Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Выйди, — процедила я и вытолкнула ее из родзала. Потом я взяла у врача новорожденного, положила его на грелку и стерла с него первородную смазку. Акушерка наскоро осмотрела ребенка, молча встретилась со мной взглядом и повернулась к родителям, которые уже поняли, что произошло что-то ужасное. С успокаивающими интонациями врач сообщил, что у их ребенка серьезные врожденные пороки, несовместимые с жизнью.

В родильном отделении Смерть гораздо более частый пациент, чем вы можете подумать. Когда рождаются дети с анэнцефалией или когда зародыш умирает в утробе, мы знаем, что родители имеют связь с таким ребенком и будут его оплакивать. Этот младенец — как бы долго он ни прожил — все еще был сыном этой пары.

Поэтому я обтирала его и пеленала, как поступила бы с любым новорожденным, а разговор у меня за спиной между врачом и родителями то затихал, то снова начинался, как машина, буксующая на снегу: «Почему? Как? Что, если вы..? Как долго..?» Вопросы, которые никто не хочет задавать и на которые никто не хочет отвечать.

Мать все еще рыдала, когда я положила ребеночка ей на грудь. Он бойко шевелил маленькими ручками. Она улыбнулась, глядя на него сквозь слезы.

— Иэн, — прошептала она. — Иэн Майкл Барнс.

На лице у нее было выражение, какое я видела, пожалуй, только на картинах в музеях: любовь и одновременно печаль, и обе настолько глубокие, что, смешиваясь, они рождали какое-то новое мощное чувство.

Я повернулась к отцу:

— Не хотите подержать сына?

Он выглядел так, будто его сейчас стошнит.

— Не могу, — пробормотал он и бросился вон из зала.

Я хотела последовать за ним, но меня перехватила практикантка.

— Простите, — извиняющимся, огорченным голосом произнесла она. — Просто… Это такое чудище.

— Это ребенок, — поправила я и прошла мимо нее.

Отца я настигла в комнате для родителей.

— Вы нужны жене и сыну.

— Это не мой сын, — сказал он. — Это… существо…

— Ему недолго жить в этом мире. Поэтому всю любовь, которая у вас запасена, стоило бы отдать ему прямо сейчас.

Я дождалась, пока он посмотрел мне в глаза, после чего развернулась и пошла обратно. Мне не нужно было оборачиваться, чтобы убедиться, что он идет за мной.

Когда мы вернулись в родильный зал, его жена все еще тетешкала младенца, ее губы прижимались к гладкой коже его лба. Я взяла крошечный сверточек у нее из рук и передала малыша ее мужу. Он сделал глубокий вдох и откинул пеленку с того места, где должно было находиться лицо ребенка.

Знаете, я думала о том, как поступила тогда. Правильно ли я сделала, что свела отца лицом к лицу с умирающим ребенком, имела ли я на это право как медсестра. Если бы тогда начальство спросило меня, я бы сказала, что меня учили помогать родителям в горе. Если бы этот человек не признался себе, что случилось что-то страшное, или, хуже того, если бы он всю оставшуюся жизнь делал вид, что ничего не случилось, у него внутри открылась бы дыра. Этот провал, сначала маленький, начал бы расти, становиться все больше и больше, пока в один прекрасный день, когда этого совсем не ждешь, он бы не осознал, что внутри осталась лишь сплошная пустота.

Отец заплакал, всхлипы сотрясали его тело, как ураган гнет дерево. Он опустился на кровать рядом с женой, и она положила одну руку на спину мужа, а другую — на головку ребенка.

Десять часов они по очереди держали сына. Эта мать… она даже пыталась дать мужу побаюкать его. А я глазела на них. Не потому, что это было неправильно или выглядело уродливо, а потому, что ничего более удивительного я в своей жизни не видела. Это было все равно что смотреть на солнце: стоило мне отвести взгляд, как я переставала видеть все остальное.

Улучив минуту, я привела в их палату ту глупую практикантку — якобы для того, чтобы взять анализы у матери, но на самом деле, чтобы она своими глазами увидела: для любви не важно, на кого ты смотришь; для любви важно, кто смотрит.

Ребенок умер мирно. Мы сняли для родителей отпечатки с его ладошки и ступни. Я слышала, что через два года эта женщина снова поступила к нам и родила здоровую девочку, хотя это случилось не в мое дежурство.

Все это описано для того, чтобы показать вам: каждый ребенок рождается прекрасным.

Уродливым его делает то, что мы на них проецируем.

Сразу после того, как я родила Эдисона, спустя семнадцать лет в этой самой больнице, меня не беспокоило здоровье мальчика или то, как мне выкручиваться одной без мужа, уехавшего за границу, или как изменится моя жизнь теперь, когда я стала матерью.

Меня беспокоили мои волосы.

Последнее, о чем вы думаете во время родов, это ваша внешность, но если вы похожи на меня, то это первое, что придет вам на ум, как только ребенок появится на свет. Пот, который заставлял волосы всех моих белых пациенток липнуть ко лбам, наоборот, заставил мои волосы свернуться и вздыбиться над головой. Мне приходилось начесывать волосы вокруг головы, как конус мороженого, и обвязывать платком на ночь, чтобы на следующий день они выглядели прямыми. Но разве могла белая медсестра, подарившая мне по поручению руководства больницы маленькую бесплатную бутылочку шампуня, знать о том, что шампунь этот сделает мои волосы еще более кучерявыми? Я была уверена, что когда мои коллеги с самыми благими намерениями придут знакомиться с Эдисоном, они впадут в ступор при виде того, что творится у меня на голове.

В конце концов я замотала голову полотенцем и сказала посетителям, что только что приняла душ.

Знакомые медсестры, работающие в хирургических отделениях, рассказывали мне о людях, которых, как только их выкатывали в послеоперационную палату, требовали надеть на них парик перед тем, как пускать родственников. И я не могу сосчитать, сколько раз бывало, что мои пациентки, после ночи стонов, криков и выдавливания из себя ребенка, наутро выталкивали из палаты своих мужей и просили меня помочь им надеть ночную рубашку или халат покрасивее.

Я понимаю потребность людей принимать определенный вид для окружающего мира. Именно поэтому я, придя в 6:40 утра к началу своей смены, даже не захожу в комнату персонала, где дежурная ночная сестра сообщает нам данные по палатам. Вместо этого я иду по коридору к пациентке, с которой была накануне вечером перед окончанием моей смены. Ее зовут Джесси. Это маленькое хрупкое создание вошло в родильное отделение скорее как первая леди на официальный прием, чем как женщина в период активных схваток: волосы идеально уложены, на лице идеальный макияж, даже одежда для беременных выглядела стильно и продуманно. Видеть это было очень странно, поскольку к сороковой неделе беременности большинство будущих мамочек, если бы можно было, с радостью носили бы на себе просторные балахоны размером с палатку. Я просмотрела ее записи — первобеременная, первородящая — и усмехнулась. Последнее, что я сказала Джесси, перед тем как передать ее коллеге и пойти домой, было: в следующий раз, когда я увижу ее, у нее уже будет ребенок. И, разумеется, так и вышло — у меня появилась новая пациентка. Пока я спала у себя дома, Джесси родила здоровую девочку весом семь фунтов шесть унций.

Я открываю дверь и нахожу Джесси дремлющей. Ребенок в пеленках лежит в колыбели рядом с кроватью; муж Джесси посапывает, развалившись в кресле. Как только я вхожу, Джесси вскидывается, и я тотчас прикладываю палец к губам: тихо!

Я достаю из сумочки зеркальце и красную помаду.

Частью процесса родов является разговор; это отвлечение, которое заставляет отступать боль, и клей, который скрепляет медсестру с пациенткой. В каких еще случаях медицинский работник по двенадцать часов в день консультирует одного человека? В итоге мы сходимся с этими женщинами быстро и очень близко. Я за считаные часы узнаю о них такие вещи, которые не всегда знают самые близкие друзья: что она познакомилась со своим партнером в баре, когда выпила лишнего; что ее отец не дожил до этого дня и не увидит внука; что она боится быть мамой, потому что в детстве ненавидела сидеть с детьми. Прошлой ночью, перед самым началом родов, когда Джесси, обессиленная и вся в слезах, рявкала на мужа, я предложила ему пойти в закусочную выпить чашечку кофе. Как только он ушел, в комнате стало легче дышать и Джесси повалилась на эти ужасные пластиковые подушки, которыми оснащено наше родильное отделение.

— Что, если этот ребенок все изменит? — всхлипывая, произнесла она и призналась, что никогда не выходила из дома без «сексуального лица», что даже муж никогда не видел ее без туши на ресницах. А сейчас он наблюдает, как ее тело выворачивается наизнанку. И как он теперь сможет смотреть на нее, как раньше?

— Послушайте, — сказала я ей, — я об этом позабочусь, все будет хорошо.

Надеюсь, то, что я сняла с ее спины эту соломинку, придало Джесси сил и помогло благополучно родить.

Забавно. Когда я говорю людям, что работаю медсестрой в родильном отделении уже больше двадцати лет, их больше впечатляет то, что мне приходилось помогать делать кесарево сечение; что я могу поставить капельницу, хоть разбуди меня посреди ночи; что я вижу малейшую разницу между нормальным сердцебиением зародыша и таким, которое требует вмешательства. Но для меня быть медсестрой родильного отделения означает понимать свою пациентку и ее потребности. Когда нужно сделать массаж. Когда нужно дать обезболивающее. Когда нужно подкрасить глазки.

Джесси смотрит на мужа, все еще спящего. Потом берет помаду у меня из руки.

— Спасибо, — шепчет она, и наши взгляды встречаются. Я поднимаю зеркало, и она заново открывает себя.

По четвергам я работаю с семи утра до семи вечера. У нас в Мерси-Вест-Хейвен днем в родильном отделении обычно дежурят две медсестры. Или три, если есть лишние руки. Проходя через отделение, я подсознательно отмечаю, сколько палат занято, сейчас их три; хорошее, медленное начало дня. Мэри, дежурная медсестра, уже сидит в комнате, где мы проводим утренние летучки, но Корин, второй медсестры моей смены, пока нет.

— Что будет на этот раз? — спрашивает Мэри, листая утреннюю газету.

— Колесо спустилось, — предполагаю я. Такая угадайка для нас — обычное дело: «Чем сегодня Корин объяснит опоздание?» Сегодня прекрасный октябрьский день, поэтому она не сможет сослаться на непогоду.

— Это было на прошлой неделе. Я ставлю на грипп.

— Кстати, — вставляю я, — как там Элла? — Восьмилетняя дочь Мэри подхватила вирусный грипп.

— Сегодня пошла в школу, слава Богу, — отвечает Мэри. — Теперь вот Дэйв заболел. Думаю, я на очереди. Наверное, и суток не продержусь. — Она отрывается от рубрики местных новостей. — Я опять видела здесь имя Эдисона, — говорит она.

Мой сын каждый семестр входит в список лучших учеников школы. Но, как я ему говорю, это не повод задирать нос.

— В этом городе немало умных детей, — замечаю я.

— И все равно, — говорит Мэри. — Для такого мальчика, как Эдисон, добиться подобных успехов… Тебе следует гордиться. Могу только надеяться, что Элла окажется такой же хорошей ученицей.

Такой мальчик, как Эдисон… Я понимаю, что Мэри имеет в виду, пусть даже она осмотрительно не произносит этого вслух. В средней школе учится не так много Черных детей, и, насколько мне известно, Эдисон — единственный из них, кто входит в список лучших. Комментарии, подобные этому, ранят, как порез краем бумаги, но я работаю с Мэри уже больше десяти лет, поэтому стараюсь не обращать внимания на неприятный осадок. Я знаю, что на самом деле она не имеет в виду ничего такого. В конце концов, она ведь подруга. В прошлом году на Пасху она со своей семьей ужинала у меня вместе с другими медсестрами, мы вместе ходим на коктейли и в кино, один раз даже устроили девичник в спа. И все же Мэри даже не догадывается о том, как часто мне приходится делать глубокий вдох, успокаивая себя, чтобы двигаться дальше как ни в чем не бывало. Белые люди не замечают половины обидных вещей, которые слетают с их уст, поэтому я стараюсь не сердиться.

— Ты бы лучше надеялась, чтобы твоя непоседа в первый же день не угодила в кабинет к школьной медсестре, — отвечаю я, и Мэри смеется.

— Ты права. Это важнее.

В комнату врывается Корин.

— Извините, я опоздала, — говорит она, и мы с Мэри обмениваемся взглядами.

Корин на пятнадцать лет моложе меня, и у нее вечно что-то происходит: то карбюратор полетит, то она ссорится со своим парнем, то какая-нибудь авария на 95N задерживает ее. Корин из тех людей, для которых жизнь — это промежутки между кризисами. Она снимает пальто и ухитряется опрокинуть цветок в горшке, умерший месяц назад, который никто не удосужился заменить.

— Черт… — бормочет она, ставя горшок и засыпая землю обратно. Потом вытирает ладони о халат и садится, сложив на груди руки. — Правда, извини, Мэри. Это дурацкое колесо, которое я заменила на прошлой неделе, опять начало спускать, и пришлось всю дорогу ехать на тридцати.

Мэри лезет в карман, достает доллар, кладет его на стол и щелчком отправляет ко мне. Я смеюсь.

— Итак, — говорит Мэри, — отчет за ночь. В палате 2 двойня. Джессика Майерс, первобеременная первородящая, сорок недель и два дня. Вагинальные роды, сегодня в три часа утра, прошли без осложнений, болеутоляющее не понадобилось. Девочка хорошо кормит грудью. Уже мочилась, но еще не опорожнялась.

— Я возьму ее.

Мы с Корин произносим это одновременно: каждой хочется взять пациентку, которая уже родила, с такой проще.

— Я вела ее до этого, — напоминаю я.

— Хорошо, — соглашается Мэри. — Рут, она твоя. — Она поправляет очки. — Палата 3, Теа Маквоун, первобеременная, сорок одна неделя и три дня, активные схватки, раскрытие четыре сантиметра, мембраны целы. Частота сердцебиения плода на мониторе выглядит хорошо, ребенок активен. Ей назначили эпидуральную анестезию, сейчас готовят внутривенное.

— Назначение анестезии зафиксировано? — спрашивает Корин.

— Да.

— Я беру ее.

Мы стараемся брать по одной пациентке на стадии активных схваток, и это означает, что третья пациентка — последняя на сегодняшнее утро — будет моей.

— Палата 5 восстанавливается. Бриттани Бауэр, первобеременная, первородящая, тридцать девять недель и один день, провели эпидуральную анестезию, вагинальные роды в пять тридцать утра. Ребенок — мальчик, они хотят делать обрезание. У мамы СДБ первого типа, у ребенка круглосуточно берут кровь на сахар каждые три часа. Мама очень хочет кормить грудью. Она до сих пор держит его на себе.

Восстановление — занятие не из легких, требующее непосредственного тесного общения между медсестрой и пациенткой. Да, роды закончены, но нужно еще навести порядок, оценить физическое состояние новорожденного, да и бумажной работы хоть отбавляй.

— Поняла, — говорю я и встаю из-за стола, чтобы найти Люсиль, ночную медсестру, которая была с Бриттани во время родов.

Она сама находит меня в комнате для отдыха персонала, где я мою руки.

— Это тебе, — говорит она, протягивая мне карточку Бриттани Бауэр. — Двадцать шесть лет, первобеременная, первородящая, родила вагинально сегодня утром в пять тридцать, промежность не пострадала. Группа крови нулевая положительная, от краснухи иммунитет, анализы на гепатит B и ВИЧ отрицательные, на стрептококк группы Б — отрицательный. Гестационный диабетик, соблюдение диеты, в остальном без осложнений. У нее до сих пор в левом предплечье стоит внутривенное. Я отключила эпидуральное, но она еще не вставала с постели, так что спроси, не нужно ли ей встать в туалет. Кровотечение у нее было в норме, дно матки твердое, на уровне пупка.

Я открыла карту и просмотрела записи, запоминая подробности.

— Дэвис, — прочитала я. — Это ребенок?

— Да. Основные показатели в норме, но часовой сахар в крови был 40, так что возни с ним много. Он немного наделал сверху и снизу, и вообще он слюнявый и сонливый, ел мало.

— Витамин К ему вкололи? Антибиотиком глаза закапали?

— Да, и он пописал, но не какал. Я еще не купала его и не осматривала.

— Ничего, — говорю я. — Это все?

— Его отца зовут Терк, — колеблясь, отвечает Люсиль. — С ним что-то… не так.

— Очередной Гадский Папа? — спрашиваю я.

В прошлом году у нас был один папаша, который флиртовал со студенткой-практиканткой, пока его жена рожала. Когда у нее дошло до кесарева, он, вместо того чтобы стоять за простыней рядом с головой жены, расхаживал по операционной и нашептывал практикантке: «Здесь так жарко или дело в вас?»

— Дело не в этом, — говорит Люсиль. — Он не отходит от жены. Просто он… какой-то скользкий. Не могу точно сформулировать.

Я всегда думала, что, не будь я медсестрой в родильном отделении, из меня вышел бы отличный псевдомедиум. Мы настолько умеем разбираться в пациентках, что понимаем их желания раньше, чем они сами их осознают. А еще мы очень чутко улавливаем странные вибрации. Правда, в прошлом месяце мой внутренний радар отключился, когда одна умственно отсталая пришла к нам с пожилой женщиной из Украины, с которой подружилась в продуктовом магазине, где она работала. В динамике их отношений было что-то странное, и я, положившись на интуицию, вызвала полицию. Оказалось, что эта украинка отсидела срок в Кентукки за похищение ребенка у женщины с синдромом Дауна.

Так что, подходя к палате Бриттани Бауэр, я не волнуюсь. Я думаю: «Ничего, справлюсь».

Я тихонько стучу и отворяю дверь.

— Меня зовут Рут, — говорю я. — Сегодня я буду вашей медсестрой. — Я подхожу к Бриттани и улыбаюсь, видя ребенка у нее на руках. — Какой милый! Как его зовут? — спрашиваю я, хотя уже и так знаю. Это способ начать разговор, наладить связь с пациенткой.

Бриттани не отвечает. Она смотрит на мужа. Здоровяк сидит на краешке стула. У него короткая армейская стрижка, и он постукивает каблуком ботинка об пол, как будто не может сидеть спокойно. Я поняла, что в нем насторожило Люсиль. Терк Бауэр напоминает оборванный ветром кабель линии электропередачи, который лежит поперек дороги и ждет, когда что-нибудь его заденет, чтобы начать искриться.

Неважно, скромны вы или застенчивы, никто, только что родивший ребенка, не будет долго молчать. Их тянет поделиться этим судьбоносным событием с окружающими. Им хочется вновь пережить роды, вспомнить миг появления на свет своего ребенка, его красоту. Но Бриттани… Она как будто ждет его разрешения, чтобы заговорить. Домашнее насилие? Хм, интересно…

— Дэвис, — сдавленным голосом произносит она. — Его зовут Дэвис.

— Привет, Дэвис! — воркую я, приближаясь к кровати. — Вы позволите мне послушать его сердце и легкие, а еще измерить температуру?

Ее руки крепче сжимаются на новорожденном, притягивают его поближе.

— Я могу сделать это прямо здесь, — говорю я. — Не беспокойтесь.

К новоиспеченным родителям нужен подход особый, тем более к тем, кому уже сказали, что у их ребенка слишком низкий уровень сахара в крови. Так что я сую термометр под мышку Дэвиса и начинаю обычный осмотр. Я смотрю на завитушки его волос — белое пятно может означать потерю слуха, разноцветные волосы могут свидетельствовать об осложнениях с обменом веществ. Я прижимаю стетоскоп к спинке ребенка и слушаю легкие. Я скольжу рукой между ним и матерью, слушая его сердце.

Шум.

Настолько слабый, что поначалу я думаю, что мне послышалось.

Я слушаю снова, пытаясь удостовериться, что это была случайность, но этот тихий шелест все так же вторит каждому удару сердца.

Терк встает и возвышается надо мной, его руки сложены на груди.

Волнение сказывается на отцах не так, как на матерях. Иногда они становятся агрессивными. Как будто злобой можно прогнать неприятности.

— Я слышу очень легкий шум, — осторожно сообщаю я. — Но это еще ни о чем не говорит. На таком раннем этапе некоторые части сердца еще только развиваются. Даже если это на самом деле шум, он может исчезнуть за нескольких дней. И все же мне придется сообщить об этом педиатру, пусть он послушает. — Я говорю это, стараясь выглядеть как можно более спокойной, и еще раз измеряю сахар в крови. Это «Акку-Чек», поэтому результат я получаю сразу, и на этот раз у него пятьдесят два. — А вот и хорошая новость, — говорю я, стараясь дать Бауэрам хоть что-то положительное. — Сахар у него стал намного лучше. — Я подхожу к раковине, открываю теплую воду, наполняю пластиковую чашу и ставлю ее на грелку. — Дэвис явно поправляется и, наверное, очень скоро начнет есть. Давайте я его помою и немного согрею, а потом можете снова попробовать его покормить.

Я наклоняюсь и беру младенца. Повернувшись спиной к родителям, я кладу Дэвиса на грелку и начинаю осмотр. Бриттани и Терк яростно шепчутся, пока я ощупываю роднички на головке ребенка, проверяя, не перекрывают ли друг друга кости черепа на шовных линиях. Родители беспокоятся, и это нормально. Многие пациентки не любят, когда медсестры высказывают свое мнение по любым медицинским вопросам, — чтобы во что-то поверить, им нужно услышать это от врача, хотя именно медсестры зачастую первыми замечают отклонения или симптомы. Их педиатр — Аткинс. Я обращусь к ней после того, как закончу осмотр, и попрошу послушать сердце ребенка.

Но сейчас все мое внимание занимает Дэвис. Я ищу кровоподтеки на лице, гематомы или патологии формирования черепа. Я проверяю ладонные складки на его маленьких ручках и расположение ушей по отношению к глазам. Я измеряю окружность его головы и длину извивающегося тельца. Я ищу расщелины во рту и ушах. Я прощупываю ключицы и засовываю ему в ротик свой мизинец, чтобы проверить сосательный рефлекс. Я наблюдаю за поднятием и опаданием крошечных мехов его груди, чтобы убедиться, что у него не затруднено дыхание. Нажимаю на животик, проверяя, мягок ли он, осматриваю пальцы рук и ног, ищу высыпания, повреждения или родинки. Убеждаюсь, что яички опустились, и проверяю на гипоспадию — уретра не смещена. После этого я аккуратно переворачиваю его и внимательно осматриваю основание позвоночника на наличие ямочек, пучков волос или любых других признаков дефектов нервной трубки.

Я замечаю, что шепот у меня за спиной прекратился. Но вместо того, чтобы почувствовать себя спокойнее, я начинаю ощущать в воздухе угрозу. «Чем это я им не угодила? Что я делаю не так?»

К тому времени, когда я переворачиваю Дэвиса обратно, его глаза начинают слипаться. Младенцев обычно клонит в сон спустя пару часов после родов, и это одна из причин искупать его сейчас — он взбодрится, и можно будет снова попытаться его покормить. На грелке лежит стопка салфеток; умелыми, уверенными движениями я окунаю одну из них в теплую воду и начинаю вытирать ребенка по направлению от головы к ногам. Потом я надеваю на него подгузник, быстро заворачиваю в одеяло, как буррито, и ополаскиваю его волосы над раковиной с детским шампунем «Джонсонс». Последнее, что я делаю, — это надеваю на него идентификационную ленточку, соответствующую ленточкам его родителей, и закрепляю крошечный электронный браслет безопасности на его лодыжке, который подаст сигнал тревоги, если ребенок окажется слишком близко к любому из выходов.

Я чувствую, как глаза родителей обжигают мне спину. Я поворачиваюсь с улыбкой на лице.

— Ну вот, — говорю я, отдавая малыша Бриттани, — чистенький. Теперь давайте посмотрим, удастся ли его покормить.

Я наклоняюсь, чтобы помочь правильно расположить ребенка, но Бриттани вздрагивает.

— Отойдите от нее, — говорит Терк Бауэр. — Я хочу поговорить с вашим начальником.

Это первые слова, которые он произносит в мой адрес за двадцать минут, что я нахожусь в этой палате с ним и его семьей, и в них сквозит недовольство. Я почти уверена, что он хочет встретиться с Мэри не для того, чтобы сообщить, как блестяще я справилась со своей работой. Но я сдержанно киваю и выхожу из комнаты, вспоминая каждое свое слово и каждый жест с той минуты, как я представилась Бриттани Бауэр. Я подхожу к стойке медсестринского поста и нахожу Мэри заполняющей расписание.

— У нас проблема в пятой, — говорю я, стараясь не дрогнуть голосом. — Отец хочет встретиться с тобой.

— Что случилось? — спрашивает Мэри.

— Совершенно ничего, — отвечаю я. И я знаю, что это правда. Я хорошая медсестра. Иногда великолепная. Я позаботилась об этом младенце так же, как позаботилась бы о любом новорожденном в этом отделении. — Я сказала им, что услышала что-то похожее на шум и что свяжусь с педиатром. Потом я искупала ребенка и осмотрела.

Должно быть, я удачно скрываю свои чувства, потому что Мэри смотрит на меня с сочувствием.

— Может быть, они волнуются относительно сердца ребенка, — предполагает она.

Мы заходим в палату 5, сначала она и сразу за ней я, поэтому я прекрасно вижу облегчение, проступившее на лицах родителей при виде Мэри.

— Вы хотели поговорить со мной, мистер Бауэр? — спрашивает она.

— Эта медсестра… — говорит Терк. — Я не хочу, чтобы она прикасалась к моему сыну.

Я чувствую, как жар расползается от воротника халата вверх, до корней волос на голове. Никто не любит, когда его отчитывают перед начальством.

Мэри подбирается, ее спина напряжена.

— Могу вас заверить, Рут — одна из лучших наших медсестер, мистер Бауэр. Если у вас есть какие-то претензии…

— Я не хочу, чтобы она или кто-нибудь такой же, как она, прикасался к моему сыну, — прерывает ее отец и скрещивает руки на груди. Пока меня не было, он закатил рукава. На его руке от запястья до локтя тянется вытатуированный флаг Конфедерации.

Мэри молчит.

Какое-то мгновение я честно ничего не понимаю. А потом меня словно бьют кулаком в лицо: их не устраивает не то, что я сделала.

Их не устраиваю я.

Терк

Первый ниггер, которого я встретил в своей жизни, убил моего старшего брата. Я сидел между родителями в зале суда штата Вермонт, жесткий воротник рубашки душил меня, а люди в костюмах спорили и указывали на схему движения и следов торможения. Мне было одиннадцать лет, а Таннеру шестнадцать. Он получил права всего за два месяца до этого. Мать, чтобы отпраздновать, испекла ему торт, на котором сделала дорогу из фруктовых пастилок, а на дорогу поставила одну из моих старых моделей автомобилей. Его убийца был из Массачусетса, и он был старше моего отца. Его кожа была темнее, чем древесина свидетельской трибуны, а зубы на этом фоне казались белыми до голубизны. Я не мог оторвать от него глаза.

Присяжные не смогли вынести вердикт — «не пришли к единому мнению», как они это назвали, — и тот человек был освобожден. Моя мать чуть с ума не сошла: кричала, бормотала что-то о своем мальчике и справедливости. Убийца пожал руки своему адвокату, потом повернулся и подошел к нам, так что нас разделяли только перила.

— Миссис Бауэр, — сказал он, — я очень сочувствую вашей потере.

Как будто он не имел к этому никакого отношения.

Моя мать перестала рыдать, поджала губы и плюнула.

Мы с Брит ждали этой минуты целую вечность.

Я веду машину, положив одну руку на руль пикапа, а другую на сиденье между нами; она стискивает ее при каждой схватке. Я вижу, что это чертовски больно, но Брит только щурится и сжимает зубы. И неудивительно… То есть я, конечно, видел, как она вышибла зубы какому-то мексикашке на стоянке у «Стоп энд Шоп», когда тот не удержал тележку с покупками и задел ее машину, — но еще никогда она не казалась мне такой красивой, как сейчас. Сильная и молчаливая.

Я украдкой бросаю взгляд на ее профиль, когда мы останавливаемся на красный свет. Мы женаты уже два года, но я до сих пор не могу поверить, что Брит моя. Во-первых, она самая симпатичная девушка, которую я когда-либо видел, а во-вторых, в Движении она на короткой ноге с верховными. Ее темные волосы змеятся кудрявой веревкой по спине, щеки горят. Она пыхтит, делает короткие вдохи, как будто бежит марафон. Вдруг она поворачивается — глаза у нее светлые и синие, как сердце пламени.

— Никто не говорил, что будет так трудно, — задыхаясь, произносит она.

Я сжимаю ее руку, а это не так-то просто, потому что она сама уже до боли сжимает мою.

— Этот воин, — говорю я ей, — будет таким же сильным, как его мама.

Годами меня учили, что Бог нуждается в воинах. Что мы — ангелы этой расовой войны и без нас мир снова превратится в Содом и Гоморру. Фрэнсис — легендарный отец Брит — проповедовал новобранцам о необходимости роста наших рядов, чтобы мы смогли дать отпор. Но теперь, когда Брит и я находимся здесь и собираемся привести в этот мир ребенка, торжество и страх наполняют меня в равной степени. Потому что, как я ни старался, этот мир остается выгребной ямой. Сейчас, в эту секунду, мой ребенок совершенен. Но, едва родившись, он неминуемо будет испорчен.

— Терк! — кричит Бриттани.

Чуть не пропустив въезд в больницу, я резко выворачиваю руль влево.

— А если, например, Тор? — спрашиваю я, переводя разговор на имя для ребенка — мне очень хочется отвлечь Брит от боли.

У одного парня, которого я знаю по «Твиттеру», недавно родился ребенок, и он назвал его Локи. Некоторые из старых команд серьезно занимались скандинавской мифологией, и хотя они уже распались на мелкие ячейки, от старых привычек не так-то просто избавиться.

— Может, Бэтмен или Зеленый Фонарь? — бросает Бриттани. — Я не буду называть своего ребенка именем персонажа комиксов. — Она морщится от очередной схватки. — А если это девочка?

— Чудо-женщина, — предлагаю я. — В честь ее матери.

После того как умер мой брат, все развалилось. Как будто тот суд сорвал внешний слой кожи и то, что осталось от моей семьи, превратилось в кровь и кишки, которые больше ничто не удерживало вместе. Отец ушел от нас и стал жить в кондоминиуме, где все было зеленым: стены, ковер, туалет, плита, — и каждый раз, когда я наведывался к нему, меня начинало тошнить. Мать начала пить: сначала бокал вина за обедом, потом всю бутылку. Она потеряла работу в начальной школе, где работала помощником воспитателя, когда вырубилась на детской площадке и ее подопечная — девочка с синдромом Дауна — свалилась с горки и сломала запястье. Через неделю мы погрузили все, что у нас было, в грузовик и переехали к дедушке.

Мой дед — ветеран, для которого война до сих пор не закончилась. Я его плохо знал, потому что ему всегда не нравился мой отец, но теперь, когда это препятствие было устранено, он взялся воспитывать меня так, как, по его мнению, меня следовало воспитывать с самого начала. Родители, говорил он, были слишком мягкими со мной, и я стал неженкой. Он собирался закалить мой характер. На выходных он будил меня ни свет ни заря и тащил в лес заниматься, как он это называл, «начальной подготовкой». Я научился различать ядовитые ягоды и съедобные. Я мог по помету определять и выслеживать животных. Я умел рассчитывать время по положению солнца. Это обучение чем-то напоминало бойскаутов, с той лишь разницей, что уроки моего деда перемежались рассказами о косоглазых, с которыми он воевал во Вьетнаме, о джунглях, которые проглотят тебя, если ты им позволишь, и о запахе сжигаемого заживо человека.

Однажды он решил повести меня в поход. То, что за окном было всего шесть градусов и днем обещали снег, его ничуть не смущало. Мы поехали на край Северо-Восточного королевства, к канадской границе. По дороге я пошел в туалет, а когда вернулся, мой дед исчез.

Его грузовик, припаркованный у заправки, тоже пропал. На то, что он вообще здесь был, указывали только следы шин на снегу. Он уехал с моим рюкзаком, спальным мешком и палаткой. Я вернулся на заправку и спросил продавщицу, не знает ли она, что случилось с мужчиной в синем грузовике, но она только покачала головой. «Comment?»[1] — сказала она, делая вид, что не говорит по-английски, хотя фактически находилась еще в Вермонте.

Я был в куртке, но без шапки и перчаток — они остались в грузовике. В кармане у меня нашлось шестьдесят семь центов. Я дождался, пока вошел новый клиент, и, пока кассир был занят, стянул пару перчаток, оранжевую охотничью шапку и бутылку содовой.

У меня ушло пять часов на то, чтобы разыскать деда, для чего пришлось ломать мозги, вспоминая, что он рассказывал об определении направления по утрам, когда я еще не до конца проснулся, и бродить по трассе, разыскивая различные знаки типа обертки от его любимого жевательного табака и моей перчатки. К тому времени, когда я нашел грузовик на обочине дороги и смог пойти по дедовским следам на снегу в лес, я уже не дрожал от холода. Я превратился в печь. Гнев, оказывается, является возобновляемым источником топлива.

Дед сидел, склонившись над костром, когда я вышел на поляну. Не говоря ни слова, я подошел и толкнул его так, что он чуть не упал на раскаленные угли.

— Ты сукин сын! — закричал я. — Ты не должен вот так бросать меня!

— Почему нет? Если я не сделаю из тебя мужчину, то кто, черт возьми, сделает? — ответил он.

Хотя дед и был в два раза больше меня, я схватил его за воротник куртки и заставил встать. А потом замахнулся и попытался ударить, но он перехватил мою руку.

— Хочешь драться? — спросил, отступая и начиная обходить меня по кругу.

Отец учил меня, как правильно бить. Большой палец должен находиться на внешней стороне кулака, а в самом конце броска нужно повернуть запястье. Но все это была только теория — я еще ни разу в жизни никого не ударил.

Так вот, я отвел кулак и выбросил его, словно стрелу, но дед скрутил мою руку за спину. Его дыхание обдало мое ухо жаром.

— Это хлюпик папаша тебя научил? — Я попытался освободиться, но он держал меня, словно в тисках. — Ты хочешь уметь драться? Или хочешь уметь побеждать?

— Я… хочу… побеждать, — сквозь стиснутые зубы выдавил я.

Постепенно он ослабил хватку, но продолжал сжимать мое левое плечо.

— Ты небольшого роста и не должен стараться казаться выше. Так ты заставишь меня потерять бдительность, и я буду ожидать удара снизу вверх. Если я наклонюсь, мой кулак ударит тебя в лицо, и это означает, что я буду стоять ровно и оставлю себя полностью открытым. Последнее, чего я буду от тебя ожидать, это удара с плеча. Вот так.

Он поднял правый кулак, махнул им по дуге от плеча и остановился в каком-то дюйме от моей скулы. Затем он отпустил меня и сделал шаг назад.

— Продолжай.

Я уставился на него.

Так вот каково это — бить кого-то: ты чувствуешь себя словно резиновая лента, натянутая так сильно, что начинаешь дрожать. А потом, когда выбрасываешь руку, когда отпускаешь эту резинку, получается мощный, хлесткий удар. Ты весь горишь, хотя даже не подозревал, что можешь загореться.

Кровь брызнула из носа деда на снег, залила его улыбку.

— Мой мальчик… — сказал он.

Каждый раз, когда Брит встает, схватки становятся такими сильными, что медсестра — рыжая девушка по имени Люсиль — велит ей лечь. Но когда она ложится, схватки прекращаются и Люсиль советует ей походить. Это порочный круг, и так продолжается уже семь часов. Я начинаю задумываться: может, мой ребенок будет уже подростком, когда наконец решит прийти в этот мир?

Брит я, конечно, этого не говорю.

Я держал ее, пока анестезиолог делал эпидуральную анестезию, о которой Брит попросила, чем несказанно меня удивила, ведь мы планировали естественные роды, без всяких препаратов. Такие, как мы, белые американцы, избегают подобных препаратов; большинство людей в Движении презирают наркоманов. Пока доктор ощупывал ее позвоночник, я наклонился над кроватью и прошептал: «По-моему, это плохая идея». — «Когда сам будешь рожать, — ответила Брит, — тогда и станешь решать».

И, надо признать, чем бы они ни накачали ее вены, это действительно помогло. Она привязана к кровати, но больше не корчится от боли. Она сказала, что ничего не чувствует под пупком. Что если бы не была замужем за мной, то сделала бы предложение анестезиологу.

Входит Люсиль и проверяет распечатку из прикрепленного к Брит прибора, который измеряет сердцебиение ребенка.

— Дела идут отлично, — говорит Люсиль, хотя могу поспорить, что она говорит это всем пациенткам.

Я мысленно отвлекаюсь, когда она разговаривает с Брит, — не потому, что мне все равно, просто есть разные механические штуки, о которых лучше не задумываться, если хочешь когда-нибудь снова увидеть в своей жене сексуальную женщину, — а потом я слышу, как Люсиль говорит Брит, что пришло время тужиться.

Глаза Брит устремляются на меня.

— Милый… — говорит она, но следующее слово застревает у нее в горле, и она не может произнести то, что хочет.

Я понимаю, что она боится. Эта бесстрашная женщина на самом деле боится того, что будет дальше. Я сплетаю свои пальцы с ее.

— Я с тобой, — говорю я, хотя сам напуган не меньше.

Что, если это все изменит между мной и Брит?

Что, если этот ребенок появится, а я ничего не буду к нему чувствовать?

Что, если я окажусь паршивым образцом для подражания? Никудышным отцом?

— В следующий раз, когда почувствуете схватку, — говорит Люсиль, — тужьтесь. — Она смотрит на меня. — Папа, встаньте за ней и, когда начнется схватка, помогите сесть, чтобы она могла тужиться.

Я благодарен ей за подсказку. Это я могу сделать. Когда лицо Брит наливается краской, когда ее тело изгибается дугой, я беру ее за плечи. Она издает низкий, гортанный звук, словно какое-то расстающееся с жизнью животное.

— Делаем глубокий вдох, — подсказывает Люсиль. — Вы сейчас в стадии самых активных схваток… Теперь прижмите подбородок и жмите прямо в живот…

Потом, выдохнув, Брит обмякает и дергает плечами, сбрасывая мои руки, как будто ей противно мое прикосновение.

— Не трогай меня, — говорит она.

Люсиль жестом показывает мне приблизиться.

— Она не серьезно.

— Куда серьезнее, — бросает Брит, чувствуя начало новой схватки.

Люсиль поднимает на меня глаза.

— Встаньте здесь, — велит она. — Я буду держать левую ногу Брит, а вы держите правую…

Это марафон, а не спринт. Спустя час волосы Брит липнут ко лбу, коса запуталась. Ее ногти прорезали маленькие полумесяцы на внешней стороне моей руки, и она уже даже перестала говорить осмысленно. Не знаю, сколько еще каждый из нас сможет это выдерживать. Но вот во время затяжной схватки плечи Люсиль расправляются, а выражение лица меняется.

— Потерпите минутку, — говорит она и вызывает врача. — Теперь сделайте несколько медленных вдохов, Брит… и приготовьтесь стать мамой.

Всего через пару минут врач врывается в родильный зал, на ходу натягивая латексные перчатки, ведь пытаться заставить Брит потерпеть — это все равно что попробовать остановить прилив одним мешком песка.

— Здравствуйте, миссис Бауэр, — говорит доктор. — Давайте рожать ребенка.

Он садится на табурет, когда тело Брит снова напрягается. Я зажимаю ее колено, чтобы ей было во что упираться, и, глядя вниз, вижу, как лоб нашего ребенка поднимается, словно луна, над долиной ее ног.

Он голубой. Там, где мгновение назад не было ничего, появилась совершенно круглая голова размером с мяч для софтбола, и она голубая.

Я в панике смотрю на Брит, но ее глаза зажмурены от напряжения. Злость, которая до сих пор кипела у меня в крови, начинает яростно бурлить. «Они хотят, чтобы мы сами все сделали. Они лгут. Эти проклятые…»

И тут раздается крик ребенка. В потоке крови и жидкости он выскальзывает в этот мир, вопя, молотя воздух крошечными кулачками и розовея. Они кладут моего ребенка — моего сына! — на грудь Брит и обтирают. Она плачет, я тоже. Взгляд Брит прикован к ребенку.

— Посмотри, что мы создали, Терк.

— Он совершенный, — шепчу я, прижимаясь к ней лицом. — Ты совершенна.

Брит прикладывает ладонь к голове нашего новорожденного, словно мы — электрическая цепь, которая теперь замкнулась. Как будто мы можем напитать энергией весь мир.

Когда мне было пятнадцать лет, дед рухнул в душе как подкошенный и умер от сердечного приступа. Узнав об этом, я повел себя так, как в те дни вел себя всегда, — пустился во все тяжкие. Никто не знал, что со мной делать: ни мама, которая поблекла так, что иногда сливалась со стенами и я, проходя мимо, даже не замечал, что она в комнате; ни отец, который теперь жил в Браттлборо и продавал автомобили в дилерском салоне «Хонда».

Я познакомился с Рэйном Теско, когда месяц жил летом с отцом после первого года в старшей школе. Друг моего отца Грег держал альтернативную кофейню (Что это вообще значит? Они там вместо кофе чай подавали, что ли?) и предложил мне подработку. Фактически я был еще слишком молод, чтобы работать, поэтому Грег платил мне в конверте за то, что я убирал на складе и выполнял разные мелкие поручения. Рэйн был бариста с татуировками на все предплечье, который каждый перерыв выходил во двор и курил одну сигарету за другой. У него был шестифунтовый чихуахуа по кличке Мясо, и его он тоже научил пыхтеть сигаретой.

Рэйн был первым человеком, который действительно меня зацепил. Когда я только встретил его во дворе — я тогда пошел выносить мусор в контейнер, — он предложил мне закурить, хотя я был еще совсем ребенком. Я сделал вид, что для меня это плевое дело, а когда зашелся кашлем, он не стал надо мной смеяться.

— Фиговая у тебя жизнь, чувак, — сказал он, и я кивнул. — С таким отцом. — Он сморщил физиономию и очень похоже изобразил, как мой отец заказывает средний соевый латте, обезжиренный, без пенки, с половиной дозы кофеина.

Каждый раз, когда я приезжал к отцу, Рэйн находил время повидаться со мной. Когда я рассказывал, как меня несправедливо оставили после уроков за то, что я навалял парню, который назвал мою маму пьяницей, он говорил, что проблема не во мне, а в учителях, которые не понимают, какой во мне заложен потенциал и насколько я умен. Он давал мне читать книги, например «Дневники Тернера», чтобы показать, что я не единственный, кто чувствует, что существует некий заговор людей, желающих не позволить тебе достичь каких-то высот в жизни. Он давал мне компакт-диски групп из движения «Власть белых», музыка которых звучала как работающий отбойный молоток. Мы ездили в его машине, и он рассказывал мне о том, что у всех руководителей крупных информационных сетей еврейские фамилии типа Мунвес или Цукер и что они специально пичкают нас такими новостями, которые заставляют верить в то, во что они хотят, чтобы мы верили. Он говорил вещи, о которых люди думают, но боятся заявлять во всеуслышание.

Если кому-то и казалось странным, что двадцатилетний мужчина болтается с пятнадцатилетним оболтусом, никто об этом не говорил. Мои родители, похоже, вздохнули облегченно, когда я стал проводить время с Рэйном. Я никого сильно не избивал, не прогуливал школу и не ввязывался в истории. Поэтому, когда он предложил поехать на фестиваль с какими-то его друзьями, я сразу же ухватился за эту возможность.

— Там будут типа группы? — спросил я, полагая, что речь идет об одной из музыкальных тусовок, которые постоянно собираются в июле на просторах Вермонта.

— Да, но это больше похоже на летний лагерь, — объяснил Рэйн. — Я сказал, что ты будешь. Они офигеют от радости.

Никто до этого не офигевал от радости при встрече со мной, и меня распирало от удовольствия. В субботу я собрал рюкзак и спальный мешок, а потом сидел на пассажирском месте с Мясом на коленях, пока Рэйн собирал троих друзей. Они все знали мое имя — похоже, Рэйн действительно говорил с ними обо мне. И все были в черных футболках с надписью САЭС на груди.

— Что это означает? — спросил я.

— Североамериканский эскадрон смерти, — ответил Рэйн. — Это наша тема.

Мне ужасно захотелось такую футболку.

— А как типа стать участником? — спросил я, делая вид, что меня это не особо интересует.

Один из парней заржал.

— По приглашению, — сказал он.

Тогда я решил, что сделаю все возможное, чтобы заполучить приглашение.

Мы ехали около часа, потом Рэйн съехал с дороги, повернув налево у самодельного знака на торчащей из земли палке, на котором было написано две буквы: ИЕ. Дальше такие знаки стали встречаться чаще, и мы, ориентируясь по ним, проехали по кукурузному полю, мимо покосившихся сараев и даже через пастбище со стадом коров. Когда мы поднялись на вершину холма, я увидел около сотни машин, припаркованных на грязном поле с другой его стороны.

Происходящее смахивало на карнавал. Там была сцена, и на ней какая-то группа играла так громко, что сердце у меня в груди заухало в такт музыке. Вокруг сцены толклись семьи, они ели корн-доги и жареное тесто, а отцы носили на плечах совсем маленьких детишек в футболках с надписью «Я — БЕЛЫЙ РЕБЕНОК, РАДИ КОТОРОГО ТЫ СПАСАЕШЬ НАЦИЮ!». Мясо, бросившийся выискивать на земле оброненные кусочки попкорна, запутался поводком вокруг моих ног. Какой-то парень хлопнул Рэйна по плечу и обнял, как друга, с которым давно не виделся, а я отправился к расположенному неподалеку тиру.

Жирный мужчина с бровями, напоминающими гусениц, улыбнулся мне:

— Хочешь попробовать, парниша?

Там уже был один чувак, примерно моего возраста, стрелявший по мишени, прикрепленной к поленнице. Он отдал полуавтоматический браунинг толстяку и пошел за мишенью. Когда он ее принес, я увидел, что на ней изображен профиль человека с карикатурно огромным крючковатым носом.

— Похоже, ты таки замочил этого еврея, Гюнтер, — сказал мужчина, ухмыляясь. А потом взял Мясо на руки и указал на стол. — Я подержу собачонку, а ты выбирай.

Там лежали пачки мишеней, в основном с еврейскими профилями, но были и черные, с гигантскими губами и покатыми лбами. Был там Мартин Лютер Кинг-младший с надписью сверху: «Моя мечта сбылась».

На мгновение мне стало тошно. Эти картинки напоминали политические карикатуры, которые мы изучали на уроках истории, грубые, вульгарные преувеличения, которые приводили к мировым войнам. Я подумал: интересно, какие компании выпускают такие мишени, ведь наверняка в «Волмарте» в отделе для охотников такие не продают? Я словно столкнулся с тайным обществом, о существовании которого никогда не слышал, и мне шепнули пароль для вступления.

Я взял мишень с нарисованной густой африканской шевелюрой, выбивающейся из-под кругов. Человек прикрепил ее к веревке.

— Не знаю даже, можно ли назвать это силуэтом, — сказал он со смешком. Поставив Мясо на стол обнюхивать остальные мишени, он перетащил выбранную мной к поленнице. — Умеешь с оружием обращаться? — спросил он.

Мне приходилось стрелять из пистолета деда, но я никогда прежде не держал в руках ничего подобного. Выслушав инструкцию, я надел наушники и защитные очки, упер приклад в плечо, прищурился и нажал на спусковой крючок. Последовало несколько выстрелов, похожих на приступ кашля. Звук привлек внимание Рэйна, и он, впечатленный, похлопал, когда мишень притащили обратно с тремя дырками во лбу.

— Вы только посмотрите, — одобрительно произнес он. — Да у тебя дар от Бога!

Рэйн сложил мишень и засунул в задний карман, чтобы показать друзьям, какой я хороший стрелок. Я снова взялся за поводок Мясо, и мы вышли на поле. На сцене уже стоял какой-то человек. Весь вид его дышал таким величием, а голос так приковывал к себе, что мне захотелось рассмотреть его получше.

— Я хочу рассказать вам одну небольшую историю, — сказал мужчина. — В Нью-Йорке жил ниггер. Бездомный конечно же. Он шел через Центральный парк, и несколько человек услышали, как он хвалится, что может одной левой побить любого Белого человека. Но эти люди… Они не понимают, что мы ведем войну. Что мы защищаем свою расу. Поэтому они не стали ничего предпринимать. Они посчитали эти угрозы пустой болтовней сумасшедшего. И что же случилось? Этот зверь полевой подошел к Белому англосаксу — человеку, возможно, как вы или я, человеку, который ничего не делал, а просто жил жизнью, предназначенной ему Богом, к человеку, который ухаживал за своей девяностолетней матерью. Этот зверь полевой ударил этого человека. Он упал, ударился головой о камень и умер. Белый человек, который просто прогуливался по парку, получил смертельную травму. Но я спрашиваю вас: что случилось с ниггером? Что ж, мои братья и сестры… ровным счетом ничего.

Я думал об убийце моего брата, который вышел из зала суда невиновным человеком. Глядя на согласно кивающих и хлопающих людей вокруг, я подумал: «Я не одинок».

— Кто это? — спросил я.

— Фрэнсис Митчем, — шепнул Рэйн. — Он из старой гвардии. Ну, вроде как легенда. — Он произнес имя оратора так, как религиозный человек говорит о Боге, — полушепотом, с молитвенной интонацией. — Видишь паутину у него на локте? Такую тату нельзя получить, пока кого-нибудь не замочишь. За каждое убийство тебе колют муху. — Рэйн помолчал и добавил: — У Митчема их десять.

— Почему ниггеров никогда не обвиняют в преступлениях на почве ненависти? — задал Фрэнсис Митчем риторический вопрос. — Почему им все сходит с рук? Их даже нельзя просто одомашнить, что уж там говорить о помощи Белым. Посмотрите, откуда они пришли. Африка. Там нет цивилизованного правительства. В Судане они убивают друг друга. Хуту убивают тутси. Этим они занимаются и в нашей стране. Война банд в наших городах — это всего лишь племенная вражда между ниггерами. А теперь они решили взяться за англосаксов. Потому что они знают, что им за это ничего не будет. — Голос его сделался громче, он окинул толпу взглядом. — Убить ниггера — это все равно что убить оленя. — Он помолчал. — Нет, беру свои слова назад. Оленину, по крайней мере, можно есть.

Спустя много лет я подумал, что, когда я в первый раз попал в лагерь Невидимой империи, в первый раз услышал выступление Фрэнсиса Митчема, Брит, возможно, тоже приезжала туда с отцом. Мне нравилось представлять себе, что она могла быть с другой стороны сцены, слушая, как он гипнотизирует толпу. Что мы с ней могли столкнуться у продавца сладкой ваты или стоять бок о бок, когда искры от костра взметнулись в ночное небо.

Что нам суждено было встретиться.

В течение часа мы перебрасывались именами, как бейсболисты мячом: Роберт, Аякс, Уилл, Гарт, Эрик, Один. Каждый раз, когда мне кажется, что я придумал что-то стоящее, арийское, Брит вспоминает какого-то мальчика из своего класса с таким именем, который ел зубную пасту или на концертах блевал в тубу. Каждый раз, когда Брит предлагает имя, которое нравится ей, мне оно напоминает о каком-нибудь мудаке, с которым я пересекался.

Когда меня наконец осеняет — с остротой удара молнии! — я смотрю на лицо спящего сына и шепотом произношу:

— Дэвис.

Так зовут президента Конфедерации.

Брит пробует слово на язык:

— Это уже что-то.

— Что-то — это хорошо.

— Дэвис, не Джефферсон, — уточняет она.

— Да, потому что тогда его звали бы Джефф.

— А Джефф — это парень, который курит травку и живет в подвале у матери, — добавляет Брит.

— Но Дэвис, — говорю я, — Дэвис — это мальчик, на которого остальные дети смотрят с восхищением.

— Не Дэйв. Не Дэйви или Дэвид.

— Он набьет морду любому, кто назовет его так по ошибке, — обещаю я.

Я прикасаюсь к краю одеяла, потому что не хочу разбудить ребенка.

— Дэвис, — говорю я, пробуя звучание слова.

Его крошечные руки дергаются, как будто он уже знает свое имя.

— Нужно отпраздновать, — шепчет Брит.

Я улыбаюсь ей:

— Думаешь, они продают шампанское в буфете?

— Знаешь, чего мне по-настоящему хочется? Шоколадного молочного коктейля.

— А я думал, странные желания бывают до родов…

Она смеется:

— Нет, я точно знаю: гормоны будут играть еще по крайней мере месяца три…

Я встаю, раздумывая, а работает ли вообще буфет в четыре утра. Мне не хочется уходить. Я имею в виду, ведь Дэвис буквально только что очутился здесь.

— А если я, пока буду искать коктейль, что-то пропущу? — спрашиваю я. — Ну, что-то страшно важное.

— Знаешь, он сегодня не начнет ходить и не скажет свое первое слово, — отвечает Брит. — Если ты что и пропустишь, так это то, как он первый раз покакает, а знаешь, тебе вряд ли захочется это видеть. — Она смотрит на меня голубыми глазами, которые иногда бывают темными, как море, а иногда светлыми, почти прозрачными, как стекло, и глаза эти могут заставить меня делать все, что угодно. — Ему всего пять минут, — говорит она.

— Пять минут.

Я снова смотрю на ребенка и чувствую себя так, будто увяз ботинками в смоле. Мне хочется остаться и снова пересчитать его пальчики, его крошечные ноготки. Мне хочется смотреть, как поднимаются и опускаются его плечики, когда он дышит. Хочется видеть, как складываются его губки, словно он кого-то целует во сне. Мне безумно хочется смотреть на него, из плоти и крови, и знать, что мы с Брит оказались в состоянии создать нечто настоящее, твердое из материала такого размытого и эфемерного, как любовь.

— Со взбитыми сливками и вишней, — добавляет Брит, вырывая меня из задумчивости. — Если есть.

Я неохотно выхожу в коридор, иду мимо поста медсестер и спускаюсь на лифте. Буфет открыт, за прилавком женщина с сеточкой для волос на голове решает кроссворд.

— У вас есть молочные коктейли? — спрашиваю я.

Она поднимает на меня глаза.

— Не-а.

— А мороженое?