и колокольчик повесить. На охотников, сверх всего, приготовляется краска из коры крушины (которую кое-где, кстати, называют кручиной). Толкут ее в порошок и разводят кипятком: выходит оливковый цвет. В расписной, кичливой дуге и не узнаешь теперь красивого вяза и величественного, гордого и могучего дуба.

Колокола льют

– По городу сплетни пошли, и одна другой несбыточнее и злее, – что это значит?

– Колокол где-нибудь льют.

– По деревням бродят вести и соблазняют народ на веру в них. Иная хватает через край, а хочется ей верить: придумано ловко.

– Не верьте, не поддавайтесь: это – колокольный заводчик прилаживается расплавленный колокольный состав из олова и меди вылить в форму и застудить, чтобы вышел из печи тот вестовщик, который, как говорит загадка, сам в церкви не бывает, а других в нее созывает.

Этот обычай народился, конечно, в то время, когда деревянные и чугунные доски, подвешенные к церковным дверям, начали заменять звонкими благовестниками. Шел обычай, вероятно, из Москвы, где, кстати, на Балканах, рядом и обок с колокольными заводами, живут в старых и ветхих лачужках первые московские вестовщицы и опытные свахи. Вся задача на этот раз состоит в том, чтобы пустить слух самый несбыточный и небылицу поворотить на быль. Мудрено ли? С древних времен мудреные небылицы и дикие вести и слухи привыкли ходить по стогнам этого города на тараканьих ножках, и под них здесь никогда не нанимали подвод.

Выходила сплетня обыкновенно прямо с колокольного завода, а выпускали ее в угоду хозяину и с полной верой в ее несомненную пользу, как обязательный придаток к искусству отливки, заинтересованные удачей дела его пособники. С Балкан быстро перелетала весть, как по телеграфной проволоке, в Рогожскую, оттуда перекидывалась, как пожарная искра по ветру, в благочестивое Замоскворечье, а отсюда разлеталась мелкими пташками по Гостиному двору и по всем трактирам, с прибавками и подвесками.

– Проявился человек с рогами и мохнатый: рога, как у черта. Есть не просит, а в люди показывается по ночам: моя кума сама видела. И хвост торчит из-под галстука. Поэтому-то его и признали, а то никому бы невдогадь.

Это глупое известие – самое употребительное в таких случаях везде и в такой степени, что его можно назвать колокольным. Конечно, бывают и другие сплетни, каких в Москве вообще не оберешься. Доходит дело до того иногда, что самые недоверчивые люди впадают в сомнение: в сущую ли правду следует верить ходячему слуху, или и в самом деле какой-нибудь тороватый церковный староста заказал новый колокол?

Вообще следует сказать, что этим церковным благовестникам не только приписывается врачебная сила (например, для глухих, для больных лихорадками и проч.), но народное суеверие зачастую подозревает в них нечто мыслящее и действующее по своему желанию. Так, например, один сослан был в ссылку за то, что, когда во время пожара хотели бить набат, он гулку не дал. Царь Борис углицкий колокол сослал в Тобольск за то, что он целый город собрал на место убиения царевича Димитрия. При подъемах новых на колоколенные башни иные упрямятся и не поддаются ни силе блоков, ни тяге веревок, предвещая нечто недоброе и во всяком случае зловещее. В Никольском уезде Вологодской губернии, на реке Вохме, невидимый колокол отчетливо и слышно звонил, указывая место, где надо было строить церковь. Это было в 1784 году. В 1845 году эта церковь сгорела: причем колокола тоскливо и жалобно звонили, – и с той поры сберегается там поговорка: «Звоном началась – звоном и кончилась». Не говорим уже о чрезвычайном множестве провалившихся городов с церквами, которые не перестают в известные дни слышно звонить и под землей, и под водами в реке нижегородского города Большого Китежа. В одной Белоруссии я знаю таких мест больше десятка. В заволожских лесах Макарьевского уезда Нижегородской губернии большой колокол Желтоводского монастыря будто бы и по сие время подает знак на Св. Пасху в святую заутреню, когда начинать христосоваться в тех селениях, которые разобщены с селами и лежат среди дремучих лесов, в шестидесяти верстах от города Макарьева, и т. п.

Не забудем также и тех исторических фактов, когда колокола имели даже и политическое значение. Перевозка их из одного города в другой служила одним из знаков утраты самостоятельности. Оба вечевые, новгородский и псковский, перевезены в Москву; псковичи так и говорили царскому послу: «Волен князь в нас и в колоколе нашем». В XIV веке Александр Суздальский, возведенный ханом в достоинство великого князя, перевез соборный колокол из Владимира в Суздаль. Тверские князья Константин и Василий Михайловичи должны были отправить в Москву соборный колокол как знак зависимости от Калиты, и т. д.

В самой Москве, в которой еще в XVII веке, по свидетельству иноземцев, насчитывалось до пяти тысяч колоколов дивных слышанием, – впоследствии оказалось удобным стоять под колоколами, в прямом и переносном смысле, то есть в последнем значении слышать не всегда подколокольный звон, но и сущую правду-матку. В шестидесятых годах мне показывали в Москве того оглашенного, который ходил под колоколами, то есть принял столь редкую вообще, но не уничтоженную и новым законом очистительную присягу.

Ограбил он, под видом опекуна, капитал сирот, и когда подросшие наследники потребовали отчета, а улик и доказательств никаких в руках не имели, он согласился пройти под колоколами. Обычно сделали ему сначала увещание в церкви, и он потом присягал на Кресте и Евангелии при колокольном звоне вовсю и среди всенародного множества, которое едва не разрушило церковные стены. Шел он туда посреди живой стены народа с непокрытой головой, но вышел (как и всегда во всех таких случаях) неоправленным: люди таким крайним и резким случаям опасаются верить. Они внутренне убеждены, что «Бог очистительной присяги не принимает». Она остается лишь в виде добровольной сделки ответчика со своей совестью да приканчивает дело с наследниками или вообще с обвинителями, не добившимися удовлетворения иными средствами.

Московский купец, среди белого дня, на виду всей Ножевой линии Гостиного двора, наполненной праздными зубоскалами и несомненными остряками, – купец, прогулявшийся по Красной площади под колоколами Василия Блаженного и Казанской, считался человеком отпетым: на него указывали пальцами. Жил он, точно на том свете, всеми покинутым и презираемым.

На воре шапка горит

Рассказ довольно простой для объяснения и к тому же весьма известный. Кто его успел забыть, тем напомню.

Украл что-то вор тихо и незаметно и, конечно, скрыл все концы в воду. Искали и обыскивали – ничего не нашли. Думалось на кого-нибудь из своих близких. К кому же обратиться за советом и помощью, как не к знахарю? И, не знаясь с бесом, он, как колдун, умеет отгадывать.

Знахарь повел пострадавших на базар, куда обыкновенно все собираются. Там толпятся кучей и толкуют о неслыханном в тех местах худом деле – все о том же воровстве.

В толпу эту знахарь и крикнул:

– Поглядите-ка, православные: на воре-то шапка горит.

Не успели прослушать и опомниться от зловещего крика, как вор уже и схватился за голову.

Дальнейшего объяснения не требуется, но два однородные рассказа просятся под перо. В видах же полноты и надлежащей точности обязан я напомнить о существовании однородных анекдотов – из восточных азиатских нравов – например, один записан в каком-то даже учебнике для переводов с русского под мудрено-длинным заголовком «Верблюдовожатый». Тем не менее два, представляемые мной, – коренные русские.

Посланный министерством государственных имуществ лесничий (по фамилии, сколько помнится мне, Боровский) описывал леса Печорского края и бродил по ним, тщетно разыскивая цельные лиственичные рощи, – ходил, конечно, с астролябией и со съестными запасами. За ним бродила целая партия рабочих – таких простаков, что даже позднее этого события я не нашел у них замков, кроме деревянных против блудливой рогатой скотины. У этих устьцылемов также, по обычаю, была сплочена артель, хотя она, при таком казенном деле и заказе, и не нужна была вовсе. Сбились в артель, или котляну, как говорят там, то есть покрутились все в один котел и кошель, или составили артель продовольственную, чтобы уваривались щи погуще, а каша покруче: «Артельно за столом, артельно и на столе».

Все шло хорошо. Котляна была крепка и работой, и товарищеским согласием. Ходит лесничий по глухой и мокрой тайболе – не налюбуется. Вдруг жалоба: пришли все, сколько народу ни было (и вор пришел, конечно, вместе с прочими), и просят:

– Вор завелся – изведи! Вот у этого смирного парня запасные теплые пимы (сапоги) украли. Где их укупишь теперь, когда заворотят осенины? А в пимах-то были у него деньги запрятаны: не так чтобы очень много, однако около рубля – говорит.

– Стрелы бы тому в бок, кто такую напасть навел! Ты – ученый, все произошел: помоги нам, укажи вора!

Не желая дискредитировать науки, ученый (по званию и в самом деле) лесничий решился поддержать и уважение к себе, и веру в привезенные им из самого Питера знания. Придумал он позвать предварительно на совещание одного старика, который пользовался у всех большим уважением и был, что называется там, умная башка.

– Не думают ли на кого товарищи, дедушко? – спрашивал старика молодой лесничий.

– Да все – хорошие люди. Все по артеле-то, что и по работе, равны, как восковые свечи перед Богом в матушке-церкве´. Одинаково горят!

– Однако и пальцы на руках не все равны, – заметил лесничий.

– Так ведь эдак-то, борони Бог! – выйдет, пожалуй, у тебя, что кто меньше ростом, тот и виноватый. На такой закон ты не выходи: согрешишь! Может оказаться при такой скорости, что все мы тому злому делу причинны. Думай по-божески!

– Есть у вас парень чужой, пришлый – один из всех не ваш: не он ли побаловал? Может быть, ему чужих-то и не жалко?

– Был чужой – стал теперь свой, и парень он больно хороший. Замечаем, по котляне-то, что он есть лютой: есвяной такой парень! Ну, да ведь на работушке силу-то тратит, из котла опять ее назад берет. Не сумлевайся, не кори молодца – ох, грех великий!

– На мои глаза больно он шустер и пройдошлив: ловчей всех ваших.

– А и слава те, Господи! Скоро из котла ложку таскает да есть поторапливается – это, по нашим приметам, и очень прекрасно. Скор на еду – значит скор и в работе. Однако с чужой ложки не хватает: пошто же на него напраслину выводить за это за самое?

Увидел ученый лесничий, что с атаманом артели не сговоришь, у заступника ее ничего не добьешься: правит он закон и обычай – стоит за артель горой.

Послушал лесничий того совета, который сказал ему старик, уходя:

– Коли хочешь узнать сущую правду, ты ищи ее по-другому. Сделай милость, не пугай парня, не обижай его и никому на него не указывай. А я с тем и ухожу, что словно бы и не слыхал от тебя ничего. Суди по-божьему!

Оставшись один, лесничий задумался. Перед глазами сыр-бор да мшины, ветровалы да буреломы: ничего от них не допросишься. Вдруг на глаза ему попала астролябия: он так и прискочил с места. Из памяти его никак не выходит тот самый пришлый рабочий: на Печоре он к одному нанимался – отошел, у другого – тоже не сжил до срока. Надо было показать и старику и артели, что этот человек нетвердый, а стало быть, и ненадежный, в отмену от прочих и – вероятнее других – виноватый.

Поставил лесничий всех своих рабочих в круг, по знакомому всем им знахарскому способу. Чтобы они не сомневались, он около них и круг очертил палкой, и зачурал:

– Синус – косинус, тангенс – котангенс, диагональ, дифференциал, интеграл. Бином Ньютона, выручай! Астролябия и мензула, помогайте!..

Рабочие так и застыли на месте: угадал и угодил барин страшными словами. Когда же он поставил в самой середине их круга астролябию, раздвинул ее ножки и сам к ней приблизился – они уже и глаза опустили в землю, и волосы на бородах не шелохнутся. Заподозренный лесничим рабочий установлен был прямо против северного румба компасика.

– Смотрите все на меня!

Лесничий шибко разогнал стрелку: она посуетилась, помигала под стеклом и встала перед ним острием прямо против того парня. Его так и взмыло:

– Врет она на меня. Она сможет указать и на другого. Я не согласен. Надо по закону до трех раз пытать. Гони ее опять!

И во второй раз, конечно, стрелка указала его: все молчат, словно мертвые. Лесничий опять проговорил замок по-новому и снова разогнал стрелку. Все повыступили с мест; подозреваемый дальше всех. Стрелка побегала, вздрагивая, и, словно охотничья собака, тыкалась и суетилась, обнюхивая и отыскивая виноватое место. Рабочие старались догнать стрелку глазами и, как вкопанные, остановили их вместе с ней на парне. А он уж пал на колени и лицо в траву спрятал. Полежал и говорит:

– Моя вина: берите вашу вещь! Ничего теперь не поделаешь! Ваш меч – моя голова!

Артель долго не расходилась, посматривая то на начальника, то на мудреный штрумент. Качали все головами и не могли надивиться:

– Ведь ишь ты! – словно перстом указала.

На подобную же находчивость известного проповедника – московского митрополита Платона указывают в двух анекдотах. По одному из них, он обличил плотника, укравшего топор у товарища в артели в то время, когда Платон строил свой исторический скит Вифанию, в трех верстах от Троице-Сергиевой лавры. Я передал его в «Задушевном слове» для старшего возраста – в VIII т., в № 5 и 6. Теперь заменяю его более коротеньким, заимствованным из книжки «Русского Архива», но совершенно однородным с тем, который передан был мной в 1885 году.

Однажды докладывают митрополиту Платону, что хомуты на его шестерике украдены, что ему нельзя выехать из Вифании, а потому испрашивалось его благословение на покупку хомутов. Дело было осенью, грязь непролазная от Вифании до Троицкой лавры, да и в Москве немногим лучше. Митрополит приказывает везде осмотреть, разузнать, кто в этот день был, и т. п. Все было сделано, но без всякого успеха. Митрополит решается дать благословение на покупку, но передумывает. Он распорядился, чтобы в три часа, по троекратному удару в большой вифанский колокол, не только вся братия, но и все рабочие, даже живущие в слободках, собрались в церковь и ожидали его.

В четвертом часу доложили митрополиту, что все собрались. Входит митрополит. В храме уже полумрак. Перед царскими вратами в приделе Лазаря стоит аналой, и перед ним теплится единственная свеча. Иеромонах, приняв благословение владыки, начинает мерное чтение псалтиря. Прочитав кафизму, он останавливается, чтобы перевести дух, а с укрытого мраком Фавора раздается звучный голос Платона:

– Усердно ли вы молитесь?

– Усердно, владыко.

– Все ли вы молитесь?

– Все молимся, владыко.

– И вор молится?

– И я молюсь, владыко.

Под сильным впечатлением окружающего и отрешившись мысленно от житейского, вор невольно проговорился. Вором оказался кучер митрополита. Запираться было нельзя, и он указал место в овраге, где спрятаны были хомуты.

После указанных случаев, конечно, нет надобности прибегать к объяснению однородного и прямо-таки из них вытекающего пословичного выражения вора выдала речь. Однако не могу удержаться, к слову и по спопутью, чтобы не передать народной легенды, выслушанной мной в тех же местах, где сотворил свое чудо лесничий, – сказание о бродячем попе и встречном угоднике. Не мог мне рассказчик с точностью определить его подлинное имя, но толковал:

– Ссылаются иные на Миколу-угодника, что наши приморские и водяные места порато полюбил: «От Холмогор до Колы тридцать три Миколы» – сказывают в народе, а говорят, их больше. Здешние старухи, однако, думают на батюшку Иова Праведного, что видел ты могилку в Ущелье-селе. Там его Литва убила: «честную его главу отсекоша». А он, угодник Божий, как охранял свою матушку-черкву!..

Затем следовали тому доказательства в настоящей легенде, которую я записал там, на реке Мезени, и теперь о ней кстати вспомнил. Вспомнил тамошние ущелья, почернелые от времени деревянные церкви и жалобы высокого роста отца Разумника на такой холод в них по зимам, что коченеют руки и без муфты из пыжиков (молоденьких олешков) нельзя обедни петь: не уронить бы потир из окоченелых рук на великом выходе. Вспоминается и этот бедный примезенский, пинежский и кеврольский народ, которому и свою избу вычинять очень трудно и некогда: все в отлучках за промыслами и за ячменным хлебцем вдали, где-нибудь на море.

При такой-то церкви жил и тот поп, о котором сохраняется в тамошнем народе живая память. Жил он, конечно, на погосте: на высокой и красивой горке – далеко кругом видно. «Звону много, а хлеба на погосте – ни горсти».

На погостах, как известно, крестьяне не селятся иначе как на вечные времена до второго Христова пришествия. Их кладут около церкви в гробах, а живут в трех-четырех избах только церковники: поп-батюшка с многочисленным семейством и работницей, да кое-где дьякон, да два дьячка, если не считать на иной случай старого и безголосого, доживающего свой век на пономарской ваканции.

На таком-то погосте проживал и тот священник, с которым случились дивные происшествия.

Жил он тут очень долго – и сильно маялся. Окольным мужикам было не лучше, да те, по крайней мере, зверя били, а священникам, приносящим бескровную жертву, как известно, ходить на охоту, то есть проливать кровь, строго воспрещено издревле. Если крестьян очень потеснит нужда и обложит со всех сторон бедами, они выселятся на другое место и семьи уведут. Стало в храме добрыми молельщиками и доброхотными дателями меньше. В тех местах, сверх того, охотлив народ уходить в раскол беспоповщины: свадьбы венчают кругом пня, хоронят мертвых плаксивые бабы; при встрече со священником норовят изругать и плюнуть на след. Не стало попу житья и терпенья, хоть сам колокольне молись, а про одного себя пел он обедни что-то чуть ли не десять лет кряду. На этот раз, по необычному на Руси случаю, этот поп был очень счастлив: вдов и бездетен.

Решился он на крайнее дело: со слезами отслужил обедню в последний раз в церкви, поплакал еще на могилках, да по пословице «Живя на погосте, всех не оплачешь». Помолился он на все четыре стороны ветров, запер церковь замком и ключ в реку бросил. Сам пошел куда глаза глядят: искать в людях счастья и такого места, где бы можно было поплотнее усесться.

«Идет он путем-дорогой, – рассказывал мне, по приемам архангельского говора, нараспев, старик с Мезени. – Шел он дремучей тайболой, низко ли – высоко ли, близко ли – далеко ли, челком (целиком) – ижно пересадился, изустал. Навстречу ему пала новáя (иная) дорога. А по ней идет старец седатый и с лысиной во всю голову – шибко залéтный (очень старый). Почеломкалися: кто да откуда и куда путь держишь? – Да так, мол, и так (обсказывает поп-от). – Да и я, батюшко, тоже хожу да ищу по миру счастья (старец-от): хорошо нам теперь, что встрелись. Худо порато, что ты черкву свою покинул и замкнул: ты в гости, а черти на погосте. И какой же приход без попа живет? Не урекать мне тебя, когда в дороге встрелись, а быть, знать, тому, как ведется у всех: пойдем вместях. Я тоже бедный. Станем делить, что есть, вместе, чего нет – пополам.

Согласилися. Шли – прошли, до большущего села дошли: в облюделое место попали. Постучались оны под окном в перву избу: пустили их ночевать и накормили вдосталь-таки, не уедно да улёжно. Да и обсказывают им про такое-то ли страшенное матерущее дело. У самого богатеющего мужика один сын есть, как перст один: вселился в того богателева сына бес лукавый. Днем бьет его до кровавой пены, ночью в нем на нехороший промысел ходит: малых деток загрызает, да стал и за девок приниматься. Заскучали мужички, а пособить нечем. Сам отец большие деньги сулит, кто беса выгонит: бери, сколь на себе унесть сможешь. А поп-от тут и замутился умом, и товарищу покучился:

– Хорошо бы теперь деньги-то на голодные зубы. Эка втóра и лих мне! – способить (лечить) не умею.

А старец-от на ответ:

– Однако попробуем – я умею. Ты ступай затым за мной – быть-то бы я тебя затым в помощники взял.

Пришли оны к богателю и обсказались. Вывели к ним парня, что моржа лютого: глазищи кровью налиты и, словно медведь, норовит как бы зубами схапать да ногтями драть. Старичок взял свой меч и рассек его пополам: одну половинку в реке помыл, другую половинку в реке помыл. Перекрестил обе, сложил вместях: стал жив человек. И пал затым ему сын в ноги, благодарит Миколу многомилосливого.

Вот тут я тебе на Николу рассказываю (заметил старик): да, надо быть, он самый и был, затым, что у него в руках ниоткуда меч взялся, как его и на иконах пишут. А черковь-то свою он завсегда при себе имеет. Носит он ее на другой руке: за то, знать, он попа-то и попрекнул при встрече.

Дошло у них дело до расчета. Богатый мужик в своем слове тверд, что камень: привел их в кладуху кладену из кирпича, да столь большую, что и сказать неможно. Справа стоят сусеки с золотом, слева стоят сусеки с серебром: по медным деньгам лаптями ходят, денег – дивно.

– Берите, сколько на себе унесете!

И почал поп хватать горстями золото: полну пазуху навалил, полны карманы наклал (знаешь, какие они шьют глубокие), в сапоги насовал, в шапку: жадает. Начал уж за щеки золотые деньги закладывать, да еще товарища в бок толкает:

– Что же ты не берешь? – и приругнул даже, – победнился.

– А мне-ка, – говорит старец, – ничего не надо.

– Да хоть чего-нибудь схвати! – поп-от.

Сказано: поповы глаза жадные, завидущие. Взял старец с полу три копиецки и разложил их по карманам и третью за пазуху пехнул. И из села пошли. Поп одва ноги волочит – столь тяжело ему! Прошли лесом, а он и пристал: отдохнуть припросился, ясти похотел. Из себя телесный такой мужик был!

Пеняет ему старец, святой угодничек:

– Вот ты денег-то нахватал, а хлеба на дорогу не выпросил. Денег при себе много, купить не у чего, а на животе скёт. Я, вот, запаслив: у меня три просвирки осталось. Одну дам тебе, другую – сам съем. Отдохнем да поспим маленько; проспимся – я третью просвирку пополам разломлю.

Съел поп свою просвирку, да словно бы ему еще хуже стало. Скажу уж, согрешу с попом вместе: попово-то брюхо из семи овчин шито. Старец положил кулачок под головку, и заснул батюшко, а поп-от из кармана у него просвирку-ту схитил и съел и спит, словно правый. Пробудился старец: нету просвирки.

– Ты, поп, съел?

– Нету, – говорит.

– Может, зверь лесной приходил?