Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Миннесоту разбудил проливной дождь. «Дворники» с хлюпаньем гоняли льющий с неба горячий суп с одного конца стекла на другой, когда я вела машину к Лич-Лейку. В надежде избежать хотя бы липкой влажности я включила кондиционер.

— Мне кажется, ты упрощаешь несколько проблему. — Снова многозначительная пауза, изучающий взгляд и блеск клейма, как солнечный зайчик. — Нет... сама идея прекрасна... — вдохновлялся он, — этакий вечный борец...

– Тебе стоит ехать помедленнее, – посоветовал Гарри, положив руку на приборную панель.

— Неужели? — прервал я его, потому что дело касалось отца и я не хотел, чтобы кто-то, даже со своей первоклассной пробой \"пятака\", имел к нему отношение.

Я вела как обычно, потому что это была моя обычная машина и погодные условия на нее не влияли.

— Но важно не это, — не замечая моей пикировки, продолжил отчим. Убрал руку, подтянул на коленках стрелки брюк (наверняка работа матери) и сел на диван. Над стрелочками возник живот в бисере ванной испарины, и пряжка впилась в тело. Правая рука скользнула вниз, ослабила ремень на одно отверстие, и между двумя фразами вырвался вздох облегчения. И я подумал: десять против одного — вряд ли он проявил бы столько участия к моей личности, не будь здесь замешана моя мать.

— Заметь, подвижничество на Руси всегда было уделом изгоев и неудачников. Подумай, разве мало в истории примеров?

– Ты нервничаешь из-за моей нечистоплотности? – поинтересовалась я, намекая на тот наш разговор возле бара «Спот». Ему как-то удавалось держать себя в руках и не смотреть на пол, заваленный пакетами из-под фастфуда и обертками от завтрака. Я пообещала себе все это выбросить, когда стану в следующий раз заправлять машину, на случай, если потом ее выделят кому-то другому.

— Последние десять лет я только и думаю о нашей истории, — заявил я.

— Надеюсь, тебе хватает здравого смысла? — осведомился он, справляясь со своей челюстью и соленым огурцом.

– Я не вижу ничего на метр дальше света фар, – нахмурился он. – В случае чего мы не сможем внезапно остановиться. Лучше сбавить скорость.

— И даже с избытком, — сказал я.

Я наклонилась вперед, чтобы сквозь слой воды разглядеть хоть что-нибудь.

— Смотри мне, Роман! — Мать подалась вперед и постучала пальцем по ребру стола.

– К тому же ветрено. Включи радио. Я хочу услышать, сколько времени пройдет, прежде чем эта паршивая погода прояснится.

— Вот это правильно, — обрадовался Пятак и похлопал жену по руке.

Непонятно было, кого он одобрял — меня или мать.

Он был прав. Подождав семь минут, мы узнали, что сегодня весь день будет идти сильный дождь, а ночью ожидается гроза.

— Не надо думать, что ваш собеседник дурак, — сказал я зло, потому что не любил в нем его барства.

– Ты когда-нибудь задумывался, почему гроза бывает только ночью? – спросила я.

— Что ж, по-твоему, история не права?

— Конечно, — сказал я, чувствуя, что само по себе такое заявление звучит несколько по-детски, что Пятак развлекается со мной, играя в поддавки.

– Во многом это явление равнинного региона США, – произнес Гарри с типично учительской интонацией. – В течение дня тепло, поднимаясь от земли, встречается с солнечными лучами. Однако ночью…

— Интересно, интересно, а почему же? — Он подцепил груздь и собирался положить себе на тарелку.

Я выставила ладонь вперед:

У него, наверное, полно было таких разговоров где-нибудь в кулуарах съездов или ночных купе со случайными или неслучайными попутчиками, но лучше с теми, с которыми можно было не стесняться, уж тогда он, наверное, точно отводил душу и выворачивал все наизнанку.

— Потому что она давно кастрирована, — ответил я.

– Я просто хотела поддержать разговор.

— Э... — произнес отчим, делая жест, которым попытался оттолкнуть что-то у меня за спиной, потому что прекрасно понял, куда я клоню.

– Это нужно знать.

— У нас разный подход к истории, — заносчиво добавил я, понимая, что меня повело.

– Я предпочитаю тайны. – Я едва сдержала улыбку. Мне пришлось признать, что скрупулезность Гарри меня успокаивала. Если с кем и можно было обсудить любые факты, так это с ним.

— Хорошо, — промямлил он, — а хотя бы я? Тебе мало?

— Пример, достойный подражания...

Сильный порыв ветра толкнул седан вправо, и дождь понемногу начал утихать. Теперь мне были видны поля и леса за ними, деревья, которые шатались, как пьяницы.

Интересно, что он хотел услышать — восторг по поводу жизненного кредо или пожизненного пресмыкания?

— Не те-бе об этом су-дить! — Он сразу же опомнился, как хамелеон на новом месте.

– Лич-Лейк за тем холмом. Мы позволим Комстоку взять на себя инициативу?

— Да! — согласился я, — не мне... — и замолчал, потому что он был трусом и боялся будущего.

Он даже дернулся там, на своем диване, словно к нему дотронулись голым проводом под напряжением.

– Конечно. – Гарри убрал руки с приборной панели. – Это его дело.

— Не будь идиотом, — сказал он и выругался, но не так громко, чтобы я мог принять на свой счет.

Я кивнула и приоткрыла окно, чтобы впустить сладкий аромат мокрой от дождя земли.

У него имелась своя история, совсем в стиле эпохи. Только он эту историю обсосал, как конфетку, и сделал своевременные выводы и поэтому мог сейчас сидеть и вдохновенно рассуждать о высоких материях.

– Пока мы там, я хотела бы задать миссис Кайнд несколько вопросов.

Давно, так давно, что это известно лишь из его рассказов, он начал карьеру \"мощно и быстро\". В тридцать три года — завкафедрой в индустриальном институте, за плечами кандидатская, впереди докторская и перспектива стать самым молодым профессором в области (подозреваю, о чем, естественно, умалчивалось, что дело не обошлось без помощи одного влиятельного лица). То было время, когда ветры перемен, как пишут в газетах, подули, нет, не подули, а лишь наполнили паруса надежд, так и не придав кораблю поступательного движения. Он поддался общему порыву, а точнее, с ним случился пассаж — его гениальное чутье расчетливого конъюнктурщика еще не было развито до настоящего уровня запрограммированного отупения, — и подписал какое-то письмо, в котором ходатайствовалось за известного коллегу. И в один день все рухнуло. Он лишился кафедры, партийного билета и права преподавания. В довершение всего его бросила жена, дочь того самого влиятельного лица. Тогда-то мать и прибрала его к рукам.

Гарри взглянул на меня.

И теперь он делал из себя великомученика.

– Ты хочешь быть на одной волне с Комстоком.

Он был прав. Сегодня Тереза Кайнд должна была узнать о возможной смерти своей без вести пропавшей дочери, которая, скорее всего, жила в этом районе последние сорок лет. Чем более упорядоченными будут наши вопросы, тем легче ей будет. Хотя я сомневалась, что Комсток захочет работать со мной в команде.

Мои мысли подтвердились, когда мы подъехали к жилому комплексу и сразу же увидели машину Комстока без опознавательных знаков. Стекла были опущены, из машины несло сигаретным дымом, его физиономия выражала все оттенки злости. Он опустил окно, оторвал задницу от сиденья и вышел из машины одновременно со мной. Гарри задержался в поисках зонта. Дождь вновь начался, и какое-то время мы с Комстоком смотрели друг другу в глаза, как два ковбоя в городе, где есть место лишь одному.

Примерно обо всем этом я и напомнил ему.

С минуту он переваривал услышанное и моргал белесыми ресницами.

– Вы опоздали, – наконец сказал он.

— Знаешь, как с тобой поступят? — спросил он без спеси, потому что знал, что на меня это не действует. — Тебя не заметят. Нет! — Тут он вскочил, и мы с матерью решили, что сейчас он опрокинет стол, и мать властно, но спокойно положила руку ему на колено. — Нет! — По лицу его катился пот и капал на отглаженные брюки. — Тебя забудут! За-бу-дут! — повторил он понравившееся слово, словно сам уверовал в его магическую силу. — Ты будешь комариным писком. Будешь приходить и плакаться здесь в тряпочку! — Ему этого очень хотелось.

– Погода, – добродушно ответил Гарри, открывая заднюю дверь машины, чтобы достать с заднего сиденья набор дорожных принадлежностей. – Мне кажется, будет лучше, если новости миссис Кайнд сообщу я. Крайне важно, чтобы она поняла, что есть большая вероятность, но точно мы сказать ничего не можем, пока не проанализируем ДНК.

Он походил на шарик, из которого подвыпустили воздух.

– Ты уверен, что она даст тебе согласие? – спросил Комсток.

— Никто... слышишь! Никто не смеет! — вскрикнул он рыдающе. — Время такое было! Время!!! И никто не смеет...

– Не вижу причин, почему нет, – пожал плечами Гарри.

Все-таки я его пронял, хотя и не получил полного удовольствия гладиатора, склонившегося над поверженным врагом. Наверное, оттого, что не было восторженного рева толпы, опьяненной кровью, и перстов, указывающих на истоптанную, заплеванную арену. Но чувство сожаления или то, что принято вкладывать в это слово, он во мне не вызвал, потому что тогда я не прощал слабостей, потому что всегда есть выход, потому что он мог взять и просто уйти, но его тянуло к власти, а это требовало некоторого искривления позвоночника.

– Нам точно нужно вваливаться к ней такой толпой? – поинтересовался Комсток, глядя на меня.

Я хотел еще кое-что добавить, но мать оборвала меня:

— Помолчи! Много ты понимаешь!

– В команде должны быть мужчина и женщина, если есть такая возможность. – Я понимала, что он не позволит мне задать ни одного вопроса. – Такая возможность есть.

Она делала мне грозные знаки, а он сидел и ловил ртом воздух и разводил руками, как человек, который падает долго-долго и никак не может упасть.

Она засуетилась над ним, как наседка над яйцом. Положила мокрое полотенце на грудь и накапала капель. Опустив подбородок и не отрываясь от удобной спинки, он кротко проглотил вонючее зелье и совсем скис, а мать спрашивала: \"Ну как? Ну как?..\" Но вот он вздохнул, поерзал на диване. Щеки порозовели. И мать, удовлетворенно любуясь результами своих усилий, не забыв, однако, проверить форму прически, оглянулась.

Оглянулась с тем выражением сердоболия на лице, с которым наклонялась в прошлом над больным сыном в маленьком дощатом доме на границе тундры и гор, и говорила: \"Выпей, сынок, и все пройдет...\"

И было такое ощущение, будто все еще раз повторилось, вернее, не повторилось, а перенеслось, по крайней мере, в эту комнату. И я встал и тронулся следом за нею на кухню, нагнал в коридоре между ванной и туалетом. И сказал: \"Мамка, мамка... я тебя люблю\". Она подняла на меня засиявшие глаза, ткнулась в плечо, не заботясь ни о прическе, ни об остатках лекарства, пролившегося мне на брюки, и прошептала: \"Я ведь хочу как лучше...\" И мне показалось, что мать, несмотря на демонстративное единодушие с нынешним мужем, все же прежняя, какой я помнил ее в доме, крыльцо которого выходило прямо в тундру, и все было прочно и незыблемо, как и должно быть в детстве, и все мы были вместе — и отец, и она, и я.

Может, ей и нужна была такая опора, как нынешний муж, благополучный и респектабельный, так подходивший под обстановку времени, как, скажем, тумбочка под телевизор в вашей комнате — словно бы только для того, чтобы тешить глаз и самолюбие. Может, ей самой не хватало какого-то стержня, каркаса, а мой отец не сумел дать ей этого. Или, быть может, он был для нее самым светлым воспоминанием в жизни? И я подумал, а счастлива ли она? И заглянул ей в глаза. Она внезапно смутилась, провела кончиками пальцев по лбу, вдоль виска, где кожа под безупречной прической была натянута, как тонкий пергамент высокого качества, а румянец на гладких скулах сиял отнюдь не природным цветом, и, отстранясь, посмотрела так требовательно, словно я должен был подсказать ей какую-то сокровенную мысль обо всех нас без утайки и абсолютно честно. И это снова напомнило мне дом, и ее, сидящую за накрытым столом, и отца напротив, и их вечные споры, и то, что тогда их разъединяло в этих спорах о вере. Но вера-то была разная — у нее и отца. И это накладывало отпечаток на нашу жизнь. А сейчас она чувствовала, что что-то вокруг происходит, и не в ее пользу, и это тоже было некоторой долей в этом смущении.

Комсток повернулся к Гарри:

Но тут же все мои умозаключения были повержены в прах.

— Сынок, — сказала она и убрала руку со лба, — мы хотим с отцом, чтобы ты жил правильным человеком. Что толку поминать то время, — (словно то время можно отделить от настоящего), — в нем ничего уже не вернешь, ведь... ведь твоего отца давно уже нет... И потом... что это за идея... — Ладонь ее легла мне на затылок и вместе со словами взывала к единой цели. — У тебя такая хорошая специальность...

– Ты готов?

И в последнем, пожалуй, она была права... кроме одного — нутра, потому что с ним-то не все всегда сходилось.

И тут во мне что-то раскололось.

Гарри кивнул.

Да, я мог быть правильным человеком. Со студенческих лет отбывать повинность на овощных базах, ходить в ДНД, рыть канавы под какой-нибудь кабель, сгребать листву или снег, скалывать лед зимой с трамвайных путей, подписываться на определенное количество газет, потому что это считалось показателем политической активности (интересно — какой?), косить сено, строить новый корпус больницы и делать сотни других работ, помимо основной, для которых нужны дармовые руки и мякинные головы. Кроме этого, я должен дудеть в одну дуду и делать вид, что все прекрасно, как в песенке о маркизе, и постепенно превращаться в старого брюзгу, который, сидя за кухонным столом в пижаме и стоптанных тапочках, ругает правительство, весь белый свет и завидует соседу, потому что тот в молодости лишился глаза и руки и ему начислили пенсию на сотню больше.

– Тогда иди первым.

Вот, что меня ожидало — мантия дурака!

— Хватит с меня, во! — я черканул ладонью по горлу. — Я по уши в дерьме!

Дождь размыл сосны, окружавшие жилой комплекс, их слабый запах стал резче и сильнее. Четыре строения были идентичны: трехэтажные здания, каждое на три квартиры, с балконом на втором этаже, все окрашены в темно-серый цвет и все с белыми дверями. Комсток шел позади Гарри, так что меня было не видно. Мысль о том, чтобы поставить ему подножку, была соблазнительна, но я понимала – это обойдется дороже, чем стоит того.

Мать отшатнулась, и в ее глазах появился испуг.

Гарри позвонил в дверь. Я отошла в сторону, чтобы миссис Кайнд, открывая, могла увидеть и меня.

— Скажи, сколько раз нас обманывали? А? Нет, ты скажи! — загонял я ее этим вопросом и видел, что она страдает. — Ладно, я скажу. Вначале нам сказали, что отец враг, потом, когда убили, что ошиблись. Искалечили тебе жизнь так, что ты до сих пор не можешь прийти в себя. Теперь нам говорят, надо ждать и верить в лучшие времена. Нам всегда говорили об этом, нам говорили, верьте и ждите и все будет прекрасно. А я не хочу верить и ждать! Где оно, это \"прекрасно\"? Где? Оглянись, ведь мы же стадо баранов!

— Господи! Весь в отца... — простонала мать и закрыла глаза.

При мысли о том, что первым она встретит Гарри, по моим жилам пробежала волна тепла. Ей предстояло услышать нечто ужаснее, но не было человека, который мог бы деликатнее сообщить такую новость. Сегодня Гарри выбрал темно-синий костюм безукоризненного покроя, темно-коричневые туфли и темный же галстук. Он выглядел так, будто сегодня было самое важное событие в его жизни. Каждая мать, вынужденная узнать о трагедии, заслуживает такого уважения. Именно по этой причине я надела свой единственный брючный костюм – черный – и лоферы, плотно сдавливавшие пальцы ног.

И тут весь пар вышел и давление упало, но какой-то клапан по-прежнему продолжал травить.

Так мы стояли в тягостном молчании, как на похоронах, но с тем отличием, что в квартире не было покойника, тошнотворного запаха формалина и венков из искусственной хвои. И, пожалуй, пора было убираться и не появляться месяца два, но мне не хотелось портить этот день окончательно. Хотя, что в нем еще можно было испортить?

Дверь распахнулась. Женщина по ту ее сторону оказалась высокой, почти метр восемьдесят. У нее были яркие голубые глаза и густые серебристые волосы до плеч. Туника и брюки из шелковистой сиреневой ткани и кремово-коралловая помада довершали образ. Она скользнула по нам глазами.

Тогда мы вернулись к столу.

Отчим уже повеселел и пил нарзан.

– Для хэллоуинской компании вид у вас слишком серьезный. Может, потому что сейчас июль. – Женщина улыбнулась, но от нее исходило какое-то напряжение. Она как будто собиралась с силами.

— Если тебе так чешется, пиши, о чем пишут все, — посоветовал этот стертый Пятак с заметным энтузиазмом. — Вот, пожалуйста, — и он назвал фамилию молодого писателя, который выпускал вторую книгу.

– Тереза Кайнд?

Что я мог ответить? Я мог сказать, что это куча повторений, которых достаточно в любом журнале, с некоторыми вариациями, выдаваемыми за новизну, словно автор вошел в сговор с самим собой и не хочет или не может перешагнуть заповедную черту. Невольно напрашивался вопрос, как вообще можно пробиться с таким уровнем, и я, грешным делом, подумывал, а не обошлось ли здесь без \"всемогущей руки\".

– Перед вами.

И в этом я мог лукавить перед кем угодно, но только не перед самим собой.

– Я Гарри Стейнбек, агент Бюро по уголовным делам Миннесоты. Это мои коллеги, агент Евангелина Рид и детектив полиции Миннеаполиса Дэвид Комсток. Я полагаю, вас оповестили, что мы придем. Можно войти?

Я был в то лето Твердолобым Идеалистом.

Она сжала губы, и коралл исчез, оставив только линию с неровным краем.

Я черпал непогрешимость из Прошлого и упивался этим.

– Скажите мне сразу.

Я принадлежал к секте чарвако-локаятиков и не признавал компромиссов, ибо:

если вы признаете компромиссы, то у вас нет уверенности не только в Настоящем, но и в Будущем;

У меня перехватило дыхание. Здесь Гарри нужно было действовать инстинктивно, с ходу решив, выполнить ли ее просьбу или действовать согласно протоколу. Он не медлил ни секунды.

если Сущность — это бесконечность, то Фатализм — это неизбежность.

В определенном смысле я был продуктом этого Прошлого, выпестованным им из реальностей сегодняшнего мира.

– Предварительное стоматологическое обследование показало, что мы, возможно, нашли вашу дочь, Эмбер Кайнд.

Со времен Понтия Пилата человеческая натура изменилась так же мало, как зелень во дворе за ночь, когда вы спросонок выходите в сад и видите голубоватую пелену в кронах яблонь от прошедшего ночью ливня. И я мог сказать об этом. И не всем это нравилось.

Тереза ничем не выдала своих чувств. Лишь крепче сжала дверной косяк.

К Истине легко приходить задним путем. Это лишает вас лавров первооткрывателя, но зато гарантирует здоровое пищеварение, ибо что такое Истина, как не хорошо переваренное Прошлое. Если Истина напрямую зависит от Прошлого, то и Прошлое так же зависит от Истины. Если Сущность познаваема, то и Фатализм — бессмыслица.

Но здесь что-то было не так. Где-то в этих тождествах терялась логика. Она терялась независимо от вашего сознания. Вернее, она потерялась задолго до того, как вы над нею задумались, возможно, даже до вашего рождения.

– Они были вместе? – спросила она.

Я знал одного генерала (из компании отчима), который занимал довольно высокий пост в ГУЛАГе. У него было свое прошлое и своя истина. И когда это прошлое и истина перестали совпадать с общепринятыми прошлым и истиной, его отправили на персональную пенсию, и он благополучно скоротал свой век на даче, перекидываясь в \"66\", а лет через двадцать над его свежей могилой прогремел залп, как над личностью, чье прошлое подходило под то прошлое, и подходило отлично, — камушек к камушку, песчинка к песчинке, молекула к молекуле.

– Что, простите? – не понял Гарри.

Поэтому с некоторых пор я стал сомневаться в Нашей Истине и склоняться в пользу Фатализма.

Их оказалось уж слишком много, этих Истин.

– Дети. Лили и Эмбер. Вы нашли их обеих вместе?

Истина для политических котов и генералов, Истина для толпы и еще кого-нибудь. Неважно.

У меня резко свело желудок. Никто из нас не учел того, что она так естественно предположила: мы обнаружили кости ее дочери, навеки восьмилетней. Про себя я выругала нас за глупость.

Так вот.

Вы выходите в сад ранним утром. С мокрой листвы капает, и некрашеный забор черен. И вы знаете, что за этим забором конечной Истины не существует, ибо следующее поколение неизбежно придумает свою Истину и захочет изменить вашу.

– Мне очень жаль. – Я сделала шаг вперед. – Нам следовало бы выразиться яснее. Мы считаем, что до недавнего времени Эмбер была жива.

Не есть ли это революционность мира и первооснова движения светил?

У нее подкосились колени, но Гарри действовал быстро. Он подхватил ее и помог удержаться на ногах. Я поддержала ее под локоть.



– Мы можем зайти к вам домой? – Гарри был безупречен.

Она кивнула.

Мы с Гарри провели ее через прихожую, обставленную с большим вкусом, в кабинет. Когда мы помогали ей сесть в кресло с подлокотниками, я мельком взглянула на Комстока. Он смотрел в сторону камина, стиснув челюсти.

– Принести вам воды, миссис Кайнд? – предложила я. – Или позвонить кому-нибудь?

– Зовите меня Тереза. Я уже много лет не миссис. – Она обмахивалась рукой, ее глаза бегали. – От чего она умерла?

Глава вторая

Ноги.

– Мы не уверены, что это ваша дочь, – сдержанно заметил Гарри.

– От чего она умерла?

Каждый раз, когда мне доверяется такая важная операция, как массаж, я поражаюсь их совершенству. И это не бахвальство владельца занимательной вещицы. Отнюдь. Тридцать шестой размер при росте сто шестьдесят три сантиметра. И ни одной мозоли или потертости. Кое о чем говорит. На подошве, под большим пальцем, у нее крохотное твердое пятнышко размером с ноготь. Когда я прикасаюсь к нему, то чувствую под пальцами слабую шероховатость. Вот и все. Все остальное — ласковый бархат. Кожа поверх ступни хранит след летнего загара. Блеклый мазок от ремешка туфель только усиливает матовость кожи. Сколько поцелуев принял этот крохотный аэродром от моих губ. Затем следует щиколотка — абсолютное совершенство, словно ее только вчера изготовил искусный мастер, зачистил, отполировал и покрыл чуть кремовой тонировкой, прибавив в самых нежнейших местах голубоватые жилки и выдержав между лодыжкой и пяткой как раз то расстояние, которое придает ноге без каблука (божественные формы!) легкость и изящество. Так что наблюдающий (если такой и находился в моем присутствии) всегда испытывает такое ощущение, словно у него во рту тает медовый пряник, а по спине пробегает сладкий озноб, не оттого, что где-то в позвоночном столбе возникают вполне определенные желания, именуемые похотью (ни одна деталь не дает повода), а оттого, что у вас внутри сразу несколько винтиков сходят с резьбы и вы на несколько минут теряете контроль над своими чувствами — вот и все.

Если это была ее дочь, она имела полное право знать. Если нет, то ужасная новость о женщине, похороненной заживо, и сама идея того, что это ее ребенок погиб такой чудовищной смертью, причинила бы ей бессмысленную страшную боль. Гарри ясно дал понять, что у нас еще нет точной информации.

Без всяких ухищрений (складочек, бугорков, дряблых вен и выпирающих сухожилий — да простится мне излишняя анатомичность), ровно и естественно щиколотка переходит в голень. Если бы не косность человеческой речи, пользующейся терминологией медицины, я бы давно придумал что-нибудь более изысканное для слуха, ибо добрая половина человечества рефлекторно любуется женскими ножками с такой же частотой, как и собственным отражением в зеркале во время утреннего бритья.

– Пока я могу только сказать вам, – мягко начал он, уклоняясь от ответа, – что нам очень нужна ваша помощь. Я хотел бы взять у вас мазок изо рта, чтобы исследовать его на предмет ДНК. Даю вам слово, что если результаты будут ясными, я лично приеду к вам и останусь столько, сколько вам нужно.

Как она сама мне призналась:

Тереза судорожно выдохнула:

— Я ужасная дура... однажды в детстве решила, что у меня волосатые ноги, и побрила...

– Вы хитрый, да?

Лично я не нахожу их таковыми. Я нахожу их ногами красивой женщины, весной и летом открытыми солнцу и загару, женщины, знающей себе цену и любящей осенью носить черные колготки.

Он оказался хитрым. И бесконечно добрым. Мое уважение к нему росло.

Естественность — ее главная черта.

– Мне очень жаль, что вам пришлось такое пережить, – продолжал Гарри. – Мне хотелось бы ответить на все ваши вопросы, но я не могу, по крайней мере, без анализа ДНК.

Его глаза были такими грустными, что мне пришлось отвести взгляд. Как будто я подсматривала за чем-то интимным. Комсток, видимо, почувствовал то же самое, потому что отошел и встал у каминной полки. Она была заставлена фотографиями Эмбер: вот она, совсем маленькая, машет в камеру пухлой ручкой, улыбается, на щеках ямочки; вот она в длинном белом платье – ее первое причастие? – как принцесса, золотые кудри – ее корона; вот она пьет из садового шланга, и ее небесно-голубые глаза смотрят прямо в камеру; и так далее. Чудо-девочка, жизнерадостная и веселая с младенчества до восьми лет.

И все же, какая она — моя Анна?

– Эмбер выглядела такой счастливой, – не выдержав, промолвила я. Тереза проследила за моим взглядом и задумчиво улыбнулась.

Прошлое не делает ее ни лучше и ни хуже. Даже сейчас, через столько времени. Трезвый расчет слишком скоропалительная штука для будущего и может обернуться душевным хаосом.

– Она такой и была. И еще очень послушной. Я знаю, в наши дни это качество не слишком-то ценится, но она была удивительно кроткой. Пошла бы за сатаной в ад, если бы тот попросил. Знаете, я всегда думала, что именно это с ней и случилось. – Она задумчиво взглянула на Гарри, прежде чем дать понять, что согласна сдать мазок.

Мне всегда приятно узнать ее мнение, и порой я замечаю, что чаще ее суждения блистательно подтверждают мои самые изощренные домыслы. И если я пристаю к ней достаточно назойливо (не усматривайте в этом чисто спортивный интерес), то она может зачерпнуть так глубоко, что я ловлю себя на мысли, а не оплошал ли я, затеяв разговор. Мне приятно видеть, как незнакомые люди прислушиваются к ее словам, и я горд, как епископ, возведенный в сан папы. Мне нравится ее стиль в одежде, манера разговора, и я не устаю наблюдать, как она глубокомысленно погружается в чтение самых различных книг — вот этого у меня никак не отнимешь.

Я отошла в прихожую, чтобы не мешать. Обстановка была очаровательной, все прекрасно сочеталось друг с другом, все было выполнено в теплых, успокаивающих тонах. Даже квитанции были сложены в хрустящую белую стопку. От всего этого мою кожу начало покалывать. Мой взгляд метался туда-сюда, пока не остановился на чугунной сковороде, стоявшей на журнальном столике у входа.

Что я еще знаю?

– Вы что-то жарили, когда мы пришли?

Я знаю, что она умеет отлично танцевать (что совершенно не скажешь о ее партнере, хотя он и старается изо всех сил следить за всеми тактами и не путаться в позициях). И когда видит, как две туфельки ловко совершают все эти обороты, приостановки и переходы, голова у него идет кругом отнюдь не от одной только музыки.

Я знаю, что, когда наклонюсь для поцелуя, обязательно встречу сразу темнеющий взгляд из-под черных ресниц и независимо от самого себя удивлюсь этому.

Я знаю, что просто люблю ее. Наверное, достаточно сильно, чтобы не знакомиться с другими женщинами. Разве это не убедительно?

Вот что я знаю об Анне.

– Что? – спросила она так, словно у нее именно в этот момент брали мазок.

Я знаю еще что-то. Но это секрет. Пока.

...

– Все готово, – сказал Гарри. Я указала на сковороду.

Теперь, наверное, следует рассказать подробнее об отце.

Я писал о нем.

– Вы что-то жарили, и мы вам помешали?

Я писал самую настоящую правду.

Я писал бомбу.

Тереза посмотрела на сковородку, и ее губы дернулись.

И это сразу почувствовали мать и отчим.

Мне легко было любить отца — я его почти не знал. И Анна позднее скажет, что эта любовь мешает мне изобразить самую честную правду.

– Я всюду ношу ее с собой после того, как исчезла Эмбер. Я немного помешалась. Мне стало казаться, что дьявол придет и за мужем, и за мной. Муж говорил, что нам стоит купить пистолет, но я сказала ему: «Чарльз, в отличие от пули чугунная сковорода никогда не промахнется». Потом это вошло в привычку – держать ее возле двери.

Любовь была первородной от неведения. Такой любовью любит дитя того, кто наклоняется ежедневно над коляской, гремит яркой погремушкой и говорит: \"Тю-тю-тю-ю-ю!..\"

Но надо мной никто не наклонялся и не произносил слащавых восклицаний, делая умиленное лицо. Напротив, наклонялся я сам.

Я полагала, что вопросы будет задавать Комсток, но он знай себе молчал. Я не знала, кто откусил ему язык, но упускать такую возможность не собиралась.

Я наклонялся над единственной фотографией отца, где он стоит засунув руки в карманы драпового двубортного пальто и беспечно смотрит на меня из прошлого. Он стоит там, чуть сконфузясь, и пальто топорщится у него на рукавах оттого, что он не умеет его носить и оттого, что карманы глубоки.

– Что навело вас на мысль, будто вы и ваш муж в опасности?

На отце берет, сдвинутый назад и открывающий высокий лоб, толстый клетчатый шарф, а в петлице — зеленая ветка стланика. Отец улыбается, и чувствуется, что сейчас он перенесет тяжесть тела на правую ногу, сделает шаг и подойдет к фотографу.

Он стоит на фоне серых сараев с пятнами снега на плоских крышах. Под ногами у него дорожка, занесенная снегом так высоко, что позади выглядывают лишь кончики штакетника, и, должно быть, туфли, одетые по случаю праздника, на нем не по погоде. А дальше, за сараями, но уже нерезко, потому что не в фокусе, виднеются сопки в темных полосках оголившихся склонов.

Она потерла подбородок.

У отца веселые молодые глаза, улыбка, и кажется, что в следующий момент он должен подойти к матери (словно она незримо здесь — за кадром), взять под руку и отправиться на единственную улицу городка, где заводской оркестр уже играет бодрый марш.

– Это была не мысль. Меня просто довели три недели без сна. Я стала видеть призраков.

Скорее всего, был месяц май и отец вышел на демонстрацию и сфотографировался перед домом.

Я никогда не наберу номер по телефону и не скажу:

Я знала, как это бывает.

— Привет, отец. Как дела?

– Понимаю, отчего вы не могли заснуть.

А он никогда не вздохнет и не пожалуется на стариковские болячки.

Мы не войдем с ним в осенний лес, и он не вскинет ружье вслед пролетающей стае.

Она покачала головой:

У нас никогда не будет ночного костра у туманной реки и полусонного разговора или общего молчания.

Он никогда не будет укачивать внука на городском бульваре, никогда не подбросит его на сильных руках, а у внука никогда не перехватит от этого дыхание.

– Вы и половины представить себе не можете. Я видела, как из дверной рамы выпрыгивают черти. В буквальном смысле. Маленькие, мерзкие, цвета лавы, с рогами. Врач выписал мне транквилизатор, и это чуть притупило остроту. – Ее голос стал отстраненным. – Труднее всего мне дался переезд. Пока я жила в доме на улице Вязов, я надеялась, что Эмбер, если вернется, будет знать, куда идти. Но потом я поняла, что это глупо. Моя девочка, скорее всего, погибла, и мне нужно было ее отпустить. Мне нужно было продолжать жить. – Ее подбородок задрожал. – И теперь вы говорите мне, что все это время она была жива?

Не будет ничего.

Ничего — из всего того, что могло бы быть.

– Мы узнаем завтра, – сказал Гарри. – Я обещаю, что сразу же вам сообщу. Вы уверены, что вам некому позвонить?

Ибо...

Ибо прервалась нить.

Взгляд Терезы скользнул к Комстоку.

Ибо живые предали мертвых.

Ибо страшная болезнь поразила нас, и мы продолжили череду отчаявшихся и равнодушных.

– Разве что сестре… Да, я ей напишу СМС.

Я видел их.

Она быстро отправила короткое сообщение. Реакция была почти мгновенной.

Застывшие лица и мертвые глаза тянущих лямку до пенсии, или опустошенность сизой печати пьянства, или догму в рясе покорного послушания, замешанного на демагогии страха. Их было множество вариантов туповатого крестьянского подчинения или ожидания висельника, но с общим безразличием к тому, что называется будущим, ибо будущее было заранее кремировано под давно известным и ясным названием, обоснованным настолько научно и с такой дотошностью, что вытащи один камушек, и все рассыплется и превратится в прах и нечего будет собирать, а тем более оплакивать.

– Она уже в пути.

Он погибнет совсем молодым. Ему едва минет двадцать семь лет. Он погибнет от выброса в шахте вместе со всей бригадой. И на всех будет одна могила и один памятник. Он будет слишком молодым, чтобы увиливать от собственной совести. Он будет идти до конца, словно доказывая самому себе собственную правоту, словно оправдываясь, словно проверяя заново, на что способен.

Мне не будет хватать материала, и многое я просто придумаю.

– Вы еще общаетесь с бывшим мужем, Тереза? – поинтересовалась я, не обращая внимания на то, что от этого вопроса Комстока раздуло, будто кто-то резко распустил его корсет. Она издала какой-то хриплый и явно раздраженный звук.

Я писал историю обыкновенного инженера, волей случая попавшего в жернова истории.

Но через некоторое время я стал ясно осознавать, что повторять немногочисленных авторов нет смысла, что главное — не только рассказать, что с ним произошло, но и почему. Почему это не произошло с отчимом или отцом Анны, который сыграл не последнюю роль в моей жизни.

– Нет, но я знаю, где он живет. Вот привилегия быть агентом по недвижимости. Хотите узнать его адрес?

Я хотел разобраться не на уровне системы, а через судьбу, через тот коротенький хвостик дней, за который, если потянуть, можно вытянуть один за другим каждый денек, опустить в ванночку с химикалиями, чтобы они проявились четче, и тогда будет видно, кто чего стоит в этом мире, в котором Добро и Зло — это тонкий баланс человеческих душ через призму Того, Кто наблюдает за спектаклем.

– Да, спасибо. – Я подождала, пока она запишет его на листочке. У Кайла уже была эта информация, но дать человеку почувствовать себя полезным никогда не повредит.

Правда, можно всю жизнь носиться, бить себя в грудь и твердить, какой ты хороший. Но разве это что-то изменит? Разве перевернет устои, в которых ты живешь и дышишь, и обязан жить и дышать, даже если эти устои тебе и не по нраву.

Вначале мы жили на берегу океана, и отец строил порт. Так говорила мать. Потом переехали в маленький городок, потому что там возводился комбинат и отцу предложили должность главного инженера. Уже само это назначение выглядело довольно странным. Но тогда я был склонен думать, что он был просто хорошим специалистом, даже несмотря на молодость.

– Мы отняли у вас достаточно времени, миссис Кайнд, – наконец произнес Комсток, направляясь к двери. Гарри не сдвинулся с места.

Через месяц отец понял, что проект, заложенный в основу комбината, никуда не годен. Он оказался не годен не только в деталях, но и в корне. В проекте были повторены ошибки прежних строек. Забегая вперед, могу сообщить, что через десять лет комбинат переделывался с \"учетом специфики\", как стыдливо было сформулировано в пожелтевшем листочке, который я обнаружил на пыльной полке под стеклом в одной комнате, где рядом с фотографиями новостроек и ударников труда по углам торчали кирки и лопаты, аккуратно выкрашенные черным лаком. На каждой лопате и кирке была приклеена крохотная бирка с инвентарным номером, словно прошлое проштемпелевали и занесли в толстые конторские книги, прошили нитками, а концы залили сургучом. И время застыло в них, как воск на ковре от опрокинутой свечи, который изо дня в день мозолит вам глаза до первой генеральной чистки.

– Мы можем остаться, пока не приедет ваша сестра. Если нужно – дольше. Это совсем не проблема.

Но когда отец пришел на стройку, этими кирками и лопатами кто-то крошил вечную мерзлоту под фундамент будущего цеха.

Она вручила мне адрес и указала на флакон с ватным тампоном:

Отец не стал молчать. Он явился в этот мир полным идеалистом. Это было видно с первого взгляда, даже по тому, как он стоял, расслабленно и добродушно опустив вислые плечи. И, видно, это его немолчание кого-то доняло, потому что вначале его обвинили в преклонении перед Западом, и это прозвучало первым звоночком. По тому времени обвинение более чем серьезное, но не политическое. После таких \"замечаний\" человек лишался должности, имени, но не головы. Дальше отец действовал так. Написал в Москву, в ЦК, организацию-разработчик проекта комбината и ленинградскую партийную организацию, предлагая разобраться в сути дела. Через пару недель, пока принималось решение, он приостановил стройку на отдельных участках. Он сделал это на несколько дней, потому что знал, что деньги, вложенные сейчас, обернутся пустой тратой. Он был полон надежд и наивных мечтаний. Он полагался на здравый смысл и рассудительность, ибо ошибки лежали на поверхности и надо было быть слепцом, чтобы не видеть их.

В тактическом плане это было ошибкой. Особенно письмо в Ленинград — опрометчивым, непродуманным шагом. Будь он более искушенным в подобных делах, он бы не шел напролом. Откуда ему было знать, что в этом мире побеждает тот, кто довольствуется половиной, кто крадется в тени, кто готовит врагам своим тенеты исподволь, откуда ему было знать, что кому-то будет очень выгодно увязать его вопрос с ленинградскими событиями и из производственного он превратится в политический со всеми вытекающими из этого последствиями.

– Для меня важнее, чтобы вы поскорее разобрались с этим. Мне нужно знать.

Ну вот, пожалуй, и все из этой истории, все, что я знал.

– Конечно, – кивнул Гарри, собирая свой дорожный набор, в котором имелся специальный карман для оберток и использованных латексных перчаток. – До завтра.

Хотя нет. Я знал еще кое-что. Я знал, что он женился на девушке моложе себя на два года и у девушки были волнистые каштановые волосы и большие серые глаза. Через год у него родился сын, а еще через тридцать с лишним лет в руки сыну попадется вырванный из записной книжки листок, чудом уцелевший в качестве закладки в старой толстой книге по серологии. Отец писал: \"Впервые я испытал чувство разрыва времени. Я сидел в общежитии стройконторы и внезапно с ужасом подумал, что моя жизнь ничего не значит без моей Марины, без моей милой, дорогой Марины. Все, что она олицетворяет для меня, — это...\" Дальше запись обрывалась. Речь, несомненно, шла о матери. Но почему — Марины? Мать звали Марией. Почему, я не знал, а спросить не решался. Я чувствовал, что это будет худшим вопросом сына. Но потом пришел к выводу, что я боялся и самого себя, я боялся правды, разочарований в том, о чем давно подозревал — в человеческой слабости, фальши, ибо все должно созреть само, как гнойный нарыв. Ведь правда не всегда бывает сладким леденцом в цветастой обертке. Многие вообще не хотят знать правду о себе. Поэтому я ничего не спрашивал, а выжидал, что жизнь сама подкинет ответ вполне безболезненным и естественным путем. В этом крылся некоторый снобизм утопленника, страусиная позиция — не более, но спасающая до некоторых пор. И еще — неоконченная записка однажды натолкнула меня на мысль, что мы с ним чем-то похожи, по крайней мере, в отношении той, которую любили.

– Теперь, если вы не против, мне нужно побыть одной.

Вопрос с именем матери все время вертелся у меня в голове. Второй был связан с внезапным отъездом родителей из Сибири. Согласиться с тем, что отъезд из родного города с двухгодовалым сыном на руках выглядел убедительно, я не мог. Здесь что-то было. Не было лишь целостной картины. Не хватало какой-то маленькой детальки, наподобие шплинта, установив который, ты видишь, что все завертелось. А без детальки механизм представлялся набором железного хлама. И этой единственной детальки, крохотного намека, просто движения брови на вопрос, я не знал. Каждый раз, как мне удавалось разговорить мать, я слышал: \"Решили посмотреть свет, пока были молодые... — И добавляла на немой вопрос (большего я страшился): — А что еще?\" Или что-нибудь подобное в том же роде.

– Я оставлю вам визитку. – Гарри был сама любезность. – Если вам нужно, чтобы я вернулся, звоните, не стесняйтесь, пусть даже через пять минут.

Поэтому, когда мать дала прочесть телеграмму, я подумал, что надо ехать, там зацепка.

Она вздохнула и мягко улыбнулась ему:

Время было отпускное, полстраны село на колеса, и билет с превеликим трудом я достал только до Курска, да и то в нулевом вагоне. Значение понятия нулевой стало ясно, когда вагон просто отцепили в Курске и я сошел на влажный перрон и потолкался перед кассами, где примерно около трехсот таких же неудачников испытывали везение, понял всю неперспективность этого процесса, подхватил сумку и тронулся по переходу на платформу. Со мной увязался такой же попутчик-горемыка, и мы вышли из душного подземного коридора под ночные звезды на черном плоском небосклоне между еще более черными составами и стали делать попытки проникнуть в любой из них, следующий в сторону Москвы. Но ничего не выходило. Суровые проводницы были непоколебимы, как скалы Гибралтара, и недвусмысленные намеки на небескорыстность одолжения только укрепляли их неприступность.

— Надо искать Мздоимца, — выдвинул предположение попутчик-горемыка.

– Вы хороший человек. Я справлюсь. Мне довелось пережить и худшее.

И мы пошли и нашли его в последнем вагоне экспресса \"Полтава-Москва\".

Комсток проявил впечатляющую сдержанность, дотерпев, пока мы доберемся до машин, и лишь тогда сжал мою руку и выкрутил так, что я едва не вскрикнула.

Дверь оказалась приоткрытой, и я проник в тамбур. Из глубины вагона появился Мздоимец с поросячьими глазками и сразу стал разыгрывать из себя оскорбленную добродетель и показывать, как он соблюдает инструкцию.

– Это была моя комната! – хрипло прорычал он. – Тебя должно было быть видно, но не слышно.

— Давай! Давай! Давай! Ты чего! Ты чего! — выталкивал он меня своим брюхом, вводил в искушение пощекотать его по заплывшим ребрам, маслено улыбался, и сытые щечки его походили на два куска сырого теста.

Я отступил на гравий, а он курил в тамбуре, и огонек сигареты говорил, что не все потеряно.

Я посмотрела на свою руку, перевела взгляд на его лицо.

— Слушай, хозяин, — сказал я, стараясь не очень льстить толстобрюхо-мордатому, но одновременно давая понять, что тоже кое-что значу на этом свете. — Ну что, возьмешь?!

– Извините, если я переступила черту, – пробормотала я сквозь стиснутые зубы. Мне очень хотелось как следует врезать ему в ответ, но от этого расследования зависело слишком многое. – Я пыталась поддержать своего напарника.

Огонек подплыл к дверному проему и превратился в рыхлое ухмыляющееся пятно.

Комсток выпустил мою руку, но по-прежнему стоял и ухмылялся. Он был так близко, что я видела все поры на его носу и чувствовала его дыхание, похожее на вонь из пепельницы. Гарри стоял рядом. Он ничем себя не выдал. Не проявил ни согласия, ни несогласия. Я не знала, хочет ли он, чтобы я сама боролась за свои права или чтобы хоть один из нас был на стороне Комстока. В любом случае его игру я оценила.

— Понимаешь, мы командированные, — врал я. — Завтра должны быть в Москве...

– Тебя отстранили от дела, – напомнил Комсток. – Ты мне не нужна.

— Ну и что? — спросил он и сплюнул на рельсы, и лицо его расплывалось в темноте и равнодушно созерцало нас, словно в этом мире его волновало все что угодно: скользкие, липкие шпалы, грязь под ногами, влажно-тропическая ночь, оставшиеся полбанки какого-нибудь пойла, к которому он предвкушал вернуться, как только колеса снова начнут выстукивать бесконечно-успокаивающие такты на стыках рельсов, мешок с дармовыми бутылками, подружка на конечной станции, тяжесть в правом подреберье, тремор с перепоя — все что угодно, но не жалкие соплеменники, с надеждой взирающие на его величие. Он чувствовал себя хозяином положения, эта скотина.

– Вы не можете расследовать это дело без меня. – Я была не в силах сдержаться. – Но вы должны знать, что я не собираюсь вам мешать. Я всегда давала Барту взять инициативу на себя. Мне удобнее быть исполнителем.

— Покажи ему! — обратился я к попутчику-горемыке. — Покажи ему командировочные.

— Да, да... сейчас. — Он стал рыться по карманам, словно в самом деле мог извлечь жестом фокусника эти документы.

По крайней мере, так выглядело наше партнерство со стороны.

— Ну чего ты...? — спросил я толстобрюхого и добавил слово, потому что знал, как надо с ним разговаривать.

Комсток задумался. Ему не потребовалось много времени, чтобы прийти к истине: он мог отстранить меня от расследования убийства, но не имел юрисдикции над моим нераскрытым делом.

— На фига мне твои командировки, — прожурчало осклизлое пятно. — На фига? А?

– Если у Риты Ларсен ты скажешь что-нибудь кроме «здравствуйте» и «до свидания», я позвоню твоему детективу и скажу, что ты мешаешь активному расследованию. Это ясно?

— Сколько ты хочешь? — спросил я.

— А сколько дашь? — И в его глазках промелькнуло подобие интереса к арбузной корке в корыте с помоями.

– Как божий день.

— Десятка тебя устроит?

— Что-о-о... с двоих? — спросил он презрительно.

Он вновь нахмурился и наконец-то отошел. Меня тут же отпустило, но я позволила себе расслабиться, лишь когда он отвернулся.

— С каждого, — ответил я.

— Это другой разговор. — Осклизлое пятно отплыло в сторону: — Давай, приятели, но деньги вперед.

Глава 29

Мздоимец оказался к тому же патологически жадным.

Его патологию мы удовлетворили тут же в тамбуре, и осклизлое пятно участливо осведомилось, не слишком ли ограбило приятелей и благословило наше флибустьерское намерение на захват полок, а потом, высунувшись, заорало в темноту: \"Куда! Куда! Все, местов нет, нет!\", и, проходя в темном вагоне, я слышал, как позади идет торг — просяще-возбужденные голоса, грохот вещей по ступеням и шарканье подошв следом.