Она делает шаг назад, на ее лице снова ужас, растерянность, тревога, видно, что она мне не верит:
— Не играйте с нами… Бог не может меня так наказать, если вам хоть что-то свято, вы же врач, вы были добры ко мне. Помогите же, спасите ее, почему вы были добры ко мне, а теперь хотите бросить меня?..
— Идем, — говорю я и вместо ответа хватаю ее холодную ладонь. На пороге я останавливаюсь, кладу руку ей на плечо, голос мой тоже дрожит от волнения, я с трудом выговариваю слова: — Эмхен, доверься мне, поверь, не спрашивай ничего, пусти меня туда одного, и если уже нельзя помочь, если она правда… умрет…
Я больше не могу говорить, голос меня подводит, я не жду ответа, уже не смотрю ей в лицо, я почти не осознаю, что она стоит рядом, шаг за шагом вхожу в комнату, закрываю за собой дверь, будто опускаю могильную плиту, теперь я посреди комнаты, маленькое окошко открыто, играет шарманка, на полу золотые солнечные пятнышки, они прямо на моем пути, я должен по ним пройти своими грубыми ногами, это все равно что осквернить святыню, я на святой земле, передо мной стоит кровать, там в углу кто-то дышит, дышит сипло и тяжело, борются легкие, мучается сердце, умирает человек…
Мама…
Да, теперь я у кровати, опускаюсь на колени, здесь мир кончается, мои руки на белом одеяле, беру ее за руки, ах, эти седые волосы и бледное лицо, руки, которые искали, волосы, выцветшие от ожидания, забот и нужды!
Я хватаю подушки и подкладываю их под свистящую грудь, приподнимаю несчастное, маленькое, стонущее тельце, чтобы ему было удобно и мягко, смачиваю высохший платок, чтобы охладить морщинистый лоб, я же врач, я знаком со страданием и смертью, я же знаю способы, средства облегчения и утешения.
Вот она открывает глаза, веки поднимаются, круглые одурманенные зрачки бегут к потолку, блуждают вокруг, мимо меня, сквозь меня, не видят меня, не видят…
Я наклоняюсь вплотную к ней, обеими руками судорожно хватаюсь за подушку, мое лицо рядом с ее ухом.
— Мама, — рыдаю я, голос подводит, горячие слезы неудержимо текут по щекам и губам, — мама, я здесь, услышь меня, посмотри на меня, ты ждала не напрасно, я так долго был в пути, так долго искал тебя, было очень трудно, все было против меня, я уже совсем не человек, все было вечно в тумане, меня вечно разрывало на части, я же сам себя не узнаю, рядом со мной никого, я же всегда один, я вечно как тень впереди себя и не вижу себя… но ты, ты здесь, всегда была здесь, я все время шел к тебе, ты просто долго спала. Ты лежала здесь, а я замешкался по дороге, но теперь я дома, я здесь, теперь тебе надо открыть глаза и услышать меня, потому что я вернулся, услышь еще раз, только один раз, еще один раз……
Я покрываю ее руки поцелуями, ее лоб поцелуями, он прохладный и влажный, я прижимаюсь ухом к ее сердцу, оно еще тикает, совсем тихо, едва слышно, оно как мерцающий огонек, скоро угаснет, наверху организм еще борется, дышит жестко и болезненно, в груди сильно хрипит, рот открыт, правый уголок губ опустился, кожа на торчащих скулах опадает, нос холодеет и заостряется, я не отступаю, собираю последние силы, она должна меня услышать: “Мама, мама, мама… ” Вдруг глаза опять открываются, они сияют прямо на меня, в них такой блеск, они смотрят сквозь тело, видят меня, меня самого, губы подрагивают, рука хочет подняться, погладить меня по голове, на полпути она падает, дыхание останавливается, мое сердце замирает, наступает жуткая тишина, грудь еще раз вздымается в ужасной схватке, рот искривляется будто в последнем отвращении, глаза опускаются, лицо белеет и холодеет, все кончено.
Я все стою и прислушиваюсь, где она теперь, только что был человек, мама, не пошевелится ли она снова, руки, губы, не скажет ли еще слово… все кончено, все тепло, вся жизнь исчезли, только холодное тело, было что-то — и прошло.
Что же я стою, что я тут делаю, чужой человек, чужая старая женщина лежит холодная и мертвая, я уже не помню, что привело меня сюда, я в какой-то маленькой, старой, гадкой комнатушке, снаружи солнце и воздух, где-то на улице кричит ребенок, интересно отчего, я подхожу к окну, смотрю на людей внизу, Нерон лежит на солнце в окружении мальчишек, шарманщик как раз поднимает инструмент и мартышку на спину и идет к соседнему дому, я закрываю окно, опускаю белые шторы, в комнате стало серо и тенисто, полная тишина, я еще раз подхожу к кровати: ничего не изменилось, мертвый человек, бедная старая женщина, я ничем не мог ей помочь.
— Ну как там? — боязливый шепот из соседней комнаты. — Есть надежда, вы считаете…
— Она только что умерла, — говорю я, — вам надо позвать врача, который лечил больную.
Она с криком вбегает в комнату, с криком припадает к кровати, я при этом стою неподвижно, печально, когда люди умирают, но это всех нас ждет.
Я поднимаю плачущую, она совершенно сломлена, висит в моих руках, я машинально глажу ее по волосам, как несчастны люди, как несчастен я сам!
Что поделать, я не могу ей помочь, отпускаю ее, кладу на старый камин несколько банкнот, не оглядываясь иду к двери и выхожу на солнце.
Свищу Нерону, он радостно вскакивает, виляет хвостом, светит солнце, светит солнце, но я его не чувствую, встречные прохожие смотрят мимо меня, никто не знает, где я был, никто не знает, что в такую рань я уже видел покойницу, они все очень заняты, зачем они так спешат, однажды они тоже будут лежать в комнате, и солнечные пятнышки на полу растворятся в тени.
Внутри у меня полная тишина, нет ни скорби, ни радости, ни солнца, ни страдания, я лишь бесконечно устал, все напрасно, все было напрасно, я тут иду, а наверху в маленькой комнатке на белой постели лежит старушка, я тоже хотел бы где-нибудь лежать, чтобы кто-нибудь подбежал ко мне и упал на колени у моей кровати, но рядом встанет незнакомец и скажет: “Печально, когда люди умирают, но это всех нас ждет”.
Куда я иду, следы за мной стираются, голос за мной улетучивается, за мной тишина, канат оторвался ото дна, теперь я дрейфую, то туда, то сюда, я ничего больше не хочу, ничего больше не ищу, хочу лишь в тот край, где я упокоюсь, в ту землю, что осенит меня миром……
На запад, на запад, куда я хочу, я снова сижу в поезде, граница давно осталась позади, куда, это французская форма, французские деревни, все места в купе заняты, мне в ухо бьет речь на чужом языке, окно открыто, я ничего не вижу, ничего не слышу, люди садятся и выходят, мы едем по узкой долине вдоль реки, едем мимо зеленых холмов, среди широких полей, проезжаем маленькие живописные городки… я ничего не вижу, сижу в своем углу, как в могиле, иду по широким подземным залам, потолок низкий и давящий, это убежище, если полетят мины, над нами земля, шаги одиноко отдаются эхом от влажных каменных стен, здесь синий сумрак, свет устало падает осколками из нескольких трещин в стене, здесь покойники, все покойники, я пробираюсь на ощупь от гроба к гробу, стучу по каждой крышке, наклоняюсь, чтобы прочесть каждое имя, в руке у меня маленькая свеча, маленький огонек трепещет и колышется, от стен струится ледяной холод, я не могу прочитать имен, в них не хватает букв, они раскрошились от времени, поросли травой, стерлись, развеялись, мне некогда стоять на месте, я иду все дальше, не останавливаясь, все дальше, ноги уже изранены, уши оглохли от однообразного звука шагов, мое одеяние опадает листвой, теперь я голый, кожа моя — одни лишь корки и струпья, они тоже отпадают, как и мозг, мышцы и нервы, диафрагма и кишечник, только сердце остается, трепещет, маленькое красное пламя, ищет и наклоняется, ищет и ищет, бьется и бьется, хочет только отдохнуть, отдохнуть наконец, но не может, и все же оно так устало, так устало……
Я что, уснул среди дня? Окно открыто, я не смотрю в него, все великолепие пейзажа, великолепие цветущей земли, великолепие благословенных пашен проходит мимо меня, я не вижу ничего этого, все это не для меня, это великолепие пожнут другие, его и посеяли другие, я им не завидую, я никому не завидую, может быть, раньше завидовал, но теперь это в прошлом, каждый несет свою судьбу, никто не счастлив, и мертвых тоже не надо искушать, есть свободная воля, она встает на дыбы, хочет выскочить из своей рамки, из самой себя, хочет переломить свою судьбу, хочет сама стать богом, хочет преодолеть землю, горе, тело и гроб — и все равно падает, держит сама себя и не может от себя уйти, что-то вздымается против воли, хватает ее руками, она валится назад и наконец задыхается.
Я уже сплю? Я так тоскую и сам не знаю, о чем, я хочу проснуться, хочу увидеть свою жизнь, до самого конца, я прыгнул в какой-то поток и теперь должен плыть, пока он не вынесет меня на берег, все мы сидим в этом поезде, жизнь скользит мимо, как пейзаж за окном, с холмами, полями, городами и людьми, но мы-то все время сидели на своем месте, в своем углу, и смотрели в пустоту перед собой, все то же дерево давит нам в спину до боли, все та же лавка напротив, все тот же человек сидит рядом с нами, все та же другая маска, и только однажды поезд остановится, мы наконец встанем и сможем выйти, и поездка закончится.
Где же я, за окном уже смеркается, ландшафт изменился: обвалившиеся церкви, разрушенные деревни, одни руины… здесь земля рассечена траншеей, здесь валяется колючая проволока, трухлявые доски и бревна, здесь текла кровь, здесь бушевали смерть, ад и безумие, здесь люди сидели под землей, как кроты, подстерегали друг друга и кромсали на куски, здесь не осталось ни одного дерева, листва облетела и засохла, стволы стоят голые и черные, здесь не осталось ни одного дома, не погребенного под криком, участью и горем, здесь воздух дрожал от ужаса рвущихся мин, где-то здесь сидел и я сам, кто, я, кто, да что же это, где же я, поезд остановился, путь окончен?
Да, я иду по земле, по грунту, да, я поднимаюсь на высоты, это Верден, высоты Дуомона, я выхожу из разбомбленного города, повсюду стоят леса, везде идет стройка, строят новые стены, новые здания, они еще желтые и голые, я этого не вижу, мне все равно, я только слышу жалобные стоны вокруг этого города, огненный пояс вокруг этого города, только слышу жалобные стоны мертвецов: здесь горел мир, здесь миллионы обуглились и истекли кровью, здесь лежат наши братья, здесь лежит Европа, здесь лежит человечество, здесь и я, здесь лежу я, лежит моя жизнь, здесь могилы, могилы, могилы, крест к кресту, земля к земле, черные кресты немцев, белые кресты французов, черные камни, белые камни, кто играл в эту игру, кто вытягивал камни ход за ходом, мы можем поменяться камнями, кто же этот бог, что гнет наши жизни — против нас: вот дорога поднимается в гору, по ней везли пушки, по ней поступала вода жаждущим и превращалась в кровь, по ней поднималась жизнь и возвращалась смертью, вот я и на холмах, здесь больше не растет трава, ничто не зеленеет и не кустится, все серое, все гладко выбрито, ветра нет, ни дуновения, штиль, окончательная тишина, внизу Флёри, внизу была Флёри, деревня, были белые домики, была жизнь, было тепло, была судьба, была любовь, где же Флёри, стоит указатель “Флёри” — вот это теперь Флёри: могилы, земля, прах. Наверху форт Дуомон, на вершине холма лежит разорванный бетон, разорванная земля, орудийные башни, искореженное железо и сталь: здесь пылала смерть, справа и слева, здесь стреляли немцы и стреляли французы, здесь лежат немцы и лежат французы, войны нет, здесь лежат люди, врага нет, государств нет, судеб нет, ни различий, ни офицеров, ни богачей, ни рабочих, ни подлецов: мы голые, голые, мы голые смертные люди.
Смеркается, я стою наверху, у памятника на склоне, лев, пораженный стрелой, выдыхает свою тяжелую мраморную жизнь в песок, что-то темное выглядывает из земли, я наклоняюсь, что-то твердое и хрупкое, вытягиваю, это кусок кожи, ремень от ранца, на нем пятна, давно запекшаяся кровь, год прошел, а здесь еще кровь, я выбрасываю ремень, пес бросается за ним, ах да, пес, он лает и гоняется по кругу, он сильно изменился, еще в поезде стал метаться взад-вперед, с одного места на другое, в коридор, к окну, с поднятым носом, вынюхивает, вне себя от возбуждения, потом возвращается к моему колену, смотрит, о чем-то прося, виляет хвостом, запрыгивает на лавку, прижимается дрожащим телом ко мне, дышит, высунув язык, голова лежит у меня на коленях, глаза закрыты, кажется, будто он плачет, тихонько поскуливает, я глажу его, он утыкается мордой мне под мышку Однако теперь он словно забыл обо мне, я взял его на поводок, он тянет меня по кладбищу, по полю, через ограждения и колючую проволоку, все время нюхает землю, стонет, скулит и лает, он больше не слышит моих команд, огрызается, в пасти пена, я не могу его удержать, он резко вырывается, подпрыгивает и убегает, поводок волочится следом, цепляясь за кочки, пес скрывается в яме, бежит, разбрызгивая воду на дне, он уже далеко, у самого форта, мне придется идти в обход, я потерял его из виду.
Солнце село, постепенно темнеет, постепенно холодает, я все еще иду, задыхаясь, по склонам, глазами к земле, как и пес, больше ползу, чем иду, что же я ищу, просто иду за псом, ищу свою собаку, или ищу человека, а может, я ищу себя, я уже почти ничего не вижу, почти ничего не различаю, спотыкаюсь о стерню, о доски и проволоку, у меня на ноге что-то теплое и липкое, думаю, это моя кровь, она еще теплая, конечно, не может быть чужая, я порезал ногу, это моя кровь, иду все дальше, я совершенно один среди мертвых, теперь уже совсем темно, я боюсь, я, живой, боюсь, испытываю холодный, мерзкий страх, но я не могу уйти, надо найти собаку, почему она убежала, тишина все ужаснее, горло у меня словно перетянуто веревкой, я снова вижу длинный, синий, гулкий коридор, снова, как в бреду, вижу гробы, стучу по каждому, повсюду тянутся тонкие белые нити, белые паучьи ножки, они тонко хрустят, гробы поднимаются, беззвучно сдвигаются друг к другу, начинают кружить вокруг меня, со всех сторон они поднимаются из глубины, земля вскрывается тысячью белых ран, они сочатся, образуется вереница гробов, она тянется от горизонта до горизонта, Верден горит, Верден горит, а мое сердце мечется в темноте, мой огонек мечется и трепещет у каждого гроба, он пляшет и теплится, две точки теплятся в ночи, я спотыкаюсь, моя холодная рука шарит по земле, нащупывает что-то теплое, дрожащее, мягкое, огоньки поворачиваются, заплясали, задвигались, я близок к безумию, хочу закричать… Это собака, это Нерон, теплая плоть, теплое, дышащее тело, он лежит на земле, я вижу только его глаза, я ощупываю его шерсть, ощупываю землю рядом с ним, здесь справа должна быть проволока, рогатка, за ней слуховой окоп, маленький заостренный выступ, все здесь кажется мне знакомым, под этой доской висел телефон, звонил всегда звонко и мелодично, когда ветер дул с той стороны, можно было слушать граммофон, пока его не прострелили, наверняка в нем теперь дырка, жестянка с круглой дыркой, тоже, наверное, здесь лежит, я уже был на этом месте, здесь что-то случилось, неужели вчера, но был день, с той стороны доносился шум, ликующие возгласы, а я, я был одинок, холоден, ветер дул, как сейчас, и два глаза были такие же, светились из ниоткуда, не хотели закрываться, человеческие глаза, я хотел выбраться из темноты, из ночи, из беды, из войны, из нищеты, из одиночества и смерти… Я хочу обратно к музыке, хочу обратно к людям, я заблудился, побежал назад, ничего не повернуть вспять, ничего не удержать, ни жизнь, ни смерть, мне холодно, я хочу в тепло, два огонька глаз смотрят на меня, но это собачьи глаза, вокруг меня тела, тысячи тел в земле, но я хочу к живым, хочу трогать живую кровь, хочу ощущать тепло, хочу прочь отсюда, хочу обратно на свет, я хочу жить… Грета! Грета! Нерон, пойдем, Нерон, зверь, не пялься так на меня, не на что пялиться, почему ты не трогаешься с места, ты пойдешь со мной, я, твой хозяин, приказываю тебе, ты смеешься, хочешь укусить, что ты здесь делаешь, это просто земля, просто кости, просто пыль, когда-то здесь лежал человек, теперь тут холодно, бродит призрак, что мертво, то мертво, кто оценит твою верность, ты идешь или нет, я тебя камнями закидаю, ты не двигаешься, что же это такое, чего он все смотрит и смотрит, мне страшно, я схожу с ума, я один на один с безумным псом, он лежит на мне, лежит у меня на груди, может, он тоже мертв, пусть он сдохнет, пусть лежит здесь до Страшного суда, пусть…
Я ухожу, я бегу со всех ног, спотыкаюсь в пашне и вскакиваю, нога болит, где же дорога, что, если я ее не найду, что, если мне придется провести ночь здесь, посреди ужаса и смерти, оттуда еще доносится вой, как будто ребенок кричит, человек зовет на помощь, мертвые зовут на помощь, мертвые хотят к свету, опять этот жуткий протяжный звук, этот зверь, он один знает, что со мной, он все знает, лучше меня, я его больше не увижу, это был его последний крик, может, его разорвало на куски, может, там возле трупа сидит только его душа и воет, и все-таки он бежит за мной, по пятам, все время за мной по пятам. Нет, я не хочу, пусть остается, пусть остается с мертвыми, может, он сам мертв, может, я сам мертв, призрак, блуждающий между крестов, человек, зверь. Бежать, бежать, прочь отсюда, прочь от меня, к людям, к человеческим глазам, к людям, к Грете, дорога, белый гравий, каменный лев, все каменное, все мертвое, я сам мертв, дорога загибается, теперь вниз, город, огни, теперь голоса, звонки, музыка, дома, улица… я спасен……
Сколько я отсутствовал, несколько часов, несколько дней, лежит ли она еще на диване, спит ли она еще, не следовало мне уходить, может, она ничего и не заметила, нет конечно, все еще спит, а я уже здесь, тихонько держу ее за руку, тикают часы, она открывает глаза, на ее губах играет улыбка: “Я долго спала, ты все время сидел здесь?” — “Да, — солгу я, — да, в комнате тепло, я держал тебя за руку, все время ждал, когда ты откроешь глаза, может, мыслями я блуждал где-то, такое возможно, когда сидишь вот так часами, бывает, что-то привидится, но ты все же всегда была здесь, и я все время сидел здесь, держал тебя за руку и охранял твой сон, и я никогда не уйду, никогда, потому что я люблю тебя, Грета, потому что я люблю тебя”.
Вот я у подъезда, все это было лишь наваждением, жутким кошмаром, все хорошо, я отдохну, погрузившись в ее глаза, я научусь улыбаться, чисто и тихо, как она, я… стану отцом, господи, как же я забыл, возможно ли такое забыть, а если с ней что-нибудь случилось, она была одна, что, если она встала и упала или кто-нибудь пришел, какой-нибудь человек переступил порог, судьба переступила порог… В несколько прыжков я наверху, дергаю звонок, он колеблется и звенит, я прижимаюсь ухом к двери, кажется, я слышу голоса, женский крик, взволнованные шаги, разве не знаю я эти шаги, Грета, нет, мужчина, стекло, сейчас я растопчу его ногами, я дергаю звонок так, что шнурок рвется, почему никто не открывает, колочу в дверь кулаком, наконец приближаются шаги, медленно и тяжело, засов отодвигается, это были мужские шаги, где же старуха, дверь открывается, передо мной — Боргес, с белым лицом, глаза обжигают меня презрением, он стоит у меня на пути, из комнаты раздается резкий крик Бусси: “Если он хочет, впусти его”, — я хватаю Боргеса за плечо, ничего не понимаю, не могу собраться с мыслями, наконец говорю, словно бы отстраненно:
— Почему вы здесь стоите, как вы сюда попали, что вам угодно, где… Грета?
— Внутри.
— Так уйдите же с дороги, — задыхаюсь я, — по какому праву…
— Вы не войдете сюда, эта женщина принадлежит только мне, я позабочусь, чтобы к ней не приближались… преступники.
Я отшатнулся, меня охватывает какое-то ледяное чувство, я смотрю на него совершенно спокойно, как на чужеродный предмет, впервые так, лишь голос едва заметно дрожит, и спрашиваю:
— Где Грета, до вас мне нет дела, я вас не знаю, где Грета?
— Внутри, — повторяет он, и плечо его трясется в судороге, — мы всё знаем, Бусси все рассказала, вы злонамеренно ее оставили, вы клятвопреступник, вы позорно не исполнили свой врачебный долг, вы убийца, я тогда подозревал это, я искал доказательства, Бусси любит меня, она во всем призналась мне, суд выведет вас на чистую воду.
Моя рука хватает его за грудь, он отступает на шаг назад:
— Оставьте, все бесполезно, Бусси меня не интересует, я разыграл перед ней комедию любви, чтобы разоблачить вас, теперь я все знаю, мне этого довольно, я обо всем рассказал Грете, она принадлежит мне, я люблю только ее, она все знает, от волнения она потеряла сознание, у нее кровотечение, ребенок, она не хочет растить злодеев, если она умрет, то к лучшему, с убийцей и клятвопреступником ее ничто не связывает.
Кричал ли я, пошла ли кровь из моих глаз, был ли там молоток или просто какой-то брусок, ничего этого я не помню, я почувствовал тяжесть в руке, рука сжалась, замахнулась горячо и высоко и врезала ему прямо в лицо, он рухнул на пол, падение было ужасное, кровь хлынула из левого глаза и левого уха, я переступил его, я у двери, резко толкаю ее, я в комнате, Бусси бледная от страха и кричит, какое мне дело до Бусси, на кровати лежит она, лежит Грета, она умерла?: губы белые, глаза неподвижные, большие, широко раскрытые, смотрят на меня, куда они смотрят, что у меня в руке, я роняю инструмент, он все еще был у меня в руке, он с грохотом падает на пол, я опускаюсь на колени у ее постели, из последних сил она поднимает дрожащую прозрачную руку, она защищается, хочет меня оттолкнуть, нет, нет.
— Грета! — кричу я вне себя. — Это все неправда, я тут ни при чем, ведь я не я, это не я сделал, я не убийца, тогда не был, тогда это сделал другой, меня это не касается, пусть он сам с этим разбирается, я люблю только тебя, этого я убил ради тебя, я тебя не оставлю, ты моя женщина, я ношу его имя, я и сейчас убил, только потому что ношу его имя, потому что он убийца, не я, он клятвопреступник, не я, он преступник, не я, но люблю тебя я, несмотря ни на что, люблю тебя именно я, я из самой своей сердцевины, самой сутью, самой душой, не отталкивай меня, не покидай меня, не теперь, теперь ты знаешь мою тайну, мне не хватало мужества признаться тебе, я трусил, а теперь слишком поздно, теперь человек мертв, это произошло само собой, я не виноват, разве может это понять вот такая тварь, но ты, ты поймешь, ты должна понять, пес все понял с самого начала, спроси его, он один все понял, теперь он тоже мертв, лежит где-то в темноте, он тоже меня простил, он не будет меня ненавидеть, но ты, ты должна жить, я уже столько всего потерял, я все хотел и хотел чего-то, вырваться из себя, не получилось, это несправедливо, я мог бы закричать, почему этот офицер, а тот богач, а я пролетарий, нет, я и то и другое, я образованный, я врач, я требую свою судьбу, требую свое счастье, но и здесь полно страданий, полно мучений, что одно, что другое, оно того не стоит, что я получил, у каждого есть своя жизнь, неважно в какой раме, каждый принимает ее и проживает до дна, в конце концов это всегда лишь часы, лишь один человек, Грета, я не отпускаю тебя, я не могу тебя отпустить, не сейчас, никогда!
Ее кровь текла и текла, две жизни тонули вместе, я ведь был врачом, мог бы, наверное, остановить кровь, но у меня уже не осталось сил, я лишь следил за каждой черточкой ее лица, любит ли она меня еще, верит ли мне, прощает ли меня, один раз ее рука дернулась ко мне, вдруг все показалось таким знакомым, я когда-то видел такую руку, я когда-то был счастлив в тот час, чего же еще ждать, лицо ее все бледнело и бледнело, блеск ее глаз угасал и угасал, по телу пробежала едва заметная дрожь — и все было кончено. Я вышел из комнаты, я не оборачивался, бледная Бусси стояла рядом и хотела меня остановить, опять женщина стояла у кровати, но она была мне чужая, я уже почти не помню ее голоса……
И вот теперь я здесь, господа судьи, делайте со мной что хотите, мне все равно, требуйте чего хотите, только… имя, паспорт, да, он должен быть при мне, он здесь, в кармане, в пиджаке на сердце, чего же вы хотите, почему вы мне не верите, вот он, возьмите, это единственное, что я еще могу отдать, и это… что со мной происходит, что я делаю, разве не седые у меня волосы, кожа не желтеет, я чувствую такую усталость, больше не могу стоять прямо, как будто на меня камни давят, трехпудовый груз, который я больше не могу удержать, это же… земля, я чую землю, я лежу под землей, я задыхаюсь, помогите же мне, я такой дряхлый, я больше не человек, я вообще не здесь, рядом со мной стоят кресты, кресты, земля черная, мины еще прилетят, а я уже давно лежу в земле, я обрел покой, я обрел покой.
Эрих П. Моссе
Взгляд назад
Если память мне не изменяет, это вечно немного сердитый морализатор Ибсен писал:
Жить — это значит все снова
С троллями в сердце бой.
Творить — это суд суровый,
Суд над самим собой[2].
Я не вижу резко очерченных разграничений в этом определении. Будь то писатель или нет, каждый проклят — или благословен — вести бой с призрачными пузырями, поднимающимися из темных бурлящих вод его бессознательного. Фрейд выразил это лучше, более холодно и трезво: критическое “Я” состоит в вечной борьбе с эмоционально-архаическим наследием “Оно”. Привилегия поэта — регистрировать этот процесс. Это душевная инвентаризация, а не судилище. Средневековый запах вины и искупления застоялся в литературных носах XIX столетия. Самое время подумать о дезинфекции. Прокурорские папки и вековая пыль внешних и внутренних судов требуют более совершенной системы вентиляции. Нам, писателям, нужна возможность наконец осмотреться, а не осуждать, обвинять и преследовать. Механизм моральной оценки был некогда изобретен ad majorem dei gloriam
[3]. Однако теперь Бог — это мы сами. Сей механизм — трясина, поглощающая сама себя, стерильная, надменная и парализующая. Мы, писатели, выпрыгиваем из этой трясины. Мы пытаемся взглянуть на Солнечную систему sub specie aeternitatis
[4]. Мы и Земля случайным образом являемся частью этой системы. Так обязательно ли нам всегда жить с оценками?
Периодически ненадолго останавливаться в суматошном марафоне жизни для душевной идентификации представляется мне целительным и плодотворным. Подобная передышка не повредит наивной радости нашего бытия, а возможно, и усилит ее. Задаваться вопросом “почему?” — это больше, чем приятное времяпрепровождение. Нам нравится играть, но прелесть нашего инфантилизма вынуждена отступить перед тем фактом, что мы, как ни досадно, оставили позади театральные бронзовые ворота в рай вегетативного существования. Тут ничего не поделаешь: мы должны — как и любое растение — вырасти.
Вопрос о том, почему я не живу в Германской Федеративной Республике, никогда всерьез не достигал клеток коры моего мозга. Я слишком увлечен настоящим моментом моего бытия, как оно есть. Возможно, это к лучшему. Возможно, я не могу себе позволить жить рука об руку с прошлым. Слишком болезненным оно было, и рука эта быстро отсохла. Я забываю то, что хочу забыть. Я назвал это явление конструктивным и здоровым неврозом. Нельзя все время таскать с собой весь балласт. Надо выбрасывать за борт то, что мешает, — насколько это возможно. Еще раз повторю: je n’accuse personnel
[5].
Психиатрия научила меня понимать, а не судить.
Ну да ладно, по такому особому случаю я связываюсь с моей верной службой вывоза мусора и достаю выцветшие пленки воспоминаний из запыленной коробки. Заправляю их в проектор сознания — и вот они.
Я родился евреем, но чувствовал себя более немецким, чем иные немцы. Я говорил по-немецки, писал по-немецки, чувствовал по-немецки. Мой достойный восхищения брат
[6] пал в Первую мировую баварским лейтенантом под Верденом. Во главе своей роты он вызвался пойти в безнадежный дозор, никто из его co-немцев не пожелал к нему присоединиться. В кармане у него нашли письмо со строчкой: “Мы докажем, что не напрасно читали наших немецких классиков”. Нет, не напрасно. Он пал — за немецкую идею.
Мой отец
[7] был первым юристом-евреем, занявшим значительную должность: он стал членом верховного суда земли. Его назначение стоило поста министру юстиции. Когда отца должны были перевести в имперский верховный суд, новый министр с циничной откровенностью признался, что не желает повторить судьбу своего предшественника. Разве что отец примет крещение?.. “С удовольствием, — ответил господин тайный советник, — но только в католицизм”. Министр его понял. Отец стал почетным доктором, ординарным почетным профессором университета, членом городского совета и почетным старейшиной Берлина. Все это было гигантским многослойным пластырем на ране, которую я не желал видеть.
Мой дядя
[8] основал газету Berliner Tageblatt. Еврейство тут было совершенно ни при чем. Это был орган просвещенной немецкой демократии, он боролся за мир и международное взаимопонимание. Позже, повзрослев, я работал под псевдонимом (Петер Фламм) там, и в издательстве Ullstein, и во всех крупных демократических газетах и журналах. Тень, висевшая надо мной в детстве, развеялась. В гимназии один юный господин из дворянской семьи как-то раз назвал меня жиденком. Я ударил его по белому тестообразному лицу, но точно знаю, что это воспитательное мероприятие не помешало ему впоследствии стать обергруппенфюрером или кем-то вроде того в нацистской иерархии. Меня же этот инцидент никак не задел. Я лучше всех писал сочинения на немецком и был лучшим по христианскому Закону Божию. Потом я стал врачом, и пациенты дружили со мной. Я опубликовал четыре романа, моим читателям и даже некоторым критикам они понравились. Я был на этот счет другого мнения и спросил своего друга Макса Шелера
[9], как мне научиться и понять, каким образом тикает человеческий механизм. Он сказал: “Читай Фрейда”. Я прочел Фрейда. Мой друг оказался прав: нужно кое-что знать о рентгеновских снимках души, прежде чем писать другие картины. Так я занялся психиатрией и психоанализом. Это помогало мне, а я помогал другим. Я продолжал писать. Написал несколько пьес, их поставили в полудюжине театров. Я стал завлитом в театрах Франкфурта, Гамбурга и Берлина и режиссером в Касселе. Я говорил, спорил и передавал послания своего сердца и мозга по всем немецким радиостанциям. Пока не пришло то утро, когда все оборвалось. Когда смерть встала рядом и мне пришлось без денег, родины, друзей и языка, побитым и униженным, выбираться из Германии через заднюю дверь. Я был пруссак, вы знаете цвета?
[10]
Затемнение. Конец первой части. Дамы и господа, прошу вас не покидать свои места. Это лишь короткий технический перерыв. Коли вы пожелаете выйти и простудиться, я не льщу себе мыслью, что смогу вас отогреть. Во время паузы вас развлечет конферансье. Американцы называют его commentator. Он должен сказать лишь несколько слов: “Я был пруссак, вы знаете цвета?” Но ведь это мы уже знаем, зачем же повторять то, что все равно непонятно… не пожелало быть понятым. Лучше сразу перейдем ко второй части. Я предсказал, что перерыв будет короткий. Я много чего предсказал, но у скольких есть уши, чтобы услышать?
Выход из затемнения. Вот это голос Америки. Вот это прием в свободной Америке. Вот это неожиданное великодушие. Готовность жертвовать и согревать ближнего. Вот это холодная реальность страны доллара, где все бежит, все сразу взвинчивается до гигантомании. Где техника со сталью, стеклом, бетоном и электроникой никак не может задушить молчащие голоса верующей иррациональности. Здесь небоскребы и социальный зуд. И в том и в другом чувствуется одержимость. Одинаково навязчивое, доходящее до утопизма, стремление к безграничной мотильности, которое тянется в небо архитектурой и так же успешно — с головокружительной скоростью — старается одним махом избавиться от всех социальных и этических проблем мира. Это сама жизнь во всех ее оттенках и противоречиях. Жесткая, несентиментальная, материалистская — и все же отнюдь не холодная. Расчетливая — и все же наивная. Часто мелкобуржуазная — и все же с энергичным идеализмом, порой граничащим с донкихотством.
В Нью-Йорке находится Организация Объединенных Наций. Штаб-квартира в стеклянном здании. Очень высоком, там много воздуха и света. И горе тому, кто бросит в него камень! По городу разбросаны кулинарные представительства наций, с не меньшим вкусом, но часто столь же малополезные, как и те, что сидят в стеклянном доме: русские, скандинавские, итальянские, французские, китайские, японские и яванские; а твой желудок — поле битвы.
Все это мой мир. Я хожу по голым улицам и одетым паркам. Иду в порт, там покоятся огромные туши пароходов, что привезли меня сюда из-за моря и каждое лето отвозят обратно, ненадолго. Я стою перед прилавками на Пятой авеню и глазами покупаю все, что понравилось бы жене и ребенку. Дитя мое красиво и смешливо. Я спас его, еще не рожденное, от немецкой моральной катастрофы, и теперь оно гуляет со мной по улицам Нью-Йорка, по паркам, где белки выбегают прямо на тропинку. Она держит меня под руку и владеет редким перстнем, что делает ее приятной Господу и людям
[11]. У нее муж-американец, он выглядит так, будто его нарисовал Альбрехт Дюрер, и говорит, помимо литературного английского, на языке, звучащем как немецкий, но это скорее средневерхненемецкий. (Она говорит мне: “Мой сладкий парнишка!”) Она полна упрямых творческих идей, не только для ее издательства — и ее радостное счастье вопиет к небу. И это — а как же иначе — мое счастье тоже.
Жена моя сидит со мной в квартире высоко над парком. Она прошла со мной через все невзгоды и все победы. Из каждого окна мы смотрим на простор. Мы словно в красивом, уютном маяке. Только под нами не океан, а зелень. Осенью она становится красной, пурпурной, оранжевой и лимонной, а за нею видны серые и голубые силуэты высотных зданий. По вечерам они чернеют на фоне пламенеющего заката, а потом появляются тысячи огней и кровавая луна, под нею жужжит самолет, прилетевший из Германии или какой-нибудь другой точки мира. Магия смотрит на тебя со всех сторон — в этом самом реальном городе из всех городов.
Так же и со всем остальным. У одного человека есть мечта снести все эти рассыпающиеся, больные трущобы и на их месте построить гигантский культурный центр: современные здания, окруженные деревьями и цветами, для театра и музыки, для танцев и науки — и целый университет в придачу. Все это строится, еще не все деньги на проект собраны, но вскоре они наперстне из пьесы Г. Э. Лессинга “Натан Мудрый” (1779). ходится: Вашингтон, и штат Нью-Йорк, и город Нью-Йорк, и все их состоятельные граждане бросают свои доллары в общий котел, и через два года появляется величайшее средоточие искусства, науки и красоты, учебных заведений и экспериментальных сцен, оперных и концертных залов — такого еще не видывал мир.
Все это мой мир. Здесь мои друзья и мои враги, и я никогда их не брошу. Я приехал сюда ни с чем. Я потерял все в одночасье — и создал себе все заново своими силами. Я думал: “Do or die“
[12]. Я выбрал жизнь. Эту жизнь. Ясная полнота этого нового языка стала моим языком, моим новым богатством. Оно не было дано мне от рождения, и — к сожалению — мне все еще нужно, чтобы кто-то приводил его в порядок. Я сижу между двух стульев и двух континентов. Это бремя меня не сломило. Мой горизонт расширился и прояснился. А я стал сильнее — и благодарнее.
Затемнение. Так много еще надо бы сказать, но пока довольно. Нам не нужен новый фильм. На сцене снова конферансье. Ему угодно лишь кое-что добавить.
После эмиграции я несколько раз приезжал в Германию — как американец. Я участвовал в конгрессе Международного ПЕН-клуба во Франкфурте и выступал с краткой речью по-английски. Мои друзья немилосердно набросились на меня: разве я не немецкий писатель? Да, но еще я член американской делегации. Задумчиво взирал я на руину берлинской Мемориальной церкви кайзера Вильгельма. Я размышлял, почему надо было увековечить этого старого Вилли, если есть новые получше? Я слышал, была дискуссия о том, чтобы добавить к церкви новые архитектурные элементы. Может, трое врат и три придела, подумал я: один в католической традиции, один — в протестантской и один — в иудейской. Такие смешения стилей восхищают нас в средневековых соборах. Их гармоничное сочетание стало бы великим символом, достойным нового времени и нового духа — если последний действительно есть. Я посетил и другие развалины, в том числе человеческие. Стиль их “восстановления” не всегда был в моем вкусе. Меня восхитила сила людей-неваляшек, конструктивное целеполагание, честное сопротивление новому вооружению. Но я с ужасом заметил, что бывшие нацисты заседают на высочайших постах, что рядом с обвиняющей, чувствительной, одаренной молодежью доброй воли все еще бытует бестактное, высокомерное и громкое поведение, что пытается блокировать это развитие. На меня произвели глубокое впечатление вкус, мастерство и творческое остроумие театральной культуры, у меня в голове не укладывалось, как это возможно после прежнего культурного провала. И конечно, я не мог забыть жест того человека, что обнял меня, потому что его “так потряс” мой эфир на радио. Я оценил порыв его души, но, пока тело его прижималось к моему, не мог отделаться от мысли: “И кого же ты убил?”
Я не хотел всего этого говорить. Я стараюсь видеть свет рядом с тенью. Любой свет отбрасывает тень. Я говорю и пишу это с чувством жгучего стыда. Старая любовь все никак не хочет умирать — любовь к немецкой природе и языку. К культуре из прошлого, которое для меня осталось настоящим. К жизни, тесно связанной с друзьями, которыми я восхищался и которых ценил. Иногда в Нью-Йорке я захожу в один из немецких ресторанчиков. Я смеюсь над мещанством, над шумом, пивом и вкуснейшими жареными колбасками. И смеюсь над самим собой. Над смешной тоской и маленькой сентиментальной грустью. Потом я снова иду по ночным улицам сквозь звуки, полные чудес, и каждой звезде желаю спокойной ночи. Пойдем домой! Но где это? You cant go home again
[13].
Сентуран Варатараджа
[14]
Да-да, я тоже слышал, я тоже слышал
Послесловие к роману Петера Фламма “Я?”
Уста
Хочется говорить, если бы я только мог говорить, все рассказать этой ладони
Уста. МноСтекПуНе я; не я. Не я, а кто-то дру Земпод ВернабычерПомин, пооконгропотокак маопрои текокровь уже быне отот почзачеобк свосупо— восПо— гоиз моуст. Его ли— стадруЕго имя — остана войне. Его жизнь — приуникоон не изСердвиунипербеслоэтопоВы дуэто ведь жикак инаэто же чего— или суЯ не суне знаю. Но я уже делет лев земтемое сгнимои ко— сипрах, мое дынет у мебольдыВсе смолкВсе про Он рвет— чераззерот края своровнутрь языдроОдрусквозь тегрязь, липкровь, он обсиземпри
Он упал — снивверх. Прозвавего из складфаБетон оттам. ЗвезШтер— натой нов накарЛунад ним — порасего обЧене умер и поне жиЗдесь — бустокреС проотпов пердвух предшесть раз, пии псиЭрих Моспод псевПеФламм насвой рос заоправнепои бескак ночь, из кооно явиковсе уже быпоне в ода в двойсмыссудьи, погоиз моуст. Не я стою здесь, не моя руподне мои вопоне мое дене мое де Он нас шеотча— с отупорв отприототсасестов коно сгутеотне тольсено и синнас токто утверчто он некто иной; с “я”, став“не я”. Отточрослудвойкопердень пооконПермивойи обескосорасо ковпеРоупоязык — по меуникоему преди корасбунав одипопряреРот — мераЧенего гочеансам сечене выседав предшесть “не” пеличи примеВознак в наукачепоВы— возмертОддвиру— пеВильБетстал враХанШтерМосрасоб этом под друравфаон то— друФламм пио ране, из когодва гоодязыконе мой и во рту, коне мой?
Тире
Если бы я и впрямь нашел ваш труп, я бы, наверно, увенчал его розами
Чеприон плаиз его рта. Имя, найсремертон нов накар— как дов наобекоон тедолсдеркак досердиз тонбустраЭто имя — даего же русекни тяего в друстов друготугде он нине быно поБетсив поВо Франкего ждет мать, сест— не пеждать. ДруШтерн придоисдо узнаРопеслеэтоприБетедет в Беримя друэто имя поза совсе осталь[…] лии имя нерази тея — друи долпеего смерть до конпроего жизнь, поон летам под земв гряя вхов его жизнь, как в рано я все знаю, я как зрипокаря остасои смотна сея друи все-тая, чеза его порт Он гоо свожизи распасвожизФламм опиэту сцекак и друкак сон; как шок\', как безу Рослеих заслеза ручедеего посеБетстал разобъсобопы— чекодожизнь; раскопожизнь. Смедруг друоббо— безс неподповплоть до кротитех секоуже не больпрогокровь шув ушах, или мииз боя, а моя мертв и мне тольснитчто кто-то скрепо могровсе еще идет войкростецеи глия хозадверь […] Эти обне остаодНи один обне стосам по сеБетне дозсторяс ниФламм испринаобпеодин в друвыдруг друвыОтсловнепокак восодслоза друЭтот ритм развреТольодин чемовыэти обБетрасгиисподсвяОн прочепункПредгнут его. Преддолжвыего из черземУдаот напредс кажфраувеНо навсевозНибог не поБетЗа обсточена крерасгремиисволприподмеи унопрочь, не отнауже не верслуне отбеисиз вивпев отволмобез опо— пеглау мевсе пы Типоот загокак погорот песеобОно выслокоБетне мопропоони сасене выВ тивыневынамолкуФламм насмысл, гуопена кратмиг. Но слодолжгодальЛишь во сне слоприсе
Стекло
Но внутри у нас темная пещера, мы сидим в ней и никак не можем себя увидеть
В Бермать приБетза сыЖе— вечто ее муж верКажимя изсмысл, ненапотечто буего слумедсорук и скорбь полина коон моссывплоть до древтаймышц, там, где они мопои тонговен, козавойИмя гочто оно знаИмя преплоть. В это папоБетприсесам. Он не знал, на что реОн знал эти обкак тень тено сиимеон не знал: не его восвера иная. Врач кто-то друи я все превсе просо мной, но я-то хоплыть по волне, в окесосвососво Мноанска— в тех мегде оно ищет сев тех мекосчиверЯзык черазСлозав горЗа— метна лбу. Это доот— два языотдруг друв одустах. ИсограренезамоФламм расо пачеуже расчторасдальВ чистамостекСтексообъкооно разно инаоно дейне так, как титиразпредСтекне разса
Я сночувстекпегланабыего разно нине пройсквозь него, не пройсквозь…
Все двидальсонет вреповсе как в книжс кар[…]
Стек— это не тольтехвосимграно и сокаоно разих иместекопреотдеего виБетрасон паснивверх. Его фа— пропредобиткань, на коле
Это что, имя? Чеимя? Бет[…] Дака мы тевыТы же весь гряз
[…] я лишь ховыиз гря
[…] я уже стольвсепоя все хои хочето, выиз сене поэто неспрая мог бы запо[…] тот боа я пронет, я и то и дру[…]
В одсцене с ним гоШтерн, с двух стоиз тиместотприего имя, и из нашув его грудклетБети Греприв обКоон смотв тев смии бланодо савнутразвынад ним темон слыШтер(звезсловэхо, с за
…снаиз огромпуВсеразгоодиводужазомеи не напоМебежуть, это ужасотиз хосердмое сжичувлед в жимоэто тольу мев гоно нет, теэто отдуплач, как у ремертплая сам плау метемв гла[…] диск дроза стек
Эта коедмоудердва имеКубы ни беБетон бек сеОт се— не убе
Пупок
Какая тишина в деревьях, конечно, уже поздно, хотя что такое время, времени вовсе не существует
По воФламБетгона языотв сердкоскрычис— беси отПод Верподвое мужВо Франки Берумидве маДве сев роунивойДапооконона нине ща— ни тех, кто ее увини тех, кто ждет. СеБетне узнабраЗемчери полкропроКовой— не коразЗдесь стокреФламм расо них до поВ этом роне мобыть глав. Он соиз озапряреБети пряредруи то и друпо своприн— поповзыреро— отзаречь почегопесуОн расв наврето, что не покак будне проврекак буднине слукак будпредизтольодфорвретольэта воперпотокак все уже быпоне в ода в двойсмысБетотне хобыть сои еще от— кем-то друЗвезШтерн, коон наи кодолжизего от ниего имеи от него сабыне звезспаа дазерв звезСмерть орречь БетОн и объи субъодибог своязыори орор
Здесь гомир, здесь милобуги искроздесь ленабраздесь леЕвздесь лечездесь и я, здесь лея, лемоя жизнь, здесь момомокрест к креземк зем[…] кто же этот бог, что гнет нажиз— пронас.
Уста плалишь слоТи— заего дыСтек— сте до саконкоБетего раздвав двух размеПерраз в жевтораз — в его заисстекотего от меи топосколстексейя расего но […] Стек— это и зерВ нем Бетвисезерпекак чебез откак мертпекар
[…] нив комнет никромея соодин […] я одистрашодия ощусвое туплелиодрускольпо дру— я, я, я, друэто я, я это друмерткотежив, литу— друмышплоть, внутмозг и ду
Бетресокорасего и коон в этом распеснотак, как вспосетравчеодин, без утероВ одиз сцен он лев кроряс Греона вичто у него отОн гокак висам сенет пупу менет мау менет рея не вплев эту цепь, совсе теот пердо почеНе роиз лотеи все же ния и все же друимя, судьи все же не че Два мертдеодуста. Я? Не я; не я. И нидру