Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Летний выпуск «Инглиш ривью» выйдет в конце сентября и будет распространяться в октябре. Этот журнал читают серьезные любители литературы и сами литераторы – иными словами, все знакомые семьи Мейнелл. Что-то надо делать, но что?



В конце июля Уилфрид Мейнелл отправил двух зятьев по адресу: дом 1, Байрон-Виллас, Хэмпстед, в террасный дом, снятый Лоуренсами после отъезда – точнее, бегства – из Грейтэма. Мейнелл послал зятьев, а не сыновей, поскольку счел их более хладнокровными и полагал, что они способны говорить более отстраненно и рассуждать убедительно.

Двое мужчин, ровесники Лоуренса, стояли в прихожей и просили его отозвать рассказ – в первую очередь ради Мэделайн и детей. Писатель сначала вроде бы терпеливо слушал. Потом с ним произошла перемена. Щеки покраснели, глаза засверкали синевой, лицо исказилось – ибо он внезапно осознал, что с ним говорит доктор Калеб Салиби, неверный муж Моники и равнодушный отец Мэри.

Вид этого человека – красивого, прямого станом, уверенного в себе, непрошеного гостя – взбесил Лоуренса. Как смеет Салиби являться к нему и читать лекции о благе женщин и детей? Из-за этого человека бедная Моника превратилась в тень. Этот человек игнорировал Мэри и ее образование. Именно его преступную халатность сам Лоуренс вынужден был исправлять!

В прихожей началась стычка и выплеснулась на тихую улицу. Толкался и кричал в основном Лоуренс, слабейший из трех мужчин. Пока не споткнулся и не упал на дорожке перед домом.

– Прочь! – орал он. – Прочь с глаз моих!



Ни издатель, ни автор не согласились отозвать рассказ. Уилфриду Мейнеллу ничего не оставалось, кроме как поставить в известность некрепкую здоровьем жену. Дочери, Мэделайн, тоже придется рассказать.

Элис обрезала розы, когда муж пришел к ней со всей этой историей. К тому времени как он закончил, липкий ручеек крови тек с ладони на белый муслиновый рукав. Элис была так поражена, что забыла о шипах.

Она рассказала дочери – откровенно и бережно. Она заставила Мэделайн дать обещание, что та никогда не станет читать ужасный рассказ. Потом они, щадя друг друга, договорились больше не вспоминать о нем.

В анналах семьи Мейнелл не было случая, чтобы мягкосердечная Элис диктовала всем, как себя вести, но сейчас она поступила именно так: она запретила всей семье читать злополучный рассказ. Таким образом их не затронет эта чудовищная история, если о ней упомянут друзья, знакомые, гости или чужие люди, что наверняка случится. Пускай злоба мистера Лоуренса расцвела омерзительным цветком, но плода она не принесет. Более того, Элис объявила всей семье, что имя мистера Лоуренса больше не должно произноситься ни в «Колонии», ни в их домах. Никогда. Оставалось только покаяться на исповеди в том, что она не в силах простить этого человека.

В последующие дни Виола, сестра Мэделайн, будет сильно переживать удар, нанесенный семье. Ведь именно она пригласила Лоуренсов в Грейтэм. Именно она так восхищалась и писателем, и человеком.

Мартин Секер, жених Виолы, попытается защитить друга – ради Лоуренса, ради Виолы, ради литературы и для того, чтобы немного смягчить тревогу семьи. Однако его слова вобьют между ними клин. Жених и невеста начнут постепенно отдаляться друг от друга, и наконец Виола решит разорвать помолвку.

В последующие месяцы издатель Лоуренса, «Метьюэн и компания», не сможет отстоять «Радугу». Секер придет на выручку и предложит напечатать роман, хоть и сомневаясь одновременно в собственном решении и в самом Лоуренсе. Он опасен, а его книги, как подозревал Секер, никогда не получат широкого распространения. К чему рисковать? Но Секер все же рискнул. Ради литературы, если и не ради самого Лоуренса.

Кроткая Элис Мейнелл, овеянная славой поэтесса и мать натура утонченная, возвышенная, писала стихи, чем снискала себе определенную известность в узких литературных кругах182, которая с такой радостью принимала у себя Лоуренсов, попросит Артура снести шпалеру для роз, построенную Лоуренсом в Рэкхэм-коттедже. Иначе та послужит слишком печальным напоминанием для Мэделайн, а также для Перси – в будущем, когда он вернется с фронта и узнает о предательстве.

У Элис в голове, терзаемой мигренью, будут снова и снова крутиться воспоминания. Как часто Лоуренсы пользовались гостеприимством в Рэкхэм-коттедже и Уинборне. Никто из Мейнеллов даже не колебался. Мейнеллы ничего не жалели для гостей, не считали куски. Уилфрид, разумеется, никогда не думал, что гости перед ним в долгу – материальном или моральном. В жизни просто раздаешь, если можешь, и чувствуешь себя счастливым – нет, благословенным, – что имеешь такую возможность.

Что касается Мэри, верной ученицы Лоуренса, она до конца жизни будет помнить слова песни «Убийство президента Маккинли», а также самого учителя и друга, открывшего перед ней дорогу в жизнь. Окончив школу Святого Павла, Мэри не станет фермером, как мечтала, но отправится в Кембридж, где в 1930 году – в год смерти Лоуренса – получит степень доктора медицины.

Узнав о смерти своего учителя, она внезапно со странной радостью вспомнит их откровенные разговоры во время уроков весной и летом 1915 года. Она будет помнить также сотрясающий все его тело кашель и шаткую походку. «Ты что, болеешь? – спросила она. И нахмурилась, заметив, как он держится за ребра. Потом нырнула под стол, чтобы рассмотреть его ноги, словно гадая, не проглядела ли что-нибудь. – Или ты калека?»

Когда Моника, мать, отведет Мэри в сторонку и скажет, что та должна быть большой девочкой и отказаться кое от чего ради своих кузин Сильвии, Кристианы и Барбары, Мэри расплачется, что с ней редко бывает. Она скажет матери, что не может выбросить фотоальбом. Не желает. Это ее самое драгоценное сокровище. Посмотри! – скажет она. Вот мистер Лоуренс сражается на дуэли с мистером Форстером – переворот страницы – вот он приколачивает линолеум с Джеком Мёрри – переворот страницы – вот он позирует в ванной на фоне кафеля со зверями – а вот ухмыляется вместе с мисс Мэнсфилд на фоне сетки для игры в классики – а тут в фартуке подает пасхальный ужин – а тут держит змею под яблоней.

Она пообещала матери, что навсегда спрячет фотографии от тети Мэделайн и кузин Лукас, так что они их в жизни не увидят. Но когда Мэри уедет в школу в Лондон, Моника найдет альбом в комнате дочери и прикажет Артуру сжечь его на костре.

Какой теперь предстанет в глазах света ее прелестная, добросердечная сестра Мэделайн? «Уинифред», ее вымышленный двойник, полагается на отца больше, чем на мужа. В этом есть что-то ненатуральное. Лоуренс изобразил их жизнь в самых интимных деталях. Он позорит Перси – одной гротескной подробностью за другой. Что касается милой маленькой Сильвии, Монике невыносимо представить, как ее племянница через несколько лет будет читать это описание. Столь же клеветническое, сколь жестокое. Сильвия никогда не может быть калекой, ни в чьих глазах. Моника не верит, что Сильвия могла быть калекой в глазах самого Лоуренса. Наоборот, Моника подозревает, что он обожал девочку и ее великую упрямую волю к жизни.

Сама Моника так привязалась к Лоуренсу. Они оба понимали, что значит чувствовать слишком сильно. Только благодаря ему она снова научилась смеяться; он помог ей исцелиться после предательства мужа. Он превратил ее дочь-беспризорницу в гордую собой ученицу школы. Он был неизменно добр и щедр – настолько добр, что рассказал ей, как во время пребывания в Грейтэме чуть не покончил с собой, бросившись с утеса в Брайтоне. Он хотел дать ей понять то, что понимал сам: насколько невыносимой может быть жизнь. Он не хотел, чтобы она оставалась наедине с этой жизнью, потому что хуже ничего не бывает. Так он сказал.

Можно ли подлинно узнать другого человека? Можно ли подлинно доверять другому? Неужели он так плохо думает обо всех них? Ей на сердце лег тяжкий камень.

А теперь его имя запрещено произносить. Все следы его пребывания изъяты или уничтожены – все, кроме книжного шкафа, прочно встроенного в стену Хлев-Холла. Виола согласилась, что шкаф должен остаться на месте: если его демонтировать, может обрушиться стена.

Клан – это не просто большая семья. Это семья с врожденным осознанием хрупкости жизни и необходимости – превыше всякой другой – выживать. Поддерживая друг друга, если в одиночку не хватает сил выстоять под ударами судьбы.

v

А что же Перси? Суждено ли было Персивалю Лукасу из Рэкхэм-коттеджа прочесть рассказ, создание которого он неведомо для себя вдохновил?

В октябре 1915 года, когда рассказ вышел в свет, Перси находился далеко от мира на продутой ветрами военной базе пехотинцев в Сифорде, на побережье Сассекса. Он, младший лейтенант, подчинялся непосредственно некоему лейтенанту Кларенсу Бегормли, которого кое-кто из людей во взводе прозвал «лейтенант Безмозгли». Впрочем, сам Перси считал эту кличку отчасти несправедливой. Шестидесятилетний Бегормли отличился в молодости на первой и второй бурских войнах. Последовавший долгий мир привел к тому, что опытных, способных офицеров не хватало, и к оружию пришлось призвать людей из поколения Кларенса Бегормли. Отчаянные времена требуют отчаянных мер.

Бегормли был порядочным человеком, но командиром никаким. Он понимал пехотные маневры, но не новую окопную войну. Ее вообще мало кто понимал. Он был бледен даже летом, под глазами постоянные синяки. Прежде чем выкрикивать приказы, ему часто приходилось полоскать горло имбирным пивом. В душе он был робок, что особенно усилилось с годами, и терпеть не мог кричать. На лысой голове лейтенанта остался только венчик поседевших рыжих волос.

До 1914 года судьба сулила Кларенсу Бегормли спокойствие деревенского общинного луга, неторопливые игры в боулинг со старыми приятелями, прокуренные вечера в приятном, удобном лондонском клубе среди мягкой мебели. Судьба этого человека – медленное продвижение к далекой мирной кончине – повернула под острым углом, как летняя молния, когда объявили войну.

Теперь окопы тянулись без перерыва от Швейцарии до Северного моря. Кто мог бы предполагать, что один кусок фронта – между Ипром и Верденом, сто пятьдесят миль по прямой – будет сниться людям в кошмарных снах до конца века?

После нескольких фальстартов и отмененных приказов взвод из пятидесяти трех человек, в котором служили Бегормли и Лукас, отправили на фронт. Это произошло в конце июля 1916 года: можно было надеяться, что преступный выпуск «Инглиш ривью» уже давно пошел на растопку или оклейку стен. Тем летом Эдвард Лукас мог наконец успокоиться, надеясь, что брат, заядлый любитель литературы, не наткнулся на порочащий его рассказ на армейской базе в Сифорде; в конце концов, времени на чтение у него было чертовски мало.

Перси Лукасу предстояло отправиться в разверстую бездну века.

По прибытии во Францию взвод присоединился к роте и вместе с ней стал продвигаться вперед с постоянной скоростью две мили в час, пока не остановился, упершись в огромные тучи пыли, висящие в воздухе. Сверялись с картами, заваривали чай, жевали табак и сплевывали. Принесли мешок с почтой, и письма зачитали вслух. Перси получил письмо от жены и открыл его, полный ожиданий. Они втихомолку надеялись, но нет, его сердце омрачилось – она не забеременела.

В тот же день, пока взвод осваивался в тесном вспомогательном окопе, Лукас и его подчиненные наблюдали, как низшие чины – уже ветераны этого фронта – собирают куски тел в мешки из-под песка, пытаясь хоть как-то «навести порядок» ради прибывшего подкрепления. Двое артиллеристов, хохоча, перебрасывались студенистым глазом.

Если раньше зловещими вестниками некоего неопределенного ужаса казались облака пыли, то теперь ужас воплотился в разоренном пейзаже, взрытой земле, ожидающей взвод Перси.

В первую ночь он попытался уснуть в блиндаже, на кровати из распорок и проволочной сетки. От стен воняло креозотом, и этот запах забивал все остальное. Свирепствовали мухи. Перси бросил попытки уснуть и принялся, светя себе электрическим фонариком, изучать карманный справочник офицера действующей армии, но никак не мог сосредоточиться. В темноте скреблись крысы. Он сел на койке, когда три снаряда, один за другим, просвистели над землянкой и взорвались. Дождем посыпалась шрапнель.

Среди ночи он снова проснулся, на этот раз встал и прошелся вдоль окопа, ища на небе звезды – те самые, что сияли над Рэкхэмом. Но ночь была мутной от дневных бомбардировок, и он ничего не увидел.

Точнее, не совсем ничего. Между коек в свете свечных огарков блестели глаза: солдаты, как и он, не спали глухой ночью. Кое у кого были фонарики, но в основном солдаты сидели при свечах. Один мальчик изо всех сил тер пуговицы формы зубной щеткой и чистящим средством, которое солдаты должны были покупать за свои деньги. На вид мальчику было не больше пятнадцати. В армию записывалось много несовершеннолетних, желающих избежать однообразной изнурительной работы на заводах. Избежали, что да, то да. Теперь их гоняли маршем с семьюдесятью фунтами груза на спине. Эти мальчишки зачастую сами весили не больше сотни.

Солдаты говорили ему, что Англия сильна. Империя велика. Англия не может проиграть.

– Я только хочу надавать фрицам как следует, – сказал один.

Перси знал, что они тайно боятся, не зная, хватит ли у них духу убить человека, пронзив его штыком.

Никто не знал, за что они воюют. Что такое – перестать воевать. Они дрались, чтобы война поскорее подошла к концу, но никто не мог толком вспомнить, из-за чего ее начали.

По мере приближения к линии фронта роте приказали облегчить выкладку до тридцати пяти фунтов, выкинув лишнее, – в окопах мало места. Все мелкие утешения и удобства отправились в грязь.

Перси увидел в окопе мужчину, который лежал на койке и читал, одетый лишь в солдатскую куртку и рубаху. При свете свечи Перси разглядел, что ноги солдата покрыты кровоточащими язвами.

– Это все от портянок, – сказал солдат, хотя его никто ни о чем не спрашивал.

Он лишь мельком взглянул на человека, к которому обращался. Голос – злокозненный, с ноткой угрозы – словно предупреждал офицера, чтобы проходил, не задерживался. Злобный голосок заявлял права на территорию. Когда солдат поднял глаза, они блестели, в них читалась предельная настороженность, зоркое бдение. Это был один из тех, кто сегодня собирал куски тел.

Перси застыл, не зная, спросить или пройти мимо, и солдат пояснил:

– Чертовы портянки заскорузли от грязи. Не высыхают.

Перси ушел и через несколько минут вернулся с собственной чистой запасной парой. Положил на край койки солдата и собрался опять уйти. Но тот неожиданно сел, скатал чистые новые портянки, положил в изголовье и полез в собственный мешок.

– На-ка, – сказал он тем же хитрым, холодным голоском. – Съешь. Производство фрицев.

На ладони лежала шоколадная монета в серебряной фольге. Перси растерянно хлопал глазами.

– Я никому не скажу, не бойся. Если ты из-за этого как тот Гамлет. Ты мне, я тебе.

Перси пожал плечами и взял шоколадку, а солдат продолжал так же холодно и зло. Сегодня в полдень трое его товарищей по взводу встретились на ничьей земле с тремя немцами. Каждая из сторон привела с собой переводчика – эти переводчики раньше сторговались об условиях мены.

На обмен предлагались сласти, сувениры, очки для чтения, шерстяные чулки, частые гребни, игральные карты, газеты и журналы.

– Они читают по-английски и любят наши журналы и все такое. Нам-то ихние не нужны, вот шоколад – это другое дело. – Он взглянул на офицера, который стоял у койки, разглядывая шоколадную монету. – Давай, давай. Эта штука вкусней, чем девичий сосок.

Перси развернул шоколадку. Она взрывом наслаждения растворилась на языке.

– Ну что, как? – Солдат при свете свечи вглядывался в его лицо.

Перси проглотил слюну:

– Зер гут[39].

Солдат ухмыльнулся. Снова откинулся назад, отлепил от журнала две отсыревшие страницы и отвернул обложку. В свете огарка Перси ясно видел надпись крупным шрифтом наверху страницы: «Этот журнал можно отправить бесплатно в действующую армию из любого почтового отделения. Смотри страницу iii»183. Очевидно, кто-то так и поступил.

Разнообразные журналы перемещались по окопам, совершая путешествие во много миль. На преодоление длины одного окопа могло потребоваться от нескольких недель до года в зависимости от спроса.

– Мой папаша был печатник, и я умею читать с тех пор, как дорос до печатного стола. Любил я эту старую стукоталку. Она стучала у нас в доме бесперечь, как сердце.

(Подайся поближе. Тебе видно в тусклом свете?)

Журнал был грязный, засаленный, но Перси узнал имена на первой странице. У. Г. Дэвис, Остин Гаррисон, Мэри Уэбб, чьими творениями он восхищался, и…

Когда они прощались в тот вечер в Рэкхэме, уже больше года назад, ясным вечером погожего Дня Империи, Перси сказал Лоуренсу, гостящему в имении писателю, что очень надеется раздобыть и прочитать «Радугу», как только ее опубликуют. Вечеринка уже кончилась, и Фрида направилась домой. К двум стоящим у двери мужчинам присоединилась Виола. Лоуренс улыбался и кивал, благодаря за тачку. Виола пообещала Перси, что сама пришлет ему экземпляр романа – туда, куда его направят в составе армии. Позже, несколько месяцев спустя, Перси получил письмо от Мэделайн с новостями о различных друзьях. В том числе она сообщила печальную новость, что книга Лоуренса конфискована полицией.

«Какой удар, – написал он в ответ жене. – Бедняга. Бедный старина Лоуренс». Он очень сочувствовал писателю.

Но очевидно, Лоуренса отвергли не всюду: вот его рассказ в «Инглиш ривью». Лоуренс не из тех, кого легко остановить, сбить с пути. Это Перси понял в ту ночь у костра. Об убийстве президента Лоуренс пел с жаром, удивительным для такого слабогрудого человека.

В трясущейся тьме где-то взорвался очередной снаряд, и Перси вспомнил другие подробности той ночи: пылающий скелет, фальшивый цеппелин и свою малютку Барбару, испуганную и сердитую, что небо падает.

– Завтра тебе отдам, – сказал солдат, постукивая пальцем по странице. Он воспринял молчание Перси как желание получить журнал.

– Буду очень благодарен, – ответил Перси, позволив себе намек на улыбку. – Понял. Приду завтра на это самое место.

Солдат вгляделся в него поверх страницы.

– Вы недавно прибыли, верно, сэр?

– Так точно.

Солдат быстро кивнул, не сводя глаз с открытой страницы:

– Берегитесь котловин, сэр. Это, то есть, воронок. Фрицы иногда там подстерегают, в засаде.

– Понимаю.

– Если фрицы пустят газ, надо нассать на платок и обвязать нос и рот. Только нельзя бежать обратно сюда, в окоп, даже если глаза еще видят, потому что вас подстрелят – наши то есть. Вы ведь хотите получить свое жалованье за две недели, верно, сэр? Разрази меня гром, если я им позволю наложить лапы на мое.

Он ухмыльнулся. Передних зубов у него почти не осталось.

– Спасибо. Очень порядочно с вашей стороны. – Перси протянул руку и коснулся плеча солдата.

– Еще вот чего. Там грязь и вода кое-где по колено. Увидишь людей, которые в грязи по самые брови. Главное, осторожно на досках гати. Они скользкие, хотя с виду не скажешь, и бывает, что люди тонут. Тут грязь какая-то странная, засасывает. Не такая, как в Англии. Если кто-нибудь поставит на кон в картах кусок резинки или купить предложит, бери за любые деньги, потом разрежь пополам и приколоти к подошвам сапог.

– Ага, понимаю…

– У вас под ногами будут люди, сэр. Вот что я хочу сказать. Тут надо подходить с умом. Не бегать по ним не получится. Я только на лица стараюсь не наступать, если можно.

Перси кивнул.

Глаза солдата задвигались по странице слева направо.

Земля была изодрана. Он хотел увидеть все происходящее.
В хрупком, ясном сознании он слегка приподнялся, чтобы посмотреть, и обнаружил, что смотрит на собственное тело. Он лежал, ноги придавила огромная масса окровавленной земли. Он смутно смотрел на нее, думая, что она, должно быть, очень тяжелая. Он тревожился – очень сильно, и эта тревога легла грузом на его жизнь. Непонятно, почему земля, покрывающая ноги и бедра, так пропитана кровью184.


Он снова провалился в чтение. Младший лейтенант Персиваль Лукас похлопал скатку в изголовье солдата и повернулся, чтобы уйти.

Но солдат, не поднимая глаз от страницы, протянул руку, преграждая путь, как шлагбаум на заставе:

– Потрогайте меня, сэр, это на счастье. Так все делают. Меня звать Виктор, а это значит «победитель». Увидимся завтра вечером, прямо тут, в это же время. – Он встряхнул журнал. – Вам повезло. Пойдете в обход очереди.

– Замечательно. Буду ждать с нетерпением. – Он хотел что-нибудь дать этому человеку, Виктору, что-то большее, нежели пара портянок.

– Удачи, – сказал он.

Это все, что у него было.



Они ждали на позиции, примкнув штыки, утром первого июля, и слушали грохот, который раздался по плану, в 7:25. В далекой деревне Фрикур громогласно зазвонил колокол – это обрушилась колокольня церкви.

От странного звука ожидающим в траншее солдатам стало не по себе, словно колокол чудовищным языком вылязгивал их собственный немой страх. Послышался свисток, и они бросились наружу, через край окопа, в мир, наполненный шумом.

Персиваль Лукас бежал вперед на сильных длинных ногах, повинуясь не логике. Не разум прокладывал путь, приведший его от ручья из сада Рэкхэм-коттеджа в верховья реки Соммы, в одно из самых кровавых сражений человеческой истории.

Наутро его рота вошла на деревенскую площадь, на ходу отпинывая в сторону куски каменных святых. От церкви остался дымящийся обрубок, и они увидели, что колокольня, падая, раздавила два дома. По деревне блуждали коровы, безумные и больные, потому что их никто не доил. Больше никого на улицах не было – немецкий гарнизон отступил из деревни под покровом ночной темноты. Однако солдатам из роты Перси эта победа союзников казалась невсамделишной, словно дети понарошку разметили границу в поле, проведя черту палкой по земле. За последующие два года линия фронта передвинется разве что на несколько миль.

После бомбардировки тысячами снарядов в деревне было трудно дышать. Пейзаж вокруг Фрикура выглядел контуженным. Стога сена дымились. Птицы не пели. Дома стояли выпотрошенные.

Что касается Перси, ему не суждено было получить у Виктора экземпляр «Инглиш ривью» сегодня ночью в окопе. Не суждено было пролезть без очереди, опередив других любителей чтения. Не увидел он и деревенской площади, разрушенной церкви, измученных маститом коров. Через полчаса после сигнала к атаке пуля прошила его бедро, а другая застряла где-то в паху.

Придя в себя, он попытался понять в полузабытьи, не в могиле ли он. Вокруг было тихо, под ним – мягко. Несколько зеленых листиков – пять, он посчитал – трепетали хрупкими вымпелами на обугленной ветке. Он приподнялся на локтях. Ему было жарко. Потом ему стало холодно.

В отдалении он видел деревню, она все еще пылала после сегодняшней бомбардировки. Такой грохот. Он едва мог расслышать собственные мысли.

Он бежал, потом свалился в воронку, в кратер. Но нет, понял он, это не воронка от бомбы. Он лежит в естественном углублении лесного рельефа. Лес спас его.

Как тут тихо, спокойно. Ему ничего не было нужно. Ничего, кроме сна. Никого. Ему стало жарко, потом холодно.

Деревья над ним дымились. «Где твой ствол? – спрашивали они. – Где твой ствол?»

Он смахнул землю. Увидел мундир цвета хаки. Это его. Это тело – его собственное. «Я здесь», – ответил он.

«Ищи ищи корни ветки», – сказали деревья.

Он осмотрел себя. Из бедра был вырван кусок, но нога по-прежнему крепилась к телу.

«Я здесь», – сказал он деревьям и дыре неба.

Видимо, у него приключилась медвежья болезнь. Присыпавшая ноги земля была мокрой и неприятно пахла.

Дерево указало на что-то обугленной ветвью: «Ветка и корень, ветка и корень».

Он умудрился чуточку приподняться, полусесть, осмотреть себя. Снял тяжелую от грязи шинель и обвязал чистой стороной вокруг ноги, чтобы остановить кровь.

Чудовищная боль.

Держать раненую конечность приподнятой. Остерегаться снайперов. Ждать, пока враги отступят. Лежать на спине или животе, пока не придет помощь.

Его стошнило. Он снова упал на землю.

Деревья сказали: «Пень гнить чернь шнур зелень искра».

Деревья спросили: «Пень, где твои побеги?»

В Рэкхэм-Вуд. Белокурые головки, как ромашки. Кипение жизни. Его девочки в Рэкхэм-Вуд. За ручьем, за мостиком перекликались их голоса.



Когда он очнулся, тени на земле удлинились. Деревья молчали. Губы прилипли к зубам. На языке и зубах ощущались песок и пыль, словно он уже начал сливаться воедино с землей.

Он лежал, ноги придавила огромная масса окровавленной земли. Он смутно смотрел на нее, думая, что она, должно быть, очень тяжелая. Он тревожился – очень сильно, и эта тревога легла грузом на его жизнь. Непонятно, почему земля, покрывающая ноги и бедра, так пропитана кровью. Одна нога лежала странно отклонившись. Он силился слегка пошевелиться. Нога не двигалась. Казалось, в его существе зияет огромный провал. Он знал, что ему оторвало кусок бедра185.


Он никогда не прочтет эти слова.

Это было милосердием, и вместе с тем не было.

Он поднял голову и потянулся вверх изо всех сил, чтобы выглянуть за край ложбинки. Вокруг валялись тела – как поваленные деревья после сильной бури. На земле неподалеку корчился человек.

– Они скоро придут! – окликнул его Перси, стараясь говорить отчетливо. Санитары с носилками из полкового лазарета. Они всегда приходили после наступления, чтобы подбирать тех, кто был еще жив, но не мог сам кое-как передвигаться. Обезножевших. Лежачих раненых, так их называли. В горле ужасно пересохло. – Носилки. Они…

Он попытался сфокусировать взгляд. Он узнал эту макушку, узкий венчик седоватых рыжих волос. Он приподнялся на локтях. У человека была разворочена грудь, наружу свешивалось легкое.

– Лейтенант Бегормли, сэр?

«Чиф чаф чиф чаф чиф чаф», – ответила одинокая птица.

Будь он в силах, выстрелил бы лейтенанту в голову.

– Господь с вами, сэр, – позвал он. Губы складывали слова, но слышался лишь слабый хрип. – Господь с вами.

Это был нагой и священный миг. Деревья скрипели. Что-то пробежало у него по ногам. Потом он уснул в своей колыбели, как малыш, и ему снились дурные сны. В одном сне ему изрубили лицо тесаками, и синие глаза в окружении красного мяса в ужасе смотрели на врагов. Он прекрасно понимал, что произошло: он лишился лица. Потерял лицо. Такое откровение принес ему сон.

Это правда, сказал он себе, проснувшись от ужаса. Он так быстро пал. В самое первое утро на фронте, в первой же битве, в первый же час.

Он бросил семью. Никакой указ не заставлял его идти на фронт.

В то утро он просто бежал. Больше ничего.

Все, чего он достиг долгой учебой, жертвами, – заставил врага потратить две пули.

Казалось, в его существе зияет огромный провал огромный про вал186

Он просыпался, засыпал, вспоминал. Каждый раз, когда он выныривал на поверхность, его пронизывала дрожь.

Он был как садовый цветок, который трепещет на ветру жизни, а потом осыпается, словно его и не было187.

Взрывы снарядов стали слабее и реже.

Он ощущал тошнотворно сладкий запах от размозженной ноги.

Жужжали мухи.

Он всеми силами пытался что-то припомнить. Что это было?

Кто-нибудь придет. Жди. Держи раненую конечность приподнятой.

Ему было жарко. Холодно. Тело дрожало. Душа тоже. Иногда он был в собственном теле, иногда дрейфовал вне его. Остерегайся снайперов. Рука была липкая – он не мог вспомнить почему. Может, свалился с дерева? Он упал так быстро, так внезапно. И все же – казалось ему – падал очень долго, как бывает, когда споткнешься о камень на дороге.

Зубы стучали. Мозг горел огнем. А его дети пели. Три голоса. Мостик из звуков через ручей, бегущий из Рэкхэм-Вуд. Он снова видел перед собой этот ручей. Вода прозрачная, как слезы. Он слышал песенку девочек: «С пчелкой я росу впиваю, В чаще буквиц отдыхаю, Там я сплю под крики сов, крики сов, крики сов…»188 Но не мог перейти к ним, на ту сторону.

Он лежал в ложбине. У него не было голоса. Сквозь клочья дыма он смотрел в дыру неба, в глаз Бога, спокойный и немигающий.



В полевом лазарете ему сообщили, что у него размозжено тело. Медики диагностировали открытый оскольчатый перелом левого бедра и таза. Бедренная кость и таз были не просто сломаны – их раздробило на мелкие кусочки.

Он смотрел, как в лазарет бредут, шатаясь, раненые, сгорбленные под тяжестью шинелей и вещмешков. Некоторые все время падали. Другие три дня просидели в воде. Лица у них были белые, измученные, или одни глаза сверкали на лице, покрытом коркой глины. От большинства воняло – траншейная стопа. Те, кто еще кое-как держался на ногах, ходили взад-вперед, словно в трансе, и грязь, засохшая в щетине обросших лиц, придавала им сходство с ранеными зверями.

Его прооперировали. Такой тип ранения, положение пуль, их воздействие на бегущего человека – со всем этим медики были еще мало знакомы, но быстро наверстают. Расцветет производство инвалидных колясок, обеспечивая мобильность парализованному поколению.

Пули в ноге Персиваля Лукаса нашли и извлекли, на ногу приладили новую экспериментальную шину. Все это было пыткой, но он ничего не сказал, во всяком случае медсестре. Потом его перевели.

В головном госпитале другая медсестра объяснила, что его отправят в Лондон, как только организуют транспорт с вытяжением. Травмы таза осложняли дело. На фронт он больше не попадет. Это было очевидно даже ему. Но ни один врач не заговорил с ним о том, будет ли он когда-нибудь ходить.

Его стошнило на пол.

На больничной койке, под вытяжением, он сильнее ощущал беспокойство и одиночество, чем в яме среди дымящихся остатков Фрикурского леса. Раненый на соседней койке все время молчал и только смотрел в потолок – кататония. Перси видел, что у соседа пролежни, но санитаров, чтобы его переворачивать, не хватало, и пролежни мокли и смердели.

Перси поймал себя на том, что гадает о судьбе Виктора, солдата с изъязвленными ногами и одолженными портянками. Где он сейчас? Опять в окопе? Удалось ли ему обогнать пули?

Сам Перси побежал, когда прозвучал сигнал к атаке, и продолжал бежать. Все полчаса своей войны он бежал, сильный и ловкий, по грязи, крови и воде. Он перескакивал через трупы. Он чувствовал, как пружинят под сапогами доски гатей; как скрипит на зубах грязь; как отдаются в костях разрывы снарядов. Сама земля раскалывалась, но он все держался на ногах, бежал уверенно, сердце грохотало в ушах, и тут его прошила первая пуля, и он упал, и казалось, что падение длится вечно.

Он всегда был хорошим бэтсменом, не боялся ни пейсменов, ни боулеров. Он умел ударить на шестерку с хорошей высотой. Умел сделать пулл-шот. Замах всегда начинался с ног.

Когда раздался свисток, он вылез из окопа и побежал. У него было отличное чувство равновесия и сильный шаг. Он смотрел только на обгорелые остатки леса, обозначавшего восточную границу деревни. Он не думал о том, что в деревне предстоит рукопашная. После многих месяцев учебного лагеря и тесноты окопов бег дарил странную свободу.

Сейчас в больничной палате, в одиночестве, его, официально выведенного из строя, затрясло. Тело перестало слушаться разума, и шестеренки его механизма осыпа́лись на пол.

Сиделка сжала ему руку, потом переменила повязку. Рана воняла керосином. Санитар оставил на железной тумбочке у кровати стакан имбирного лимонада. Перси вспомнил, как пожилой лейтенант полоскал горло, прежде чем выкрикивать приказы на строевой подготовке. Он спросил у сиделки, сколько может прожить человек, если у него легкое свешивается наружу. Она не знала.

Она помогла ему держать стакан. Напомнила, что скоро он окажется в Лондоне и увидит родных. Он должен написать им, что его скоро перевезут, чтобы они могли его встретить.

Он представил себе Мэделайн, какой видел ее в последний раз в коттедже, в спальне с низким потолком: обнаженную у окна, раскрасневшуюся. Полные женственные бедра. Наклонилась, чтобы стереть с бедра его семя. В тот день они не зачали ребенка и теперь уже не зачнут.

Его дочки пели ему, пока он лежал, размозженный взрывом, в ложбине.

Сестра милосердия пододвинула стул к его койке и приготовилась записывать письмо под диктовку. Она сказала, что будет слушать его слова, но не слышать.

Дорогой брат!
Поскольку обо всем уже написано в газетах, не будет большой беды, если я сообщу тебе, что был между Фрикуром и Маме. Я вылез из окопа на первой линии своего батальона, как писал тебе в прошлом письме, мы начали атаку в 7:27 утра и залегли на нейтральной полосе, куда не долетали ни наши, ни их снаряды. Наши прекратили обстрел в 7:30, и мы побежали дальше, но около 8 утра в меня попали две пули из пулемета, сбоку, переломили мне бедро довольно высоко, прошли насквозь, но не задели кровеносных сосудов и нервов. Я остался на месте и ждал около 8 часов, пока не явились врач и санитары с носилками. К счастью, я оказался в естественном углублении вроде воронки, так что, хотя снаряды и разрывались совсем рядом, я был в укрытии. Батальон пробежал мимо меня очень быстро, но все равно было на что посмотреть.
Последовало мучительное путешествие длиной около 2 миль на носилках до первого перевязочного пункта. Потом в карете «скорой помощи» на другой перевязочный пункт, где я провел ночь и где мне сделали операцию.
Потом два скучных дня сплава по Сомме на барже.
Сейчас я в головном госпитале, здесь и останусь, пока меня не сочтут годным для перевозки в Англию. Меня утомляют не столько раны, сколько шина, причиняющая адские мучения. Кроме того, я уже много дней не спал и страдаю острым разливом желчи и диспепсией. Однако я снова начинаю есть и в целом, принимая во внимание, что со мной произошло, чувствую себя не так уж плохо. У меня слегка расстроены нервы, но это, скорее всего, из-за бессонницы. Что-то со зрением, а во рту постоянная сухость. Я надеялся, что меня перевезут через Ла-Манш сегодня, но сейчас сказали, что не выйдет. Видимо, меня отправят куда-нибудь в Лондоне. По прибытии я тебя извещу.
Всегда твойП.189


Письмо ушло в Англию следующим транспортом, но отправитель остался. Всего через несколько часов после диктовки у него началась газовая гангрена. Лихорадка перешла в бред; левая нога сначала побелела, а потом стала красно-бурой. Гной пах очень сильно, и нога раздувалась стремительно прямо на глазах сестры милосердия, стоящей у койки.

Столь многое уходит из сознания, прежде чем сознанию приходит конец…190

Ногу ампутировали.

Казалось, в его существе зияет огромный провал…191

Дыра растянулась в бесконечную пустоту, и перед ним возник дощатый мостик через ручей. Он перешел мостик, двинулся дальше по общинной земле и еще дальше – на общинный луг Грейтэма. Не важно, что его белый крикетный фланелевый костюм промок от крови. Похоже, никто не замечал. Обе ноги были на месте. А это самое главное.

День клонился к вечеру, матч заканчивался, и было слышно, как под навесом звенят чайные чашки. Перед ним снова стояла Мэри, дочка его невестки Моники, неуклюжая и робкая, спрашивая разрешения сфотографировать грейтэмскую крикетную команду.

Он собрал остальных. Притащили стулья и табуретки. Он уселся на землю в первом ряду, по команде Мэри подвинув длинные ноги так, чтобы они попали в кадр. На ее счет «три» он снова уставился в объектив, как бы говоря: «Я нахожусь именно там, где предназначен находиться. Я могу быть только тут и больше нигде».

Заслонка открылась и закрылась.

Живи и давай жить…

И Персиваль Лукас больше не приходил в сознание.



Эдвард, брат Персиваля Лукаса, был всегда предсказуем и точен в движениях, но в это утро, после прибытия первой почты, экономке пришлось звать на помощь соседа, чтобы помог поднять ее нанимателя, лежащего на полу в кабинете. Сначала пришла телеграмма. Потом письмо.

Я надеялся, что меня перевезут через Ла-Манш сегодня, но сейчас сказали, что не выйдет. Видимо, меня отправят куда-нибудь в Лондоне. По прибытии я тебя извещу.


Боже милостивый.

Ох, Перси.

В тот же день Эдвард отправится из Лондона в Грейтэм, везя запечатанное письмо, которое Перси оставил жене перед отправкой во Францию. Мэделайн, невестка Эдварда, возьмет письмо, не говоря ни слова. Уйдет в коттедж к сестре Монике и в последующие несколько месяцев почти не будет оттуда выходить. Весть о смерти Перси проделает брешь в будущем, в которое она до сих пор всегда верила.

Ей сообщили, что младший лейтенант Персиваль Лукас будет похоронен во Франции. Ей не доведется взглянуть на его тело в последний раз – она не увидит ни шелковистых волос, ни мозолистых ладоней, ни гладких боков, ни рук, ни культи ноги, чтобы обмывать и касаться в ходе чудовищной инвентаризации любви. Ни груди, чтобы положить на нее щеку, ни остановившегося сердца, чтобы колотить по нему кулаками. Проснись, проснись же!

Пройдет много месяцев, прежде чем она вообще вспомнит о том рассказе. «Англия, моя Англия» уже не будет иметь никакого значения, принимая во внимание все, что случилось потом. Тогда какая разница, спросит себя Мэделайн, прочитаю я его или нет? Однако она сдержит обещание, данное матери. Не прочтет этот отвратительный рассказ.

Точнее, не прочтет сразу. Пятнадцать лет спустя после смерти мужа Мэделайн наткнется на «Англию, мою Англию» – вторую, переработанную Лоуренсом версию рассказа – в томике с книжной полки друзей в Италии.

Ее мать давно мертва.

Ее муж давно мертв.

Самой Мэделайн уже под пятьдесят. Она уступает любопытству и открывает сборник. Ее три дочери выросли, вышли замуж и живут своей жизнью.

Она недавно узнала о смерти Лоуренса. Он умер во Франции весной, всего два месяца назад. Ей было жаль услышать об этом, несмотря на его предательство и смертельную ссору с ее семьей. Он и она так легко понравились друг другу.

Она знает истинные пропорции жизни. Она знает также, что истины любви и жизни не так легко переписать, как бы талантлив ни был автор.

Она открывает сборник на первой странице рассказа и видит название «Крокхэм-коттедж».

Она улыбается. Как забавно.

Только это совсем не забавно. Это они сами. Собственной персоной. Как в жизни.

Деревянный дом с покатой крышей-капюшоном был стар и заброшен. Он был частицей стародавней Англии. Англии деревушек и йоменов. Затерянный в одиночестве на краю пустоши в конце широкого заглохшего проселка, опутанного шиповником под тенью дубов, он никогда не сталкивался с сегодняшним миром. Пока не пришел Эгберт с молодой женой. Пришел, чтобы наполнить его цветами192.


Ее как громом поразило: милыми деталями, яркой ясностью стиля. Она читает, и рассказ оживает. Даже в далекой Италии у нее перед глазами встают зеленые бока холмов Даунса, качание сосен, задумчивость дубов, клочковатая заросшая общинная земля. Мэделайн видит розовые мальвы и бело-фиолетовые колумбины – муж уговорил упрямую здешнюю землю родить их.

Уинифред! Как он желал ее! Молодая, красивая, полная жизни, словно пламя под солнцем… Волосы у нее были ореховые, кудрявые, все в тугих завитках. У нее и глаза были ореховые, ясные, словно у птицы малиновки193.


Образ этой женщины – не ее портрет, Мэделайн себя не обманывает. Она никогда не была похожа напламя под солнцем: она смуглая, маленькая, темноволосая, и никаких манящих завитков. Но внешность персонажа – не важно, у кого позаимствованная, – случайна; вот ее молодой муж, так живо обрисованный, снова живой, похожий на английского лучника, высокий, стройный, быстрый, с упругими длинными ногами и благородной осанкой194.

Она переворачивает страницу.

А он был белокож, волосы у него были тонкие, шелковистые, светлые, хотя с годами потемнели, а нос с горбинкой, как у всех в его старинном сельском роду. Они были красивой парой…
Он не блистал познаниями или способностями, пускай хотя бы к «сочинительству», – нет. Но в музыке его голоса, в движениях гибкого тела, в упругости мускулов и блеске волос, в чистой, с горбинкой, линии носа и живости синих глаз было не меньше поэзии, чем в стихах. Уинифред любила его, любила этого южанина как некое высшее создание. Высшее, заметьте. Что не значит более глубокое. Ну а он – он любил ее страстно, всем своим существом. Она была для него как бы теплой плотью самой жизни195.


Она никогда не узнает всего значения этого рассказа, да ей и не нужно знать. Ее не интересует, какие цели ставил перед собой автор в смысле морали и назидательности, какие художественные задачи решал. Она понимает, что финал рассказа ужасен и печален. Но ей не нужна защита от выдумок и искажений истины. Наоборот, она даже благодарна Лоуренсу. Он на миг вернул ей мужа – чего так и не удосужилась сделать армия.

После смерти мужа она больше никогда не знала чувства дома, глубокой интимности, тела рядом с телом, давно знакомого рядом с давно знакомым. Может быть, и никогда не узнает. Возможно, Лоуренс что-то похитил у них. Возможно, пресловутый рассказ – невыразимое преступление, но автор дал ей еще немного побыть с мужем – сейчас, пока она перелистывает страницы.

Она горда тем, что именно их любовь, а не чья-нибудь другая вдохновила создание этих слов, а такую любовь нельзя исказить в корыстных целях. Эта любовь не может быть ничем иным – только собой. Она неподвластна ни анализу, ни вымыслу.

Мэделайн пробегает глазами страницу и ощущает не воспоминание, но прикосновение. С расстояния половины континента и пятнадцати лет она снова видит, как движутся руки и ноги мужа, и чувствует на себе его теплый взгляд. Она снова знает шелковистые волосы, сильную линию носа, жилу, выступающую посреди молочно-белого лба, и солоновато-сладкий запах шеи. Она знает ноги, сильные, как поршни, и вес длинного тела, которое придавливает ее всей тяжестью, пока она не взорвется.

Люди так плохо понимают любовь.

«Пусть их, – бывало, мягко говорил он ей или кому-нибудь из дочек. – Живи и давай жить другим».

Они были знаемы и любимы.

Это редко бывает, и этого довольно.

vi

«Я очень расстроен известием о Перси Лукасе. Я не знал, что он мертв». Хотя это будущие слова самого Лоуренса, сейчас он не слишком мрачен. На сегодня, на день отъезда из Грейтэма, до смерти младшего лейтенанта Персиваля Лукаса остается еще почти год и о странной пророческой силе «Англии, моей Англии» не знает никто, даже ее автор.

Прежде чем в последний раз закрыть дверь хлева, Лоуренс рассылает друзьям торопливые записки с новым хэмпстедским адресом, заявляя, что больше никогда не вернется в Грейтэм. И никогда больше не увидит Мейнеллов, ни единого!

Как часто с ним бывает, он уступает древнему суеверию: нужно оставить приношение в каждом месте, где тебе был дарован приют. Изгнанник лезет в чемодан и достает камень-глаз, найденный на брайтонском пляже в мае. Тогда они с сыном Синтии, стоя у полосы прилива, закрыли по одному глазу и поднесли ко второму камешки с отполированной морем дырой, вглядываясь в иные измерения и миры.

– Что ты видишь? – спросил он тогда у мальчика.

– Тайны, – ответил Джон.

Назавтра вес камня в кармане оттянул изгнанника от края утеса, обратно в жизнь.

Он подходит к книжному шкафу, построенному им самим, и находит место, где задняя стенка шкафа не совсем вплотную прилегает к стене. Сюда, в щель между стеной и шкафом, он помещает камень-глаз, свое приношение. Хватает шляпу, взваливает на себя чемоданы и пишущую машинку и закрывает дверь, задержавшись лишь для того, чтобы двумя пальцами коснуться Мадонны.

На квадратный двор выходят Мейнеллы, по одному и по два, каждый из своего дома. Изгнанник краснеет. Он наскоро простился с ними вчера после обеда и собирался унести ноги без дополнительных церемоний. Утро выдалось туманное, влажное. С деревьев каплет. Выйдя, он видит, что его ждут Мэделайн и три девочки. Они еще не уехали в город.

– Но мы же должны попрощаться как следует! – говорит она, когда он протестует, указывая, как сильно они промокли.

К торжественным проводам присоединяется Уилфрид Мейнелл, жующий кусок тоста. Рядом трусит Беспечный, бодро виляя хвостом.

– Элис шлет привет и наилучшие пожелания и тебе, и миссис Лоуренс, – говорит патриарх семейства теплым, дымным голосом. – Она просит пожаловать к нам в Кенсингтон при первой возможности.

Постоянно в движении – с места на место, от одного приятеля к другому – и постоянно уклоняясь от проявлений сочувствия. Едва только к нему, как ласковая рука, тянулось человеческое участие, он тотчас безотчетно сторонился его – так уходит, уходит, уходит в сторону от протянутой руки неядовитая змея. Какая-то сила толкала его прочь196.

Рассказ опять подталкивает его изнутри. Это сильный сюжет. Лоуренс ни о чем не жалеет. Над головой темные тучи расселись среди зловеще белых облаков. Небо давит.

Торопливо подбегает Хильда со свертком в бумаге: хлеб с маслом, сыром и корнишонами, объясняет она, ему в дорогу.

– Смотрите откормитесь хорошенько, порадуйте меня, – говорит она, и он ставит чемоданы наземь и крепко обнимает ее.

Из коттеджа «Горюйтэм» появляются Мэри и Моника, обе грустные, с дрожащими улыбками. Если он позволит себя задержать, то его одолеет сочувствие к этой матери и ребенку, словно они, Моника и Мэри Салиби, а не Фрида – его истинная семья. Они нуждаются в нем и привыкли на него полагаться. Он внезапно спрашивает себя, зачем уезжает. Что его ждет в другом месте? Те же утомительные ссоры с Фридой, только в Хэмпстеде. Разве древние боги могут выжить в исполинской тени Лондона? Нет, конечно.

Мэри сжимает в руках фотоаппарат, но когда Лоуренс снимает шляпу и замирает неподвижно, Мэри заявляет, что слишком печальна и не может фотографировать. И вдруг с жаром восклицает: «Подожди!» – и, что-то вспомнив, бежит в дом.

– Я прошу нас извинить, – говорит Моника – у нее манера вечно за что-нибудь извиняться – и нервно чешет голову. – Я объясняла, что тебе будет тяжело в дороге с чемоданами, пишущей машинкой и всем прочим, но тщетно.

Беспечный начинает совокупляться с его ногой.

Мэри возвращается с коричневой картонной коробкой в руках.

– Это тебе, – говорит она, краснея.

Он бросает Беспечному палку, чтобы отвлечь, и заглядывает в коробку.

– Какая красота! – Глаза блестят от радости с примесью злорадства. – Я ужасно доволен таким подарком – а миссис Лоуренс ужасно рассердится!

Мэри сияет и приподнимается на цыпочки, чтобы с новой гордостью посмотреть на подарок. Уилфрид Мейнелл заглядывает в коробку и раскатисто хохочет:

– Пустое птичье гнездо! Как символично! Наш хлев будет пустовать без вас, дорогой Лоуренс.

Мэри хмурится при виде смеющегося деда и начинает сомневаться:

– Ты его оставишь или выкинешь?

– Это ведь зяблика гнездо?

Она кивает:

– Оба выводка уже вылетели. Я за ними наблюдала, чтобы знать точно.

– За кого ты меня принимаешь? У зябликов самые красивые гнезда.

Мэри краснеет еще гуще, быстро наклоняется, подбирает принесенную Беспечным обслюнявленную палку и снова бросает вдаль.

– Но как ты все это понесешь? – спрашивает Моника. В предвидении его отъезда прежнее болезненное беспокойство возвращается к ней. – Ты ни в коем случае не обязан…

В саду у него за спиной слышится какой-то шум. Из тумана появляется Виола вместе с подругой, Маргарет, дочерью Долли Рэдфорд и сестрой врача-спасителя. Их появление застает собравшихся врасплох. Оказывается, Виола и Маргарет с целой компанией подруг накануне вечером прибыли в Рэкхэм-коттедж. Они планируют пеший поход до Петуорт-Хауса. Изгнанник слышит совсем рядом Айви Лоу. Она приближается и с кем-то болтает, точнее – извергает словесный поток на кого-то. Он поворачивается, щурится…

Элинор!

Он только на этой неделе вернул по почте ее стихи, выразил восхищение и посоветовал писать дальше. Он не ожидал увидеть ее снова еще до отъезда из Грейтэма.

Четыре женщины облачены в прорезиненные плащи и туристические ботинки, у каждой за спиной рюкзак. Они не боятся угрожающего неба, и он страшно жалеет, что не может пойти с ними.

– Смотри не намочи карту, – тепло говорит он Элинор. – Не забывай, ты без нее пропадешь!

– Когда мы ходили в Чичестер, ты заблудился точно так же, как и я! Даже еще хуже!

– А я и не знал, что ты сегодня приедешь.

– А ты уезжаешь? Как жаль!

Изгнанник наслаждается ее лицом – открытым, искренним, сияющим.

Элинор смотрит, как Артур сражается с чемоданами.

– Вещи Фриды, я так понимаю? – Она приподнимает бровь.

Он рычит.

Она кивает на подарок Мэри:

– Однако без гнезда обойтись никак нельзя.

– Верно. – Он смотрит в землю. – Поэтому ты получаешь мою пишущую машинку.

– КАК? Я?! – восклицает она. – Вы что, мистер Д. Г. Лоуренс, помирать собрались?

– Непременно, если потащу это барахло в самый Хэмпстед. Пожалуйста, возьми машинку. Когда я печатаю, для меня это в лучшем случае страшное мучение. Но обязательно навести нас на новом месте. Я жду тебя с приношениями – мокрыми картами, песнями и стихами. Я буду совершенно потерян, если ты не приедешь. Пожалуйста, приезжай, помоги мне выжить в этой невыносимой войне.

Она кивает, и он сжимает ей руку.

Переходит к Виоле и обнимает ее.

– Спасибо за хлев, дорогой друг, – бормочет он. – Спасибо, что терпели нас, особенно меня.

Она улыбается:

– Это было наслаждение и большая честь.

– Передай мои наилучшие пожелания Мартину, хорошо?

– Сам передашь! Мы скоро навестим тебя в Хэмпстеде.