Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Катя Качур

Ген Рафаила

В коллаже на обложке использованы фотографии: © Evgeny Haritonov, Corri Seizinger / Shutterstock.com;

Во внутреннем оформлении использованы иллюстрации: © FGraphix / Shutterstock.com

Используется по лицензии от Shutterstock.com

© Качур Е., 2024

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.

***



Катя Качур – писатель и журналист.

Специализация – культура, театр, кино, а также сюжеты о судьбах людей, от бомжей до знаменитостей. Опыт в телевизионной журналистике – 20 лет.

Пишет рассказы, повести и стихи с детства. В 2021 году вышел дебютный роман «Капля духов в открытую рану», а в 2023-м вторая книга Качур, «Любимчик Эпохи», уже стала бестселлером.

«Ген Рафаила» – третий роман Кати Качур, в основу которого лег личный опыт автора по отслеживанию лис в поволжских лесах.

Вместо предисловия

В окошке железной раскаленной будки сатанело лицо билетерши. Оно было маслянистым и пузырчатым, как доведенный до совершенства блин на сковороде. К блину устремилась змейка из робких граждан, мечтающих взять билет на ближайший «Омик» – ржавый речной теплоходик постройки семидесятых годов. Следующий «Омик» отходил от пристани только через полтора часа, а значит, неуспевшим грозили либо солнечный удар на городском пляже без зонтиков, либо глубокий обморок в здании речного вокзала без кондиционеров.

В этой очереди я была последней. Волосы мои, еще в аэропорту развеваемые сплит-системами, ныне прилипли ко лбу и шее, истекая солеными струями. Платье-футляр из хлопка пропиталось потом и словно пошлый латекс подробно обтягивало формы. Босоножки на шпильке и тонких лямках отделились от влажных стоп и жили своей развязной жизнью. Кожаный шопер натер плечо и стремился на свободу – к бастующим туфлям. Очевидно, лук и макияж не соответствовали атмосфере кипящей набережной. По сравнению со мной старухи, прожженные солнцем, в свободных рубахах и бездонных юбках, с бидонами и холщовыми сумками, казались гораздо более уместными, органичными и производили впечатление людей, ладящих с собственными головами.

Наконец подошла очередь.

– Вы принимаете карты? – спросила я билетершу, с трудом елозя во рту сухим языком.

– Ополоумела, курва? – взвилась огненная тетка. – Ты здесь хоть одну розетку видишь? Только наличные.

– Сколько стоит билет?

– Тариф на стене, – буркнула она, утирая капли с блинного лица.

На выкрашенной в лазурь будке действительно висел тетрадный лист, разлинованный и исписанный от руки. Буквы выгорели.

Поднимая и приспуская очки, я пыталась найти нужную строчку.

– До отправления две минуты. Куда надо?

– Остров Рафаила.

– Семьдесят два рубля пятьдесят копеек.

Я протянула стольник, радуясь, что в кошельке были хоть какие-то купюры. Билетерша загремела мелочью в жестяной банке, отсчитывая сдачу.

– Боже, не надо! – взмолилась я.

– Боже тебе ничего и не даст, – пробурчала она, отрывая билет от толстого рулона.

Я, спотыкаясь, влетела по деревянному трапу в салон теплохода и застыла, не успев приземлиться. На длинных драных скамьях впритирку друг к другу, с плотностью бочковой сельди, сидели пассажиры: старики, бабки, дети, собаки, кошки. В проходе между скамьями теснились ведра и корзины, прикрытые тряпками в сочных разноцветных пятнах. Из города к приволжским поселениям люди ехали пустыми – распродали урожай на рынках. Но даже от полых кастрюль и лукошек к облепленному мухами потолку восходил густейший, плотный как силикон, запах июльских ягод: лоснящейся клубники, смородины всех мастей, белого тугого винограда, свинцово-синей ежевики и бесстыжей забродившей кроваво-черной вишни. Воздух, а точнее, его отсутствие сковало мой мозг, сознание отключилось, и я рухнула на колени ближайшего деда, прокуренного и вонючего, но цепко обхватившего мои бедра корявыми пальцами.

– Куды намылилась, красотка? – На мое лицо кто-то лил воду прямо из красного пожарного ведра.

– На Остров Рафаила, – я попыталась вырваться из дедовых лап. – А можно на палубу выйти?

– Палуба, дорогуша, на яхте миллионера. А у нашего «Омика» – тридцать сантиметров воздуха между салоном и бортом. Да ты там и не уместишься.

Я не поверила, встала и, шатаясь, вывалилась в первый открытый проем. Дед не обманул. Палуба была забита народом настолько, что салон показался мне практически безлюдным. Мускулистый парень, стоявший с краю, подвинулся бочком и дал возможность прислониться к перилам. Зеленая волна с цветущими в толще водорослями лениво обволакивала ржавый борт. Река не освежала. Снижая скорость, «Омик» отворачивался от большого города на горизонте и прижимался к диким зеленым берегам. На темечко мне упало несколько горячих капель, запуская поток мурашек по липкому позвоночнику.

Я подняла голову: из приоткрытой форточки салона (черт побери, да почему же их нельзя распахнуть настежь!) свисал длинный фиолетовый язык. Его хозяин – гигантский меховой чау-чау, похоже, не надеялся выжить в этом пекле, зрачки были обморочно закатаны, дыхание сбилось на хрип, слюни, концентрации сахарной патоки, текли, разбиваясь о макушки и плечи пассажиров. Я вновь вернулась в салон.

– Далеко еще до Острова Рафаила? – спросила у деда.

– Нет, пару остановок. Это между Большой Грязью и Запёздьем.

– Чем, простите?

– Запёздьем, – невозмутимо ответил дед.

У меня смешались все пазлы. Я ехала в эту глушь, потому что случайно увиденное в интернете географическое название «Остров Рафаила» полгода будоражило мое воображение. Я хотела понять, как, чем руководствовались люди, дав деревне на берегу Волги имя архангела из Ветхого Завета. Но Запёздье, следовавшее прямиком за Островом Рафаила, показалось мне апогеем народной логики. Это как Зазеркалье, Заполярье, Запределье… За гранью всего живого, святого, стыдливого, порочного. За чертой, куда невозможен вход самим архангелам, не говоря уже о нас, потных и грешных.

– А кто там живет, в Запёздье? – Меня болтало на поворотах дряхлого судна.

– Кто-кто: пёзды и бздуны, – ответила бабка, соседствующая с дедом на лавке.

– О боже, кто же еще там может жить, – вырвалось у меня. – А если я выйду в Запёздье, то смогу по берегу попасть на Остров Рафаила?

– Конечно сможешь! Там пятнадцать минут пёху. А зачем тебе на Рафаила? – спросил дед.

– Хочу узнать, почему остров назван именем святого.

– Какого святого? – всплеснула руками бабка. – Да это погоняло нашего беглого зэка – Рафа Баилова. Он тут пять лет прятался в лесах да пещерах. Так и не нашли. Вот и прижилось название. А как чиновники приехали три года назад, карту побережья обновлять, так провели референдум и переименовали деревню «Большие Грязи-2» в «Остров Рафаила». Ты вот что больше любишь: клубнику или виноград?

– Клубнику, – я теряла смысловую цепочку.

– Тогда тебе в Запёздье, – продолжила бабка, – там клубника – чистый сахар. А дойдешь до Рафаила – купи виноград. Такого в жизни не едала. Ранний, сочный, медовый.

* * *

Это было полным разочарованием. Над деревянной пристанью, куда с «Омика» вместе со мной спустилось пять человек, красовались синие железные буквы «ЗАПОЗДЬЕ».

Вот черт! Я даже не стала делать селфи. Одна буква убила все мои фантазии, перечеркнула целую главу о закоулках мироздания и сакрального женского начала, за которым бездна непознанного, неизбитого…

В общем, главу, которую обязательно бы воткнула в один из ближайших романов.

Я купила на пристани стакан клубники и, утрамбовав босоножки в шопер, пошла босиком по кромке Волги в обратную сторону – откуда меня привез теплоход.

Берег сначала был ласковым, песчаным, затем бугристым, щебневым, потом краеугольным, режущим стопы. В итоге – вообще закончился, упершись в выступ безжизненной скалы.

Я шла уже больше часа, от клубники саднило в животе, и пристань Острова Рафаила вот-вот, по моим подсчетам, должна была возникнуть перед глазами. Карабкаясь вдоль серых камней по-паучьи, сдирая колени и лодыжки, я кляла деда с бабкой, для которых этот адский путь был «пятнадцатью минутами пёху». Обогнув гору, Волга вновь наградила меня берегом с осколками бутылок. Солнце садилось, воздух стал сереть, вдали наконец показались огни чужой жизни.

Я прошла еще метров двести и села на разбитое волнами бревно в полном изнеможении. Темнело стремительно, ближайшее будущее было неопределенным. «Омики» в город уже не ходили, на Острове Рафаила у меня не было знакомых. Гостиницы в поселении на двести человек не числилось. Об этом Гугл сообщил мне еще в Москве. Спина и плечи, несмотря на солнцезащитную «Нивею», обгорели до мяса. Комары рвали это мясо, как шакалы – раненого льва. Хотелось пить. Но разум подсказывал, что ни ларьков, ни магазинов я до утра не найду. Тем более принимающих карты. Накатывало тупое, безысходное отчаяние.

Не скажу, сколько пришлось просидеть в оцепенении, но волосы зашевелились, когда уже в кромешной темноте мимо меня пронеслось нечто невообразимое. Горящие фосфорические круги и выше над ними – такого же свечения острые треугольные рога метались по воде с хрипящим рыком. Нечто мистически хищное – леший, черт или еще какой вурдалак – явно вело охоту и, учуяв добычу, накинулось на меня шерстяным вонючим телом.

Я заорала, раздирая связки, упала в воду, зажмурившись и закрыв голову руками. Что-то мусолило мои руки и волосы липким шершавым языком, и когда, на секунду подняв веки, я вновь увидела горящие рога, сознание покинуло меня уже насовсем.

– Вот гадский же засранец! Куда ты уволок курицу, тварь безмозглая! Кого ты еще тут напугал, окаянный. Отрежу тебе чертовы яйца, и пусть убьет меня Анатоль!

Я открыла глаза. В цветных от шока полукружиях передо мной на корточках сидела толстая бабка, сплошь в морщинах, и хлестала меня по щекам.

– Бооольно, – простонала я.

– Больно, значит, жива, – подытожила бабка. – Ты пьяная, штоль?

– Нееет…

– А чо в воде валяешься?

– Уродище меня опрокинулоооо…

– Это Хосе, знакомься. – Она подтащила к моему лицу огромного черного пса со светящимися треугольными ушами.

– Здравствуй, собака… Баскервилей. А где твои огненные глазищи?

– Это не глаза, это крашеные яйца, – пояснила бабка и ловко развернула двухметрового пса ко мне задом. Под обрубком хвоста болтались два упругих серебряных буфера.

– На Пасху покрасили? – уточнила я, отходя от шока.

– Нет, они у него на морозе мерзнут, трескаются, и Анатоль мажет их гелем «Алюминиум плюс». И уши мажет. Они у Хосе купированные, очень нежные.

– Ааа, – я понимающе кивнула. – Сейчас, значит, сейчас у вас мороз…

– Ну, мороз тут зимой, конечно. А летом, это значит, от ожога. Хороший гель – «Алюминиум плюс» называется. Запомни.

– Намажьте мне, пожалуйста, мозги, – попросила я. – Они у меня на хрен треснули от ваших здешних мест.

Бабка как-то по-детски рассмеялась, разбегаясь волной морщинок от губ к волосам, и подобрела:

– Ты ваще к кому приехала?

– Да ни к кому. Турист я, писатель, журналист. Купилась на крутое название «Остров Рафаила». Думала, одним днем вернусь, посмотрю, что за остров такой. Опоздал самолет из Москвы. Багаж мой со спортивными вещами по ошибке вместо Самары улетел в Саратов. Потом эти, на «Омике», говорят: езжай в Запёздье. А оно вообще не Запёздье ни разу, а Запоздье. Они обещали до Рафаила пятнадцать минут ходу, а мне два часа пришлось по берегу переться, – я закрыла ладонями лицо, осознавая, какую чушь несу.

Но бабка все поняла.

– Это поверху пятнадцать минут, а полуостров-то на семь километров в Волгу выпирает. Вот ты и плюхала два часа. Пойдем, переночуешь. Завтра утром уедешь.

– Как вас зовут? – Я плелась за ней к нескольким домам, разномастно покрывающим гору.

– Батутовна, – ответила моя спасительница, отмахиваясь от табуна комаров.

Имена собственные на этой дикой территории меня уже нисколько не удивляли.

«Значит, папа – Батут, монгол какой-нибудь», – только и подумала я.

– Хосе, мать твою, куда ты зарыл курицу? – гаркнула Батутовна на собаку Баскервилей. Неуклюжая псина догнала нас и, как несмышленый щенок, тыкалась в колени, сбивая с ног.

– Курица живая? – уточнила я.

– Уже нет, потрошеная. Хосе со стола спер, ужин я готовила Анатолю. Не жрет он траву, мясо ему подавай.

– Анатоль – это муж? – Я даже не пыталась понять, кто именно не жрет траву.

– Зять, ни хрена с него не взять, – пробурчала бабка. – Это он, балбес, за собакой не уследил.

* * *

Анатоль вернулся домой, когда мы уже сидели в садовой беседке и пили чай с кабачковыми оладушками. Непонятно откуда доносились виртуозные переборы гитары.

– Здьявствуйте, сударыня, – сказал он, запыхавшись, и слегка поклонился. – Простите за мой вид, совершенно не был готов к поздним гостям.

Свободно валандаясь в коленях, на нем висели тонкие синие треники в репьях, к волосатому торсу прилипла майка-боксерка. Пальцы ног с пожелтевшими ногтями были растопырены и еле удерживали сланцы на тонкой подошве. В остальном он был прекрасен. Карие глаза, крупный правильный нос, рисованные тонким грифелем губы. Красивейшая градуированная седина в висках. Нет, я бы даже сказала, в бакенбардах. Единственная мысль, пришедшая на тот момент в голову, – Анатоль Курагин из «Войны и мира».

– Курагин, скажи? – продублировала мою догадку Батутовна, посмотрев в сторону зятя.

Я кивнула. В Анатоле чувствовалась былая мощь и военная выправка.

– Где Хосе? – спросил герой Льва Толстого, и я догадалась, что все это время он был в поисках бешеного пса.

– Где, где? В манде! – зарифмовала Батутовна и ткнула пальцем под стол. Там, между нашими ногами, развалилась на спине гигантская черная псина, поблескивая в свете ночного фонаря своими серебряными яйцами и запылившимися ушами.

– Вот сволочь! Простите, мадам… я, пожалуй, срежу вам свежую ветвь винограда, – Анатоль, по-гусарски сдерживая гнев, удалился в кусты.

– Давай-давай, сделай че-нить полезное! – крикнула ему вслед Батутовна, а затем обратилась ко мне: – Ну а ты кто такая? Чем занимаешься?

– Я – писатель.

– А кормит кто? Муж?

– Да нет, сама кормлюсь, то здесь, то там…

– Кто тя читает-то?

– Да… читают понемногу. По моим романам спектакль обещают поставить. Фильм снять…

Она изменилась в лице и осмотрела меня с ног до головы.

– Ну, это другое дело! Я те щас столько всего расскажу – десять фильмов снимут! Триллеров! Блокбастеров! Да, Анатоль? – обратилась она к подошедшему Курагину с блюдом прозрачного розового винограда.

– Да угомонитесь уже, мама, – сказал он, поджав губы. – Наши с вами баттлы никому не интересны. Жуйте виногьяд! А вы, сударыня, – он кивнул мне, улыбнувшись уголком рта, – делите все на двадцать восемь. Она наврет, дорого не возьмет. Оцените лучше мой урожай. Вот этот – побледнее – сорт «Парижанка», а этот – лиловый – «Мускат Новошахтинский». Пробуйте, наслаждайтесь.

Анатоль откланялся, и я, невзирая на его легкую картавость и костюм деревенского бича, вытянула шею, как Наташа Ростова, и церемонно кивнула:

– Благодарю.

– Ему бы гусарский доломан, скажи? – уловила мое настроение Батутовна. – Расшитый золотом, с эполетами, а?

– Точно! – ответила я, глядя на фигуру Анатоля, тающую в темном коридоре убогонького дома.

Невозможно было не заметить, как подтрунивала Батутовна над зятем в его присутствии и как гордилась им за глаза.

– А что за баттлы? – Я, запихивая в рот сладчайшую виноградину, рассчитывала на забавную семейную историю.

– Да это, дорогая моя, настоящая трагикомедия, – с набитым оладушками ртом ответила Батутовна. – Я бы даже сказала – трагифарс! Ты раздевайся, снимай лифчик, Анатоль уже не выйдет до утра.

Она подала мне пример, скинула с себя просторный трикотажный сарафан и осталась в одних трусах. Я сделала то же самое. Так мы и сидели, распустив по животу груди, в свете немытого фонаря, под храп среброяйцевого Хосе и струнные переборы фламенко, пока люминесцентно-алый, как волжский восход, петух не проорал на заборе зарю.

Я оделась, расцеловала Батутовну и пошла к пристани – в страхе поднять глаза, расплескать услышанное, потерять словечко, пугаясь ненужных впечатлений, которые могли бы оторвать меня от главного.

Не помню, как долетела домой. Кажется, пришлось подарить авиакомпании потерянную сумку. Но, добравшись наконец до компьютера, я налила пол-литровую кружку кофе и набила в окошке ворда: «БАТТЛ ПЕРВЫЙ».

Часть 1

Глава 1

Баттл первый

Мизансцена первая. Маленькая деревенская кухня. Батутовна с мясным ножом в поднятой руке вибрирует у окна. Под ногами несколько огромных пакетов «Пятерочки», набитых грязными стеклянными банками. Банки также валяются по всему полу, частично разбиты. Анатоль – напротив Батутовны возле открытой кухонной двери. В одной его руке – длинный жирный шампур, который он держит как шпагу. Вторая рука изящно поднята над головой.

– Ну что, коззел, думаешь, не долетит? – Зареванная Батутовна целит ножом в голову оппонента. – Да тут всего метра два, не успеешь увернуться!

– Кидайте, мама! – хрипит Анатоль, лицом красный от растущего давления. – Вы же убили своего мужа сорок лет назад и даже не сели! Был бы я вашим следаком, мотали бы срок до сих пор, а не засирали бы мой дом немытыми банками и всякой швалью, место которой – на помойке!

На этой фразе оба начинают круговое движение вдоль стен и, ввиду скромных габаритов помещения, уже через пару секунд меняются местами. Она – у двери. Он – у окна.

– Вот черт поганый, – жмурится от света Батутовна, – сменил позицию! Против окна – запрещенный прием!

– Стремлюсь выжить. – Лицо Анатоля становится багровым, рука с шампуром заметно трясется. – Не хочется, чтобы на вашей могиле было написано: «Убийца мужа, зятя и здравого смысла».

– Подумай лучше о том, что будет написано на твоем памятнике! – Голос Батутовны, и без того визгливый, выходит на новые, весьма мерзкие, обертона. – Потому что я лично буду устанавливать его на горе, неподалеку!

– Надорветесь, пупок развяжется! – Зять начинает наступление, делая импровизированной шпагой вращательные движения и метясь прямо-таки в пупок.

Батутовна, несмотря на сто килограммов весу и недавно справленный 80-летний юбилей, ловко отскакивает назад, напарывается босой ногой на осколок банки и от неожиданности мечет нож. Анатоль сбивает его, меняя траекторию полета, и острие клинка вонзается в дверцу кухонного шкафа – в полуметре от головы зятя.

– Теряете меткость, мамаша! – победоносно кричит он, но голос его заглушает сиренный вой тещи, осознавшей боль от колотой раны.

Густая кровь цвета раздавленной черешни покрывает пол, Батутовна летит в обморок, попутно задевая головой косяк. Анатоль подхватывает ее тушу на излете и падает сам, свекольный щеками от гипертонического криза. Хосе с серебряными яйцами, привязанный к дворовой будке, рвется на цепи и адски воет, чуя кончину обоих хозяев. Через минуту с ловкостью индейца в дом влетает чернявый, в кудрях, парень нездешней наружности и проворно останавливает кровотечение Батутовне, одновременно пихая в рот Анатолю нитроглицерин. Спустя полчаса оба дуэлянта лежат на одном диване: она – с перевязанной ногой, он – напичканный таблетками с куском льда на лбу. Над ними кружит иноземный кудряш, которым пострадавшие помыкают на два голоса:

– Хуан, вызови «Скорую», надо зашить рану, – стонет Батутовна.

– Подложи мне полотенце под голову, Хуан, лед тает, я весь мокрый, – скрипит Анатоль.

Хуан, привыкший к спасательным операциям в этом доме, не слушая ни того ни другого, достает из поясной сумки запечатанную дугообразную иглу и хирургические нити.

– Всем молчать. Хуан сам знает, что делать, – говорит он беззлобно. – Какая «Скорая», Батутовна? Вы что, на большой земле?

Иностранец снимает окровавленный бинт с задубевшей слоновьей ноги воительницы, льет водку на коричневую кожу и под дикий вой старухи делает два стягивающих стежка.

– Готово. Заживет как на собаке! – итожит он свои труды и с выдохом садится за стол. – Я у вас тут оладушки поем.

– Вот если б не Хуан, мы б с тобой подохли на пару, – бурчит Батутовна, – и все из-за тебя.

– То есть это я взялся за нож? – возмущается Анатоль.

– Но это ты выбросил на помойку мою посуду, – напирает теща.

– Посуду? Бог мой, где вы тут видели посуду? Стеклянные банки, жирные, плесневые, с мертвыми тараканами внутри? Это посуда? Это мусор!

– Мусор – это ты. Мент поганый. Нельзя добро выбрасывать! Взял бы и помыл! Ты же знаешь, я все равно их верну! Упертый ты козел.

Анатоль стонет, закатывает глаза, машет рукой и поворачивается к теще спиной. Хуан посмеивается, доедая бесконечные, как урожай кабачков, оладушки. Хосе размеренно храпит на солнцепеке, чуя сердцем, что беда миновала.

* * *

Эту сцену немногочисленные жители Острова Рафаила наблюдали раз в неделю. С помойки, которую не вывозили месяцами, плелась униженная Батутовна. Лабиринты ее бесконечных морщин наполнялись слезами, как арыки хлынувшей с открытой плотины водой. О крутые бедра со звоном бились банки – достоинством от литра до трех – в необозримом количестве. Для них у старухи имелись специальные пакеты. Пакеты воняли нечистотами, так же как и склянки, которые она вынуждена была собирать по всей полукилометровой мусорной куче.

Домой Батутовна возвращалась с опаской. В отсутствие Анатоля, озираясь и прикрывая двери, вставала на четвереньки и распихивала спасенные банки за диваны, под кушетки и кровати. В те дни она обычно старалась не попадаться зятю на глаза, а если и сталкивалась с ним в доме, то заискивающе улыбалась и нехарактерно молчала. По этим признакам, да и еще по запаху из-под дивана, он понимал, что «орел в гнезде», чертовы банки вновь на своих местах и пора готовить контроперацию.

Через несколько дней, в полночь, он выскребал «посуду» Батутовны из закоулков своего дома и нес обратно на помойку. Особым коварством с его стороны был акт неравномерного распределения склянок по поверхности мусорной кучи, а точнее, раскидывание их в радиусе пятисот метров, и даже в отдельных случаях – закапывание под другим хламом.

Аромат от Анатоля в эти ночи шел также весьма специфичный. И Батутовна, храпевшая в соседней комнате, втянув тонкими ноздрями воздух, осознавала, что эта сволочь вновь разлучила ее с любимым скарбом.

История спиралеобразно повторялась. Ну а если груженная помойными банками теща сталкивалась в доме с Анатолем нос к носу, битва была неминуема. Разве что менялись орудия: ножи, шампуры, вилки, сковородки, разделочные доски, кочерги, зонты-трости и прочая полезная домашняя утварь. В зависимости от реквизита стороны припоминали друг другу разные истории из жизни. Как правило, такие, о которых не расскажешь широкому кругу зрителей. Но их круг был крайне узок. Предельно узок. Батутовна и Анатоль. Анатоль и Батутовна. Они жили на Острове вопреки своей воле который год и, к сожалению, знали друг о друге все. Абсолютно все.

Глава 2

Библейский полет

В промежутках между баттлами жизнь текла неспешно и бессмысленно. Свои лучшие годы вынужденные родственники провели вдали от этих мест и уж точно – вдали друг от друга.

Дом в безлюдном местечке Большие Грязи-2, на другом от города берегу Волги, Анатоль купил, когда ушел в отставку в должности генерал-майора МВД. Ему было чуть за шестьдесят, еще многое виделось впереди, жена – молодая, сын – школьник, мятежная теща жила в другом городе. Он мечтал построить солидный дом с бассейном и виноградником, завести борзых. Чтобы Олеся ходила в шелковом халате и тапочках с меховыми помпонами, чтобы увлечение сына – самолетно-корабельное моделирование – превратилось в крепкую профессию с хорошим доходом, чтобы по выходным приезжала массажистка и мяла его мощные, слегка подуставшие бока.

Но в одночасье все пошло прахом. Сын Андрюшка – отличник и паинька – в десятом классе влип в грязную историю. Затесался в драку, по окончании которой за гаражами на окраине города остался лежать труп. Как? Где? Андрюшу тоже кто-то молотил ногами по ребрам, месил лицо – он метелил кого-то в ответ неловкими движениями, спортсменом не был. Но в итоге все разбежались живыми, а его одноклассник Федя Грушев тупо умер.

Свидетелей было много. Поскольку Андрюшка оказался единственным лохом в этой компании, то все как-то удачно повесили на него. И даже папа – генерал-майор в отставке – не мог ничего поделать. К ментовской власти в городе пришел его давний враг и завистник Сергей Петрович Бурко. У Анатоля – да нет же, не был он тогда Анатолем, так звала его только Батутовна – у Анатолия Ивановича Красавцева с Серегой Бурко были давние тёрки. Красавцев, очевидно, умнее, талантливее, дипломатичнее… красивее, наконец. Бурковская жена любила его всю жизнь и даже не скрывала этого.

Сергей Петрович решил завалить Андрюшку, а заодно и соперника-отца. Местные газеты пылали клеймящими заголовками, телевизионщики сорвались с цепи. Анатолию Ивановичу пришлось расстаться с мечтой о доме с бассейном и борзыми, ибо на откуп Бурко ушли все накопленные сбережения.

Дело замяли. Андрюшка заработал нервный срыв. Анатоль закрылся от позора в стареньком доме за Волгой. Жена Олеся села на антидепрессанты и завела любовника. Солнечное небо без единого облачка одномоментно стало свинцово-грозовым, будто над ним завис инопланетный корабль, превышающий размером саму Землю. Единственное, что осталось в силах Анатоля, – сажать виноград. Он увлекся этим настолько, что пропустил момент, когда Олеся привезла в Большие Грязи-2 свою маму. Сначала – на лето, чтобы та не парилась в душной городской квартире. Маме было около восьмидесяти, крепкая, круглая, вся покрытая сетью морщинок, как индейский вождь метками и татуировками.

Несмотря на возраст, у нее ничего не болело, не было даже одышки – так, легкая усталость после шестичасового копания огорода. В общем, кобыла с яйцами. Маму все называли Батутовной. Она и сама так представлялась. Хотя по паспорту значилась – Пелагеей Потаповной Оболенской. В детстве – Палашка, Палашенька, Поленька. Пелагея Потаповна была бунтаркой по сути, не признавала начальников, ибо с малолетства командовала сама. Анатолий Иванович был командиром по званию, и вопиющее непослушание тещи вводило его в ступор.

Тайну ее странного отчества он узнал в первую брачную с Олеськой ночь. Выяснилось, что Пелагея, будучи уже взрослой замужней дамой двадцати восьми лет, преподавала в школе русский и литературу, возглавляла комсомольскую ячейку, как вдруг в деревню Оболтово приехал цирк. Организацией гастролей поручили заниматься именно ей, а потому Потаповна лично выбирала площадку для арены. Ничего более подходящего, чем бывший загон для овец, она не нашла. Загон представлял собою ровную земельную поверхность, отороченную низким, не более полуметра деревянным забором. Впритирку к нему находились действующие овечьи кормушки, которые, по мнению начальника животноводческого хозяйства, не должны были помешать цирковому шоу.

Артисты приехали рано утром на веселом, расписном автобусе. Купол, реквизит и личные вещи подтягивались позже контейнером. Палаша, кругленькая румяная активистка, гроза всех двоечников и хулиганов в оболтовской школе, влюбилась в цирковых сразу и навсегда. Играющие мышцами, пахнущие пудрой и пылью мужчины. Крошечные женщины, которых и сама Палашка могла бы вращать одной рукою над головой, послушные, одетые в блестящие комбинезоны пудельки с ягодными глазками. О, это был совсем незнакомый мир. Настолько, что командный Палашин голос вдруг стал вкрадчивым, услужливым, подобострастным. Она даже сыпала вместо «пожалте» – «сильвупле», как впоследствии Пельтцер в знаменитом захаровском фильме. Артисты смеялись, обнимали ее за плечи, один, самый старший, ущипнул за задницу.

– Ух, уточка моя жирненькая, без мослов! – причмокнул он.

Она не знала, как реагировать. В обычной жизни сочла бы это пошлостью и вмазала обидчику по уху. Сейчас же сально хихикнула и закрыла вспотевшее лицо ладонями.

Три дня Палаша с утра до ночи была с артистами, расселяла их в местном общежитии, заказывала обеды в школьной столовке, водила в оболотовскую общую баню. Ну и, конечно, ежевечерне сидела на представлениях. Ее, в силу важности задания, даже подменяли на уроках. И, конечно, все цокали ей вслед. Вот, Потаповна – с жонглерами и дрессировщиками на одной ноге! А сама Палашка ловила в небесах свое сердце, когда на батуте выступали четверо гимнастов и Натальюшка. Гуттаперчевая девочка взлетала так высоко под рваненький, натянутый над овечьим загоном купол, что у Уточки прерывалось дыхание. Оооооп! – и она делает сальто у всех над головами. Уууух! – и приземляется мячиком ровнехонько на сильные мужские руки. Ооооп – Уууух! Оооп – Уууух!

Как же Палашенька ей завидовала. Никогда в жизни не ловили ее сильные руки, не поддерживали, не страховали. Все приходилось тащить на своем горбу. Даже во сне видела она этот полет, это красно-синее ободранное брезентовое небо, эти красивые ладони гимнастов в мозолях и тальке. Это платьице – блестящее, неоновое, из той же ткани, что и лифчики у пуделей. Просыпалась – и заливала слезами подушку: никогда не будет у нее такого счастья!

В последний вечер перед шоу, когда цирковой начальник вновь щипал ее за гладкие бока, Палашка шепнула ему на ухо:

– Вот бы мне хоть раз попробовать полетать на батуте. Чтобы ввысь – и меня покачали!

– Все сделаем, Уточка, после представления подходи, покачаем тебя, поймаем!

Палаша не верила. Шепнула об этом своей подруге Верке. Верка шепнула всей остальной деревне, в итоге после шоу зрители остались на своих местах как ни в чем не бывало.

Потаповна этого даже не заметила, зашла за кулисы, пошушукалась с акробатами, и они, дружно подхватив ее под локти и колени, вынесли на арену в сопровождении бравурного марша. Вновь зажглись рампы, Палашку закинули на батут. Она, потеряв твердь под ногами, завизжала и инстинктивно начала натягивать узкую учительскую юбку на колени.

– Только чуточку, невысоко, один раз! – залепетала она.

– Не боись, Поленька, дальше неба не улетишь! – подмигнул ей самый симпатичный гимнаст.

Но, видимо, ошибся. Ребята свернули учительницу в клубочек, крикнули «сгруппируйся!» и, оттолкнув от эластичной поверхности, запустили ввысь. Ооооп! Умирая от ужаса и автоматного треска рвущейся напополам юбки, она взлетела и – уууух! – плюхнулась на что-то крайне жесткое и каменное, в секунду наградившее ее попу кровавыми синяками. Ооооп!

«Не надо этих железных ладоней, не надо поддержек, сама, все сама!» – пронеслось у нее в голове в момент полета и – уууух! – снова ее поймали эти ужасные руки-клещи. «Хвааатит!!!» – уже орала Палашка, вся в слезах, но ей профессионально поддали под зад, и она вновь, как Белка и Стрелка, против собственной воли, отправилась покорять Вселенную. Стратосфера в виде рваного купола вдруг разъехалась по рыхлому стыковочному шву, и Уточка вылетела в открытый космос. Горящей кометой приземлилась она в овечьи ясли, распугав рьяно блеющих баранов и двух крестящихся овчаров. И могла бы явить собою копию рождественского вертепа, если бы не золотая осень, не разбитые в щепки ясли и не Оболтово вместо Вифлеема. Впрочем, путеводная звезда над нею горела ярко. И это последнее, что видела Палашка, теряя сознание.

* * *

Когда она очнулась, цирк уже уехал. Куда – ей было все равно. Перед Палашкой лапой белоснежного Йети красовалась ее же гипсовая нога, задранная выше головы. Бока горели так, будто ее пинали всей учительской на школьном собрании. Но больнее всего было чувство стыда. Она не представляла, как посмотрит в глаза своим коллегам и детям.

Долго мучиться не пришлось. И те и другие нарисовались в ее палате на следующий день. На авансцене торжествовал огромный букет георгинов и гладиолусов, из-под него пробивалась директор Ольга Михайловна, щепкообразная сухая мелочь с железными связками. Сзади сутулились активисты всех мастей – от главного октябренка Дотошкина до комсомольского лидера Усатовой-Регбер. Уголки губ у всех были напряженно-приподнятые.

– Дорогая Пелагея Потуповна, – сделал отрепетированный шаг вперед второклассник Дотошкин.

– Потаповна, идиот, – зашикали сзади.

Дотошкин, прерванный в развитии мысли, смутился и закашлялся.

– Дорогая Пелагея Потаповна, ваш прыжок на батуте… – начали подсказывать октябренку старшие по званию.

– На батуте, дурак… показал высокую физическую подготовку, – шипели сзади.

– Высокую физическую подготовку учителей нашей школы, тупица!

Дотошкин замахал руками и заорал, обернувшись к делегации:

– Я все помню!!!

– Так говори! – прикрикнула на него Усатова-Регбер.

Второклашка набрал полную грудь воздуха и интонацией генсека продекламировал:

– Дорогая Пелагея Батутовна!

В палате на миг повисла тишина, а затем все, включая потерпевшую с костяной ногой, взорвались смехом, заставившим дребезжать люстру-грушу на потолке, граненый стакан с кефиром, железную утку-мочеприемник под кроватью и наспех закрепленные в рамах стекла.

С тех пор и до конца дней она стала Батутовной. Первые годы люди смеялись, злословили за глаза, но все разговоры о библейском полете оболтовской училки жестко пресекались директором Ольгой Михайловной. Сухая женщина избавила Палашку от оправданий, душевных терзаний и, как впоследствии модно стало говорить, – психологической травмы. Да Пелагея и не зацикливалась на этой истории. Взлетов и падений ее ждало в жизни столько, сколько цирковые друзья не напрыгали бы на своем батуте за целый гастрольный сезон.

Глава 3

Без буквы «Р»

Толя Красавцев соответствовал своей фамилии на девяносто процентов. Остальные десять приходились на его детскую осечку в одной букве алфавита. Сложно быть командиром, не выговаривая «Р» – единственную литеру, несущую в себе агрессию и угрозу – все то, что определяет положение управляющего и управляемого, ведущего и ведомого, охотника и жертвы. Подрезание уздечки языка, массаж челюстной мускулатуры, бесконечные занятия с логопедами не принесли больших результатов. Лишь годам к тридцати речь его самопроизвольно выровнялась, местами выдавая курьезную брешь. До этого момента «Р» он заменял либо нечто похожим на смесь из «Г» и «Х», либо, чаще всего, мягким знаком. Кьясавец, одним словом. Но жизненная энергия хлестала из Толи, как нефть сквозь вскрытый буром пласт. Каждый, кто пытался его «пейедьязнить», получал кулаком в рожу или ногой в пах.

Впрочем, Толю слушались не только из страха. В нем было нечто возвышенное, какая-то идейная силища, ведущая за собой полки. Гай Юлий Цезарь, Александр Македонский, Павка Корчагин, на худой конец. И совершенно точно, когда Господь распределял реквизит, Толе досталась невидимая мантия освободителя, спасателя. Его наделили удивительным даром оказываться там, где кто-то погибал в одиночестве. Он был последней надеждой, соломинкой, светом небесным. Всевышний будто хотел его глазами бесконечно наслаждаться благодарностью умирающих, выцарапанных из когтей смерти. Правда, зачастую в Толином облике получал за спасение в бубен и был крыт липким многослойным матом. Что поделать, созданный им мир оказался несовершенен, и даже посланник его – картав.

Однажды курсант Высшей школы милиции Красавцев бросился спасать мужика. Было это летом, на безлюдном мосту над железнодорожным полотном. Дикий женский вопль и странный рев оглушил Толю еще внизу, на ступеньках. Крики о помощи его мозг идентифицировал безошибочно, выл ли человек, орала собака или голосила кошка. Его незримые антенны не реагировали на звуки веселья, пьяные возгласы, брачные разборки котов, рыданья брошенных жен. Только присутствие близкой смерти, ее особый запах и инфразвук, ее холод, отстукивающий по ксилофону позвонков марш крысиного короля, цеплял эти странные датчики. В тот же момент какой-то командир изнутри гаркал «вперед!», и Толю кидало грудью навстречу хихикающей старухе с косой.

Так и здесь, Красавцев рванул вверх по ступенькам к абсолютно белой женщине. Она билась об асфальт в попытке остановить человека, стоявшего по внешнюю сторону перил. Вывернув руки назад и обхватив локтями парапет, самоубийца смотрел внутрь тоннеля, откуда слышался шум поезда. Пятки его упирались в край бетонной кромки, носки дрожали над пропастью. Пропасть была небольшой, этажа в два, не убиться по-человечески – так, переломаться. Но локомотив, по расчетам смертника, должен был завершить начатое дело.

– Пааашааа! Прости! Только ты! Только для тебя! Только с тобой! – рвала на себе волосы женщина, и длинные русые локоны ветер, словно дворник, мёл к краю путепровода.

Каждый раз, когда мадам приближалась, мужик со стеклянными глазами махом руки назад попадал ей точно в лицо. Со стороны казалось, что это какая-то игра. Она напрыгивала на поднятый железный кулак и отлетала к противоположным перилам. Стук колес поезда уже отскакивал эхом от бетона и сотрясал мост, из черной дыры тоннеля горели два глаза, машинист дал пронзительно-тревожный гудок, будто чувствовал подвох. Или привык к малой изобретательности самоубийц, поджидающих его на выходе из темных коридоров.

Мужик наклонился, ослабил руки в локтях, захватил перила ладонями. Он был похож на пловца, ныряющего с вышки.

– Я больше не бууудуууу! – визжала его подруга.

Толя подскочил к мужику в момент отрыва. Обеими руками обхватил его под мышками и рванул обратно, через перила. Тот замахал лопастями, как мельница, и, пока Красавцев тащил его назад через парапет, молотил кулаками по лицу спасителя.

Первая попытка была сорвана, оба чуть не улетели под замедливший ход состав, но со второго раза уже с расквашенной рожей наш посланник сделал рывок, и мужик, практически изобразив сальто, оказался на безопасном полотне моста. Машинист, не видя, но нутром чувствуя над собой эквилибр двух сумасшедших, выдохнул и набрал скорость, нажав на рукоятку.

Состав пролетел, оставляя ощущение хорошей развязки в плохом кино. Мужик тряс Толю за плечи и отчаянно матерился. Жизнь была ему не нужна, как и та баба, которая теперь висела у него на локте, мешая еще крепче навалять спасителю.

Красавцев вырвался и, оставляя дорожку алой крови на мостовом бетоне, пошел своей дорогой. Перед ступенями, ведущими вниз, он обернулся. Суицидник стоял на четвереньках и в голос плакал. Его плешивую голову покрывала поцелуями женщина, что-то приговаривая и оглаживая любимого, как котенка.

Толя заметил вдруг, что она красива. А ее избранник – так… не выцепишь взглядом из толпы. Глаз заволокла красно-синяя гематома, Красавцев споткнулся и плюнул кровью.

«Любовь, страсть, измены, какая глупость», – усмехнулся он, даже не подозревая, что еще не раз вспомнит эту пару.

* * *

Когда в младших классах задали сочинение на тему, кем я хочу быть, Толя написал – героем. Учительница посмеялась: «Хороший материал, вполне годится для районного конкурса, только такой профессии – нет. Напиши, космонавтом».

Но упертому Толе никто не был указкой. Он исправил – хочу быть участковым. Потом зачеркнул: сыщиком. Разорвал лист: генералом.

И что интересно, мечта его сбылась ровно в перечисленной последовательности. В Олеську он влюбился в звании подполковника МВД. Ему было сорок, ей – двадцать восемь. Дочери от первого брака – двадцать.

Первый брак он вспоминать не хотел. Жена голубых кровей – потомок первой волны революционной эмиграции – воспринимала его как данность. Не как награду, не как объект для восхищения, не как чемпиона на пьедестале. Она устало кивала, когда он доставал главный козырь – жарко повествовал о своих славных предках. Крутила бигуди, сцеживала из груди молоко для крошечной Верочки, гладила белье, пылесосила, снимала с бульона пенку и повторяла: «Да… да… Ты мне это уже сто раз говорил. Я это уже слышала. У меня тоже крутой отец. Я тоже внучатая племянница Льва Толстого. Я устала. Пошла спать. Пока».

Он сидел, допивая дорогой коньяк, и кряхтел от обиды. Не ценит, грубит, располнела, растеряла осиную талию, блеск в глазах. «Не хочу. Не люблю. Не могу больше».

В отличие от угасающей первой, вторая – Олеська – была набухающей почкой на весенней ветке вишни. Предчувствие ее раскрытия волновало до озноба. Совершенно понятно, что под прозрачными зелеными пленками томились в ожидании рождения молочно-розовые лепестки.

Она была полняшкой с белесыми тугими косами и от природы черными бровями-ресницами. Шоколадные радужки, казалось, пахли дорогой кофейней. И вообще, от Олеськи исходил аромат корицы с ванилью, не парфюмерный, собственный. Он прятался в капельках пота на лбу и верхней пухлой губе. И главное – в силу своего глубинно дворового, как ему казалось, деревенского происхождения, семейные легенды Красавцева Олеська слушала открыв рот. Буквально. Верхняя, та самая благоуханная губа приподнималась к носу, заячьи, белее стиральной пены, зубы обнажали любопытный язычок, шоколадные глаза округлялись и весь ее вид изображал неподдельное удивление и восторг.

«Боже! Ты внук Комиссаржевской? Младшей сестры актрисы немого кино? Невероятно!»

Красавцев млел. Он вновь обретал молодость, становился упругим, звенящим. Хотя Олеськина фамилия тоже намекала на нечто непростое – она была Оболенской, но ни о каких благородных кровях в ее семье не заикались. Ну, может, когда-то прабабка была дворовой девкой в имении Оболенских. Не более.

Да и Красавцев не углублялся в дебри Олеськиной родословной. Ему интересны были только свои регалии.

С женой проблем не было. Она сразу дала развод. Взрослой дочке Верочке ежемесячно подкидывал деньги. На мороженое-маникюр. Никто не предъявлял ему никаких претензий.

Свадьбу сыграли в деревенском доме в Оболтово. Толя не сопротивлялся, ему не хотелось звать общих с женой интеллигентных друзей-знакомых. Они бы его не одобрили. Пригласил лишь пару корешей-полковников, охочих до простых девок и сельской бани.

У Олеськи было много родни – веселой, разномастной, как лоскутное одеяло, с гармонями и балалайками. Они громко смеялись, превосходно пели, показывая золотые зубы, катали своих детей-внуков в садовой тележке, ловили за хвосты кур и несли разделывать на кухню.

Красавцеву сразу дали погоняло – «дед». Своей ранней сединой и подполковничьими погонами он усугублял разницу между собой и юной невестой.

– Береги ее, дед, – кричали они ему в ухо. – И сам берегись. Она у нас – уухх! Завеселит тебя до смерти!

«Завеселит» – это странное слово врезалось в память вместе с гречишным медом, которым полуголые девки натирали его тело в бане, и вонючим дворовым туалетом. Туда, кстати, провалился его друг Борис Борисыч – полковник, обещавший всем двоюродным сестрам Олеськи – таким же круглолицым, кареглазым, отчаянным – свое пожизненное покровительство. Тетки, мамки, крестные Толиной новой жены, хохоча, застирывая форменные брюки Борисыча в цинковом корыте, тут же обозвали его «Задристычем», и эта кличка осталась за ним на всю жизнь, будто ее нанесли на лоб сургучной печатью.

Первая брачная ночь прошла в маленькой келье без окон, занавешенной плотным накрахмаленным тюлем. В келье была огромная кровать с пуховыми подушками, такими пухлыми, что в них можно было приземлиться без парашюта с пролетающего кукурузника. Одеяло оказалось тоже пуховым, немыслимо жарким. Толя перебрал, от Олеськи несло перегаром. В соседней гостиной – по ту сторону тюля – на полу храпело оркестром двенадцать человек.

Заниматься сексом не было никакого желания. Молодожены разметались по постели. Красавцев снова начал рассказывать о своих уникальных предках. Олеська закрыла ему рот руками и прошептала:

– А моя мама выступала в цирке на батуте!

Толя осекся. Он успел познакомиться с Олесиной матерью на работе – в Отделе по борьбе с организованной преступностью. Собственно, это она привела туда дочь, резко изменив его жизнь. Тогда мамаша была зареванной, но непоколебимой. Ей одновременно хотелось протянуть носовой платок и отдать честь. Круглая, коротко стриженная, с плотной химической завивкой женщина, морщинистая, громогласная. На свадьбе она ловко командовала всей деревенской ордой в трикотажном цветастом сарафане.

– Пелагея Потаповна была гимнасткой?

– Почти. – И Олеся вдохновенно, без тени иронии, рассказала ему историю маминого полета. – Об этом десять окружных деревень знает и соседняя воинская часть, – гордо добавила она.

Красавцев был сконфужен. Он не просто бы стыдился этой истории, он уехал бы в глушь, в степь, в тайгу, лишь бы никто не вспоминал о нелепом падении. И уж точно данный пассаж не стал бы притчей во языцех его семьи на много поколений вперед.

Глава 4

Комиссаржевские

Толя гордился своими корнями. Его маменька – Элеонора Васильевна, искусствовед Третьяковской галереи – уже после смерти отца – часто устраивала застолья и приглашала подруг – таких же, как она, свежих, розовощеких начитанных тетушек в накрахмаленных воротничках. Эти обеды мама называла «графскими», потому что на столе оказывались вызволенные из старинного буфета серебряные вилочки для рыбы, ложечки для десерта, пузатые, в патине, соусницы, немыслимые ободочки для салфеток, в общем, вся та милая ерунда, без которой и так можно прекрасно сожрать рыбу, вишневое варенье, полить томатным соусом пельмени и вытереться кухонным полотенцем.

В обычной жизни Толя так и делал. Но в присутствии божественных старух он долго пытался подцепить двурогим орудием белужью плоть, поймать засахаренную ягодку круглой лопастью лилипутской ложки и долго лить из зауженного носика аджику, которую обычно плескал себе в миску с макаронами из трехлитровой банки.

Разговоры во время таких обедов тоже были старинными, витиеватыми, запутанными, как сложная виньетка из крученой серебряной проволоки на рукоятке этой самой рыбьей вилки. Говорили о флорентийской живописи, о Мане и Моне, о том, как плохо пахнут чулки у неприглашенной Нины Давыдовны, о том, что дочь непришедшей Анны Петровны забеременела от любовника Анны же Петровны, и, конечно, о совершенно удивительном происхождении Анатолия, его покойного отца и всей его давно почившей семьи.

Толя с раннего детства слышал историю своего прадеда – ни много ни мало – русского тенора Федора Петровича Комиссаржевского, у которого в первом браке было трое дочерей – Вера (та самая известная актриса Комиссаржевская), Любовь и Ольга. Потомком младшей из сестер – Ольги – Толя Красавцев и являлся. О ней меньше всего упоминалось в исторических метриках, и даже дата ее смерти была неведома официальным историкам.

По семейной легенде, Ольга родилась вскоре после того, как ее отец вернулся из Италии в Россию и пел сначала в Итальянской петербургской опере, а потом – и в самой Мариинке. Папеньку Теодора (так называла его семья) Оля помнила плохо. До ее тринадцати лет он пропадал на гастролях, а после, встретив в одном из турне литовскую княжну Курцевич, влюбился, второй раз женился и родил четвертого ребенка – мальчика Федора. Ольга вышла за русского офицера Михаила Красавцева, далее они породили Ивана, а тот вместе с женой Элеонорой наконец произвели на свет его – Толю. Все это было изящно, изумительно, тонко, если бы однажды, во время «графского» обеда Нина Давыдовна (ее таки пригласили, несмотря на вонючие чулки) вдруг вспылила, на что-то обиделась, подняла вверх двузубую вилочку и с гневом императора Нерона произнесла:

– Вы что, сучьи дети, за дворянские корни-то уцепились? Ольге Комиссаржевской – и вам, Элеонора Васильевна, это должно быть известно лучше остальных – в революцию девятьсот семнадцатого было уже сорок восемь лет! Если бы она дожила до семидесяти пяти, как ваша баба Оля, то умерла бы в сорок четвертом году! А Толенька родился в пятьдесят восьмом, и, по вашим же рассказам, заниматься с ним уроками до пятого класса она никак не могла! Потому не выдумывайте, голубушка! Ваша теща в девичестве была просто однофамилицей знаменитой Ольги, да и разница в возрасте у них была лет двадцать – не меньше. Ибо померла баба Оля год назад! Царствие ей небесное!

Толя на всю жизнь запомнил, как маменька побагровела и уже своей рыбьей вилочкой показала Нине Давыдовне на дверь.

– Вон! Неблагодарная!

За что маму должна была благодарить владелица душных чулок, Толик не понял. Но перед сном взял ручку с листочком в клетку и рассчитал годы рождения и смерти обеих героинь дневного повествования. Ужаснулся и осознал: никакой он не граф. И к великому тенору никоим образом не причастен. Маменьку решил не расстраивать, уж больно хороша была легенда. Более того, сам впоследствии рассказывал ее своим женам и детям, не называя цифр и не вдаваясь в детали.

Верили безоговорочно. Второй дотошной Нины Давыдовны ему на пути не попалось.

Но что было абсолютной истиной – это жизнь его родного отца Ивана Михайловича. Даже не жизнь – эпическое полотно. Он восхищался этим полотном, завидовал, понимал, что никогда сам не одолел бы такой путь, и самое ужасное – передал своему сыну Андрюшке безоговорочную любовь, нет, тотемное поклонение деду Ване. Хотя дед умер задолго до Андрюшкиного рождения.

И вот казус: сам Толя, как две капли воды похожий на маму Элеонору, родил от Олеськи сына – абсолютную копию Ивана Михайловича. До впадинки на щеке, до ледяного взгляда прозрачных голубых глаз, до какой-то странной выпуклой родинки с грецкий орех на подъеме стопы.

Родил сына, первой фразой которого было «хочу на войну!», что вызывало одновременно смех и мороз по коже…

* * *

Толя до самой старости не мог забыть детского ощущения металлического осколка под папиной кожей. Их было пять. Разной формы, разной глубины залегания. Отец сажал его – сначала карапуза – потом шестилетку – затем третьеклассника – на колени, затягивался кубинской сигарой и разрешал трогать свою ногу – от икры до бедра, где были спрятаны эти сокровища.

Фрагменты артиллерийского снаряда находились в мышце, но когда отец напрягал и поднимал пистолетом ногу, они всплывали под кожу, и пальцами можно было прощупать шершавость их поверхности, углы и теплые грани. Самый любимый кусок был выше колена, он почему-то представлялся Толе малахитом, описанным Бажовым в своих уральских сказах. В икре залегало два изумруда. Казалось, они были прохладнее и прозрачнее остальных. А ближе к паху – два аметиста. Темно-фиолетовых, как декабрьский сумрак. У одного – треугольного на вершине – было что-то вроде крючка, и Толя очень долго проминал, мусолил его, закрыв глаза.

Отец смеялся, его забавляли сыновьи геммологические фантазии. Мама ругалась – ребенок сидел в клубах плотного, как грязная простыня, дыма. А Толик был счастлив. До того счастлив, что никогда не спрашивал: «Пап, это больно?» А отец никогда никому и не рассказывал, что это адски больно. Особенно перед дождем или снегом, особенно после семейных скандалов, особенно в бессонные ночи, когда мозг раздирал то самое эпическое полотно его жизни на лоскуты и подкидывал в память, как бумагу в пламя. И память ревела, орала, просила пощады. Она не хотела возвращаться в ад, но была сцеплена с ним навсегда.

Глава 5

Иван – итальянец

Ну пусть это была не та Комиссаржевская. Но баба Оля – мать Ивана Красавцева – говорила на итальянском, будто пила родниковую воду. И пела она чудесно, велюровым сопрано, пусть даже унаследованным не от знаменитого тенора Теодора, а от другого талантливого человека. Мало в России гениев?

С детства она лопотала с сыном, мешая итальянские слова с русскими. Язык чужой страны был для него таким же органичным, как казачья балачка [1], которую он слышал каждое лето, отдыхая у деда на Кубани. Но именно знание lingua italiana [2] сыграло в его жизни роковую роль.

В феврале 1944-го под Воронежем скопилось огромное количество документов разгромленной восьмой итальянской армии, воевавшей на стороне Германии. В бою под селом Николаевка двумя неделями ранее средиземноморских военных разбили наголо. Кто не успел умереть от дичайших морозов, были убиты или смертельно ранены. Немногим удалось вырваться из окружения.

Иван Красавцев, командир разведроты, был прикреплен к группе лингвистов для разбора брошенной вражеской документации. Собрались в укрепленном блиндаже, куда солдаты стащили груды бумажных дел.

Ваня болел ангиной. Температура зашкаливала за сорок, миндалины, налитые гноем, ощущались как два штепселя, подведенные к розетке. Он забился на соломенный топчан и пороховым пальцем правой руки дал парням понять, что поспит часок. Остальные вояки (их было шестеро) сгрудились над столом, расстилая географическую карту, сплошь покрытую итальянскими надписями.

Иван провалился в сон, который тащил его больными гландами по шершавому льду намертво замерзшего Дона. Такого Дона он не знал в детстве. На Кубани река была солнечной, распахнуто-гостеприимной, качающей его в колыбели своих вод. Зимой 1943/44 года Воронежский Дон был схвачен льдом и вздыблен, как вывернутый руками за спину диверсант. Наконец панцирь реки треснул и раскололся. Мощный взрыв прорвал ледяную махину и раскидал ее на километры до горизонтов. Но облегчения не последовало. Наоборот, чудовищная бурлящая боль залила берега и потекла по руслу вместо воды.

Больше Ваня ничего не помнил. На деле в землянку прямиком попал артиллерийский снаряд. Шестеро ребят, что корпели над столом, были убиты в секунду, а в Красавцева попали с десяток осколков. Блиндаж завалило, и лишь на следующий день солдаты стали слой за слоем снимать грунт, чтобы достать и похоронить мертвецов. Одно за другим тела выкапывали, освобождали от земли и клали штабелями возле вырытой братской могилы. Красавцев лежал седьмым, кровь на лице смешалась с грязью, скрюченные белые пальцы нелепо сжимали полы гимнастерки.

Мела метель. Такая белая, будто природа сама хотела быстрее завернуть погибших в саван. Командир подразделения ходил взад-вперед мимо тел и рассматривал следы своих сапог на кроваво-снежном ковре. Смерть уже не цепляла, не рвала душу. Она господствовала над Землей. Все живые смиренно принимали это Владычество и подчинялись ее законам.

Но вдруг комвзвода споткнулся о сапог последнего из мертвой шеренги, вздрогнул и заорал:

– Братки! У него снег на лице тает! Тает снег на роже, браткииии!

Пятеро военных побросали лопаты и подбежали своими глазами увидеть это чудо: росток, пробивающий асфальт, ребенок, расправивший легкие, зазеленевшая почка на сожженном дереве. Жизнь! Жизнь посреди запаха мертвечины, посреди оторванных рук и ног, пробитых трахей, неоконченных писем маме.

– Живой! – заулыбались все и, переглянувшись, кинулись очищать его от снега.

– Пульс на запястье, – щерился чернозубым ртом молодой сержант и плакал.

Ваню Красавцева в это время сознание возило головой по раскаленным углям. Но этот толчок он помнит. Как четверо солдат подхватили его с промерзшей земли за конечности и поволокли к грузовику. Жизнь! Танцуй, счастливчик!

Правда, танцевать он больше не мог. Несколько осколков по всему телу ему вытащили в полевом госпитале, а пять – оставили в ноге – на память.

– Чо тебя ковырять? Важные органы не задеты, – просто сказал военный хирург. – Будешь, как дровосек из Изумрудного города. Читал?

– Не, – прохрипел Ваня.

– Детей, значит, нет, – заключил врач.

– Пока нет…

– Ну, родишь – прочитаешь.

Сыну Толе, который родился через тринадцать лет после войны, сказку Волкова он все же прочитал. А главное – ее бесконечно от корки до корки штудировал незнакомый Ивану мальчик. Андрюша. Похожий на него, как отражение в весенней луже. Как пробы из одной чашки Петри на стекле микроскопа. Как дагеротип [3], изготовленный Вселенной задолго до появления на свет как одного, так и другого…