Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ты уверена, что это Электра? – уточняет в ответ Пенелопа. – Маленькая, злобная, считающая пепел модным аксессуаром?

– Ее солдаты – микенцы. – Приена убила достаточно микенцев; она знает, о чем говорит. – И я не вижу причин кому-то добровольно называться дочерью проклятого тирана.

– Пожалуйста, скажи мне сразу, если ты успела кого-то из них убить. – Вздох. – Будет крайне неловко, если об этом станет известно позже.

В голосе ее точно дозированная капля осуждения; она вовсе не собирается просить командующую своей островной армией не убивать вооруженных мужчин, тайком высаживающихся в потайных бухточках, но будет крайне разочарована, если это сделать без должной скрытности.

– Я сдержалась, – бурчит Приена. – Хотя, высаживаясь в бухте контрабандистов темной ночью, стоит быть готовым к возможным несчастным случаям. Ты узнаешь кольцо?

– Буди Эос и Автоною, – отвечает Пенелопа, сжимая кольцо, все еще хранящее тепло Приены, в кулаке. – Скажи им, чтобы готовили лошадей.



Глава 4



Был как-то свадебный пир.

Я испытываю смешанные чувства на свадьбах. С одной стороны, я рыдаю всю церемонию, и пусть мои слезы бриллиантами блестят в уголках прекрасных глаз, однако гостье неприлично отвлекать внимание от более важных переживаний жениха, невесты и, само собой, их новоявленных родительниц. Что я могу сказать? Я очень чувствительная натура.

Так вот, кто-то скажет, что свадьба – это торжество истинной любви, чистого стремления связать себя священными узами на века, но позвольте заверить, главное назначение такого рода пиров – в его непобедимой способности приводить к разрыву отношений в тех парах, которые до сего момента были уверены, что у них все получится. Конечно, здорово держаться за руки и целоваться украдкой, когда с моря дует полуночный бриз, но зрелище, которое представляет собой воплощение данных клятв в жизнь, в совокупности с обильным поглощением разнообразной пищи и крепчайшего вина часто становится для новорожденных чувств фатальным. Потому-то ни одна свадьба не обходится без рыданий какой-нибудь юной красотки в укромном уголке, под раскидистым плодоносным деревом, оплакивающей свои разбитые ветреным возлюбленным мечты. И все же, по-моему, лучше уж страдать, переживая скорый уход притворной страсти, чем медленно черстветь сердцем, так и не испытав в жизни искренней, чистой любви.

А еще на свадьбах зачастую сталкиваешься с двумя самыми ужасными и невыносимыми вещами: речами, которые толкают старые зануды, поглощенные самолюбованием, и выматывающей болтовней ни о чем с неизвестно чьими родственниками.

Так случилось, что на свадьбе Пелея и Фетиды я оказалась за одним столом с Герой и Афиной.

Гера – покровительница цариц и матерей. В последние месяцы ей пришлось столкнуться с обвинениями ее мужа Зевса в том, что она вмешивается в дела смертных: постоянно лезет, по его словам, всегда суется в дела мужчин! Хотя мужчины, по сути, вне ее власти. Она может возиться с женщинами, матерями и прочими низшими созданиями вроде них сколько ее душе угодно – никто и внимания не обратит. Только если речь о мужчинах, Зевс против. Женщины, вмешивающиеся в дела мужчин, всегда все портят, и Гера, будучи божественным олицетворением всех особей своего пола, должна всегда об этом помнить, нравится ей это или нет.

Ее красота потускнела, поблекла. Чтобы радовать взгляд мужа, ей приходится быть яркой, сияющей, олицетворяющей божественную красоту. Но стоит ей засиять ярче обычного, как Зевс принимается вопить, что она потаскуха, развратница, блудница – прямо как Афродита, точно. Он не знает наверняка, где проходит черта между красотой, радующей глаз, и той, что недопустимо славит хозяйку, но указывает на это различие, стоит ему заметить, поэтому сегодня у Геры волосы чересчур блестящие, а завтра – уже почти тусклые. Сегодня у нее слишком манящая улыбка, а назавтра она хмурится, как убогая старуха. Вчера ее грудь была излишне открыта, почти непристойна. А сегодня она унылая, высохшая особа, единственное возлюбленное дитя которой – мой дорогой Гефест, прозванный остальными уродливым глупцом.

Потому-то красота Геры и выцветает: ее рвут на куски злобные руки, режут частями раз за разом так, что остается лишь размалеванная статуя. В прежние времена все было совсем не так – когда она восстала против самого Зевса, – но он заковал ее в цепи, после того как Фетида, мать Ахиллеса, раскрыла ее планы. Приглашение Геры на свадьбу нимфы, предавшей ее, можно считать своего рода наказанием.

Утверждение, что наша застольная беседа с матерью – Герой, сидящей слева от меня, не лилась рекой, было равносильно предположению, что мужчина, слушающий лекцию об основах мумификации, сидя в ванне со льдом, не пылает необоримым жаром страсти. Конечно, деревья тонули в белой пене цветов, а упругая трава блестела благоухающей росой, и все остальное было столь же идеальным, каким и должно быть в саду Гесперид, но это нисколько не влияло на мрачное, грозовое настроение Геры.

А как насчет моей соседки по правую руку?

Увы, с этой стороны тоже не стоило ждать веселья, ведь там сидела Афина, богиня войны и мудрости. В честь свадьбы она оставила свой нагрудник и щит на Олимпе, но меч все же висел на спинке стула, там, где остальные женщины обычно вешают подходящую к наряду шаль. Придирчиво копаясь в поданных ей блюдах, она ела ровно столько, сколько нужно для соблюдения правил вежливости, и ни кусочка больше, поскольку тоже не питала излишне теплых чувств к Фетиде. При взгляде на нее незнакомцы, скорее всего, не замечают этого, ведь ей всегда так хорошо удается вежливое «пусть твои дети осенят тебя славой своих побед» и тому подобное, но, как только Зевс погрузился в самовосхваления под видом тоста, я взглянула в глаза сестрицы Афины и напоролась на блеск клинка над улыбкой акулы.

– Ну разве все это не прелестно? – решилась я, а затем, чтобы три сидящие за одним столом в угрюмом молчании женщины не портили настроение остальным, принялась болтать о том о сем, предположив, что, случись Гере или Афине пожелать закрыть мне рот или, напротив, поддержать беседу, они вполне способны приложить необходимые усилия в этом направлении. А еще я наслаждалась возможностью спокойно разговаривать – хотя, честно говоря, скорее говорить в присутствии – с женской частью моей семьи, зная, что мужчины не обращают на нас внимания, тогда как во время пиров на Олимпе я и слова не могла сказать без сальных смешков Зевса и убогих шуток Гермеса о гениталиях.

Но все же при всем моем оптимизме должна признать: и этот пир превращался в невыносимо скучное сборище к тому моменту, когда Эрида решила сыграть свою шутку. Кентавры все сильнее налегали на вино и приближались к той стадии опьянения, когда всем становится понятно, что невесту разумнее всего увести с пира, пока не начались все эти разговоры о «проверке» – или, того хуже, «доказательстве» – мужественности прямо в присутствии дам, и Арес призвал своего любимого быка и разглагольствовал о его взопревшем крупе и тому подобном. Я в самом деле не возражаю против капельки Ареса время от времени. Моего бедного дорогого муженька Гефеста так долго уверяли в том, что он неполноценен, бесполезен, жалок и годится только для насмешек, что теперь он сам так считает, и, хотя я пыталась помочь ему поверить в собственные романтические и чувственные навыки, стоит ему прийти ко мне, он закрывает мои глаза рукой, словно стыдится того, что я могу увидеть его во время акта, и кричит, что я отвратительна, едва я прикасаюсь к нему с нежностью, свойственной возлюбленным. Я понимаю, что это вовсе не я отвратительна. Это он сам вызывает у себя отвращение и считает отвратительным всякого, кто находит его красивым. Так все и идет.

С учетом обстоятельств четверть часа Ареса после обеда – это всего-навсего новый чувственный опыт, подстегивающий ощущения, пусть даже иногда весьма утомительно быть с мужчиной, на словах утверждающим, что ему нечего доказывать, но на деле постоянно что-то доказывающим самому себе, причем весьма поспешно и грубо. Боги, я как-то даже попыталась сказать, что это не гонка! Если он меня и услышал, то виду не подал.

Итак, вот как все складывалось, и, бессмертием клянусь, вокруг становилось шумновато. Афина, Гера и я двигались к золотым воротам, открывавшим путь в божественные сады Гесперид, с нескончаемыми «спасибо, чудесный праздник, до свидания» – со свадеб всегда выбираешься целую вечность, – когда Эрида, богиня раздора, кинула свое золотое яблоко в сад. Лично я считаю, что Эрида – настоящая находка для любой свадьбы, особенно когда начинаются танцы, но Фетида, самодовольная маленькая ханжа, отказалась приглашать ее. Что ж, честь ей и хвала, но прошу обратить все внимание на золотое яблоко с надписью «Прекраснейшей» на блестящем боку, которое ударяется о сандалию Афины, и «чтоб тебя» отчетливо читается в глазах всех трех, когда мы переглядываемся, но не успевает ни одна из нас прошептать «лучше не ввязываться, дорогая», как Гермес, вечный мальчик на побегушках в этом собрании, подхватывает его и поднимает повыше, на всеобщее обозрение.

– О-го-го! – восклицает он, ну или что-то вроде того. – Прекраснейшей! Ну и кто же это?

Что ж, если на чистоту, конечно, прекраснейшая – это я. Но должна признать: в том, как Гера выпрямляет спину, чувствуется не только царское величие, но и отчаянная решимость той, которую побеждали снова и снова, раз за разом, но так и не смогли сломить. И Афина, богиня из бронзы и льда, подарившая оливковую ветвь своему народу и способная – единственная, кроме Зевса, – повелевать громом и молнией, излучает силу и величие, от которых дрогнули бы сами Титаны. А я? Даже Зевс боится меня, ведь моя сила превосходит их всех: сила разбивать и исцелять сердца, повелевать страстью, властвовать над любовью.

Нам всем следовало бы отказаться. Непринужденно, жизнерадостно, взявшись за руки, сказать «нет, это ты, милая сестрица – о нет, ты, дорогая сестра». Вышло бы очень уместно, особенно на свадьбе. Мы могли бы обставить все это остроумно, забавно, но все-таки приятно – этакий маленький секретик, недоступный мужчинам. Вместо этого мы застыли на мгновение дольше нужного, так что Зевс, ненадолго оторвавшись от очередной дрожащей нимфы, воскликнул:

– А правда кто? Давайте решать!

Само собой, все тут же принялись утверждать, что только Зевс может судить, ведь это он – царь всех богов, но он, сверкнув лукавым взглядом, отказался, заявив, что ему пришлось бы выбрать Геру как свою жену, а значит, проявить себя слишком пристрастным в данном вопросе, а ведь он славится своей справедливостью. Нет, нет, нет, им нужен независимый судья, тот, кто совершенно не связан ни небесными делами, ни узами божественного родства. Ты там – славный парень, хваливший Аресова быка, – выбирай ты!

Я ощутила, как рядом со мной застыла, подобно собственному копью, Афина. Услышала тихий вздох Геры; но умудренная годами богиня больше ничем себя не выдала, не качнулась, не дрогнула, когда этот смертный парнишка, почти ребенок, вышел вперед.

Он должен был кланяться. Должен был дрожать. Должен был каяться и сожалеть о том, что имел дерзость оглядеть богиню с головы до ног, не говоря уже о том, чтобы посмотреть ей в глаза. Он должен был целовать наши ноги. Вместо этого гадкий смертный прошелся от одной к другой, рассматривая нас, как призовых овец, и в это время даже кентавры прервали свои игрища, чтобы похлопать, а все остальные гости уже вовсю свистели, улюлюкали и выкрикивали собственные мнения и советы.

Нравился ли мне Парис в тот момент?

Не особо. Я встречала многих мужчин, что заявляли женщине «ты не в моем вкусе» лишь для того, чтобы сбить ее с толку и, сыграв на боязни быть отвергнутой, покорить и подчинить ее. В подобной грубости есть своя сила, влияние, цепляющее даже богов, – но лишь ненадолго, очень ненадолго.

И все же кое-что в Парисе подкупало, какой-то проблеск очарования, способный оправдать его в моих глазах, сохранить пусть неглубокий, но интерес. Ведь, устроив представление с рассматриванием нас трех, он отступил, поклонился, а затем с сияющим видом обернулся к толпе.

– Они все слишком прекрасны, слишком величественны, слишком похожи в своей божественной прелести. Я не могу выбрать лишь одну из столь совершенных созданий.

Я почувствовала, как чуть расслабилась стоящая рядом Гера, да и сама я готова была похлопать парня по плечу и поздравить с тем, что ему удалось не выставить себя полным дураком. Но Афина стояла все так же, застыв, почти заледенев, словно сжимая в руке невидимый меч, и тут мне следовало бы насторожиться.

– Не можешь выбрать, – задумался Зевс. – Так ты, верно, не все у них разглядел!

До мужчин быстрее, чем до нас, дошло, что имеется в виду, и они одобрительно заревели, засмеялись, захлопали и дружно заявили, что это отличная идея. Какая задумка, какое воистину блестящее предложение!

– Нет, я… – начала Гера, но ее слова утонули в реве голосов, и она отвернулась, подставив лицо ветру, чтобы никто не заметил отблеска слез в ее прекрасных горящих глазах. Дыхание Афины стало частым и неглубоким, но она ничего не сказала, не удостоила этих мужланов чести слышать ее голос, не уделила их варварским шуткам ни капли больше внимания, чем это было необходимо.

Затем Гермес подхватил Париса на спину и проводил нас к священному источнику, что бьет у подножия горы Ида, где, поблескивая крошечными поросячьими глазками на поросячьей же физиономии, предложил нам раздеться. Парис держался в отдалении, стараясь если не стать незаметным, то проявить хотя бы какое-то уважение, а Зевс стоял рядом, положив руку ему на плечо. В небе плыла полная луна, затмевая звезды своим сиянием; мерцающая в источнике вода манила желанной прохладой в этот теплый вечер, ведь каждый вечер дышит теплом, когда три богини купаются в тени горы.

Я призвала своих прекрасных служительниц, воплощения времен года и радости. Они тут же явились, расплели мои волосы, стянули тунику с плеч, сняли золотое ожерелье с шеи, разложили браслеты с запястий и лодыжек на подушках, вышитых шелком и серебром, и отступили, едва я шагнула в источник. Вода засеребрилась от моего прикосновения, словно отражая радость плоти. Я разглядывала изгиб ноги, разбивающей водную гладь, позволяя приятной дрожи, вызванной прохладой, проделать путь от лона вдоль позвоночника к затылку, а затем одним легким движением оттолкнулась от берега, погружаясь в обласканные самой ночью воды.

Позади я слышала дыхание Париса, ускорившееся незаметно для него самого и не ощутимое ни для чьего слуха, кроме божественного. И, более того, я чувствовала ток крови в его венах, жар его кожи, в чем он винил меня, считая, что именно моя магия, моя божественная сила вызвала все это в нем, а вовсе не его собственная, рвущаяся наружу человечность.

Итак, вода была прекрасной, как и я. Я немного понежилась, следя за тем, чтобы волосы окружали голову этаким золотым нимбом, а не липли отвратительнейшим образом ко лбу – это уместно, лишь когда выходишь из воды и тебя встречает тот, для кого убрать мокрые пряди с твоих прекрасных глаз – истинное наслаждение. Затем посмотрела на берег.

Гера с Афиной все еще стояли там, полностью одетые. Лицо Геры практически пылало, а рот чуть приоткрылся, словно она сама не знала, что готово вырваться наружу: вздох, слово, плач, крик. Афина, напротив, застыла, дрожа, будто стояла на ледяном ветру, щурясь навстречу буре. Я протянула к ним руки и улыбнулась.

«Придите, сестры, – прошелестел мой шепот, что дано услышать только женщинам. – Забудьте о глазеющих мужчинах. Вы вовсе не то, что, по-вашему, они увидят. Придите. Придите, мои блистательные госпожи, богини льда и пламени. Вы прекрасны. Я люблю вас обеих».

Они не шевельнулись. Я по сей день не знаю, слышали ли они меня вообще, настолько лишены были нежной чуткости.

Мне показалось, что Зевс подавил смешок, но в глазах его горела жажда. Но жаждал он не меня – его взгляд был отведен в сторону, ведь я была слишком красива, слишком могущественна даже для него. Его величие было ничтожно перед моим, пока луна ласкала мое тело, а воды источника Иды омывали сияющую кожу. Тело можно похитить, насильно обнажить, покорить жестокостью, но любовь даже ему отнять не под силу.

Не смотрел он и на жену, чья нагота была для него не более чем проявлением его власти, причем не самым значительным. У нее не осталось ничего, что он не подверг бы осмеянию, ни единой частички ее тела не обошел он своими насмешками, даже деля с ней супружеское ложе. Нет, он не отрывал взгляд от Афины, упиваясь моментом ее возмущения и замешательства.

Из всех созданий во всех мирах лишь над двоими не властна моя божественная сила: над Афиной и Артемидой, непорочными богинями, теми, кто скорее отдастся жажде убийства, чем жару страсти.

Но Зевс подобной категоричности не одобрял. К тому же Афина слишком часто осмеливалась бросать ему вызов, так что сейчас он позволил себе позлорадствовать над ее унижением.

Я снова потянулась к ним, опять простерла руки.

«Сестры, – звала я, – милые мои. Мои прекрасные госпожи. Они неспособны овладеть нами одним лишь взглядом. Ваша красота принадлежит вам, и только вам. Придите, мои милые, мои сестры, мои великолепные царицы. Вы прекрасны».

Наконец Гера двинулась, но не ко мне, а, резко развернувшись, пригвоздила Париса взглядом, исполненным мощи. Я чувствовала, как всколыхнулась ее сила; так часто скрываемая, подавляемая, теперь она сияла, отражая то, какой великой властительницей была она прежде, богиней земли и огня, стоящей над всеми прочими.

– Выбери меня, – прогремела она, – и я сделаю тебя царем над людьми!

В то же мгновение обернулась и Афина, поразив Париса схожим взглядом, в котором божественная благодать мешалась с обещанием смерти, и потребовала:

– Выбери меня – и ты станешь мудрейшим человеком на земле!

Пока Парис плавился под двумя божественными взорами, я немного поплавала туда-сюда, роняя брызги на грудь и провожая их взглядом, когда они скатывались обратно, сливаясь и разделяясь на моей коже. Мне потребовалось время, чтобы заметить, что юный троянец смотрит на меня с ожиданием. Вот тут-то я и поняла, что с ним будет куча проблем, но что тут скажешь? Казалось, все замерли в ожидании, скрестив взгляды на мне, причем не так, как это обычно бывает.

– Хорошо, – выдохнула я прямо в настороженные уши судьбы. – Выбери меня – и я подарю тебе самую красивую женщину из всех, что когда-либо жили на земле.

Вот. Теперь, все обдумав, я признаю, что в том порыве было много того, что принято называть ошибочным суждением. Того, о чем – прояви я должное внимание, заметила бы – нам всем придется пожалеть. Но что сказать? В тот момент от меня чего-то ждали, а я не люблю разочаровывать.

– Ее, – сказал Парис, указав своим смертным пальцем на мое божественно слепленное тело. – Я выбираю ее.

Вот так и был сделан первый шаг к войне, расколовшей мир.



Глава 5



Рассвет над Итакой.

Полагаю, это весьма приятное зрелище для тех, кому подобное по душе. Море настолько величественнее земли, что едва ли стоит упоминать о тенях, протянувшихся от потрепанных ветрами деревьев, или о тепле, исходящем от крутых острых скал. Давайте лучше поговорим о серебристой дымке и полоске золота на востоке, вспыхивающей там, где море сливается с небом, чья яркость заставляет прикрыть глаза даже богов. Стаи чаек, кружась, поднимаются ввысь, ночные цветы раскрывают плотно сжатые лепестки бутонов, и аромат рассвета разливается вокруг, как наслаждение по телу женщины.

Я лично предпочитаю рассвет над Коринфом, где первые лучи, пронзая легкий кисейный полог, золотыми мазками раскрашивают спины просыпающихся любовников; где тепло дня самым приятным образом смешивается с мягким бризом с внутреннего моря, отчего кожа, разогретая пылкой ночной игрой, покрывается мурашками удовольствия. На Итаке с этим сложнее, ведь все мужчины островов около двадцати лет назад уплыли в Трою, и ни один из них так и не вернулся. Жены ждали их, сколько могли, а дочери взрослели, затем и старели без любви; потом усталость стала привычкой, а выживание – обыденностью. И не для этих женщин прикосновение нежных мужских пальцев, гладящих по спине, пробуждая ото сна под пение птиц; их утро начинается с колки дров и вытягивания сетей, ловли крабов и рыхления скудной почвы. Из мужчин, которых будит рассвет, остались разве что несколько стариков, вроде Эгиптия и Медона, советников Одиссея, которым возраст – или удивительно ранний упадок сил – не позволил отплыть в Трою. Среди тех, кто помоложе, ни одного полностью вышедшего из юного возраста; и буйные женихи, храпящие в пьяном забытьи по углам дворца Пенелопы, могут похвастаться скорее россыпью прыщей, нежели настоящей бородой.



И все же справедливости ради нельзя утверждать, что западные острова напрочь лишены рассветной прелести. На Закинтосе аромат желтых цветов щекочет нос юноши, чье дыхание смешивается с дыханием подруги, не знавшей даже имени своего отца, когда они поднимаются вместе со своего соломенного ложа. А над богатым портом Хайри моряк с Крита нежно целует возлюбленную и шепчет: «Я вернусь» – и сам верит в это, бедный ягненочек, но буйство морей Посейдона и расстояние, что разделит их, диктуют другой финал их истории.

«Молитесь мне, – выдыхаю я на ухо дремлющему Антиною и ленивому Эвримаху, проплывая по дворцовым коридорам, заполненным валяющимися тут и там женихами, чьи губы все еще мокры от вина. – Молитесь мне, – шепчу храброму Амфиному и глуповатому Леодию, – ведь именно я отдала прекрасную Елену Парису; именно я, а вовсе не Зевс, положила конец эпохе героев. Аякс, Пентиселея, Патрокл, Ахиллес и Гектор – они умерли за меня, так что молитесь. Молитесь о любви».

Женихи лежат не шелохнувшись. Их сердца закрыты для божественного, даже если речь идет о такой мощной силе, как моя. Их отцы уплыли в Трою, поэтому они взращены матерями. Но вот вопрос: что за мужчины вырастут из тех, кого женщины учили держать меч?

Легким мановением руки я рассылаю розовые сны наслаждения тем, кто еще спит, чтобы, проснувшись, они ощутили, как сердце переполняет приятное томление, а душа пылает от неясной жажды.

И с тем отбываю, следуя за четырьмя лошадьми, что, выскользнув из дворца Одиссея с первыми лучами солнца, скачут на север, к пепелищу, оставшемуся от Фенеры, и незваному кораблю, ждущему у тех берегов.

Пенелопа скачет туда в сопровождении Приены и двух своих служанок, преданной Эос и смешливой Автонои, которой сейчас не до смеха, как, впрочем, и остальным. Ночь скрывала лучниц, прятавшихся в темноте вокруг Фенеры, но с приходом дня они вынуждены отступить; эти тайные стражи, воительницы Приены ночью, днем возвращаются к своим фермам и сетям, к тому, что считают домом и что готовы защищать. Их отступление столь же незаметно, как и их приход. Воины, охраняющие корабль микенцев, настороженно выпрямляются, подхватив копья, при приближении Пенелопы.

Она неторопливо спешивается, успевая оценить открывшийся вид, а затем, вежливо кивнув встречающим ее воинам, провозглашает:

– Я – Пенелопа, жена Одиссея, царица Итаки.

Этот последний титул обязательно должен идти после первого – ведь какие царицы в наши дни? Прекрасная Елена, за которую умирали последние герои Греции? Или кровожадная Клитемнестра, слишком увлекшаяся своей ролью царицы и забывшая о том, что она еще и женщина? Пенелопа извлекла урок из обеих историй: она – жена, возможно, вдова, которая в силу стечения определенных обстоятельств является еще и царицей.

– А вы, – добавляет она, – похоже, прибыли незваными, но с оружием на земли моего дорогого мужа.

Произнесенные другой женщиной, эти слова могли бы отражать опасливое беспокойство, ужасное предчувствие грядущих пугающих событий. Но в стене рядом с головами солдат все еще подрагивает стрела, поэтому те сразу же кидаются звать капитана из темных недр судна, – эту тьму даже я опасаюсь тревожить, – и оттуда появляются Пилад с весьма живописно растрепанными бризом длинными волосами и Электра, представляющая собой значительно менее живописную картину.

В последний раз на эти острова они прибыли в сопровождении целого флота, с фанфарами и помпой, а отбыли с телом Клитемнестры, триумфальной наградой их стараний, и вся Греция славила их деяния и имена. И что же мы видим теперь? Потрепанную ворону и ее просоленную насквозь свиту, прячущихся в бухте контрабандистов? Не нужно гадать на внутренностях тучного тельца, чтобы понять, что грядет беда.

– Сестра, – окликает Электра, прежде чем Пенелопе удается решить, как ко всему этому отнестись, – благодарю за то, что ты смогла прибыть так быстро и так… незаметно.

Электра переводит взгляд с Пенелопы на Эос и Автоною, чьи лица скрыты под привычными для дворцовых служанок накидками. Ни одна из них не одета достойно встречи с царицей, но, полагаю, быстрые сборы и поспешное отбытие добавляют всему капельку непринужденной естественности, этакого ощущения «забав в стогу», что весьма мило, если рассматривать в правильном свете. Электра не смотрит на Приену. Ее арсенал холодного оружия у любого отобьет охоту любопытствовать.

– Моя драгоценная сестра, – откликается Пенелопа, быстро минуя микенцев, как мухи от паука пятящихся с пути женщин, которые движутся к тени корабля, – я бы сказала: «Добро пожаловать на Итаку», – но такую знатную госпожу следует приветствовать со всевозможными почестями, речами и роскошными пиром. А потому приходится спросить: почему я встречаю тебя здесь, в этом обиталище ворон; и зачем было посылать мне это?

Она раскрывает кулак, а там кольцо, которое она сжимала так сильно, что на ладони остался след – бескровное клеймо там, где золото вминалось в плоть. Это кольцо Клитемнестры – само собой, Электра никогда не наденет его, ведь считает его проклятым, но вместе с тем знает, как ценны проклятые вещи.

Едва Пенелопа подходит к Электре, та поступает крайне неожиданно.

Она кидается к старшей родственнице и с внезапной силой, удивляющей даже Пенелопу, сжимает руки царицы Итаки в своих. Она держит их крепко, словно никогда прежде ее ледяная кожа не ощущала прикосновения человеческого тепла, и на мгновение кажется, что она вот-вот обнимет Пенелопу, обхватит обеими руками и прижмется крепко-накрепко, словно сиротка, вцепившаяся в давно потерянную мать. Такой поступок был бы необъяснимым, поразительным. В последний раз, когда Электра так крепко прижималась к какому-то живому существу, кроме своей лошади, ей было семь лет, и мать увозила ее сестру Ифигению к отцу на священный утес над морем, откуда вернулась только мать. С того самого дня она не знала радости семейных объятий, так что, затянись этот момент подольше и будь во мне больше материнских чувств, я бы легонько коснулась ее плеча и велела бы вцепиться в Пенелопу, чтобы порыдать у нее на плече, как любая потерянная душа.

Но она этого не делает, и момент упущен, а потому, резко выпустив руку родственницы, словно та обжигает, Электра отшатывается, выпрямляет спину и произносит:

– Тебе нужно это увидеть.



Внутри микенского корабля места очень мало. Все свободное пространство заставлено бочками с водой и соленой рыбой, древесиной для починки корабля, амфорами с вином, сундуками с одеждой и медью на продажу. Зыбкая, колышущаяся тьма здесь прорезана лишь тонкими лучами света, пробивающимися сквозь щели в палубе или попадающими в открытый люк. Внизу запрещено зажигать огни; здешние обитатели прячутся в тени, окруженные глухим рокотом волн и попискиванием крыс.

Но кое-что, намного-намного страшнее крыс, таится во тьме, ведь я замечаю трех женщин, которых смертным увидеть не дано, слышу, как шуршит кожа их крыльев, когда они шевелятся, чувствуя мое божественное присутствие, вижу, как горят их налитые кровью глаза в самой густой тьме самого темного угла трюма, в том пятне леденящего холода, куда ни один смертный не пойдет, сам не зная почему.

Я бы не приблизилась к этим трем затаившимся злыдням даже ради любви могучего Ареса, но Пенелопа идет за Электрой в самое сердце корабля, не замечая страшной опасности, таящейся внизу, а значит, и мне приходится пойти следом, изо всех сил стараясь не обращать внимания на смешки мерзких созданий, чье зловонное прикосновение разрушает изнутри даже новые доски этого корабля.

Еще одно создание затаилось там, внизу: мужчина, видимый смертным взглядом, пусть и с трудом, ведь он так сливается с засаленными лохмотьями и трюмными тенями, что Пенелопе требуется некоторое время, чтобы дать глазам привыкнуть к сумраку и различить в этом сумраке его. Кровь Клитемнестры, рожденной прямо от божественного прикосновения, всегда была сильнее проклятого наследия Агамемнона. Вот и в Оресте можно разглядеть темные волосы матери, едва тронутые рыжими отблесками – от отца; а еще полные губы матери, карие глаза, настолько темные, что походят на угли, по-женски изящные плечи; а от отца – всего-то прямая спина, нос с горбинкой и гордо задранный подбородок, которым тот, должно быть, и снес ворота Трои. Он довольно молод для того, чтобы торопиться с ухаживаниями за новой царицей для своего царства, но достаточно вырос, чтобы эти ухаживания были утонченными и изящными, основанными на осознании не только собственной значимости, но и важности той, на кого направлены.

Увы, Орест не ухаживал ни за одним созданием никакого рода вот уже много-много лет, и я очень сомневаюсь, что когда-нибудь возьмется за это снова.

Вместо этого он свернулся клубком, вцепившись в грязное, обмотанное вокруг него покрывало, бешено вращая глазами в темноте, с пеной у рта давясь криками и стонами, дрожа и сотрясаясь всем телом. Вот он скулит, как побитый щенок. Вот отворачивается от малейшего луча света и вертится, пытаясь биться головой о стену. Вот бормочет что-то, и слова вываливаются изо рта кашей, которую невозможно разобрать, – хотя Электра, возможно, слышит, как повторяется одно слово: «мама, мама, мама», – а вот уже сжимает зубы с такой силой, что я боюсь, как бы они не раскрошились прямо во рту, превратив десны в кровавую мешанину из плоти и костей.

Вот он.

Орест, сын Агамемнона, царь царей, могущественный повелитель Микен, племянник Менелая, убийца собственной матери.

Вот, псы вас раздери, где он: забился в какую-то щель на спрятанном корабле.

Электра стоит у подножия крутой, шаткой лесенки, ведущей в темноту, словно не смея ступить дальше, спиной к невидимым тварям, к которым, знают они об этом или нет, все смертные со временем повернутся спиной.

Пенелопа подходит ближе и, приоткрыв рот, разглядывает племянника, который, на мгновение кажется, узнает ее, на какой-то миг выглядит довольным встречей, но затем закрывает воспаленные глаза и снова вскрикивает: «Мама!» – а может, и не «мама», а «кара», или «мрак», или просто набор звуков, вырвавшихся из плотно сжатых губ. Его громкий вскрик заставляет Пенелопу остановиться, даже отшатнуться на пару шагов и потянуться рукой к борту трюма, чтобы найти поддержку в надежности корабельной обшивки.

– И как давно он такой? – вопрошает она наконец.

– Почти три луны, – отвечает Электра. – На него находит приступами, но с каждым разом становится все хуже.

Пенелопа медленно кивает. У нее много вопросов и не меньше неприятных выводов, к которым приведут ответы на них. Ничего хорошего. Прямо сейчас она не может разглядеть ни одного исхода, который сочла бы приемлемым. Вместо этого она обращается к практической стороне дела.

– Кто знает, что вы здесь?

– Только те, кто на корабле. Я никому не сказала, куда мы отплываем.

– А в Микенах? Там кто-нибудь знает, что твой брат… такой?

Электра не отвечает, что само по себе ответ. Пенелопа подавляет вздох. Утро слишком раннее для подобных дел.

– Менелай? – спрашивает она наконец, полуприкрыв глаза, словно пытаясь спрятаться от видений катастрофы, разворачивающихся перед ее мысленным взором. – Он знает?

– У моего дяди шпионы повсюду.

Тут наконец Пенелопа отрывается от разглядывания молодого мужчины, сотрясаемого дрожью, и обращает все внимание на Электру.

– Сестра, – укоряюще шепчет она, – что за новое несчастье, будь оно трижды проклято, ты навлекаешь на мой дом?

Электра научилась царственно-гневному взгляду у матери, считавшей себя величайшей женщиной на свете. Девочка ни за что не призналась бы даже себе, что получила это умение от той, к кому, она уверена, питает лишь ненависть, но сейчас, едва ли не в первый раз, взгляду не хватает твердости, и она опускает голову, чтобы затем поднять ее, но уже с по-детски испуганным выражением лица.

– Мой дядя не должен найти Ореста в таком состоянии. Он воспользуется этим, чтобы присвоить Микены. Он будет… Не думаю, что мне или тебе придется по душе его правление.

Если поэты взялись бы описывать этот момент – хотя они не возьмутся, – полагаю, они бы написали, как две женщины, рыдая, кинулись друг другу в объятия, объединенные горем и страхом за любимых мужчин. «О мой несчастный брат», – причитала бы Электра; «О дорогой мой родич», – вторила бы ей Пенелопа.

О чем поэты не упомянули бы, так это о моменте – мимолетном, но весьма значимом, – когда Пенелопа обдумывает варианты. На мгновение она мысленно переносится во дворец, где призывает Уранию, свою бывшую служанку, которая нынче занимается делами своей царицы в западных морях, а та отправляет весточку Менелаю с просьбой как можно скорее прибыть на острова. «О, прошу защиты, добрый друг моего мужа! – восклицает она, едва великий покоритель Трои ступает на ее берег. – Поскольку Орест безумен!»

Менелаю нравится, когда женщины плачут у его ног и молят о защите. Их слезы помогают заполнить кровоточащие трещины в его душе. Об этом Пенелопа не забудет, что бы ни ждало впереди.

Однако сейчас царица Итаки не станет останавливаться на одном варианте. Она коротко вздыхает, выпрямляется, едва не ударившись головой о корабельную обшивку, чуть склоняет голову и деловым, резким тоном начинает отдавать приказы.

– Сколько душ на корабле? Тридцать, сорок?

– Около сорока. Но из Микен мы отплывали почти с двумя сотнями.

– Где сейчас остальные?

– Они нашли убежище в храме Афродиты, в дне пути от Калхидона. Мы дали понять, что мой брат пустился в паломничество по храмам всех богов, чтобы испросить их благословения для своего правления.

– Хорошо. Если – точнее, когда – твоего брата обнаружат здесь, будем держаться этой истории. На Итаке нет храмов, заслуживающих его внимания, но он может посетить место гибели матери, чтобы вознести хвалу Афине. Всем нравится, когда хвалу Афине возносят на Итаке. Ты доверяешь капитану корабля?

– Я никому не доверяю. Но Пилад… близок моему брату.

– Отлично. Он возьмет корабль и со всей помпой, что вам удастся изобразить, приплывет в порт.

Электра открывает рот, собираясь возразить, но Пенелопа обрывает ее. Никто не обрывал Электру с тех пор, как не стало матери, и это вызывает смешанные чувства: унижения и странного успокоения.

– Мы не сможем спрятать корабль, набитый микенцами, в здешних водах. Их обнаружат. Так пусть это произойдет так, как удобно нам. Пилад… будет представителем, послом доброй воли, которого Орест отправил, чтобы продемонстрировать неизменную поддержку мне и моему сыну. Если нам повезет, эта маленькая ложь заставит женихов присмиреть хотя бы на пару дней – хоть что-то.

– А как же мой брат? – бормочет Электра и добавляет тише, с усталостью, которая мешает сорваться в слезы: – Как же я?

– Твой брат не может появиться в моем дворце в таком состоянии. Корабли постоянно отплывают из Итаки; слухи разлетятся мгновенно. Мы должны спрятать его.

– Где?

Пенелопа долгим взглядом окидывает корчащегося, стонущего царя, прежде чем, прикрыв глаза, озвучить неизбежный итог.

– У меня есть место. Сколько служанок и слуг тебе требуется?

– Нисколько.

Это удивляет даже Пенелопу.

– Мудро, хотя у меня не так много людей, которых я могла бы отдать тебе в помощь, не привлекая внимания женихов.

– Я прибыла сюда специально для того, чтобы оградить моего брата от тех, кто знает его.

Пенелопа в очень юном возрасте научилась не выказывать удивления достаточно заметно, а также не открывать рот слишком сильно, чтобы не показаться грубой. Приемная мать легонько касалась двумя пальцами ее подбородка, стоило тому пойти вниз, и поднимала его, приговаривая: «Царица показывает зубы, лишь улыбаясь или кусая, дитя мое». Поэтому она всего лишь отряхивает подол своего выцветшего платья, складывает руки на животе, поднимает голову вверх и чуть вбок, словно пытается прямо через палубу разглядеть небеса, и наконец объявляет:

– Что ж, сестра, полагаю, я должна поприветствовать тебя и твоего брата на Итаке.

В тенях трюма три мерзких создания смеются и хлопают когтистыми ладонями, и, похоже, Пенелопа чувствует, как скользит по спине ледяным сквозняком их злобное веселье, потому что, расцепив сложенные на животе ладони, покрепче обхватывает себя руками. Электра прикрывает глаза, ведь даже она, та, что училась игнорировать холод и смех врагов в пустых залах микенских дворцов, не может спокойно выносить издевательскую радость тех, кто таится во тьме за ее спиной. Я бы дотронулась до нее, утешила прикосновением золотистого света моей силы, но здесь он светит слишком тускло, и я отвожу взгляд от крылатых тварей, а моя божественная суть почти растворяется в мрачной темноте этого проклятого места.

Вот Орест – Орест видит. Слыша смех проклятых созданий, он поднимает голову, указывает рукой, тычет пальцем, словно Зевс – молнией, обвиняет своих обвинителей, а затем вглядывается и кричит, кричит, кричит, пока Электра не зовет Пилада, который помогает вытащить его, все еще повизгивающего от ужаса, на белый свет.

Три создания, фурии, с лавой вместо крови, с крыльями летучих мышей, с алыми глазами и когтистыми пальцами, кружатся вместе, радуясь своей затее, а затем поднимаются ввысь одним взмахом черных крыльев, прямо сквозь палубу корабля в раскинувшееся над головами небо, призывая вихри и мрачные облака на голову Ореста. Пробужденные пролитой кровью матери, поднятые из глубин земли безумием сына, быть может, фурии не спешат разорвать свою жертву. Они подождут, и посмотрят, и, воя от восторга, сыграют еще не одну жестокую шутку с безумным Орестом. Они заставят его медленно угасать в объятиях плачущей сестры, ходить под себя в величественных залах дворцов, пускать слюни на руках у Менелая и только потом, когда от царя Микен не останется ничего, кроме полного безумия и ошметков былой гордости, наконец пожрут его плоть.

Я смотрю на них, но не вмешиваюсь. Древние эринии были рождены землей задолго до того, как олимпийцы покорили небеса. Даже сам Зевс подумает дважды, прежде чем шепнуть их имя грому. Конечно, можно кое-что сделать – например, заключить договор, – но цена всегда высока, и хотя любопытство во мне вспыхнуло, момент неподходящий.

Пока нет.



Глава 6



Микенский корабль отплывает из тайной бухточки на Итаке, чтобы снова появиться со значительно большей пышностью в бухте города, приткнувшегося на берегу острова. Услышав об их планах, Пилад приходит в возмущение.

– Я должен быть рядом с Орестом! Он – мой брат!

Большое сердце Пилада так громко стучит в его груди, что иногда заглушает все остальное. Эос, пусть и невысокая, знает, как отвлечь внимание на себя, и сейчас, встав прямо перед кипящим микенцем, восклицает:

– Мы защитим твоего брата; мы знаем, как защитить царя.

– Защитить? Благословением Артемиды или вечными женскими молитвами? Я был с ним, когда он убил Эгисфа, я всегда был рядом с ним, с самого детства, еще с Афин. Я буду…

– Пилад! – Все решает голос Электры, именно ее приказу Пилад в итоге подчиняется. – Твоя верность бесспорна, но сейчас неуместна. Теперь я буду заботиться о своем брате.

На мгновение они сцепляются взглядами, воин и царевна, и Эос отходит назад, чтобы пламя, горящее в их глазах, не прожгло ей платье. Но все-таки Пилад, пусть и с поклоном, первым поворачивается спиной – какая грубость! – к сестре своего господина и уносится к килю корабля, к мужчинам, представляющим собой весьма приятное зрелище: со всеми этими икрами и бицепсами, напрягающимися, когда те толкают судно назад в мутные воды бухточки.

Электра отворачивается, и только Эос замечает, что ее трясет.

Рена, главная над служанками Электры, кладет руку на плечо госпожи. За подобное прикосновение любого другого ждало бы немедленное наказание. Но Рена росла вместе с Электрой и пусть была на пару лет старше, но все же подходила по возрасту, чтобы стать для нее кем-то вроде компаньонки. Конечно, ей никогда не стать подругой: рабыни не дружат с хозяевами, – но и сечь ее за малейшее проявление заботы тоже не станут.

– Позвольте мне пойти, – бормочет она. – Я… понимаю, что вы можете не захотеть пускать меня к своему брату, но вы… вам нужно…

Рена едва не произносит нечто непростительное. Она, возможно, готова предположить, что у Электры есть потребности, что она чувствует боль, нуждается в компании и может быть уязвима в глубине души. Если она скажет нечто подобное, Электра сломается, а это непростительно; и все же царевна горячо желает услышать, как кто-то произносит эти слова.

Рена запинается. Она чувствует все это, даже не пытаясь облечь в слова. Она смыкает губы и больше не произносит ни слова.

Электра сжимает ее руку и коротко кивает.

– Следи за Пиладом, – шепчет она на ухо служанке. – Следи за ним получше.

Рена отходит от госпожи, возвращаясь к кораблю и своим обязанностям, не оборачивается и не позволяет Пиладу заметить наблюдение.

Едва гордый корабль снова спускают на воду, одна из итакийских служанок скачет в храм Артемиды в священной роще, вдали от волнующегося царства Посейдона. Имя этой служанки – Автоноя. Будучи еще ребенком, она решила сбежать из дома, жаждая власти, свободы и поклонения мужчин. Позже она узнала, что единственная доступная незамужним женщинам островов свобода – это пойти под венец или хранить благочестивую целомудренность и стать своего рода отверженной, и потому решила остаться в услужении у Пенелопы, к своему восторгу обнаружив, что в пыльных коридорах дворца проходит немало путей к власти.

Поскольку она была юной девушкой, мужчины старались овладеть ею. Они видели ее красоту, блеск глаз и хотели присвоить все это. Ей говорили, что их внимание лестно; сообщали, как ей повезло, что она – столь желанный объект обладания. Но когда ей в действительности показали, что представляет собой подобное обладание, она едва не выколола глаза тому, кто решил сделать ее своей насильно, отчего ее сочли негодной и не подлежащей исправлению, «недоженщиной», сломанной, бесполезной вещью. Даже ее товарки среди служанок цокали языками и говорили, что ей не стоило драться, ведь, само собой, если Автоноя отказалась страдать в молчании, тогда чего стоили молчаливые страдания тех женщин, кто пострадал до нее?

Сейчас Автоноя очень мало интересуется мужчинами. Оглядываясь на прожитые годы, она почти уверена, что не особо интересовалась ими и раньше – просто этого все ожидали, этого, казалось, требует от нее весь мир. Ей не кажется отвратительной идея, что однажды появится тот, кто сможет растопить ее сердце, но до этого маловероятного события у нее множество способов обрести власть через удовольствие. И именно это, само собой, приносит удовольствие самой Автоное. Власть над тем, когда испытывать экстаз. Власть над выбором собственных наслаждений. Власть над тем, когда, как и с кем разделить эти наслаждения. Неважно, что еще судьба подарит или отберет у нее, это навсегда останется при ней. Она поклялась себе в этом.

И вот Автоноя скачет в храм Артемиды. Она сидит на лошади по-мужски, низко пригнувшись к холке, и наслаждается поведанными ей тайнами, ветром в волосах, доверием, которое она может как оправдать, так и предать. Ей хотелось бы, чтобы отец увидел ее сейчас такой: безнадзорной, со смехом говорящей «нет». По ее мнению, он был бы в ужасе, и эта мысль заставляет ее сиять всю дорогу до храма.

Святилище Артемиды расположено в сердце редких лесов Итаки. В последние годы здесь было проведено немало странных «священных пиров». Многие женщины привыкли сами колоть дрова, чистить колодцы, защищать овец от волков, свежевать медвежьи туши – именно их чаще всего можно встретить на крыльце храма божественной охотницы, с луками в руках, топорами за поясом и взглядами, впивающимися в лицо любого дрожащего незнакомца, осмелившегося вторгнуться в их круг. Мужчины, заплывающие в порты Итаки, обсуждают между собой этот странный остров вдов и невенчанных жен и дружно решают, что не стоит совать свой нос в их личные, негласные верования.

Жрицу храма зовут Анаит, и она излучает самую невероятную, притягательно-земную, живую сексуальность из всех вами когда-либо виденных. О небо, если и есть женщина, которую хочется ласкать прямо в ячменном поле, это она – но, увы, она в себе этого не ощущает, поэтому, стоит Автоное подойти к этой женщине с огненными волосами, стоящей на крыльце храма, Анаит, сложив руки на груди, недовольно вопрошает:

– Что опять случилось?



Вдали от храма, от Анаит, Автонои и обсуждаемых ими шепотом тайн четверо путешественников с двумя лошадьми в полном молчании плетутся на восток через весь остров. Электра взяла лошадь Пенелопы. Она не поинтересовалась, насколько это уместно, ведь она – дочь Агамемнона, и забирать чужих лошадей в ее семье в порядке вещей. Но она учится, да еще как учится, ведь не успела ее пятая точка опуститься в седло, как до нее дошло, что, вообще-то, она грубо нарушила правила поведения гостя, причем весьма уязвимого гостя. При следующем шаге на пути к исправлению она должна была бы рассыпаться в извинениях, молить о прощении за свой проступок, но пусть Электра и освоила науку понимать нужды других людей лучше, чем это принято в ее семье, но лично не достигла той стадии, когда можно просто взять и попросить прощения. Поэтому теперь она, маленькая и жалкая, едет, застыв от неловкости, в ужасе от собственного упрямства.

Ореста взвалили на спину скакуна Эос. Ему едва хватает сил самому держаться за луку седла, но Эос сразу пристроилась достаточно близко к нему, чтобы, начни он падать, успеть изобразить попытку помешать этому, но в то же время достаточно далеко, чтобы избежать столкновения и весьма вероятной травмы. Таким образом, она остается полностью верна себе и своим убеждениям, ведь на протяжении многих лет жадно впитывает все тонкости, используемые Пенелопой в правлении, и знает, как не представлять собой ничего определенного, излишне никому не угождая и чрезмерно никого не раздражая. Ее маленькая, крепко сбитая фигурка пышет силой от ежедневных хождений между оливковыми рощами и овечьими пастбищами; ее загрубевшие пальцы весьма проворны: Пенелопа чаще других просит ее заплести себе волосы, хоть Эос и не особо хороша в этом. Прочие служанки – особенно Эвриклея – не единожды предлагали научить Эос множеству способов быстро и красиво заплетать волосы, но та всегда вежливо отказывалась. Медленное расчесывание, тщательное, бережное перебирание волос, во время которого можно обсудить все секреты, – все это намного важнее и для служанки, и для госпожи, чем результат на голове Пенелопы. Личные тайны и тихие признания волнуют Эос сильнее, чем всякие там поглаживания по спине. Глупцы женихи считают, что она холодна, раз ее не трогают их ужимки. Если бы они только слышали, как сладко она стонет, когда ей на ухо шепчут строжайшие, темнейшие секреты.

И вот наши путешественники движутся по тонкой неровной тропке среди острых скал и колючих кустов, цепляющихся шипами за одежду, в сопровождении жирных и назойливых насекомых, лезущих в лицо и путающихся в волосах; уходят все дальше и выше от моря, к крохотной ферме вдали от всех храмов и святилищ. Редкая оливковая рощица виднеется на склоне позади фермы, а во дворе ворочаются несколько толстых свиней с розоватой, покрытой черными пятнами кожей и задорными хвостиками. Здесь заметны следы текущих восстановительных работ: от недавно выстроенной высокой стены, больше подходящей крепости, а не ферме, до новой глиняной черепицы на крыше и створок деревянных ворот, еще стоящих на земле в ожидании работниц, которые придут и повесят их на петли.

Сквозь проем будущей преграды для входящих видны двор и старуха, стоящая у колодца: с одним ведром, уже полным воды, у ног, и вторым, скрывшимся в черном проеме. Она оборачивается скорее с раздражением, чем с испугом, едва Электра въезжает во двор, и открывает рот, намереваясь выкрикнуть что-то грубое, совершенно неуважительное, но вместо этого, видя входящую следом Пенелопу, лишь закатывает глаза.

– Пенелопа здесь! – кричит она в сумрак дома и, выполнив эту обязанность, возвращается к трудам у колодца.

По губам Пенелопы скользит тонкая улыбка змеи, готовой к броску, но в глазах ни капли удивления подобному приветствию. В доме кто-то движется, распахивается новенькая дверь из отличного дерева с северных островов, и в тот же миг Пенелопа слегка выпрямляется, складывает руки, опускает подбородок и поднимает глаза, с почтением глядя на старика, вышедшего оттуда. Лаэрт, отец Одиссея, бывший царь Итаки, хоть и живет в доме, недавно отстроенном на пепелище прежнего из нового камня и черепицы, но не прилагает особых усилий, чтобы выглядеть соответственно своему обновленному жилищу. Старая, потрепанная тога с грязью на подоле и пятнами от еды и разных телесных жидкостей мешком висит на его тощей фигуре. Ногти у него черны, седые космы длинны, сам он сутул, словно клонится и клонится к земле, уже ждущей его. Бывший когда-то аргонавтом, он и во времена своего царствования не был особо озабочен вопросом внешнего вида, утверждая, что буре все равно, отполирован у тебя шлем или нет, и ни капли не беспокоился о собственном запахе. Он был по-своему прав, но его жена Антиклея установила определенные требования к внешнему виду и поведению, заявив, что царь может править справедливо и мудро, но справедливым и мудрым он останется значительно дольше, если будет следить за зубами и вежливо разговаривать с могущественными незнакомцами, доведись их встретить.

Антиклея в итоге умерла.

Умерла, горюя о сыне, пропавшем в далеких землях.

Материнская любовь в ведении Геры, но даже из моих прекрасных глаз катилась золотая слезинка при виде старой царицы, поднимающей кубок вина, сдобренного маковой выжимкой, в попытке утопить свою печаль. На похоронах Лаэрт не плакал, он рычал и язвил, заявив, что слезы – женский удел. Вместо этого он страдал от болей в ногах, распухших вдвое против обычного, от нарывов, покрывших всю его спину, и даже полгода спустя еле ковылял, продолжая, однако, утверждать, что горевать – глупо и недостойно героев. Видите ли, иногда мы, боги, ничуть не виноваты в том, что творят люди.

Один из них – этот старик, что выходит из дома навстречу невестке и ее гостям и голосом, неприятным, как холодный дождь, стекающий по грязной крыше, рявкает:

– Чего вам надо?

– Дорогой отец, – начинает Пенелопа, и лицо Лаэрта тут же кривится в кислой гримасе, ведь ничего приятного обычно не следует за словами «дорогой отец», – позволь представить тебе Электру, дочь Агамемнона, и Ореста, царя всей Греции.

А в вышине кружат, кружат, кружат фурии. Поутру обнаружат мертвых птиц, павших на землю ровным кругом, опоясывающим ферму Лаэрта, всех до одной с открытыми глазами, словно бы потрясенных падением. У фурий нет сил поражать тех, кто заботится об их жертве, но, видят боги, им это ничуть не мешает выражать свои чувства при помощи символов и знаков, обычно столь же незаметных, как нож у горла. Лаэрт смотрит на мечущегося, содрогающегося, трясущегося Ореста, затем на его застывшую со сжатыми губами сестру и выпаливает:

– Во имя всемогущего Зевса, что это вы, ребята, задумали?



Глава 7



Ореста укладывают в постель Отонии, служанки Лаэрта. Конечно, как царь царей он должен был бы занять постель Лаэрта, но, проклятье, Лаэрт ведь был аргонавтом. Золотое руно, ужасные заклинания, воины-скелеты – да еще и спина добавляет проблем с тех самых пор, как проклятые пираты пытались сжечь его дом дотла!

– Эта постель отлично подойдет, благодарю, – произносит Электра. – Я же лягу на полу, рядом с братом.

А вот куда податься Отонии, никого особо не интересует. Я мягко поглаживаю ее по спине, пока она стоит у двери. Она уже стара и оттого почти незаметна. Когда-то, в юности, она таяла в руках мужчины, чей голос, казалось, сливался с ее собственным в полной гармонии; их жизни сплетались в один сияющий счастьем праздник. Он погиб под Троей, и с тех пор она больше не любила, но память о нем по-прежнему живет в ее сердце, и поэтому она моя.

– Что с ним не так? – вопрошает Лаэрт, стоящий в дверях, пока Электра вытирает пот со лба брата. Ни одна из женщин не отвечает, поэтому он вскидывает руки и восклицает: – Отлично! Игнорируете мудрейшего из древних героев!

Затем разворачивается и уходит в свою комнату, пытаясь хлопнуть дверью с тем же драматизмом, которым славился его внук Телемах во время приступов обидчивости; но дверь новая, доски еще не приняли нужной формы, потому она закрывается медленно и тяжело скребет по полу, когда ее пытаются захлопнуть с размаха.

В тишине покинутой им комнаты Пенелопа поднимает взгляд на служанку Эос, которая бережно берет Отонию за руку и выводит оттуда.

Некоторое время лишь Электра с Пенелопой стоят, наблюдая за тем, как мечется Орест на своем узком ложе. Затем Электра выпрямляет спину – она постоянно выпрямляет спину – и говорит:

– Мы больше ничего не можем сделать для него сейчас. Он немного поспит, затем проснется в тревоге и снова уснет.

– Хорошо. Тогда поговорим?



Глава 8



Две женщины неспешно прогуливаются по краю фермы Лаэрта, пока ослепительное жаркое солнце встает над Итакой. Здесь выкопан ров, отделяющий стену от окрестных полей: старый царь Итаки настоял на этом.

– Нет смысла в стене, если нет рва, – заявлял он. – Никакого смысла!

– Но, досточтимый отец, – вздыхала его невестка, – какая польза от рва, если из защитников на стене будете только вы и Отония?

– Когда женишки все-таки взбунтуются и спалят этот твой громадный дворец до головешек, сама скажешь мне спасибо за все выкопанное!

В доводах старого царя, с неохотой приходилось признать Пенелопе, было рациональное зерно.

И вот теперь царица Итаки прогуливается вдоль этой свежевыкопанной ямы в компании Электры.

И ждет, пока Электра заговорит.

Пенелопа превосходно умеет ждать.

– Это началось несколько лун назад, – начинает Электра и замолкает, словно засомневавшись в собственной памяти. Затем, вспомнив, что уверенность у нее в крови, продолжает: – После того как мы покинули Итаку… после того как было покончено с проклятой царицей…

Она не произносит имени матери вслух, как не произносит его ни один человек при дворе. «Клитемнестра», – шепчу я ей на ухо и с удовольствием замечаю ее дрожь. Клитемнестра, та, что научила своего возлюбленного, Эгисфа, как приносить дары на алтарь ее кожи. Клитемнестра. Гера благоволила Клитемнестре намного больше, чем я, ведь главным наслаждением для этой женщины было царствовать. Меня же никогда особо не интересовала бессмысленная демонстрация власти – зато мне всегда нравились женщины, ценящие собственное удовольствие.

Высоко в небесах фурии свивают облака в вихрь, и те несутся с бешеной скоростью, пятная землю внизу серыми и черными тенями, когда в своем беге закрывают солнце. Смертные по всему острову вздрагивают и бормочут что-то о смене погоды, поднимая глаза к небу, но не видя. Только Орест видит и потому издает мучительный крик, чем тревожит мечущегося по дому Лаэрта, и тот рычит и брызжет слюной, слыша голос умершей жены, отчитывающей его за богохульство.

А по рыжеватой земле фермы ступают, опустив головы и понизив голоса, Пенелопа с Электрой.

– Мы вернулись в Микены, – говорит Электра. – Моего брата короновали и чествовали все греки. Он покарал убийцу Агамемнона, сотворил правосудие, доказал, что достоин. Я думала, ни один человек не посмеет бросить вызов столь смелому царю, который решился убить собственную… Затем пришли сны. Он просыпался в слезах, бежал в мою комнату, не ел, пока его не заставишь, становился все бледнее и тише. Однако с головой в меланхолию не погружался и на людях держал лицо. Но жрецы не знали покоя, заявляли, что были явлены знаки и видения. Животные умирали на улицах, их внутренности гнили и кишмя кишели червями, которые вываливались из протухшей плоти там, где те пали; ни капли дождя не досталось молодым посевам, а затем дождь полил стеной и лил целый месяц, заставляя людей прятаться по домам, обволакивая все липкой, тлетворной влажностью, от которой не было спасения. Летучие мыши роились над дворцом после заката, выпивали кровь у лошадей в конюшнях, но к утру пропадали из вида. Люди заговорили о фуриях, пошли грязные, злобные слухи о моем брате – он сносил все это. Он был потрясен и измотан, да, с этим я не спорю. Убит горем, пусть даже так. Но он не обезумел. Не обезумел.

В самые темные часы ночи, когда Электра спала, а Орест лежал без сна на отцовском ложе во дворце Микен, он, бывало, закрывал лицо руками и звал: «Мама, мама, мама!»

Отца своего он не звал ни разу. Оресту было всего пять, когда Агамемнон оставил его, чтобы вернуть жену брата домой из Трои. А по стенам дворца шастали фурии, радуясь такому веселью. Им не по вкусу ни банальное потрошение жертвы, ни примитивные наказания в духе лишенных воображения богов. Ничто не радует их так, как молящий о смерти безумец, к которому смерть не торопится.

– Несколько лун назад он начал меняться. Сначала я решила, что все дело в его меланхолии. Но что за меланхолия заставляет человека бормотать и плакать на разные голоса в присутствии собственных друзей? Что за меланхолия заставляет глаза вылезать из глазниц, сердце – выпрыгивать из груди, пот – течь ручьями по телу, конечности – сотрясаться в жутких конвульсиях и желчь – литься изо рта? Я поздно поняла, что это. Слишком поздно. Лишь когда обнаружила одну из своих служанок лежащей на полу в подобном состоянии. Тогда до меня дошло. Этот недуг не был божественной карой.

Ей требуется некоторое время, чтобы выговорить само слово, но то будто уже витает в воздухе, и ей проще решиться сейчас. Так что тихим голоском испуганного ребенка она шепчет:

– Яд.

Пенелопа кивает; все это кажется ей весьма логичным.

– Служанка выжила?

– Да. И я допросила ее. Потребовала вспомнить каждый ее шаг, заподозрила ее саму и отослала прочь от брата. Она призналась, что допила оставленное им вино, и умоляла меня о прощении, клялась, что готова принять любое наказание, – но к тому моменту, само собой, от того вина не осталось и следа. А затем слег и Пилад – на день, может, на два – с теми же признаками, хоть и не такими явными. Пилад… не безгрешен… он не… но я правда верю, что он предан моему брату. Затем прибыл гонец из Спарты с вестью, что мой дядя на пути к нам. Менелай прослышал о поразившей брата хвори и спешил на помощь.

– Как он заботлив.

– Он не мог увидеть Ореста в таком состоянии. Не мог. Он бы созвал всех царей Греции, предъявил права на трон Микен в память о брате, заговорил о битвах, славе, Трое и о том, что не может какой-то… безумный убийца собственной матери стоять над всеми царями Греции. Он созвал бы совет мужей, и кто там высказался бы за Ореста?

Никто, конечно. Может быть, Нестор и вставил бы доброе слово, чувствуя небольшую неловкость от того, как все это обставили, но Левкас всегда питал слабость к узурпаторам, а Диомед поддержал бы своего названого брата, несмотря на кровь, святотатство или другое. Электру оставили бы подглядывать под дверями, лишив права присутствия и голоса, пока ее брат нес бы бред безумца на виду у всех. Так пал бы род Агамемнона.

– Интересно, как Менелай умудрился узнать о недуге твоего брата, сидя у себя в Спарте? – задумчиво выдала Пенелопа, когда они развернулись, двинувшись назад к ферме.

– У него глаза повсюду. Он утверждает, что всегда будет верен сыну своего брата, но на деле за глаза зовет его «мальчишкой». Как будто «мальчишка» смог бы убить царицу-предательницу и ее любовника! Как будто «мальчишка» смог бы преследовать ее по морям, как будто «мальчишка» смог бы… – Она на мгновение содрогнулась, как утка, стряхивающая воду, сжав руки в кулаки и подняв глаза вверх. – Я поняла, что нам нужно уехать до того, как прибудет наш дядюшка. Само собой, мы не могли ускользнуть тайком: это выглядело бы так, что нам есть что скрывать. Я велела человеку по имени Ясон тайно и как можно быстрее собрать солдат, глашатаев и товары для торговли и жертвоприношений, а потом мы отбыли. Сначала – в Эгий, попутно принеся дары Афине и Артемиде, затем – морем в Халкиду с подношениями Зевсу.

– Кто знал, куда вы направляетесь?

– Никто.

– Ясон, Пилад?

– Нет. Я сказала им, что нужно приготовить для длительного путешествия, но никто не знал, куда именно. Хотя трудно скрыть поход отряда из трех сотен солдат, жрецов, слуг и служанок по стране.

– Полагаю, непросто. А что с Орестом? Он пришел в себя?

– На пару дней – да. Когда мы располагались на ночлег, я сама готовила ему еду, давала воду, предварительно пробуя ее, и какое-то время мне казалось, что это помогает. И это действительно помогало. Но стоило остановиться вблизи какого-нибудь города, как очередной мелкий царек настойчиво зазывал нас к себе, и мне приходилось объяснять, что мой брат в праведных молитвах затворился от мира, но сама для поддержания легенды присутствовала на пирах и произносила необходимые торжественные слова. Каждый раз, возвращаясь после этих дипломатических застолий к брату, я видела, что ему становится хуже. Мне не удавалось следить за ним каждое мгновение каждого дня; я боялась спать и с ужасом ждала прихода ночи.

Затем, через несколько дней после отбытия из Халкиды, я получила весточку: Менелай был в Эгии. Вначале он, как и обещал, прибыл в Микены, но, узнав, что мы уехали, тут же собрался следом за племянником, чтобы сопровождать нас, по его словам, в нашем благочестивом путешествии и оказывать нашим благим начинаниям всяческую поддержку, на какую только способен простой царь Спарты. Если бы он настиг нас, мне бы никогда не удалось излечить брата от хвори. Его бы выставили на обозрение перед всеми царями Греции; и он лишился бы своего трона. Нам пришлось бежать. Я велела отряду разделиться. Большую часть я послала в городок на холмах у моря, где расположен храм Афродиты, велев бить в барабаны и дуть в трубы, будто бы Орест там и все еще погружен в молитвы. А с теми, на кого могла положиться, с самыми доверенными слугами и служанками, я поплыла на Итаку.

Этим заявлением Электра, похоже, завершает свою историю, и некоторое время женщины в молчании продолжают месить жирную грязь под высокими стенами фермы Лаэрта. Я скольжу позади них, жадно ожидая продолжения беседы, но в то же время наслаждаясь тем, как в этих родственных душах вспыхивают и опадают, словно пламя страсти, несказанные слова. Наконец Пенелопа произносит:

– Что ж, сестра, хорошо. Ты уже здесь. Я надеялась, что в свой следующий приезд на эти острова – если бы он состоялся – ты прибудешь с богатыми дарами и грозными речами, в которых велишь женихам вести себя достойно, дабы не навлечь на их головы гнева Микен и прочего… Но, полагаю, это было немного наивно с моей стороны с учетом всех обстоятельств. Однако, пожалуйста, на будущее помни: мы здесь особо ценим слитки меди и бочки с солью. Но пока, принимая во внимание, что все это сейчас недоступно, что ты надеялась найти на Итаке?

– Ничего сверх того, что ты уже предоставила. Убежище, где мог бы скрыться мой брат.

– Как просто у тебя это звучит.

– А это не так? Итака прекрасно все прячет.

Пенелопа вздыхает, но не находит слов для возражений.

– Ты считаешь, те, кто травит его – если все дело в яде, а не в недуге, вызванном чувством вины…

– Нет никакой вины! – рявкает Электра слишком резким, почти визгливым голосом, и он, как кажется Пенелопе, весьма напоминает голос Клитемнестры. Возможно, Электра тоже слышит это, поскольку, отпрянув, повторяет уже тише: – Нет никакой вины.

– Ты считаешь, что те, кто травит его, приплыли сюда с вами? Что вам не удалось вырваться из их когтей?

– Именно. Я надеялась, покидая Микены… но этого оказалось недостаточно. Надеялась, распрощавшись с большей частью свиты… но и этого не хватило. С каждым шагом я вижу, что предательство, попрание моей веры все глубже.

На это Пенелопа не отвечает; то, о чем Электра говорит сейчас с таким гневом, в доме Одиссея, – обыденное ежевечернее развлечение. Но сообщает:

– Я послала за жрицей этого острова. Она разбирается в травах, и из тех женщин, что обращаются к ней за помощью, умирают весьма немногие, что определенно отличная рекомендация для лекаря.

– Жрица? Не жрец? Разве на Итаке нет служителей Аполлона?

– Есть один, но он постоянный гость на пирах хозяина доков, чей сын Антиной – один из женихов в моем дворце. Сомневаюсь, что тебе хотелось бы пустить слухи в эту толпу. Кроме того, он считает недостойным лечить женщин, а поскольку их на острове большинство, у него не так уж много пациентов для практики.

– Ты доверяешь этой жрице?

– Не меньше, чем прочим. Она – старшая в храме Артемиды.

Услышав это имя, Электра едва слышно выдыхает.

– Говорят, западные острова под защитой божественной охотницы. Какая-то история с иллирийцами – или аргивянами, – грабившими твои земли? Найденные корабли были сожжены, трупы утыканы стрелами – не иначе как вмешательство богов, да? Какая удача, что твое неоспоримое благочестие помогает получить столь необходимую благосклонность богини.

Неужели в голосе Электры слышится намек на яд? Когда ей было двенадцать, она пробралась в оружейную материнского дворца и украла меч, а позже была обнаружена на заднем дворе, где размахивала им из стороны в сторону, вцепившись обеими руками в рукоять, которая, словно рыба, так и норовила выскользнуть из ее хватки. Будь она рождена мужчиной, она сама убила бы Клитемнестру, не впутывая в это брата.

– У меня нет никаких догадок.

Ответ Пенелопы отрывист, резок и не предполагает возможности задавать еще какие-либо вопросы в этом направлении. Электра слышит это и тоже напрягается. Некоторое время эти две почти царицы словно гиппопотамы-тяжеловесы топают по грязи к дому Лаэрта, но все же именно Пенелопа смягчается первой, пусть и самую малость. Пенелопа никогда не хотела быть мужчиной. Ахиллесу удалось доказать свою значимость, лишь умерев с разбитым сердцем на каком-то залитом кровью поле. Геракл прикончил своих жену и детей. И даже те герои, которым удалось пройти все испытания в относительной сохранности, часто умирали в забвении, стоило их походам подойти к концу.

– Мы можем поговорить начистоту, сестрица Электра? Думаю, нам не помешало бы прояснить все между собой, обсудить с полным доверием и открытостью.

– Так не принято, сестрица. Но раз ты так желаешь и мы здесь одни…

Резкий кивок: именно этого она и желает. От новизны ощущений покалывает губы и жаркий румянец заливает кожу.

– Между нами есть определенные вопросы: те, что связаны с твоей матерью, и достигнутые по ним договоренности и взаимопонимание. Я, безусловно, постараюсь их соблюдать. Сделаю это ради общей крови, текущей в нас, ради твоего брата, который, если уж на то пошло, может стать не худшим царем, и ради достигнутого согласия. А еще ради тебя, сестра. Я сделаю это. Но если ты привела Менелая к моим берегам и мои люди в опасности или земли под угрозой, я не поступлюсь своим долгом. Я – царица, и ты в моих владениях. Что бы ни случилось, в любой момент помни об этом.

К ее удивлению – к моему удивлению – и, похоже, к собственному, Электра кивает. Неужели в ее глазах мелькнуло смирение? Мне это совершенно не нравится; возможно, со временем Электра все же станет робкой, послушной женой.

– Я понимаю, сестра, – отвечает она, и какое-то время они идут рядом в полном молчании.

Потом в проеме ворот, замыкающих стену, появляется Эос и машет им.

– Он проснулся, – говорит она.



Глава 9



Однажды Зевс провел меня, отправив в постель к смертному.

«Провел» – это его слово, само собой. Он ужасно гордился всей этой историей.

– Поглядите на эту блудницу, спит даже со смертными! – хихикал он.

Он это сделал, безусловно, с целью доказать, что имеет надо мной власть. Ему было очень важно показать это со всевозможной оглаской и злобностью, чтобы развеять гуляющие среди богов слухи, что он прячется от меня, опасаясь наказания, которое я могу обрушить на его душу; что даже отец богов бессилен перед властью любви и страсти. Как будто любовь и похоть – одно и то же, а страсть разжигается лишь покорением.

В общем, обманом меня убедили в том, что я возлежу с одним из богов, и какую горячую ночку мы провели вдвоем, я и Анхис! К тому времени, как дурман развеялся, я уже догадалась, что рядом со мной смертный, ведь он поклонялся моему телу, наслаждался моей красотой со смирением и благодарностью, которые превосходили все, что я когда-либо получала от своих небесных партнеров, так что это был весьма здоровый и приятный опыт. После ему пришлось, конечно, нелегко. Он заявил, что ни одна женщина никогда не удовлетворит его так, как это сделала я, – самодовольная чушь. И хотя я просила его не рассказывать о нашей ночи ни одному смертному, он не сдержался, и Зевс ослепил его ударом молнии за его грехи. Какая жалость.

Само собой, я всегда приглядывала за Анхисом, а особенно – за нашим прекрасным малышом Энеем, который, как я верила, должен был достичь величия. Боги смеялись надо мной, считали возмутительным и абсурдным то, что дерзкая богиня может испытывать хоть тень симпатии к смертному, надругавшемуся над ней; но Анхис был так же одурманен, как и я, а наше чудесное дитя не пятнали грехи нашего совокупления. Это тоже вызвало недоумение среди олимпийцев: ведь какое глупое божество позволит своему ребенку жить собственной жизнью, не навязывая наследия предков, но при этом продолжит его любить? «Абсурдно, – кричали они. – Нелепо! Вот вам и очередное доказательство, что у Афродиты в голове пусто».

Я никогда не любила Анхиса, однако довольно долго чувствовала симпатию и даже привязанность к нему. Я любила Энея, нашего мальчика, с яростью, которая привела даже меня, прекраснейшую из богинь, на поле боя. Боги утверждали, что я любила Париса, и, если им хочется в это верить, пусть верят; но, сказать по правде, лишь одну смертную я любила с той же силой, что и Энея, и она сейчас плыла прямо на Итаку.