Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дарья Журкова

Песни ни о чем?

Российская поп-музыка на рубеже эпох: 1980–1990-е

Дарья Журкова.

Песни ни о чем? Российская поп-музыка на рубеже эпох: 1980—1990-е / Дарья Журкова. — М.: Новое литературное обозрение, 2023.



© Д. Журкова, Государственный институт искусствознания, 2023.

© А. Бондаренко, дизайн, 2023.

© ООО «Новое литературное обозрение», 2023.

Введение

У фрик-барда Василия Уриевского есть композиция под смелым названием «Песня ни о чем» (2014). В четыре минуты ее звучания спрессован весь жизненный путь современного среднестатистического человека — от светлых ожиданий детства до финальной встречи со Всевышним. Внешне каждый этап своего жизненного пути герой преодолевает успешно и по плану: заканчивает престижный университет с красным дипломом, живет «с девочкой из хорошей семьи», получает неожиданное повышение по службе, едет отдохнуть на Мальдивы… Однако героя не отпускает чувство, что все эти атрибуты внешне благополучной жизни навязаны ему извне и не приносят никакого удовлетворения, «вроде все есть, но все как-то ни о чем» — признается себе герой.

Музыка песни преподносит эти, в общем-то, неутешительные итоги с изрядной долей иронии. Особую роль в этом эффекте играет аккордеон, который то наигрывает незатейливый, а-ля народный мотив с прыгающими синкопами, то «ультимативными» репликами «комментирует» события из жизни героя, то при его разговоре с Богом наращивает свое звучание до масштабов органа.

В итоге композиция, хоть и рядится в показную пустоту и называется «Песней ни о чем», на самом деле становится песней про все — про жизнь, бесконечно скучную в своей благоустроенности, про поиск подлинных ценностей, про «лишних» людей рядом, про «правильный» статус, не приносящий его обладателю никакой радости.

Ироничная интонация должна скрасить эту малопривлекательную картину. Апогеем самоиронии становится последний куплет, в котором лирический герой в попытке получить удовольствие хотя бы от искусства включает радио, но и там его ждет разочарование — сплошные песни ни о чем некоего… Кураевского. Коверкая свою собственную фамилию, Василий Уриевский вместе с современностью дезавуирует заодно и поп-музыку, неспособную дать необходимую разрядку и положительные эмоции индивиду, остро недобирающему их в реальности.

Я остановилась на этой песне столь подробно потому, что именно она дала название всей книге, посвященной отечественной поп-музыке новейшего времени. Эта песня, так же как и вся отечественная поп-музыка, старательно рядится в пустяк, на самом деле таковым не являясь.

Амбивалентный статус поп-музыки, балансирующей между эмоциональным энергетиком и фоновым шумом, достался неслучайно. Она «разлита» в повседневности, от которой содержательно предельно далека, а функционально — неотделима. Редкая поп-песня будет описывать рутину повседневной жизни, ведь она, наоборот, стремится увести восприятие слушателя в мир «больших», неординарных переживаний. Но из‐за своей во всех смыслах включенности в повседневность она прочно связывается в восприятии слушателя с определенными событиями личной биографии и/или конкретным временны́м периодом.

В российском обществе до сих пор распространено мнение, что современная поп-музыка, особенно отечественная, не несет в себе каких-то вменяемых смыслов и тем более эстетической ценности. Согласно такой точке зрения, номинальная культурная ценность поп-музыки ограничивается необходимостью эмоциональной окраски обыденных действий, таких, например, как перемещение в автомобиле или общественном транспорте, занятий спортом или уборкой по дому. Несмотря на то что в научном сообществе, особенно зарубежном, такая концепция давно считается устаревшей, в «коллективном бессознательном» она по-прежнему очень сильна. При этом многие из нас наверняка не раз задавались вопросом: что же такого есть в той песне, которая звучит из «каждого утюга»?

Эта книга отчасти пытается ответить на этот вопрос, так как в ней есть подробный анализ многих хитов отечественной поп-музыки — от «Арлекино» в исполнении Аллы Пугачевой до «Между нами тает лед» группы «Грибы». Однако через примеры отдельных песен я пытаюсь проследить парадигму развития отечественной поп-музыки. Прежде всего — те проблемы времени и общества, которые тот или иной шлягер (часто против собственной воли) обнаруживал с помощью преимущественно лапидарных художественных средств.

В своем исследовании я понимаю поп-песню как текст со множественными смыслами, которые часто не осознаются в полной мере ни авторами песен, ни аудиторией. Отношение к произведению как к Тексту впервые сформулировал Ролан Барт. Пытаясь проникнуть в суть произведения, он отмечал, что:


порождение означающего в поле Текста <…> происходит вечно, как в вечном календаре, — причем не органически, путем вызревания, и не герменевтически, путем углубления в смысл, но посредством множественного смещения, взаимоналожения, варьирования элементов. Логика, регулирующая Текст, зиждется не на понимании (выяснении, «что значит» произведение), а на метонимии; в выработке ассоциаций, взаимосцеплений, переносов находит себе выход символическая энергия[1].


Подобный подход по отношению к поп-музыке показывает, что смысл той или иной песни, во-первых, гораздо шире ее художественно-выразительных средств, во-вторых — обнаруживается по мере циркуляции песни в обществе, в-третьих — зачастую не зависит от рациональных установок ее создателей.

Сложность такого, казалось бы, простого жанра, как поп-песня, во многом обусловливается тем, что она создается и воспринимается в комплексе. Сегодня неотъемлемым атрибутом поп-песни, помимо слов и музыки, которые сами по себе научились вступать в очень непростые, контрапунктические отношения, является видеоклип. Анализировать эти компоненты — музыку, слова, визуальный ряд — по отдельности далеко не так продуктивно, как в их целостности. Существенные, а иногда и самые важные смыслы возникают именно на пересечении всех элементов, а «выпадение» какого-либо элемента может полностью поменять весь замысел и, соответственно, значение композиции. Например, как это происходит с песней «Он тебя целует» (2002) группы «Руки вверх», когда клип с травести-персонажем превращает слащаво-сентиментальную танцевальную композицию для девочек-подростков в отважный гимн ЛГБТ-движения. В своей книге я стараюсь удерживать «стереоскопический» взгляд на поп-песню, хотя порой, в зависимости от стоящих передо мной задач, могу уделять больше внимания тому или иному компоненту.

Помимо нелинейной взаимосвязи художественных компонентов, поп-песня неотделима от контекста своего бытования, прежде всего в его социально-историческом и медийном измерениях. То, как сильно общество, время и массмедиа определяют восприятие песни, показывает практика реактуализации как отдельных композиций, так и стилевых особенностей поп-музыки того или иного десятилетия. Вокализ Аркадия Островского «Тро-ло-ло» (1966) в исполнении Эдуарда Хиля стал интернет-мемом 2009 года во многом потому, что «опрокидывал» в ироничную легкомысленность всю «высоколобую» идеологизированность советской эпохи. Отечественные поп-песни 1990‐х годов во время своего появления воспринимались как апогей примитивизма, а сегодня считаются примером новой искренности на эстраде[2]. Наконец, прошедшая незамеченной песня «Плачу на техно» (2017) группы «Хлеб», перепетая группой Cream Soda во время пандемии коронавируса в 2020 году, неожиданно стала главным музыкальным символом режима самоизоляции[3]. Все эти примеры внезапного бума давно «отзвучавших» песен демонстрируют, насколько поп-музыка ситуативна в своей сути, то есть зависима от контекста бытования.

Важность социально-исторического контекста в моем исследовании прослеживается посредством обращения к советскому песенному дискурсу. Очевидно, что современная российская поп-музыка активно включает в себя наследие советской эстрады (телепроект «Старые песни о главном», телешоу «Один в один» и «Точь-в-точь», телепрограммы и телесериалы, посвященные звездам советской эстрады, soviet wave как направление отечественного инди-попа). В книге прослеживается драматичный перелом, момент превращения советской эстрады в российскую попсу, определяются те реперные точки «невозврата», что до сих пор определяют лицо современной отечественной шоу-индустрии.

Не менее важен для меня и медийный аспект бытования поп-музыки. Однако в этой книге вы не найдете рейтингов тех или иных песен, не прочитаете о методах продюсерской раскрутки и не встретите объяснений влияния технологий на развитие музыкальной индустрии[4]. Меня прежде всего интересует эстетический аспект функционирования поп-музыки в медиасреде. В книге есть масса примеров детального анализа видеоряда, сопровождающего звучание песни. Во-первых, это музыкальные программы советского и российского телевидения. Во-вторых, отдельные фильмы как массового, так и авторского кинематографа. В-третьих, это, конечно же, видеоклипы.

Что касается жанровых градаций, то в данной работе они предельно широки. Разграничение понятий популярной и поп-музыки дано в первой главе. Здесь же отмечу, что в качестве материала исследования я нередко привлекаю самые разные по своему стилю и статусу песни — от концептуальных рок-композиций до разбитных поп-шлягеров. Впрочем, нередко первые незапланированно обретают имидж вторых, как, например, это произошло с несколькими песнями группы «Наутилус Помпилиус» («Гудбай, Америка»[5], «Я хочу быть с тобой», «Скованные одной цепью»). Поэтому главным критерием при отборе песен была их фактическая популярность, то есть активная включенность в музыкально-медийный «оборот» той или иной эпохи. Другими словами, чем более попсовый статус имела та или иная композиция в момент своего появления, тем более любопытной она представляется мне с исследовательской точки зрения.

При довольно широком жанровом и хронологическом охвате материала данную книгу тем не менее нельзя назвать полноценной историей отечественной поп-музыки. Прежде всего ввиду субъективности выбираемых ракурсов исследования. Культурологический подход, которым я руководствуюсь, предполагает не хрестоматийное сканирование ряда композиций по определенным параметрам, а свободное исследовательское нахождение тех или иных узловых точек, определяющих картину мира определенной эпохи. Несмотря на это, в качестве структуры книги применяется стандартный хронологический принцип, который отчасти пытается упорядочить пеструю парадигму развития отечественной поп-музыки.

Для удобства навигации книга делится на части, каждая из которых охватывает определенный исторический период. Части, в свою очередь, подразделяются на главы с параграфами.

Первая часть обращается к методологическому и медийному наследию поп-музыки. В первой главе приводится аналитический обзор отечественной (в том числе советской) литературы, посвященной изучению популярной музыки. Во второй главе представлен опыт археологии медиа, а именно — разбор визуального преподнесения эстрадных песен на советском телевидении.

Вторая часть книги посвящена поп-музыке периода перестройки, причем ее функционирование прослеживается на разных медийных носителях. Первые две главы посвящены тематическим коллизиям изменяющейся советской эстрады, которая стремительно теряет свой благообразный облик. Третья глава прослеживает роль музыки в ТВ-программах, причем не обязательно музыкальных, потому что в перестроечное время примечательным образом мутировала не только музыка, но и само телевидение.

Третья часть исследования работает с осмыслением девяностых годов — ключевого периода в трансформации отечественной поп-музыки. В это время открываются новые механизмы функционирования поп-музыки, и в то же время она полностью меняет свой облик, все чаще получая в свой адрес пренебрежительное определение «попса». В первой главе этой части я пытаюсь наметить тематические лейтмотивы времени, намеренно выстраивая свой анализ на максимально раскрученных песнях, ставших музыкальными символами девяностых. Вторая глава посвящена пиршеству визуальных образов, развернувшемуся в рамках пришедшей в Россию клиповой культуры. Третья глава анализирует музыкальный телепроект «Старые песни о главном», который запустил тренд на ностальгию по советскому времени, впоследствии ставший тотальным.

У книги есть альтернативное оглавление, которое «спрятано» в Указателе песен. Оно понравится тем, кто предпочитает клиповое мышление, так как в нем собраны названия всех песен, которые подробно анализируются на страницах книги.

Мне довелось прочесть много слов признательности в тех книгах, на которые я ссылаюсь в своем исследовании. Теперь, когда настала моя очередь поблагодарить людей, которые помогали в создании этой книги, мне трудно никого не забыть. Поэтому я буду благодарить людей, основываясь на простых критериях. Написание этой книги заняло гораздо больше времени, чем я ожидала. Ее появление стало возможным благодаря многим людям: одни поддерживали меня напрямую, читая мои тексты и обсуждая их, другие предоставляли возможность выступить на различных мероприятиях (публичных лекциях и научных конференциях), что тоже приводило к плодотворным дискуссиям, а третьи разными способами помогали мне продолжать исследование даже в периоды, когда я ощущала катастрофическую нехватку времени из‐за необходимости заботиться о семье.

Облик этой книги во многом определяет то, что она была написана в тесном общении с моими коллегами сектора «Художественных проблем массмедиа» Государственного института искусствознания. Свою бесконечную благодарность за интеллектуально-питательную и дружескую среду я выражаю Юрию Богомолову, Евгению Дукову, Игорю Кондакову, Наталии Кононенко, Владимиру Мукусеву, Елене Петрушанской, Елене Савицкой, Елене Сариевой, Людмиле Сараскиной, Николаю Хренову, Виолетте Эваллье, Александре Юргеневой. В этом же ряду находится фигура моего научного руководителя Екатерины Сальниковой, которая внесла колоссальный научный и человеческий вклад в то, чтобы эта книга состоялась.

Во время исследования мне довелось поучаствовать в трех увлекательных проектах, которые возглавляли Валерий Вьюгин, Лев Ганкин и Александр Горбачев. Все они дали мне неоценимый опыт творческой коммуникации. С двумя последними из перечисленных исследователей мне довелось познакомиться благодаря проектам Института музыкальных инициатив (ИМИ) — некоммерческой организации, которая своей подвижнически-просветительской деятельностью изменила ландшафт российской поп-сцены.

На протяжении всего пути мои научные амбиции поддерживали друзья — Мария Крупник, Любовь Купец, Екатерина Кузнецова.

Эта книга не вышла бы в свет без ежедневной самоотверженной поддержки моей семьи. Спасибо Дмитрию, Владимиру, Ирине и Варваре Герасимовым, а также Татьяне Журковой за то, что они помогают мне счастливо реализовываться во множестве ролей.

Я бесконечно признательна за вдохновляющую въедливость редактору книги Марии Нестеренко, редактору серии «История звука» Евгению Былине и главному редактору «Нового литературного обозрения» Ирине Прохоровой — за широту взглядов и трепетное отношение к современной культуре.

Часть I

Предыстория

Глава 1

ПОПУЛЯРНАЯ МУЗЫКА В ОТЕЧЕСТВЕННОЙ НАУКЕ

Изучение популярной музыки прошло несколько этапов институализации, и большинство исследователей сходятся в том, что этот феномен довольно трудно поддается анализу. Можно выделить три причины, обусловливающие парадокс мнимой простоты формы и сложность ее осмысления.

Во-первых, любая музыка (шире — искусство вообще) вшита в эпоху своего создания и «закодирована» ею. Популярная музыка укоренена в современной повседневности, оттого кажется понятной каждому, простой, а порой — откровенно примитивной. Но простота популярной музыки — лишь иллюзия. Смысл популярной песни (или ощущение его полного отсутствия) не тождественны этой иллюзии простоты. Эту закономерность в свое время афористично сформулировала Татьяна Чередниченко:


«Песню понимают все, но едва ли кто-то способен объяснить, что же именно он в ней понимает»[6].


Во-вторых, зачастую мы судим о популярной песне по тексту, в лучшем случае — по интонационному строению и аранжировке. Однако современная популярная музыка — это синкретический, комплексный феномен, который не только включает в себя визуальные образы, модели поведения, обусловливается формой трансляции и т. д., но и делает малопродуктивным рассмотрение этих компонентов по отдельности. Только понимание взаимообусловленности и взаимодействия всех составляющих может обеспечить адекватное исследовательское восприятие популярной песни.

В-третьих, современные исследователи, занимающиеся популярной музыкой, давно отказались подходить к ней с «линейкой» художественной ценности. Закономерность, вытекающая из двух предыдущих пунктов, заключается в том, что чем примитивнее (с художественной точки зрения) выглядит музыкальная композиция, тем сложнее добраться до ее сути. Существует масса популярных песен, казалось бы, ни о чем, но почему-то именно они становятся хитами, перепеваются и пародируются на все лады, порождают серию мемов, словом, активно включаются в символический оборот современности. Попытки «списать» данный эффект на деградацию массовой культуры и общества как такового сегодня выглядят бессмысленными. Задача исследователя заключается в том, чтобы попытаться разобраться, как эти песни отражают болевые точки/ценности/устремления своей эпохи и конкретного (со)общества.

Анализ «простой» музыки является особой методологической проблемой, к которой неоднократно обращались ученые самых различных специальностей. Эта, по сути, вводная глава посвящена обзору зарубежных и отечественных подходов к изучению популярной музыки, их исторической обусловленности и смысловой продуктивности. Но перед тем как приступить к изложению основного материала, необходимо сделать несколько важных предуведомлений.

Прежде всего следует прояснить разницу между созвучными понятиями: популярная музыка и поп-музыка. На сегодняшний день в западной традиции принято разграничивать их следующим образом. Согласно «Новому музыкальному словарю» Гроува под популярной музыкой понимается музыка, «появление которой совпало с процессами индустриализации в XIX веке и которая отвечает вкусам и интересам городского среднего класса. Соответственно, популярная музыка включает в себя широкий спектр музыкальных жанров от водевилей и шоу менестрелей до хеви-метала»[7]. В свою очередь, поп-музыка понимается как один из жанров популярной музыки, который возник в результате рок-н-ролльной революции 1950‐х годов и развивается сегодня, активно вбирая в себя элементы различных других жанров популярной музыки[8].

Если в западной исследовательской практике такое разграничение понятий является устоявшимся, то в России оно только начинает выкристаллизовываться. Поэтому следует оговорить, что в случае с историей отечественной популярной музыки к ней закономерно будут относиться самые различные жанры: массовая песня, эстрадная музыка (в том числе ВИА), рок-музыка и даже бардовская песня, так как все эти направления в тот или иной период были востребованы у самой широкой аудитории. Соответственно, при обзоре этапов развития отечественной научной мысли о популярной музыке я буду обращаться к литературе, посвященной многим из вышеперечисленных направлений.

Ввиду того, что на сегодняшний день популярная музыка является весьма востребованной и хорошо разработанной сферой научных изысканий, данная глава ни в коей мере не претендует на энциклопедичность и обзор всех существующих подходов. Ее цель скорее заключается в прослеживании ключевых парадигм в отечественной науке. Поэтому, например, я не затрагиваю обширную тему исполнительской интерпретации популярных песен, но оговариваю аспекты изучения музыкальных видеоклипов, которые в современной презентации поп-песен нередко затмевают вокально-артистические данные исполнителя.

1960–1970‐е годы:

популярная музыка в борьбе с кавычками

Не секрет, что советская идеология оказывала принципиальное влияние как на систему создания и функционирования популярной музыки (решающая роль цензуры и формальное пренебрежение коммерческими интересами), так и на видение ее значения (приоритет воспитательной и эстетической функций над развлекательной). Поэтому, несмотря на то что между зарубежными и отечественными исследовательскими парадигмами есть точки пересечения, рассматривать их следует отдельно.

Показательно, что термин «популярная музыка» в среде советских исследователей негласно отвергался, вероятно, не в последнюю очередь потому, что являлся калькой с англоязычного (то есть прозападного) определения. В начале 1970‐х годов один из самых маститых, проницательных и «идейно тактичных» советских музыковедов — Арнольд Сохор — формально объяснил неудобство этого определения его жанровой широтой, «так как наряду с эстрадной песней и куплетами из оперетты популярность в тех или иных условиях могут обрести и оперная ария, и фрагмент симфонии, и „серьезный“ романс, явно принадлежащие к другой области»[9]. В данном случае происходит трудноуловимое смещение разговора о видах (разновидностях) музыки, на ее жанры, которые воплощаются в конкретных музыкальных формах[10].

Так или иначе, в отечественной научной традиции популярная музыка чаще всего именовалась массовой или эстрадной. Одной из разновидностей массовой музыки была советская массовая песня, которая занимала особое положение как новый жанр музыки для людей новой социальной формации. Понятие эстрадной музыки отчасти воспринималось менее политизированным, нежели понятие массовой музыки, и подразумевало композиции более лирического и развлекательного характера.

Например, в трехтомном издании «Русская советская эстрада» в главах «Песня на эстраде» в понятие эстрадной музыки включаются композиции самого разного жанрово-стилистического генезиса — от цыганских и городских романсов[11] до «песен гимнического характера, песен высокого гражданского содержания, в которых преобладает торжественное, патетическое начало»[12]. Но гораздо точнее отличительные особенности эстрадного жанра определяет А. Н. Анастасьев во вступительной статье первого тома, посвященной специфике эстрадного искусства в целом. Автор приводит следующие родовые черты эстрады: 1) самостоятельность отдельного номера, из множества и жанрового разнообразия которых складывается «большая форма» эстрадного концерта; 2) яркость, броскость и легкость восприятия эстрадного номера; 3) непосредственное, прямое обращение артиста к зрителю, отсутствие «четвертой стены»; 4) приоритет комического начала[13].

Отдельный вид массовой музыки в советском искусствоведении составляла западная эстрада. Помещенная в кавычки или заклейменная определением «буржуазная», эта музыка описывалась как идейно чуждая, эстетически ущербная[14], пробуждающая низменные инстинкты[15] и уводящая в наркотическую реальность[16]. Таким образом, несмотря на «родовое» свойство популярной музыки преодолевать любые национальные, территориальные и политические барьеры, советские ученые, в силу идеологических причин, старательно стремились развести массовую музыку на «нашу» и «не нашу», на «правильную» и «ложную»[17].

С позиции сегодняшнего дня такое разделение выглядит условным, поскольку предполагает оценочную иерархию «массовых музык». Это разграничение приводило к неизбежному восприятию популярной музыки не только с музыкально-эстетической, но и с социально-идеологической точки зрения. И если в западной научной традиции превалирование социологического ракурса обусловливалось пренебрежительным отношением музыковедов к феномену популярной музыки, то у нас, наоборот, ввиду идеологической важности изучение массовой музыки, в том числе музыковедами, поощрялось, но строго регламентировалось.

Одной из главных интенций советских исследователей было понимание того, что к популярной музыке нельзя подходить с инструментарием традиционного музыковедения. Его недостаточно, во-первых, потому, что законы устройства этой поп-музыки совершенно иные, нежели музыки академической традиции:


…музыка, обладающая секретом массовости, специфической простотой, часто лапидарностью структуры, требует от исследователя не меньшей, если не большей, тонкости, нежели сложное произведение классики. С этим не всегда мирится сознание профессионала из мира «большой» музыки, привыкшего к определенной иерархии ценностей, которой, как кажется, должны соответствовать и затрачиваемые усилия мысли, и сложность исследовательского «инструментария»[18].


Во-вторых, методологии музыковедения не хватает для анализа феномена, выходящего за рамки «музыкального»:


«…изучать массовую музыку <…> необходимо с учетом ее социологической специфики, ее социальных функций в конкретной жизненной обстановке»[19].


Методологической базой для советских музыковедов служила интонационная теория Бориса Асафьева, к которой обращались и зарубежные ученые[20]. Именно на ее основе созданы доскональные и глубокие отечественные исследования. Среди них: работа Арнольда Сохора[21], посвященная советской песне первой половины XX века и рассматривающая этот жанр с позиции исторического развития, особенностей бытования и интонационного строения; фундаментальное исследование Владимира Зака[22], который разбирает ладовое строение, вариативность песенной формы, взаимодействие слова и мелодики, ритмические и интонационные комплексы; а также трехтомный труд Веры Васиной-Гроссман[23] о вокальной музыке XIX–XX веков, где в качестве примеров активно используется музыка советских композиторов. Помимо этих работ, дискурс о советской массовой песне постоянно поддерживался многочисленными публикациями обзорного характера[24].

Насущные и в то же время неоднозначные суждения были связаны, во-первых, с жанровым репертуаром советской массовой песни, а во-вторых, с проблемой «лирического начала». Как выяснялось, массовая песня крайне неохотно подчинялась «политике партии», и в революционных песнях нет-нет да и проступали интонации «мещанской» музыки[25], а всенародной любовью все больше пользовались не гимнические, а задушевные мотивы. Последние долго находились под подозрением, и поэтому музыковеды порой разносили в пух и прах лирические песни, которые тем не менее, пережив советскую эпоху, до сих пор остаются на слуху[26]. Лишь в начале 1980‐х годов недоверие к интимной тематике постепенно сменилось признанием ее роли. Но и тогда развитие лирического направления понималось в перспективе взаимосвязи «с общими процессами становления социалистического общества: вступлением его в новую, более высокую фазу развития»[27].

В потоке советских массовых песен было множество конъюнктурных, «проходных» сочинений, но в нем же рождалось и немало шедевров, вплоть до сегодняшнего дня активно циркулирующих в музыкальном словаре эпохи. Политический заказ отчасти преодолевался с помощью углубления в анализ собственно эстетической сферы, сосредоточенности на исследовании музыкально-поэтических закономерностей. Как раз этот аспект и обусловливает методологическую ценность советских музыковедческих работ на современном этапе изучения «легкой» музыки.

Совсем иначе обстояло дело с изучением зарубежной популярной музыки в СССР. Зачастую советские исследователи, говоря о западной массовой/популярной музыке или культуре брали это словосочетание в кавычки, тем самым указывая на его условность и (или) фиктивность[28]. Для усиления эффекта отчуждения от такой музыки в название работы часто выносились слова «кризис», «критика» (и их производные), так как только в свете такого подхода можно было официально заниматься явлениями западной культуры в СССР[29]. Кроме того, идеологическая подоплека обусловливала явно выраженное смещение исследовательского ракурса в сторону социологии (зачастую — спекулятивной) и вела к крайне скупому разговору о собственно музыкальных особенностях зарубежной поп-культуры[30].

Однако антибуржуазная позиция советских исследователей, во-первых, не отменяла возможность искренней внутренней симпатии к иностранной популярной музыке (подобный феномен «двоемыслия» подробно описан Алексеем Юрчаком)[31]. Во-вторых, несмотря на железный занавес, отечественные ученые были хорошо осведомлены о зарубежных подходах к изучению «легкой» музыки[32]. Наконец, несмотря на давление идеологии, они выявляли перспективные, в своей сути до сих пор актуальные, ракурсы в анализе популярной музыки.

Среди важных тем поднимались вопросы мифотворческого характера популярной музыки и массовой культуры в целом[33], ритуально-экстазного характера массовых музыкальных действий[34]. Но так как эти ракурсы были возможны лишь в отношении буржуазной «массовой культуры», то описывались они исключительно в негативном, оценочно-осудительном ключе.

На фоне всех этих перипетий, во многом определявшихся политической обстановкой, особого внимания заслуживают исследования Валентины Конен. Она, имея смелость заниматься в СССР американской музыкой, смогла сформировать собственную, историко-методологическую парадигму. Начав с генезиса национальной американской музыки[35], в дальнейшем подробно занимаясь джазом[36] и, в частности, блюзом[37], Конен пришла к построению концепции «третьего пласта», в которой был представлен длительный путь эволюции популярной музыки, начиная с позднего Средневековья вплоть до XX века. Благодаря концепции Конен современная популярная музыка (в том числе советская массовая песня) переставала быть феноменом «сегодняшнего дня», возникшим из ниоткуда, а начинала пониматься как закономерная и неотъемлемая часть общемирового музыкального процесса, с не менее насыщенной историей, чем «музыки» профессиональной или фольклорной традиции. Впоследствии концепция Конен ляжет в основу большинства серьезных отечественных исследований о джазе и роке, речь о которых пойдет чуть ниже.

Наряду с музыковедами и социологами значительный вклад в понимание функционирования популярной музыки внесли аналитики массмедиа (или, как тогда говорили, средств массовой коммуникации — СМК). Однако тесная взаимосвязь того же телевидения и популярной (эстрадной) музыки была осознана далеко не сразу. Ввиду просветительской установки всей советской культуры работы 1960–1970‐х годов в обсуждении вопросов взаимодействия музыки и телевидения отдавали явное предпочтение «серьезным» жанрам (опере, балету, симфонии, инструментальному и камерно-вокальному творчеству)[38].

Коллективная монография «Телевизионная эстрада»[39], вышедшая в 1981 году, и сегодня поражает актуальностью поднятых проблем и прозорливостью суждений. Во-первых, авторы одними из первых открыто заговорили о важности развлекательной функции эстрады. Несмотря на то что главной ее задачей формально называется идейно-воспитательная, по содержанию самих текстов в центре исследовательского внимания находится именно развлекательная[40]. Во-вторых, авторы стремились подойти к этой, считавшейся несерьезной, сфере максимально серьезно и показать, что для ее анализа необходимы собственные, особые методы.

Таким образом, к середине 1980‐х годов в советской науке оформились три направления (во многом схожие с западными), которые брались за изучение популярной музыки. Преобладающим направлением было социологическое, правда, сильно искаженное идеологическими диссонансами. Музыковедческий подход был наиболее сильно представлен в исследованиях, посвященных советской массовой песне. Наконец, «неожиданно» плодотворным оказался только формировавшийся инструментарий медиаисследований. Как и зарубежным ученым, отечественным аналитикам популярной музыки нередко приходилось преодолевать как внутренние (профессиональные), так и внешние (институциональные) предубеждения в отношении предмета изучения. Но из‐за давления идеологии советским исследователям это было сделать, с одной стороны, проще, так как популярная музыка понималась как важнейшее средство пропаганды. Но, с другой стороны, в силу этих же условий, им было гораздо сложнее подойти к анализу этого феномена по-настоящему объективно.

1980–1990-е:

перестройка эстрады и ее осмысление

Перестройка и распад СССР полностью перекроили существовавшую картину мира как в отношении самой популярной музыки, так и в подходах к ее изучению. В это десятилетие, с одной стороны, были во многом сняты идеологические ограничения, что позволило исследователям быть максимально смелыми в своих выводах. А с другой, от постепенно уходившей в прошлое советской эпохи новая научная парадигма успела унаследовать основательность подходов и добротную методологию.

Для данного этапа отечественных исследований о популярной музыке характерна работа с большими массивами музыкальной культуры, проявляющаяся в стремлении отрефлексировать те или иные тенденции на стилистически разнообразном материале и на протяженном временнóм отрезке. Особенно востребованным оказывается междисциплинарный подход, в котором анализ музыкальных произведений становится неотделим от изучения социокультурных условий их бытования. Так начинает формироваться культурологическая парадигма исследований популярной музыки, очень схожая в своих интенциях с западными popular music studies. В ее рамках, во-первых, постепенно снимается противоречие между «высокими» и «низкими» жанрами, «легкой» и «серьезной» музыкой — границы между ними становятся предельно подвижными, взаимообусловленными и требующими комплексного (совместного) рассмотрения. Во-вторых, помимо жанрового плюрализма, исследователи обнаруживают исторические параллели и закономерности в бытовании популярной музыки, что впоследствии станет объектом исследования фундаментальных работ[41].

В этом периоде необходимо выделить исследование Анатолия Цукера[42], посвященное взаимопроникающим тенденциям в академической и популярной музыке XX века; монографию Валерия Сырова[43], рассматривающего генезис рок-музыки, и работы Евгения Дукова[44], прослеживающего закономерности бытования «легких жанров» в ракурсе городской и развлекательной культуры. Эти исследования, на стыке музыковедения, социологии и культурологии, выявили тесную связь популярной музыки и музыки академической; показывали, как средства технической фиксации музыки (от нотной до звуковой записи) влияли на ее развитие; анализировали, какую роль в различных жанрах играли принципы новизны и канона. Развивая методологию Валентины Конен, эти авторы писали о том, что популярная музыка, появление которой по привычке приписывалось XIX веку, на самом деле всегда присутствовала в истории культуры.

Отдельного внимания в этом круге авторов заслуживает Татьяна Чередниченко, наравне с музыкальным авангардом занимавшаяся и советской массовой культурой[45]. В своей первой монографии «Кризис общества — кризис искусства. Музыкальный „авангард“ и поп-музыка в системе буржуазной идеологии» (1985)[46] Чередниченко, несмотря на жесткое идеологическое давление, впервые на страницах академического издания разбирала творчество западных певцов и рок-групп, таких как: Элвис Пресли, Rolling Stones, Grateful Dead, Edgar Broughton Band, Velvet Underground, Дэвид Боуи. Резонанс этой книги, замечает Федор Шак, был подобен эффекту троянского коня:


Исследователь критически высказывался о вытесняемом цензурой феномене, однако даже такая негативная позиция была наделена информационной ценностью, поскольку, убрав из нее обязательное марксистское содержание, читатель получал возможность ознакомиться с труднодоступным в СССР материалом[47].


Более того, на страницах этой книги Чередниченко подступается к своей будущей концепции советской массовой культуры. В частности, она рассматривает взаимодействие «Ты» и «Я» в текстах поп-песен, анализирует, почему сюжетной основной современных хитов является тема любви, а в качестве музыкальной основы выступает танец. Попутно автор хлестко проходится по особенностям имиджа зарубежных поп-звезд.

Исследовательский алгоритм, сформированный Чередниченко на материале западной поп-культуры, впоследствии оказался актуальным и для анализа отечественных реалий. Ее следующая книга «Между „Брежневым“ и „Пугачевой“: Типология советской массовой культуры» (1993)[48] стала новой вехой в осмыслении популярной музыки. Советская эстрадная музыка рассматривается в этой монографии сквозь призму социально-политических процессов, происходивших в стране на протяжении XX века. Несомненным достоинством книги является сочетание панорамного взгляда с хирургической точностью определений, особенно цепких в отношении музыкально-жанрового генезиса шлягеров. Однако стоит отметить, что идеологическая подоплека и непосредственная включенность Чередниченко в анализируемый период порой придавали ее суждениям излишнюю оценочность. Впрочем, это свойство — погруженность исследователя в анализируемую эпоху и его зависимость от личностного опыта — западная наука о популярной музыке уже давно признала одной из неизбежных своих составляющих[49].

Еще одно направление исследований, мощно заявившее о себе в середине 1980‐х годов, связано с рок-музыкой. Следует отметить, что публикации о роке как публицистического, так и исследовательского характера начали появляться в СССР еще в 1970‐е годы[50]. Но ввиду того, что рок-культура зачастую понималась как часть «буржуазной массовой культуры», то и отношение к ней исследователей было окрашено в соответствующие идеологические тона. С началом перестройки из подполья неофициальной культуры начали выходить не только отечественные рок-группы, но и профессионально анализирующие этот вид музыки ученые[51]. Разработанные на базе рок-музыки исследовательские подходы нельзя обойти стороной, так как они способствовали осмыслению функционирования и анализу популярной музыки в целом.

Постепенно начинает складываться отдельный и весьма обширный массив аналитической литературы о рок-музыке, который подробно рассмотрен в кандидатской диссертации[52] и в книге[53] Елены Савицкой. Исследования, посвященные рок-музыке, весьма условно можно разделить на три направления. Первое составляют энциклопедические, справочно-обзорные издания. Второй пласт образуют литературоцентричные труды, концентрирующиеся на анализе текстов рок-песен[54]. Наконец, в третью группу входят музыкально-стилистические работы, которые после книг А. Цукера и В. Сырова, выявлявших взаимодействие рок-музыки с другими видами музыки, становятся все более специализированными и узконаправленными.

С позиции изучения популярной музыки исследования о роке важны потому, что сформировали не только алгоритмы анализа «массовых жанров», но и определенное отношение к популярной музыке в целом. Во-первых, рок-исследования в очередной раз подтвердили важность социокультурной составляющей в анализе массовых видов музыки[55]. Во-вторых, они обусловили некоторый перекос в сторону анализа текстов, что вполне предсказуемо по причине литературоцентричности и самого русского рока. На волне изучения рок-поэзии со временем появляются филологические работы, скрупулезно анализирующие слова поп-песен[56]. Очевидно, что поп-музыка проигрывает в плане смыслов, заложенных непосредственно в текстах песен, в метафоричности языку рока[57]. Соответственно, в-третьих, рок-культура и ее исследователи во многом определили отношение к поп-музыке в целом. Рок начал пониматься как «высокий» жанр популярной музыки, а в более радикальных воззрениях — полностью обособляться от нее. Но, на мой взгляд, такое отмежевание часто оказывается искусственным, потому что, с одной стороны, поп-музыка активно заимствует в своей практике «наработки» рок-музыки. С другой стороны, часто рок-композиции достигают верхних строчек хит-парадов и, соответственно, становятся неотъемлемой частью массового музыкального словаря. Таким образом, граница между рок- и поп-«музыками» оказывается предельно подвижной, что позволяет применять методологию рок-музыки по отношению и к поп-музыке, особенно в части выявления социокультурных и музыкальных закономерностей.

2000–2010-е:

изучение видеоклипов и переосмысление советской песни

Несмотря на то что дискурс о современной популярной музыке малопродуктивен без анализа визуальной составляющей, в отечественной науке до сих пор не получил систематического изучения феномен музыкальных клипов. В середине 1990‐х годов, в связи с появлением в нашей стране и стремительным разрастанием индустрии музыкального видео, стало крайне востребованным понятие клипового мышления, часто выступавшее в роли неутешительного диагноза современному обществу. Однако и попытки осмыслить этот феномен в своей сути немногим отличались от него самого: были фрагментарными, пестрили яркими метафорами, но не стремились дать некую целостную, законченную систему представлений.

Формально за последнее время накопилось относительно большое количество работ, обсуждающих музыкальные клипы. Но их авторы лишь успевают наметить контуры явления, нащупывая его, как части «слона», под тем или иным углом — искусствоведческим[58], лингвистическим[59], коммуникационным[60], философским[61], изредка — культурологическим[62]. В отличие от западных источников у нас до сих пор существует лишь одна монография, более или менее системно рассматривающая феномен клипа, — это книга Эрики Советкиной «Эстетика музыкальных видеоклипов» (2005)[63]. Автор стремится рассмотреть «генеалогию» музыкального клипа в таких жанрах, как киномюзикл, киномузыка и музыка театра, а также в явлениях светомузыки и мультимедиа. Есть даже попытка систематизация клипов, во-первых, по технологии изготовления изображения (оригинальные, анимационные[64]), во-вторых, по типу изложения изобразительного материала (документальные, сюжетные, эклектико-коллажные, смешанные, фоновые, хореографические, фильмовые, смешанные)[65]. Однако Советкина не выходит за рамки формального перечисления и не успевает проанализировать главное — смыслы, которые транслируют приводимые ею в качестве примеров клипы.

Поэтому с позиции задач определения генезиса видеоклипов, их систематизации и описания, на мой взгляд, гораздо продуктивнее оказываются идеи, высказанные в статьях Франциски Фуртрай[66], Натальи Самутиной[67] и Татьяны Шеметовой[68]. Так, Ф. Фуртрай видит предтечи возникновения формы видеоклипа в коллажной технике живописи и в дизайне. Коллаж еще до появления клипов отразил «фрагментарность, хаотичность и хрупкость бытия в эпоху мировых войн»[69]. А дизайн с его стремлением к эстетизации товаров актуализировал форму видеоклипа как «художественной рекламы» поп-исполнителей[70]. В свою очередь, Н. Самутина предлагает две, на мой взгляд, весьма эффективные системы классификации клипов. Первая из них базируется на отношении к нарративу (нарративные[71]/ не-нарративные[72] клипы), а основанием для второй классификации является доминирующая задача, формирующая визуальный тип[73]. Т. Шеметова предлагает еще несколько подходов к описанию клипов. Во-первых, семиотический — рассматривающий видеоклип как поликодовый текст. Во-вторых, культурологический подход, который предоставляет возможность через алгоритм «формульного повествования» Кавелти «описать весь комплекс значений, который несет конкретный исполнитель, то есть его формулу, и проследить, как эта формула вписана в тот культурный сегмент, который она представляет, как она отражает этот культурный сегмент и участвует в его формировании»[74]. Наконец, третий подход связан с эстетическим описанием клипа и строится на выявлении точек максимальной аттрактивности, которые возникают на пересечении вербальных, иконических и музыкальных кодов[75].

Однако существует негласное предубеждение о вторичности (если не второсортности) отечественной индустрии музыкального видео. Безусловно, по многим внешним параметрам российский шоу-бизнес копирует западные стандарты, но в процессе этого копирования неизбежно возникают большие смысловые «зазоры», а также проявляются специфические социокультурные тренды.

На фоне не озвучиваемого, но подразумеваемого в научном сообществе пренебрежения к современной российской поп-музыке наблюдается исследовательский бум в отношении советской массовой музыкальной культуры и, в частности, советской массовой песни. Переосмысление началось еще в 1990‐е годы в отдельных статьях отечественных и зарубежных исследователей и достигло определенного пика в 2000-х, став темой развернутых научных жанров (монографий, диссертаций и разделов в учебниках по истории музыки). Ренессанс в изучении советской массовой музыки, как и советской культуры в целом, во многом был связан с изменением политической ситуации, стремлением осмыслить историю исчезнувшей страны и обусловлен возможностью с новых позиций проанализировать всем хорошо знакомые явления.

Одним из магистральных подходов в отношении советской массовой музыки стало стремление выявить ее мифологическую (мифотворческую) составляющую. Очень условно исследования, посвященные соотношению мифологии и идеологии в советской массовой музыке, можно разделить на два типа. В первых ставится цель реконструировать исторические условия возникновения идеологически заданных мифов. В частности, в статьях Татьяны Горяевой[76], Владимира Коляды[77], Елены Петрушанской[78], Марины Раку[79], Виктории Тяжельниковой[80] анализируются декларативные документы эпохи, приводятся воспоминания современников, обсуждаются вопросы, связанные со способами и средствами музыкальной пропаганды. В свою очередь, другие исследователи больше озабочены пониманием ментально-идеологической основы советских мифов и их смысловых доминант. Например, Феликс Розинер для классификации советской массовой песни применяет методологию волшебной сказки Владимира Проппа[81], а Раиса Абельская и Симха Кацман — концепцию карнавальности Михаила Бахтина[82]. Одной из самых востребованных тем становится песенная мифология концепта родины, которая подробно разбирается в работах Ханса Гюнтера[83], Светланы Бойм[84], Веры Лелеко[85] и Елены Степановой[86].

Отдельное направление составляют историко-музыковедческие исследования, посвященные описанию направлений и стилей советской эстрадной музыки. Нередко эти работы являются частью учебных пособий[87], но даже в рамках достаточно строгого академического жанра отдельные авторы проявляют яркую индивидуальность в постановке вопросов, обозначении тенденций и в анализе, казалось бы, известных явлений. Таковы работы вышеупомянутых Евгения Дукова[88], Анатолия Цукера[89], а также Барбары Швайцерхоф[90], Елизаветы Уваровой и Леонида Левина[91].

Среди современных отечественных публикаций о популярной музыке особое место занимают исследования Юрия Дружкина. Две его монографии «Метаморфозы телепесни» (2012)[92] и «Песня как социокультурное действие» (2013)[93], несмотря на малый тираж, задают большие концептуальные перспективы в изучении популярной музыки.

Подводя предварительные итоги, можно отметить следующие проблемные и вместе с тем перспективные направления в развитии отечественных исследований о популярной музыке.

Во-первых, существует острая необходимость соотнесения отечественных подходов с парадигмой западных исследований, как минимум — знакомство с ней. Как ни странно, но в закрытом Советском Союзе зарубежную исследовательскую методологию знали гораздо лучше, нежели сегодня — в эпоху глобализации и интернета.

Во-вторых, при достаточно обширном массиве литературы, посвященной советской массовой музыке, наблюдается явный провал в изучении современной российской поп-музыки. Безусловно, данный пробел можно списать на «недоброкачественность» самого материала, мол, по художественно-эстетическим критериям нынешняя поп-музыка не идет ни в какое сравнение с советской эстрадой. С этим заявлением действительно сложно поспорить. Но сегодня к анализу поп-музыки необходимо подходить не с точки зрения художественной ценности, а с желанием разобраться, почему эта музыка столь популярна. Какие подсознательные потребности обыкновенного человека она воплощает/отображает/формирует? Как эта музыка характеризует свою эпоху?

В-третьих, и в связи со всем вышесказанным необходимо четко понимать, что внешняя (а порой и показная) бессмысленность содержания поп-песен отнюдь не равна тем смыслам, которые они транслируют своим слушателям и о своих слушателях.

Глава 2

ЭСТРАДНАЯ МУЗЫКА НА СОВЕТСКОМ ТЕЛЕВИДЕНИИ

В советское время официальная идеология возлагала на песенный жанр большую ответственность за морально-нравственный облик народа, что предполагало разговор на непреходящие темы и наличие критериев профессионального качества произведений. Эстрадная музыка нередко становилась повесткой дня Всесоюзных съездов композиторов, где скрупулезно разбирались достоинства и проколы авторов-песенников[94]. Однако даже многочисленные идеологические фильтры не могли полностью очистить песенный поток от «инородных элементов». Существовало две основные претензии, предъявляемые к эстрадным песням: преобладание личностно-интимного содержания над общественно-гражданским; проникновение в музыкальную ткань ритмов зарубежных танцев (твиста, рок-н-ролла, буги-вуги и т. д.), а также интонаций старинных мещанских, а еще хуже — цыганских романсов. Это положение очень выразительно иллюстрирует цитата из проекта доклада Т. Хренникова на Всесоюзном съезде Союза композиторов СССР с правками В. Кухарского (1962):


Надо честно признать, что образцы откровенной безвкусицы проникли и в массовый музыкальный быт последних лет, в частности, в область эстрадной песни. Здесь свою роль сыграли и усилившийся приток зарубежной легкожанровой продукции, не всегда доброкачественной, и чрезмерная уступчивость отдельных композиторов и исполнителей, охотно потрафляющих невзыскательным вкусам. Я не буду приводить большого количества примеров — они уже не раз фигурировали на наших пленумах последних лет. Напомню только о справедливой критике некоторых эстрадных опусов Эдуарда Колмановского: этот безусловно способный композитор, завоевавший известность своей удачной песней «Я люблю тебя, жизнь», в последнее время прельстился шумным эстрадным успехом и стал усиленно воскрешать уныло-слезливый «интим» (эти слова подчеркнуты, а фрагмент отчеркнут на полях и написан комментарий: «жаргон») — явно мещанского пошиба. Стоит подчеркнуть, что потакание неразвитым вкусам людей, не сумевших смолоду приобщиться к хоровому искусству, — дело нехитрое, но я бы сказал, очень опасное и злое. Ибо каждая мещанская песенка, как вредный грибок, быстро распространяется в быту, рождая среди неустойчивой молодежи ответный поток подражаний, формируя ее эстетический кодекс[95].


Суть неизбежных противоречий красноречиво сформулировала Татьяна Чередниченко:


Советская эстрада несла на себе груз идеологической серьезности, ее проверяли агитпроповскими критериями, тяжесть которых нависала «санкциями». В то же время при всех сакрализаторски-карательных претензиях агитпропа его роль воспитывающего «массовика» фатально тянула за собой амплуа «затейника»[96].


Именно на качелях цензуры и развлекательности была вынуждена существовать советская эстрадная (она же популярная) музыка. Однако положение между двух огней отнюдь не мешало, а возможно, даже способствовало регулярному появлению на советской эстраде подлинных шедевров. В этом кроется один из многих парадоксов песенного жанра. Действительно формальный «срок годности» отдельной песни редко выходит за рамки одного сезона. Тем не менее этот «недостаток» предельно условен, и на временно́й дистанции нередко оборачивается преимуществом. Песня как ни один другой музыкальный жанр умеет мгновенно схватывать и запечатлевать дух времени, оставаться в памяти своеобразным слепком эпохи, «вытягивающим» за собой остальные его приметы. Эти «издержки» и вместе с тем достоинства жанра емко описала Лиана Генина:


Песенный конвейер безжалостен и быстр: сегодня — образец, завтра — трафарет. Остановить, затормозить процесс нельзя: песня задохнется в медленном режиме, она не будет успевать за нами. Отсюда постоянное ощущение провала, спада, кризиса. Ощущение обманчивое: просто поделок больше, чем открытий. Так всегда бывает в искусстве, но в песне — в сотни, в тысячи раз больше. А потом оказывается, что это была песенная эпоха «Подмосковных вечеров», или «За того парня», или «Нежности»[97].


Меня будут интересовать три ключевых аспекта взаимоотношений популярной музыки и телевидения в СССР. Первый — телевизионно-технический — связан с проблемами адаптации музыкального материала к телеэкрану.

Второй аспект — социально-культурный — посвящен тому, как образы, транслируемые на телеэкране, соотносились с повседневной жизнью и официальной идеологией советского общества в различные периоды; какие ценностные идеалы формировала и одновременно отзеркаливала популярная музыка на телеэкране.

Наконец, третий аспект — музыкально-презентационный — выявляет роль телевидения в появлении и утверждении фигуры сверхпопулярного исполнителя. Отметим, что изначально эта проблема для советского ТВ и эстрады в целом была противоестественна не только ввиду идеологической установки на создание бесклассового общества, но и ввиду иных внутренних установок самой эстрады. Поэтому я постараюсь проследить, как первоначальная идея служения артиста народу претерпела кардинальные изменения и постепенно, во многом благодаря телевидению, за популярными певцами стала закрепляться репутация «небожителей». Таким образом, меня прежде всего будет интересовать внешняя среда бытования телепесни, а именно: каким образом популярная музыка «переносилась» на телеэкран, какие ценности она выражала и какова была ее действительная роль в повседневной жизни советского общества.

В выборе передач для анализа я руководствуюсь двумя критериями. Во-первых, новизной представленного в той или иной программе подхода к музыкальному материалу, во-вторых — степенью популярности передачи и, соответственно, характером ее влияния на умы и сердца советских людей.

Эстрадные концерты в поисках формата

Как известно, первыми музыкальными передачами на отечественном телевидении (а по сути, и первыми телевизионными передачами вообще) были выступления оперных певцов и академических музыкантов, а также фрагменты оперных и балетных спектаклей. Причем все без исключения исследователи отмечают парадокс, что качество изображения и звука первых трансляций заведомо не могло соответствовать даже минимальным критериям эстетического восприятия, однако успех этих передач был колоссальным вне зависимости от предпочтений первых телезрителей. На начальном этапе развития телевизионного вещания все были увлечены, во-первых, самим техническим средством, во-вторых, возможностями его просветительского потенциала. Именно поэтому для телевизионного показа было выбрано безусловно положительное, правильное и достойное всеобщего внимания искусство — классическая музыка. Была важна сама трансляция, демонстрирующая и утверждавшая постулат общедоступности «высокого» искусства, и мало кто задумывался о форме подачи музыкального материала.

Тот факт, что первых телевизионных трансляций удостоились большие жанры академической музыки, наложило определенный отпечаток и на последующие трансляции эстрадных концертов. Так, молодежной по духу и безусловно эстрадной по жанру передаче «Алло, мы ищем таланты!», присутствует целый ряд признаков, характерных для ритуала скорее филармонического, нежели эстрадного концерта. Прежде всего, это гробовая тишина в зрительном зале в паузах между выступлением и выходом артистов. Во время исполнения песни аудитория также отнюдь не выражает бурные эмоции, а, наоборот, сосредоточенно вслушивается в музыку. Внутренние переживания превалируют над необходимостью их внешнего проявления. Порой создается ощущение, что зрители в зале как бы сдерживают свою непосредственную реакцию. Такое поведение публики, по свидетельству В. В. Мукусева, лично участвовавшего в создании подобных телепрограмм, во многом обусловливалось условиями съемки. Дело в том, что зритель, оказавшийся в телестудии, муштровался окриками режиссера, занятого прежде всего постановкой кадра с исполнителем, а отнюдь не запечатлением непосредственной реакции публики. В то же время каждый сидящий в зале испытывал определенный груз ответственности за свое поведение, так как знал, что оно транслируется на всю страну и оттого должно быть образцовым.

Построение программы описываемого выпуска «Алло, мы ищем таланты!» тоже задает атмосферу филармонического ритуала. Так, на протяжении всей передачи ведущий — Александр Масляков — объявляет сразу блок из трех-четырех песен, тем самым малый жанр как бы искусственно монументализируется и облачается в форму «псевдосюиты».

Свой вклад в атмосферу непререкаемой солидности происходящего также вносит эстрадно-симфонический оркестр, располагающийся на сцене и сопровождающий выступление певцов и вокальных ансамблей. С одной стороны, оркестр укрупняет, а иногда и утяжеляет изначальный характер песни детальной, многотембровой и насыщенной мелодическими подголосками аранжировкой. С другой — он играет важную роль в визуально-образном статусе певца. Последний зачастую лишь чуть выступает вперед на фоне музыкального коллектива, а при дальних планах вообще сливается с оркестрантами. Певец, таким образом, никак не отделяется от коллектива музыкантов, воспринимается не уникальной и единолично царящей личностью, а одним из представителей исполнительской братии, лучшим среди равных.

Наконец, немалую долю академичности общему облику телевизионной картинки сообщает и поведение самих исполнителей, которые предельно неподвижны и вытянуты по струнке перед стоящим микрофоном. Подобная статичность музыкантов даже при исполнении песен откровенно танцевального характера замечается моментально, выглядит наивной и даже инфантильной, особенно в глазах зрителя, смотрящего эти программы из сегодняшнего дня.

При всей официозно-парадной обстановке, вышколенности участников и сосредоточенности зрителей в передаче «Алло, мы ищем таланты!» находится место и для непосредственного, открытого общения. В перерывах между блоками песен Александр Масляков берет за кулисами интервью у только что выступавших исполнителей. Этот прием очень востребован и в современных телевизионных шоу. Однако только в передаче полувековой давности видна его сценарно-драматургическая суть и цель — создание эффекта живого и искреннего диалога со зрителем. Дело в том, что участники «Алло, мы ищем таланты!» действительно являются обыкновенными советскими гражданами, правда, с необыкновенными музыкальными способностями. Большинство из них пока не стали профессиональными артистами, и, соответственно, в их поведении нет и тени бравады или самолюбования, в той или иной степени проявляющихся в поведении сложившихся артистов.

На примере конкретной программы «Алло, мы ищем таланты!» можно отчетливо проследить, как телевидение выполняло свои прямые функции — фиксировало и транслировало ситуацию как бы повседневного человеческого общения, улавливало и показывало саму жизнь. В подобного рода передачах, участниками которых становились, казалось бы, рядовые граждане (к ним также можно отнести программы «А ну-ка, девушки!», «С песней по жизни»), проявлялась и одновременно формировалась очень важная для советского сознания мифологема гармоничной личности — человека, который совмещает в своей деятельности продуктивный профессиональный труд с богатым духовным развитием[98].

Идея таких программ основывалась на том, что артисты на сцене (герои программы) не особо отличаются от зрителей в зале (а также и от телезрителей), ни внешне (предельно простые и скромные наряды, сдержанная манера поведения), ни по социальному статусу (простые рабочие предприятий из разных городов страны). Именно человеческая типичность героев утверждалась в качестве одной из главных причин их показа по телевидению. На глазах у телезрителей должен был рождаться образ обыкновенного необыкновенного советского человека — скромного труженика с выдающимся творческим потенциалом[99].

Столь целомудренное поведение героев программы «Алло, мы ищем таланты!» во многом объясняется и статусом самой эстрады в те времена. Советская эстрада 1960–1970‐х годов, в отличие от современного шоу-бизнеса, отнюдь не чувствовала себя хозяйкой положения, привилегированным законодателем ценностей и моделей поведения. Она обитала как бы на краю более важных социальных процессов — не трудилась сама, но прославляла труд; не влияла на политику, но была насквозь патриотична. Даже на всецело своей территории личных чувств и переживаний популярная музыка и ее герои были предельно сдержанны, деликатны и по-хорошему серьезны. Не было характерной для сегодняшнего дня игры на публику и с публикой, а было нередко угловатое, внешне скованное, но очень искреннее отношение к слушателю не только как к равному адресату чувств, но и как к строгому ценителю самого музыкального произведения. Суть эстрады виделась не в самодемонстрации исполнителя, а в отклике на эмоциональные ожидания самых обычных людей; эстрада не противопоставляла себя слушателям, а стремилась быть с ними в непрерывном содержательном диалоге.

«Голубой огонек»

Поэтика столика

В первые два десятилетия своего становления телевидение только нащупывало специфику своего языка, а формы подачи музыкальных произведений, как уже говорилось выше, в основном осваивались на материале классической музыки. Поэтому неудивительно, что на протяжении 1930–1950‐х годов безусловное первенство по экранной визуализации и интерпретации эстрадной песни принадлежало кинематографу (достаточно вспомнить вершинные достижения — фильмы Г. Александрова «Веселые ребята», «Цирк» и «Карнавальную ночь» Э. Рязанова)[100].

Лишь в начале 1960‐х годов родилась форма музыкально-развлекательной передачи, приспособленной именно под законы телевидения, — «Голубой огонек». Определяющий фактор успеха и уникальности данной программы заключался в организации особого пространства телевизионного кафе. Эта идея воссоздания в студии обстановки неформального, дружеского общения принадлежала Алексею Габриловичу, а фактически была почерпнута из окружающей повседневности. Авторам программы удалось уловить совершенно не относящуюся к телевидению, абсолютно «бытовую», но очень важную примету своего времени — появление и стремительное разрастание молодежных кафе. «Кафе стали на манер аквариумов — со стеклянными стенами всем на обозрение. И вместо солидных, надолго, имен вроде „Столовая-43“, города и шоссейные дороги страны усыпали легкомысленные „Улыбки“, „Минутки“, „Ветерки“», — замечают П. Вайль и А. Генис[101]. Их слова подхватывают другие исследователи, добавляя, что:


…не в ресторанах с их степенностью, традициями и дорогими блюдами, а именно в «стекляшках» говорили о политике и искусстве, спорте и сердечных делах. Атмосфера демократичности, открытости определяла и в то же время определялась даже внешним видом и названиями этих мест общения[102].


С одной стороны, кафе — это безусловно публичное, общественное пространство. К тому же для большинства выпусков «Голубого огонька» поводом служил общий, совместно отмечаемый праздник — будь то окончание трудовой недели или встреча Нового года. С другой, за каждым столиком в кафе сидят лишь несколько человек, тем самым образуя малую группу общения.

По своей сути идея телевизионного кафе была весьма провокационна относительно официальной идеологии, но она наглядно фиксировала происходивший в этот момент поворот к ценностям частной жизни. В самых разных социальных контекстах «люди откровенно старались создавать обстановку интимности (сокровенности, задушевности, закрытости от внешних вторжений)»[103]. Эта тенденция на макроуровне овеществлялась в хрущевской жилищной политике, когда многие семьи наконец получили отдельные, пусть и малогабаритные, квартиры. Причем и в интерьере квартир люди стремились воссоздать камерную, приватную обстановку, например с помощью «бокового» света — настенных бра, а также вошедших в моду торшеров[104]. В случае же с кафе приватное общение происходило на публике, но от этого не переставало быть приватным. Столики с другими посетителями оказывались частью декорации межличностного общения. Посиделки в кафе утверждали новую эстетику досуга с элементами «сладкой жизни», когда человек может свободно распоряжаться своим временем и получать удовольствие от обслуживания, неторопливой трапезы, дружеской беседы. Как выяснится впоследствии, во многом именно это ощущение неформального человеческого общения и обеспечивало подлинный успех «Голубого огонька» в первое десятилетие его существования.

Помимо правильно созданной атмосферы, форма передачи максимально отвечала принципам социокультурного функционирования самого телевидения. Прежде всего, это домашний характер просмотра в кругу близких. Возможность не только получать эстетические впечатления, но и делиться ими в процессе — эту обстановку как раз и воссоздавало телевизионное кафе. В то же время и «посетители» телекафе, и телезрители прекрасно осознавали реальный масштаб аудитории, которая отнюдь не ограничивалась ни публикой в студии, ни домашним кругом смотрящих. Эта цифра была огромна и вызывала восхищение техническими возможностями телевидения[105].

Телевизионное кафе создавали и между зрителями и артистами. Благодаря мизансцене, когда поющий исполнитель прогуливался между столиками и обращался к сидящим за ними людям, возникала полная иллюзия отсутствия какой-либо дистанции между артистом и публикой, в том числе и телевизионной[106]. К тому же на столах в студии всегда имелось, пусть и символическое, угощение: как минимум чай с конфетами или же ваза с фруктами. Таким образом, за столиками в телекафе происходило совмещение приема пищи духовной и насущной. С одной стороны, эта мизансцена и в социальном, и в материальном измерениях становилась проекцией того идеала комфорта и благополучия, который предвещала эпоха наступающего коммунизма. С другой, эта же обстановка была отсылкой к дореволюционной, в своей сути предельно буржуазной, эпохе кабаре, с ее культом «хлеба и зрелищ».

«Голубой огонек» был новаторским явлением не только в найденном принципе взаимодействия публики и артистов, но и в отношении телевизионной подачи музыкального материала. Форма передачи позволила выделить песню как самостоятельную единицу разворачивающегося действия. Часто сценарий программы предполагал общую фабулу — праздник, обрамлявший самые разные эстрадные (не только музыкальные) номера. Постепенно режиссеры «Голубых огоньков» начали использовать обособленную постановку музыкальной миниатюры. Содержание песни пробовали обыграть с помощью бутафории (например, в руках у певицы оказывался зонтик, телефон или детские игрушки), а со временем в условно прямой эфир стали включать заранее записанные номера, которые, по сути, были предвестниками видеоклипов. Возможность изъять песню из «репортажного»[107] течения программы позволяла режиссерам применять различные монтажные и изобразительные спецэффекты. В частности, создавать иллюзию передвижения в пространстве, проецируя на заднем фоне мелькающий пейзаж; переносить действие в необычное место; применять комбинированные съемки. Именно из таких вставных номеров в «Бенефисах» Е. Гинзбурга вырастает идея театра песни, о чем подробно пойдет речь чуть дальше.

Впрочем, тенденция оформлять песни в самостоятельный номер стала одной из причин изживания жанра телекафе. В своих рассуждениях о передаче Е. Корчагина приходит к выводу, что, подменяя истинное общение исполнителей и гостей в студии постановочным, отказавшись от принципа общего драматургического решения каждого выпуска, «Голубой огонек» в конечном итоге превратился в «мозаику, где рисунок в целом не важен, а каждый конкретный камешек самоценен»[108]. Практика показала, что именно живое, непосредственное общение было сутью всей программы. Со временем


«Голубой огонек» из скромного, почти интимного, немноголюдного кафе превратился в самую большую, сложную по организации и постановке развлекательную программу. <…> В результате он стал терять самое главное свое качество — непосредственность и искренность общения собравшихся в телевизионном кафе людей. Он превратился в гала-концерт, проложенный торжественным представлением передовиков народного хозяйства и знатных людей науки[109].


Таким образом, «Голубой огонек», являвшийся брендом советского развлекательного телевидения, одним из бесспорных его достижений, к 1980‐м годам не избежал печальной участи и постепенно забронзовел вместе со всем телевидением. Так, центром притяжения в интерьере новогоднего выпуска «Голубого огонька» 1981 года становится зеркальная сцена-подиум, подсвеченная лампами. Зрители в студии, в свою очередь, располагаются по бокам от сцены на мягких диванчиках-кушетках, возле которых стоят невысокие столики со всевозможными яствами. Причем и артисты, и публика одеты по большей части в экстравагантные, театрально-броские костюмы, за которыми уже не видно самих людей, но отчетливо явлены карнавальные маски. После каждого номера артиста, выступающего на сцене-подиуме, окружает толпа восторженно аплодирующих «посетителей» телекафе. Но этой мизансцене отнюдь не удается вернуть искомое живое общение исполнителей и гостей праздника. Наоборот, здесь проявляется и утверждается архетип взаимоотношений кумира и поклонников, которые могут взирать на артиста лишь снизу вверх, а он, согласно роли, получает зримые доказательства своего успеха и славы.

Важно отметить и произошедшую смену музыкального материала в «Голубом огоньке — 81». Классика теперь вновь была представлена в большом объеме: оперные арии, романсы, балетные па-де-де и даже фрагменты скрипичных концертов. Однако эта метаморфоза в музыкальной политике свидетельствует отнюдь не о возросшей любви советских граждан к классическому искусству. Скорее, это еще один признак того, что передача окончательно перестала отвечать истинным запросам и умонастроениям общества, улавливать дух времени и была вынуждена прикрываться дежурно-парадным, нравственно безупречным репертуаром. Репутация самой академической музыки, безусловно, страдала от такого использования, так как начинала ассоциироваться с тотальным официозом.

Однако фактическое отмирание формы телевизионного кафе, произошедшее к началу 1980‐х годов, породило ностальгию по нему, проявившуюся в желании вернуть прежнюю атмосферу, хотя бы в контексте отдельного номера. Так, все в том же выпуске «Голубого огонька — 81» инсценировка песни «Возвращение» в исполнении Аллы Пугачевой воспроизводит ситуацию дружеского общения за праздничным столом. В обновленном контексте очень ярко проявляется ирония атрибута — пресловутого столика. Если в первых выпусках самого «Голубого огонька» он задавал ситуацию непосредственной, живой беседы, то в этом номере водруженный на сцену, накрытый парадной скатертью и ломящийся от избытка яств, он становится безапелляционным символом постановочности и зрелищной избыточности как самой программы, так и манеры поведения певицы. Вычурная жестикуляция и наигранная свойскость примадонны на фоне никудышной игры массовки за столиком довершают общий эффект кривого зеркала по отношению к изначальному замыслу легендарной передачи.

Еще одну попытку реанимации формы телекафе можно увидеть в выпуске программы «Шире круг» 1988 года, посвященном майским праздникам. Запись программы происходила на стадионе «Лужники», и камера периодически панорамировала «зрительный зал», чтобы представить масштаб присутствующей публики. Среди обширного поля с обыкновенными спортивными скамейками и сидящими на них зрителями выделяется оазис из нескольких столиков, барной стойки и веселящейся группы пестро разодетых людей. Именно здесь находится альтернативный сцене эпицентр праздника жизни, участниками которого становятся популярные артисты и просто статисты. На их фоне еще более серой и бессловесной выглядит масса зрителей на стадионе. Здесь вовсю проявлялся контраст между горсткой избранных, наслаждающихся всей полнотой праздника, и наблюдающих за ними зрителями в роли бесправного большинства.

«Бенефисы» Евгения Гинзбурга

От театра песни к музыкальному телешоу

Итак, к 1970‐м годам на телевидении сложились определенные каноны подачи музыкального материала, в частности эстрадной песни. Львиную долю эфира занимали записи парадных концертов, к которым постепенно стали тяготеть и телевизионные конкурсы молодых талантов («Алло, мы ищем таланты!», «А ну-ка, девушки!»), и «Голубые огоньки». Простора для каких-либо новаторских решений оставалось все меньше, когда на телевизионном экране в 1974 году вышел первый выпуск программы «Бенефис».

Идея программы, на первый взгляд, была незамысловата — представить различные грани дарования того или иного знаменитого артиста, разыграв театрально-музыкальный капустник. И первые три выпуска программы, посвященные Савелию Крамарову, Сергею Мартинсону и Вере Васильевой, удерживали форму театрального бенефиса. Законы телевизионного экрана вносили определенные изменения в этот, казалось бы, традиционный жанр. Именно они определили кардинальную трансформацию изначальной идеи передачи, превратив ее в творческую лабораторию как для режиссера передачи Евгения Гинзбурга, так и для самой эстрадной песни[110].

Первая группа возможностей для театрального бенефиса, предоставленных телевидением, была связана со скоростью смены и, соответственно, с количеством примеряемых бенефициантом масок. Если в первых выпусках программы каждый из заглавных героев выступал в роли конферансье и лично представлял того или иного персонажа в своем исполнении, то впоследствии примеряемые маски шли каскадом одна за другой, накладываясь и чередуясь с феерической скоростью уже в пределах одного музыкального номера.

Другой характерной чертой телевизионных «Бенефисов» стала их демонстративная избыточность. Поначалу она проявлялась в изобильной бутафории, нагромождении на первый взгляд никак не сочетающихся друг с другом предметов мебели, произведений искусства, костюмов, осветительной техники, в общем, всего, что только могло иметь хотя бы косвенное отношение к театру, — от старинной кареты до связки баранок. Присутствовали и различные изобразительные спецэффекты. Сначала они проявлялись по большей части в забавном оформлении титров, то есть располагались по краям трансляции. Но с каждым выпуском они все больше начинали определять ее суть, выражаясь в прихотливом использовании монтажных склеек, ракурсов съемки, в движениях камеры и в воссоздаваемых пространствах, а также во всевозможных цветовых фильтрах и световых эффектах.

Фонтанирующая чрезмерность «Бенефисов» выплескивалась не только во внешнем оформлении, но и определяла их драматургическую организацию. Идея театрального капустника позволяла авторам программы смешивать все и вся — различные жанры, стили, исторические эпохи, а также оправдывала виртуозное жонглирование самыми разными литературными сюжетами и персонажами. В каждом новом выпуске программы происходило все большее разбухание количества повествовательных линий, героев и исполняемых ими песен, что неизбежно создавало ощущение эклектичности. Александр Липков проницательно определял истоки этой мозаичности в карнавальном духе всей передачи[111], что, безусловно, верно. Однако по прошествии времени эклектичность «Бенефисов» видится, прежде всего, безусловным признаком наступающей эпохи постмодернизма. По своей сути «Бенефисы» Гинзбурга были глубоко полемичны как по отношению к общепринятому стилю показа песни, так и ни много ни мало к базовым устоям советской идеологии. Однако обо всем по порядку.

В 1960‐е годы появилось понятие театра песни, предполагавшее не только вокальное, но и игровое воплощение музыкальной миниатюры[112]. Н. И. Смирнова характеризовала это явление следующим образом:


Театрализация песни, которая существовала давно, теперь обретает специфические черты. Она и в особых приметах интонирования, и в филировке звука, и в новых формах ритмообразования, и в легировании музыкального текста, во введении большого числа цезур, а также в жесте, мимике, приемах мизансценирования. Все это служит стремлению раскрыть внутренний мир героя, о котором поется в песне, созданию атмосферы взаимоотношения образов, если их оказывается в песне несколько, выявлению отношения к их нравственному и духовному укладу со стороны автора, от имени которого поет исполнитель[113].


Думается, неслучайно такой всплеск интереса к мизансценической и актерской интерпретации произошел именно в десятилетие массового распространения телевидения, которое стало не только законодателем форм подачи популярной музыки, но и ее главным транслятором. Переход публики из пространства концертного зала в домашнюю обстановку потребовал существенных изменений в характере коммуникации артиста и с воссоздаваемым образом, и с самой аудиторией. В режиме телевизионного показа, в отличие от концерта, было сложно увлечь слушателей ощущением непосредственной вовлеченности. С одной стороны, телевизионный экран максимально приближал лицо артиста и создавал иллюзию личностного контакта с ним. С другой — экран дистанцировал ощущения телезрителя в сравнении с ощущениями публики на концерте. Восприятие телезрителя оказывалось уже не столько эмоциональным, сколько аналитическим[114]. Именно поэтому актерский рисунок в исполняемой песне должен был стать более отчетливым, то есть максимально убедительным и заразительным.

Однако стремление к театрализации песни нередко ограничивалось лишь внешними приметами, что неминуемо приводило к полемике в кругах критиков и режиссеров. Вот как описывает свое отношение к этому приему один из первых режиссеров музыкальных программ отечественного телевидения Т. А. Стеркин:


Песню во что бы то ни стало стремились «изобразить». И зачастую вокальное произведение тонуло в натуралистических декорациях, бутафории, реквизите, среди которых переодетые артисты воссоздавали «живые картины» под музыку песен и романсов. Смешно и грустно было смотреть и слушать, как, например, под песенный текст «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат…» в кадре показывали исполнителей, изображавших спящих вповалку бойцов! В таких случаях мастерство вокалистов утрачивало свое достоинство, а сила их воздействия на слушателей неизбежно снижалась[115].


По формальным признакам «Бенефисы» Гинзбурга можно отнести как раз к утрированно театрализованному экранному жанру. В них присутствовали все составляющие: драматические артисты в амплуа певцов, большое количество театрального реквизита, фрагменты драматических произведений. Однако на самом деле жанр «Бенефисов» трудно поддается однозначному определению. Совершенно точно можно отметить признаки, направившие развитие «Бенефисов» в противоположную от телетеатра сторону. Во-первых, это щедрое использование самых актуальных для своего времени приемов кинематографического монтажа и спецэффектов, причем заимствованных в основном из зарубежного кино[116]. Во-вторых, с каждым выпуском программы единицей ее драматургического развития все более отчетливо становится воплощение конкретной песни (поэтому сегодня «Бенефисы» Гинзбурга нередко называют первыми советскими видеоклипами). Именно этим объясняется мое столь пристальное внимание к этой программе, благодаря которой можно пошагово проследить процесс превращения идеи театра песни в сверхпопулярную сегодня форму музыкального шоу.

Как уже говорилось, в первых трех выпусках программы бенефициант выступал одновременно в роли конферансье, представляя исполняемых им героев и выступающих коллег-артистов. Эти подводки не только увязывали различные номера, но прежде всего демонстрировали уникальную возможность ТВ максимально приближать, одомашнивать личность даже самого знаменитого артиста, создавать у телезрителей ощущение личного и доверительного общения[117]. В последующих «Бенефисах» (Ларисы Голубкиной, Людмилы Гурченко и Татьяны Дорониной) бенефициант — это уже герой с тысячью лиц, и становится очень сложно понять, какая из масок артиста отражает его настоящую природу. Например, мизансцена с одиноким креслом во вступлении «Бенефиса» Ларисы Голубкиной предполагает, что актриса изначально предстает в роли самой себя. Но по характеру и содержанию ее речи мы понимаем, что перед нами отнюдь не сама Голубкина, а одна из ее героинь — мисс Дулиттл. В «Бенефисе» Людмилы Гурченко истинное лицо актрисы раскрывается под самый занавес программы, становится ее кульминацией и оттого производит буквально катарсический эффект. После бешеной череды бесконечных масок произносимый актрисой монолог воспринимается как исповедь, отражающая всю суть актерской профессии:


У мамы 40 детей. И все дочки. Разные. Добрые, глуповатые, красивые, ловкие. Несчастные, милые, грубые, счастливые. Разные. Людям, конечно, нравится не каждая. А маме дороги все. И если говорить совсем откровенно, то в жизни нас не существует. Есть только мама. Ну а мы живем в ваших сердцах, вашей памяти. Если, конечно, вы нас не забыли.


Суммировав вышеописанные примеры из различных выпусков «Бенефисов», можно отчетливо проследить изменения, произошедшие в драматургии самой передачи. От представления актера как в чем-то обыкновенного человека «Бенефис» приходит к идее показа актера в максимальном количестве амплуа, свидетельствующих о его профессиональном мастерстве, демонстрирующих его неординарное дарование, поэтому задушевный диалог с телезрителем здесь становится уже неуместен. Из передачи-беседы, перемежающейся музыкально-театральными зарисовками, программа превращается, по сути, в шоу, определяющими характеристиками которого становятся красочность, многоликость и чарующая недостижимость образов. За бенефициантом уже открыто утверждается статус звезды — выдающейся личности, которая умеет притягивать внимание зрителя своей харизматичностью, артистизмом и бьющей через край энергетикой.

Эффект перехода от театральности в область фантазии прослеживается также в работе режиссера с пространством. Декорации и интерьеры первых «Бенефисов» предельно условны и просты, несмотря на то что они могут быть до отказа наполнены самыми различными атрибутами театра (бутафория) и даже телевидения (прожектора и камеры). Телезрителю явлен закулисный мир, в котором нет строгой упорядоченности предметов, и даже сцена в отсутствии зрителей кажется не более чем репетиционной площадкой. В последующих выпусках декорации не теряют своей театральной природы, но, во-первых, становятся все более подробными и натуралистичными, а во-вторых, работают на структуризацию места, в котором разворачивается действие конкретного сюжета.

В свое время Александр Липков определял парадигму становления и развития «Бенефисов» как движение от зрелищно-концертной формы к мюзиклу, от театральной структуры к кинематографической[118]. С одной стороны, в передаче действительно все больше проявлялись черты мюзикла, а именно: эстетическая всеядность, «вторичная» сюжетная основа, а также главенство музыкальных, сценических и хореографических компонентов. С другой стороны, было нечто, что не позволяло даже «Бенефисы» Ларисы Голубкиной и Людмилы Гурченко назвать полноценными мюзиклами.

Главная причина такого внежанрового положения «Бенефисов» заключается в присутствии множества драматургических линий, порой никак между собою не связанных. Для канона мюзикла действительно характерно наличие параллельно развивающихся сюжетов, но только двух — условного и реалистичного. Как поясняет Лариса Березовчук, «условный план действия представлен вокальными и танцевальными эпизодами, а реалистически-жизнеподобный связан с изобразительной средой»[119]. В «Бенефисах» же все представляемые миры предельно условны. Они нагромождены друг на друга без каких-либо причинно-следственных связей. Как констатирует Александр Липков, «привычная драматургическая логика здесь отсутствует. Главная сюжетная линия то и дело теряется, оттесняется побочными ответвлениями: „второстепенное“ становится главным, „главное“ — второстепенным»[120]. Исследователь объясняет подобную свободу наличием иной логики — логики игры, которая в свою очередь определяется законами карнавальной эстетики[121]. Но сегодня с ретроспективной точки зрения причины подобной жанровой поливалентности «Бенефисов» видятся в том, что в этой программе нащупывался принципиально новый способ презентации музыкального материала, в которой каждая конкретная песня становилась эпицентром смыслового действия, а значит, и определяла движение общей драматургии.

«Бенефисы» оказались преддверием клиповой эпохи и во многом предвосхитили эстетику этого формата. Склонность Евгения Гинзбурга к монтажной эквилибристике способствовала появлению и утверждению в его программе излюбленного приема, когда исполнитель представал в амплуа сразу нескольких героев. Монтаж позволял никак не оправдывать эту смену персонажей. В итоге музыкальный материал был единым, а визуальный — избыточным; последнего было несоизмеримо больше. Собственно, именно этот принцип и лег в основу последующей клиповой индустрии.

Таким образом, «Бенефисы» можно назвать первыми видеоклипами на советском телевидении. Другой вопрос, что в то время отдельный музыкальный номер еще не мог восприниматься как самодостаточное явление. Необходимо было подавать песни связанными хотя бы формальной драматургической логикой. Но именно в «Бенефисах» наглядно показано, как эта логика трещит по швам, и в итоге намеренно нивелируется. Современному зрителю достаточно сложно воспринимать выпуски программы как некое единое зрелище, притом что постановка отдельных номеров действительно впечатляет. Та эпоха еще не была готова подавать музыкальный номер «автономно», вне связи с другими музыкальными номерами или драматургическим сюжетом. «Бенефисы» улавливали наступление формата видеоклипа, но еще не были готовы к разомкнутой структуре подачи музыкального материала. Этот процесс нащупывания нового формата, с одной стороны, составляет безусловное достоинство этой программы и в то же время является причиной ее некой промежуточности и невостребованности сегодня.

«Бенефисы» нельзя с уверенностью отнести к видеоклипам не только из‐за временнóй протяженности программы, но и по причине ее иной ментальной установки. Во-первых, главная функция видеоклипа — это реклама исполнителя. Идея же «Бенефисов» заключалась в показе множества персонажей, которых играет один актер; суть программы определяли скорее примеряемые артистом маски, нежели он сам. Во-вторых, в «Бенефисах» никоим образом не скрывается «вторичность» представляемого материала, наоборот, режиссер стремился вызвать у телезрителей как можно большее число аллюзий на уже известные произведения. Именно поэтому в «Бенефисах» были так востребованы классические сюжеты, которые, помимо всего прочего, способствовали созданию особой формы общения с телезрителем. Как пояснял Александр Липков,


свойство общеизвестности, которым обладает классика, создает особую коммуникативную ситуацию, при которой и фабула, и характеры становятся лишь поводом для свободной импровизации, для игры, в которую вовлекаются и актеры, и зрители. Авторы [ «Бенефисов»] не скрывают, что дурачатся, и предлагают также и зрителю включиться в ту же игру, дурачиться вместе с ними, вместе с компанией настроенных на ту же волну шутливого общения приятелей, сидящих сейчас у своих телевизоров, а в прочее время читающих те же газеты, книги, смотрящих те же фильмы и телепередачи[122].


В видеоклипах же, наоборот, всегда присутствует претензия на уникальность демонстрируемого на экране — прежде всего, конечно, важна уникальность исполнителя, его дарования и в том числе стиля жизни. Если «Бенефисы» стремились включить зрителя в общую игру с символами и героями, то видеоклип показывает недостижимость статуса исполнителя, тем самым утвердить и подтвердить в глазах зрителя его звездность.

«Бенефисы» Евгения Гинзбурга были предельно новаторским явлением на советском телевидении не только благодаря тем новым формам, что нащупывал режиссер в работе с музыкальным материалом. Отличительной чертой программы была нарочитая космополитичность разыгрываемых в ней сюжетов. Причем следование зарубежным стандартам проявлялось буквально во всем. Прежде всего, в подборе музыки — в адаптации иностранных шлягеров, а также в использовании ритмов и стилей зарубежной эстрады для оригинальных сочинений. Среди литературных первоисточников программы также преобладают зарубежные авторы. Так, в «Бенефисе» Савелия Крамарова есть запоминающаяся сценка с ковбоем; Вера Васильева ведет свой бенефис, выступая в роли Графини из «Севильского цирюльника»; не говоря уже о метасюжетах «Бенефисов» Ларисы Голубкиной и Людмилы Гурченко — «Пигмалионе» Бернарда Шоу и бульварном романе тайн, соответственно.

Но главный вызов программы заключался даже не в подборе художественных первоисточников, а в том, что наряды и поведение героев «Бенефисов» были предельно далеки от норм советской идеологии. В «Бенефисе» Ларисы Голубкиной, основанном на сюжете «Пигмалиона», главная героиня из бойкой, хамоватой цветочницы превращается в даму с аристократическими манерами, и эта смена социального статуса (противоречащая коммунистическим принципам) подается как нравственное преображение, внутреннее восхождение героини. Людмила Гурченко в своем «Бенефисе» нередко предстает в роли женщин легкого поведения, использующих свое положение для наживы на мужских слабостях. Даже Татьяна Доронина блистает в ролях легендарных исторических обольстительниц — Елены Прекрасной, Шехерезады и королевы Марго. По сути, в «Бенефисах» нет ни одного актуального с точки зрения политической идеологии «морально выдержанного» сюжета. Здесь утверждаются исключительно ценности личного счастья, наслаждения жизнью и вечного праздника. Среди героев — сплошь короли и королевы, сердцееды и куртизанки, проныры и простаки. Среди мест действия — рай («Бенефис» Сергея Мартинсона), гарем («Бенефис» Татьяны Дорониной), монастырь и бордель («Бенефис» Людмилы Гурченко).

«Бенефисы» были противоположностью всему тому, что было в заэкранной реальности советских граждан, — подступающему дефициту (избыток бутафории внутри кадра), общественным нормам (идея вечного карнавала) и официальной политике (засилье иностранного, западного). Магическим понятием для «Бенефисов» была свобода, которой тоже не было в реальности, но которая пронизывала все составляющие программы — начиная от художественной свободы в распоряжении историческими эпохами и литературными сюжетами, вплоть до свободы нравов, то и дело мелькающей в текстах песен. Потому «Бенефисы» и вызывали столь бурный резонанс и среди критиков, и в обществе, что уводили прочь от действительности и вместе с тем отражали бессознательные устремления своей эпохи.

«Кабачок 13 стульев»

Музыкальный подиум культурного обслуживания

Другой передачей, воспринимавшейся в свое время в качестве энциклопедии заграничного стиля жизни, был «Кабачок 13 стульев». Он выходил на советском телевидении с 1966 по 1980 год и имел феноменальную популярность на протяжении всего периода своего существования.

С точки зрения соответствия официальной идеологии концепция данной передачи строилась на принципах интернациональности — одном из важнейших постулатов всей советской системы[123]. Однако декларируемая интернациональность «Кабачка…» на поверку оказывалась предельно двоякой. С одной стороны, передача пользовалась удивительным успехом во многом благодаря тому, что в ней репрезентировался образ отнюдь не советской, а кардинально отличной, недоступной и вожделенной западной жизни.

С другой стороны, Польша была страной социалистического лагеря и только поэтому могла фигурировать в советской телепрограмме. Быт, совершенно не похожий на советскую повседневность, тем не менее никто не именовал открыто буржуазным или западным. Скорее всего, сущность этого стиля жизни никто и не осознавал и уж тем более не формулировал прямо. «Кабачок…» родился из бессознательной тяги позднесоветского человека к «скромному обаянию буржуазии». Но в еще большей степени — из опять же бессознательного желания дистанцироваться от советской повседневности, выйти за пределы советской эстетики быта.

Однако, как становится понятно из воспоминаний одного из авторов программы А. Корешкова, на более рациональном уровне обращение к польскому антуражу явилось приемом смягчения сатирических интонаций программы. Как только место действия задумывавшейся передачи было перенесено в Польшу, а товарищи превратились в панов и пани,


у телевизионного начальства утихла головная боль по поводу «остроты» материалов: ведь теперь все эти глупости и головотяпство, дурацкие неурядицы и административные просчеты были не у нас, а там, у них, в Польше. Вот так советский телекабачок стал польским… якобы польским, но ведь это уже детали[124].


«Заграничность» «Кабачка…» ощущалась так остро прежде всего потому, что в передаче был показан совсем другой опыт уважительного отношения к человеку вне зависимости от его социального статуса и профессиональных достижений. Сама смена обращения к героям с бесполого и набившего оскомину «товарища» на непривычные для советского уха «пан» и «пани» не просто переносила место действия в другую страну. Через обращение проецировалось иное мироощущение, при котором человеческое достоинство уважалось априори, где к человеку относились как к господину. Задавалась высокая планка учтивого светского общения, которое по определению исключало любые проявления хамства и фамильярности, столь характерные для обыденной советской действительности.

«Кабачок…» открывал двери в мир, где формы повседневной жизни были предельно эстетизированы, приятны и комфортны. Здесь каждого с радостью усаживали за столик или приглашали к барной стойке, любой напиток, даже простую воду, наливали в бокал, а еще и развлекали юмористичными сценками и эффектными музыкальными номерами. Причем в роли обласканных заботой посетителей чувствовали себя и телезрители. Они были как бы виртуальными потребителями этого невероятно галантного сервиса, которого так не хватало в их реальной жизни. Завсегдатаи «Кабачка…» нередко высмеивают друг друга, показывают свою недалекость, меркантильность и другие самые заурядные человеческие недостатки. Однако к ним продолжают проявлять уважение и заботиться об их комфорте. «Польские сатирики, — вспоминает неподражаемая пани Моника Ольга Аросева, — сохранили свободу входить в частное существование человека и подмечать в нем, независимо от надоевшего всем до смерти социального статуса, смешное и чудное, вечные черты»[125]. По сути, «Кабачок 13 стульев» был одной из первых программ отечественного телевидения, где появился образ клиента — человека, которому всегда рады и которого хорошо обслуживают вне зависимости от его личностных качеств и социального положения.

Казалось бы, пространство «Кабачка» во многом воспроизводит мизансцену общения за столиками, о которой шла речь в связи с выпусками «Голубого огонька». Однако в формате этих передач есть принципиальные отличия. «Голубой огонек» к 1970‐м годам, по сути, превратился в официальное мероприятие. Приглашение туда было необходимо заслужить трудовыми успехами или же талантом. Это был официальный «смотр» достижений советского народа, официальная общегосударственная встреча важного праздника в мизансценах и декоре клубно-ресторанного общения, непринужденности и развлечений. Официальная советская культура заимствовала стилистику развлекательной, массовой несоветской культуры, повседневного досуга с элементами «сладкой жизни», но стремилась держать все это в узде, подавая в весьма умеренных дозах. Участники «Голубого огонька» чувствовали на себе особую ответственность, так как знали, что их показывают на всю страну, и это ощущение искусственной веселости собравшихся неминуемо передавалось и телезрителям.

Творческая кухня «Кабачка…» была устроена совсем иначе. Это было своего рода телекино про вымышленных героев и будни ресторанно-клубного заведения. «Кабачок…» претендовал на то, что показывает повседневный стиль жизни своих персонажей. А между тем собирались в «Кабачке…» отнюдь не выдающиеся личности, не передовики производства, не заслуженные доярки, не космонавты и не звезды Большого театра. И если попадание в «Голубой огонек» являлось своего рода наградой, сакральным даром государства своему нерядовому гражданину, то «Кабачок…» невольно транслировал новый идеал доступного повседневного досуга.

Атмосфера, царящая в «Кабачке», отчетливо фиксирует произошедшую к 1970‐м годам смену общественных ориентиров и ценностей. В качестве повседневной модели поведения задается уже ситуация не работы и трудовых отношений, а развлечения и наслаждения маленькими радостями жизни. Если «Голубой огонек» в пору своего расцвета «зажигался» исключительно по торжественным праздникам (Новый год, 8 Марта, 1 Мая), то подразумевалось, что «Кабачок…» открыт ежедневно. Завсегдатаям «Кабачка…» не нужно было ждать особого повода для веселья (хотя сама передача, безусловно, являлась событием в досуге ее телезрителей). Герои программы как бы сами инициировали свой праздник, сами его организовывали и от души им наслаждались.

Несмотря на то что многие персонажи представляются и именуются по роду своих профессий (пан Директор, пан Профессор, пан Спортсмен и т. д.), обозначенные виды деятельности оказываются предельно номинальными и условными. Посетители «Кабачка» предстают по большей части отдыхающими. Трудовые будни завсегдатаев проходят где-то за дверями «Кабачка», а упоминание о работе зачастую происходит исключительно в ироничном ключе, становится поводом для шуток друг над другом. Для героев программы неформальное общение на житейские темы превалирует над служебными обязанностями. Тем самым ситуация праздника, веселья, свободного времяпрепровождения утверждается как неотъемлемая часть жизни людей.

Важнейшим атрибутом праздника жизни, происходившего в кабачке, была одежда героев. Джинсы, цветастые пиджаки, яркие сочетания галстуков и рубашек у панов; идеально уложенные волосы, вечерний макияж, экстравагантные платья и броские аксессуары у пани. Известно, что выпуски «Кабачка…» многими телезрителями воспринимались как негласный показ мод. Потрясающие воображение рядового советского человека наряды были необходимы как своего рода визуальная компенсация повсеместно нарастающего дефицита.

Именно в стенах «Кабачка…», пожалуй, впервые на телеэкране, женщины могли быть просто женщинами, без строгого определения их гражданских или социальных функций. Здесь им можно было не стесняться своей красоты, привлекательности и даже сексуальности, наоборот, эти качества понимались как их первоочередные достоинства. Пани открыто строили глазки своим кавалерам, а те влюблялись в них, очарованные исключительно внешней красотой избранниц. Проявление личных чувств и приватное общение получали право публичной демонстрации, тем самым вольно или нет утверждалась важность этих чувств и в жизни рядовых людей.

Например, в одном из выпусков «Кабачка» пани Зося (Валентина Шарыкина) исполняет лирическую песню с характерным названием «Что я без тебя». Номер начинается с того, что героиня неспешно зажигает свечи на причудливом канделябре и при этом смотрит печальным взглядом сквозь камеру. Потом она подходит к зажженному камину и облокачивается на него, а огонь отбрасывает мягкие тени на ее лицо, полное тоски и нежности. Наконец, в кадре появляется Михаил Державин, однако он предстает не в роли пана Ведущего, а в качестве собирательного образа мужчины, по которому, как предполагается, страдает героиня песни. Пани Зося пристально-щемящим взглядом всматривается ему в глаза, обходит за спиной и любуется им с другой стороны. Взгляд героини становится все выразительней и печальней, но тут камера плавно скользит дальше и обнаруживает рядом с плечом пана Ведущего пана Владека (Роман Ткачук), в глаза которого героиня начинает смотреть с не меньшим чувством и теплотой. Потом фланирующая камера фиксирует столь же нежный взгляд пани Зоси на пана Вотрубу (Виктор Байков), пана Гималайского (Рудольф Рудин). В конце героиня проходит мимо этой череды мужчин и предпочитает остаться в своем лирическом одиночестве.

На протяжении всего музыкального номера камера стремится обнажить внутренние переживания героини, показать ее тихое отчаяние в поисках своего героя. Проявление личных чувств не скрывается, а, наоборот, становится объектом эстетического любования, пристального изучения и зрительской рефлексии. К тому же здесь присутствует завуалированный элемент игры как с чувствами лирических героев, так и с ожиданиями телезрителей. Зритель верит и искренне сопереживает героине ровно до тех пор, пока камера не начинает скользить вдоль череды «героев-любовников», когда открывается, что страдания пани Зоси — это скорее кокетливое перебирание кавалеров, нежели серьезные чувства. В этой инсценировке проявляется и непринужденное отношение к состоянию влюбленности (демонстрация своеобразной свободы отношений), и в то же время есть критическое отношение к чувствам как таковым, которые, выясняется, могут быть чрезвычайно изменчивы в своей природе.

Причем такое раскрытие личных чувств героя выглядело вполне естественно. Внутри «Кабачка…» была как бы установлена скрытая камера, которая фиксировала жизнь его обывателей. А с другой стороны, они словно знали о том, что должны быть занятными и кого-то развлекать своей болтовней, пением и перипетиями взаимоотношений. Конферанс ведущего размыкал герметичность «междусобойчика» завсегдатаев, тем самым посвящая и зрителей в происходящее действие.

Форма «Кабачка…» на современный взгляд была предельно гибридной[126]. Сами авторы именовали его телевизионным театром миниатюр. Однако сегодня в ней можно увидеть прообразы таких форматов, как реалити-шоу, юмористическое шоу. Ю. А. Богомолов также справедливо называет «Кабачок…» ситкомом, в котором функцию эмоционального стимулятора вместо традиционного закадрового смеха «выполняла песенка под закадровую фонограмму»[127]. На мой взгляд, эту передачу вполне можно считать еще и полноценным музыкальным шоу.

Все песни, звучавшие в «Кабачке…», были непременно зарубежными, исполнялись на непонятных для большинства телезрителей языках и, по сути, никак не были связаны с разворачивающимися в программе сюжетами. Отметим, что данный принцип был полной противоположностью драматургической организации «Бенефисов». Если Евгений Гинзбург в итоге пришел к тому, что каждая песня развивала собственную сюжетную линию, тем самым формируя общую драматургию передачи, то в «Кабачке…» песня должна была выполнять функцию своеобразной смысловой ферматы, универсальной прослойки между комическими репризами.

В итоге в «Кабачке…» драматургическое сцепление основного действия с песней оказывалось предельно условным. Антураж музыкального номера тоже обставлялся скромно: привлекался интерьер подвальчика со столиками, оркестр музыкантов, лишь изображавших игру, и нехитрые танцевальные па в исполнении персонажей. Движение камеры было достаточно статичным и предсказуемым. Но даже этот набор художественно-выразительных средств выводил презентацию музыкального номера на совершенно иной уровень восприятия.

Так, в сравнении с ранее описанным характером присутствия в кадре участников программы «Алло, мы ищем таланты!» передвижение в пространстве завсегдатаев «Кабачка…» выглядит очень органичным, изящным и раскованным. Дело не только в том, что в одном случае мы наблюдаем за певцами на сцене, а в другом — за изображающими пение актерами, для которых двигательная пластика является частью профессии. В последнем случае явлена другая ментальная установка, в которой артисты озадачены не столько техникой исполнения музыкального произведения, сколько тем, чтобы показать, какое удовольствие от происходящего действия получают их герои. Чистое развлечение, не обремененное какими-либо социальными функциями, перестает быть зазорным, наоборот, именно в нем и видится смысл всего представляемого действия.

Новое прочтение в кадре получает и стандартный предметно-пространственный интерьер кафе. Например, в одном из выпусков «Кабачка…» пани Зося под залихватские ритмы песенки про марионетку бойко фланировала с подносом вокруг столиков с одинокими красавцами. По ходу своего движения она то крутила поднос в воздухе, то переставляла с него на стол и обратно блюдца, то, перебрасывая из руки в руку бутылку, изящно разливала ее содержимое по бокалам. И телезрители, прежде всего, видели очаровательную девушку, беззаботно флиртующую с мужчинами, а отнюдь не официантку, выполняющую свои служебные обязанности. Музыка же была всего лишь фоном и поводом для искрометной игры с окружающими людьми, предметами, пространством и телезрителями.

В «Кабачке…» во время звучания песни, кроме всего прочего, зритель мог, не отвлекаясь на содержание диалогов, во всех подробностях рассмотреть изысканные наряды артистов. Пан Ведущий открытым текстом сообщал, что герои поют не свои песни, не своими голосами. Но как замечает А. Корешков,


зрителям не было дела до производственной кухни «Кабачка», главное, что они слышали потрясающую песню Далиды и видели очаровательную пани Катарину в невиданном в те времена в их городке сногсшибательном платье от Диора. Это было сильнее любого обмана в таком уютном кабачке «13 стульев»[128].


Музыкальная пауза превращалась в своего рода узаконенный показ мод, поскольку сама по себе демонстрация одежды самоценностью не обладала, этот процесс было необходимо облагородить неким художественным обрамлением, создать видимость содержательности.

С другой стороны, только в таком «камуфляже» на советском экране могла звучать зарубежная популярная музыка. Зритель никогда не видел настоящих исполнителей песен, не представлял их манеры поведения и весьма приблизительно понимал общий смысл звучащих слов, полагаясь лишь на подводку пана Ведущего. «Кабачок 13 стульев» был вымышленным миром, и только в нем разрешалось более-менее легально слушать, но при этом не видеть (!), зарубежные хиты. На официальной эстраде этой музыки как бы не существовало. Необходимы были морально надежные проводники — завсегдатаи «Кабачка…», которым можно было бы доверить визуальное представление песен «сомнительного содержания». На советский экран проникала зарубежная музыка только при условии, что ее истинный исполнитель неизменно оставался за кадром. Но и это воспринималось как верх дозволенного. «Кабачок…» давал возможность почувствовать вкус другой жизни, своим существованием он стремился, насколько это возможно, пробить брешь в железном занавесе и вместе с тем остаться в границах допустимого. Конечно, обзор мира через эту брешь был весьма искаженным и ограниченным, но от этого еще более заманчивым и недостижимым.

«Утренняя почта»

Песенные оазисы индивидуалистических ценностей

Другой долгоиграющей передачей советского музыкально-популярного телевидения была «Утренняя почта», первый выпуск которой вышел на телеэкран в 1974 году. Впоследствии этой программе суждено было оставаться актуальной и в период перестройки, и в условиях постсоветского телевидения. Формально под таким названием существует передача даже сегодня, хотя ее содержание и известность далеки от былого влияния.

Экранная живучесть «Утренней почты» в немалой степени объясняется универсальностью формы, позволявшей в свое время встраивать и адаптировать в ее структуру практически любое содержание. Изначально подразумевалось, что программа целиком и полностью выстраивается на основе музыкальных заявок самих телезрителей. И хотя на самом деле «Утренняя почта» составлялась исключительно по редакторской воле[129], тем не менее подобная формальная установка отвечала одному из базовых лозунгов советской системы — «удовлетворению нужд трудящихся». Настоящее ноу-хау программы заключалось в совмещении квазирепортажных реплик ведущего и относительно автономных музыкальных номеров. Впоследствии именно этот принцип обеспечил актуальность программы в эпоху видеоклипов, поскольку позволял свободно «вшивать» в структуру передачи самый различный аудиовизуальный материал.

Найденный в «Утренней почте» гибридный формат соединял прежде несоединимое ни в техническом, ни в идейном плане. Репортажный, претендующий на документальность стиль подачи материала, когда подводки сняты на различных натурных объектах — на улицах города, в зоопарке, на стадионе, в метро, музее и т. д. — в зависимости от заявленной темы передачи. Конферанс перемежался показом замкнутых, самодостаточных сюжетов, представленных в музыкальных номерах. Причем последние зачастую уводили зрителя в сферу иллюзий, далеких от реальности. В итоге содержание программы постоянно балансировало на соотношении правды и вымысла, документальности и фантазии.

Так как первые выпуски «Утренней почты» увидели свет в 1974 году, то конферанс был в них, по сути, рудиментом культуры предыдущего периода, нацеленной на непременное просвещение аудитории. В середине 70‐х еще невозможно было пустить в эфир музыкальные видеоклипы, чья функция сводилась бы исключительно к развлечению. Необходимо было снабдить их хотя бы минимумом повествовательно-полезной информации. В подводках к песням нередко звучали достаточно серьезные сентенции, излагалась некая мораль (о том, что кто-то непременно должен ждать тех, кто в море; о музее любви, вход в который открыт для всех, и так далее). Но мысли, сквозившие в словах ведущего, отнюдь не всегда стыковались с содержанием музыкальных номеров и чем дальше, тем больше вступали в открытое противоречие.

Другая функция конферанса в «Утренней почте» (помимо формального выдерживания морально-нравственной позиции и изложения полезной информации) заключалась в создании единой формы передачи. В связи с «Бенефисами» Евгения Гинзбурга уже говорилось, что в период 70‐х годов музыкальный видеоролик еще не имел право обособленного функционирования, вне связи с какой-либо идеей, объединяющей разрозненные номера. Именно поэтому в большинстве выпусков «Утренней почты» задается общее направление. Среди тем — польза занятий спортом, посещение музеев и зоопарка, а также выпуски о московском метро, зеркалах, кошках, кораблях… Но порой общая тема заводила совсем не туда, куда метили авторы программы. В качестве примера можно привести выпуски «Утренней почты» 1983 года о зоопарке и зеркалах. В первом случае клетки, являющие собой строго очерченные границы передвижения, необходимость постоянного пребывания животных на виду у любопытствующей толпы, болезненное переживание ими постоянного разглядывания, отсутствие личного пространства, неволя, неестественная среда обитания и так далее — все это создает неожиданные параллели с реалиями советского быта и, даже более того, с политической репутацией страны[130]. В свою очередь, большинство инсценировок музыкальных номеров в программе о зеркалах открыто утверждает эстетику самолюбования, что очень созвучно задачам презентации в шоу-бизнесе, но предельно противоречит формальным принципам советского мироустройства.

Наконец, ведущий был необходимым посредником между исполнителями и телезрителями. Причем с каждым годом роль ведущего становилась все важнее из‐за нарастающей необходимости как-то примирить проблемы обычных людей со все более удаляющимися от реальности образами на телеэкране.

Ретроспективный взгляд на «Утреннюю почту» обнаруживает отчетливую перемену в характере взаимодействия исполнителей с аудиторией. Поначалу артисты рассказывали о своих песнях сами, легко переходя от задушевной беседы со зрителем к непосредственному исполнению музыки (первые выпуски 1974–75 гг.). Они скромно, без ложного пафоса, в режиме как бы документальной съемки-интервью, представляли себя и свои песни.

В этом отношении показателен номер с участием венгерского певца Яноша Кооша[131], в котором он исполняет одну из своих самых знаменитых песен «Почему это так хорошо». Зрителю демонстрируется как бы закулисная жизнь телевизионной площадки. Певец появляется в студии, уставленной всевозможной аппаратурой — массивной камерой, долговязыми прожекторами, на полу переплетаются провода кабелей. Явлена будничная изнанка телевизионного процесса, которая, безусловно, для обыкновенного зрителя является сакральной по определению, но в данном контексте подается как заурядная, чисто техническая и ничем не примечательная рабочая обстановка.

Такому восприятию телевизионной студии способствует и поведение самого певца. Появляясь в кадре, он по-свойски вешает на штатив прожектора пиджак и начинает неспешно прогуливаться среди громоздкой техники. Коош то заправски облокачивается на камеру, то наводит ее объектив на телезрителя, то вертит прожектор или же подкручивает штатив. Одним словом, всем своим поведением певец пытается казаться самым обыкновенным рабочим телевизионной студии. Причем эта незамысловатая обстановка и манера поведения принципиальным образом противоречат эмоциональной тональности исполняемой музыки. Звучит широкая, размашисто-полетная мелодия, передающая накал испытываемых героем чувств; голос певца оттеняет мощная многотембровая фактура эстрадного оркестра, а в это время на экране телезритель видит одинокого человека и статичную, безучастную к звучащему в песне накалу страстей телевизионную аппаратуру. Скорее всего, подобный контраст между музыкой и общей обстановкой был обусловлен желанием представить певца как обыкновенного человека. Подразумевалось, что артист примеривает на себя роль обывателя, священнодействующего за кулисами недоступного взгляду большинства мира телевидения. Тем самым, с одной стороны, певец в своей роли заштатного работника как бы становился ближе и понятнее зрителю. А с другой стороны, он не терял своего статуса особого человека, существующего в том другом, заэкранном мире.

Со временем это ощущение деланой простоты в общении певцов с телезрителями начинает проявляться все сильнее. В выпусках середины 1980‐х годов стало очевидным, что если тот или иной исполнитель приглашался в соведущие программы, то он воспринимался как снизошедшая к народу звезда. В этом случае официально заявленная тема выпуска смещалась на личность приглашенного гостя, который не упускал возможности рассказать о своих концертах, увлечениях и знаменитых друзьях[132]. Поэтому столь усиливалась роль ведущего, который бы смог создать иллюзию простого задушевного диалога со зрителем, выступить от лица интеллигентного обывателя, запросто общающегося с музыкальными знаменитостями. Именно в этом амплуа и прославился Юрий Николаев, которому, как никому другому, удавалось предугадать мнение телезрителей. Всем своим поведением он сглаживал тот диссонанс, который нередко могли вызывать у зрителя демонстрируемые в клипах образы, с каждым годом все более удаляющиеся от действительности.

Вообще же тема ухода от реальности, по сути, становится лейтмотивом эстрады 1980‐х годов. А «Утренняя почта» на правах своеобразного телевизионного летописца новой, все более несоветской эпохи фиксировала изменения. На примере этой передачи отчетливо просматриваются кардинальные сдвиги, происходившие с популярной музыкой, а вместе с ней и обществом последнего десятилетия СССР. Перечислю главные.

1. Появление эксцентричных персонажей, которые начинают завоевывать все больше пространства внимания и претендовать на универсальность и тотальность своей модели поведения.

2. Формирование культа звездных исполнителей, утверждение личности артиста, который ничего не созидает, а занимается исключительно презентацией самого себя. При этом удовольствие, получаемое от процесса самолюбования, не скрывается, а, наоборот, предъявляется как свидетельство безоговорочного успеха.

3. Создание идеалистических пространств комфортной, безоблачно-курортной жизни, утверждающей индивидуалистические ценности и предельно далекой от повседневной реальности и катаклизмов, происходивших в этот период в обществе.

Универсальной же категорией для характеристики эстрады конца 1970–1980‐х годов является безудержно нарастающая карнавализация, с ее смещением верха и низа, постоянной сменой ролей и игрой со смыслами. Однако у этого карнавала есть очень горький привкус — предчувствие грядущей катастрофы. Именно потому, что почва под ногами становилась все более зыбкой, герои популярной музыки все чаще стремились унестись прочь от действительности, создать ирреальные миры роскоши, беззаботного веселья и вседозволенности. Татьяна Чередниченко очень точно диагностировала приметы эпохи, в которой «шоу с дымами, фонтанами, мигающими цветными лампочками указывали на некие несбыточные мечты, страшно далекие от повседневности»[133]. У зрителя, особенно наблюдающего за этим действом из сегодняшнего дня, рождается устойчивое ощущение, что этот пир разыгрывается во время чумы. Предлагаю присмотреться к нему внимательнее.

Карнавал, воцаряющийся к 80‐м годам на отечественной эстраде, свидетельствует о коренных изменениях, происходящих в отношениях между государственной системой и индивидом. Именно эстрада ярче всего фиксирует нарастающий конфликт между официальной идеологией и ее восприятием рядовыми людьми. Правда, делает она это на своем языке, который требует особого подхода в интерпретации.

Исследуя природу средневекового и ренессансного карнавального смеха, Михаил Бахтин многократно подчеркивает, что тот был оборотной стороной исключительной односторонней серьезности официальной церковной идеологии[134].

В свою очередь, популярность почти антисоветских образов, моделей поведения на эстраде 1980‐х годов была своеобразной, во многом подсознательной, реакцией общества на все более очевидное и тягостное лицемерие режима. Чинная ритуальность партийных начальников отзывалась гулкими ритмами танцев диско; пустопорожняя демагогия — все более обессмысливающимися текстами песен; безразличное отношение системы к человеку выливалось в нарастающую на эстраде экзальтацию личных чувств; наконец, затянувшаяся холодная война оборачивалась жадным подражанием имиджу западных исполнителей.

Популярная музыка, желая того или нет, неустанно вела работу над разрушением границ официально регламентируемого советского мироустройства. Притом что тексты песен и образы в клипах были по сути предельно эскапичными, именно они отображали истинные желания и потребности общества. В своей статье «Общественное сознание и поп-музыка»[135] Евгений Дуков объясняет подобную взаимосвязь тем, что песня на протяжении всей истории человечества была одной из форм коллективной памяти. А поп-музыка в ситуации наступившего в XX веке дефицита механизмов формирования исторического сознания стала все более активно вбирать в себя и транслировать социальный опыт различных поколений. Официальная советская идеология уже не могла дать то, к чему стремился обыкновенный человек, — элементарного бытового комфорта, не ущемляющего человеческое достоинство. А пространство поп-музыки как раз позволяло создавать такие идеалистические оазисы по принципу «все включено». Они вращались внутри неприглядной действительности не только в вербальном, но и в аудиовизуальном (клиповом) воплощении. Эстрада оттого и становилась все более востребованной, что могла хотя бы иллюзорно дать то, чего не было в реальности.

Это парадоксальное проникновение эстрадного мышления во все сферы жизни замечали и современники эпохи:


Промышленность, сельское хозяйство, наука, художественная поэзия, драматургия, критика, публицистика, музыка, театр, кино, цирк, спорт — все эти виды общественной активности приобретали к исходу десятилетия [70-х] все более и более празднично-показной, эстрадный характер. Подведение квартальных, годовых, пятилетних итогов <…> по всей стране превращалось в некое подобие гала-концертов, грандиозных шоу со всевозможными световыми, пиротехническими эффектами и раблезианскими банкетами[136].


Поначалу проявления различного рода «инобытия» были точечными, как бы случайными, локализованными в пределах отдельных музыкальных номеров. Но со временем характер их присутствия становится лавинообразным. Особенно ярко данный процесс наблюдается на примере разрастания количества чудаковатых героев, появившихся на музыкально-телевизионном экране в 80‐е годы, и в их характере взаимоотношений с аудиторией.

Эксцентричные персонажи если и возникали на телеэкране в начале 80‐х годов, то прекрасно осознавали свое полулегальное положение. Чудаки располагали к себе зрителя своей добродушной веселостью, открытостью, а также смелостью быть не как все. Так, в одном из выпусков «Утренней почты» под названием «Необыкновенное путешествие на воздушном шаре» (1983) прозвучала песня о музыкальных эксцентриках в исполнении квартета «Сердца четырех»[137]. В визуальном отношении номер был поставлен нехитро: группа музыкантов в костюмах звездочетов пела забавную песенку, несмело приплясывая в такт музыке. Пространство студии, залитое голубым светом, имитировало условное небо с картонными облаками, воздушными шариками и необычными «музыкальными инструментами» — пилой, решетом, самоваром, расческой и веником, на которых, согласно песне, играют ее герои. Весь антураж инсценировки предполагал, что подобные блаженные чудики обитают где-то вне привычного пространства (показательно их переселение на небеса). К музыкальным эксцентрикам можно было необычным способом заглянуть в гости (ведущие программы попали к ним на воздушном шаре), но такой визит оставался не более чем вымыслом, абсурдом, каковым всеми — и участниками, и зрителями — воспринимался весь музыкальный номер.

Схожие причудливые типажи появлялись и в других выпусках «Утренней почты» тех лет, от отдельных номеров (например, песня «Комната смеха» в исполнении ансамбля «Ариэль»)[138] до общей идеи всей программы. В последнем случае речь идет о выпуске, посвященном эстраде 1930–1950‐х годов (1983), где трое ведущих в роли персонажей немых фильмов нарочито жестикулируют, размахивают тросточками и театрально закатывают глаза. Примечательно, что поначалу эксцентричные герои «Утренней почты» зачастую были лишены разговорных реплик и вынужденно изъяснялись на языке жестов, в лучшем случае — словами песен, что еще больше усиливало их несуразность и чудаковатость. Они явно не вписывались в номенклатуру официальных классов советского общества, были забавными и безобидными, но совершенно чуждыми системе субъектами.

Однако спустя буквально несколько лет подобные герои из люмпенов эстрады превратились в ее законодателей. В выпусках «Утренней почты» середины 80‐х годов появляется все больше групп и отдельных исполнителей, чей имидж построен на стратегии эпатажа, но не добродушного, как прежде, а вызывающе нахрапистого. Откровенно антисоциальное поведение начинает подаваться и, соответственно, восприниматься не как недоразумение, а как некий эталон свободы от излишних условностей и устаревших норм. Количественное разрастание таких героев и их новое положение, безусловно, было напрямую связано с процессами, происходившими в обществе. Подступающая эпоха гласности выплескивала на поверхность всех, кто прежде не вписывался в стандарты официального уклада, вне зависимости от того, насколько вразумительно и достойно подражания было их поведение. Непохожесть любого порядка начинает априори возводиться в достоинство. Музыкальные клипы того времени демонстрируют безудержное упоение от вседозволенности, и чтобы удивить в следующий раз, приходилось все дальше уходить за грани вразумительного.

Имидж чудиков середины 80‐х годов был зачастую замешан в первую очередь на стремлении возвеличить пустяк и воспеть несуразность. Например, Крис Кельми, развалившись на берегу у моря, стенал о том, что ему «лень переползти в тень»; Сергей Минаев решал проблему избыточного веса своего героя, от которого девушки «плутовки <…> бегут, словно от винтовки». Раньше подобные плоские, прозаичные и откровенно трешевые сюжеты никак не могли попасть в песню, которая при этом исполнялась бы совершенно серьезно. Тем не менее такой «творческий» продукт пользовался немалым спросом, и тому есть вполне закономерное объяснение. Большинство людей уже не имели сил, чтобы верить докладам о мнимых успехах в экономике и социальной сфере. Разочарование от официальных заявлений сублимировалось в развлекательном жанре, в песнях, которые, по сути, были столь же бессмысленны, как и официальные заявления. И то и другое подсознательно уравнивалось в своей заведомой абсурдности. Однако обыватель, из духа противоречия, устав от идеологического давления и как бы назло системе, скорее соглашался более серьезно воспринимать шлягерные пустышки, нежели политические прокламации.

Важно отметить, что если в средневековой культуре отдушина карнавального мироощущения открывалась на строго определенный период, то в СССР, начиная с 80‐х годов, она оставалась включенной постоянно, с каждым годом увеличивая обороты. Данный факт ставит весьма нелицеприятный диагноз политической системе и психологическому самочувствию общества. Возможность альтернативы малопривлекательной действительности индивид получал лишь в пространстве вымышленных эстрадных героев и видеоклиповых миров, где можно было примерить чужие роли, увидеть другую — красивую — жизнь. Вот что замечал по этому поводу Е. Лебедев:


Создавая полый внутри муляж мира, эстрада обильно инкрустировала его зеркальным осколочьем, которое искрометной круговертью лучиков и бликов увлекало коллективную душу публики в псевдосказочную, псевдокрасивую и псевдоосмысленную жизнь[139].


Поначалу подобный экскурс в непривычное пространство совершался, опять же, лишь в пределах отдельного музыкального номера. Возвращаясь к примерам из «Утренней почты», можно вспомнить обольстительную исполнительницу танца живота, исполнявшую номер в декорациях пещеры и огненных факелов (выпуск про зоопарк). Из этой же серии была сценка с придворными танцами героев в кринолинах и париках (выпуск про зеркала) или, например, гонки на ледовых парусниках и атрибуты горнолыжного курорта (выпуск о пользе занятий спортом). С каждым разом экзотических пространств и образов набиралось все больше, а в скором времени уже место действия целого выпуска становилось все более удаленным от реальности и повседневных забот. «Утренняя почта» осваивала то пустыню (выпуск из Алма-Аты), то морское побережье (выпуски из Одессы, Алушты). Участники передачи отправлялись в круиз на роскошном лайнере (в заглавии передачи скромно именовавшимся теплоходом); летали на самолете с Карелом Готтом за штурвалом; поселялись в центре моды «Люкс», временной хозяйкой которого назначалась Алла Пугачева, и так далее, вплоть до путешествий во времени, когда местом действия становились развалины усадьбы Царицыно (выпуск об эстраде 1930–1950‐х годов).

Не только место действия, но и содержание сюжетов и музыкальных номеров программы все дальше уводили телезрителей от прозаичных будней. Излюбленными образами видеоклипов становятся плещущиеся волны, палящее солнце, пляж, отдыхающие, веселящиеся люди. Воссоздаваемый на телеэкране мир наполнен предметами роскоши — машинами, дворцовыми интерьерами, экстравагантными вечерними нарядами, залит разноцветными лучами дископрожекторов. Но главная роскошь подразумевается в том, что все эти блага находятся в свободном пользовании у пребывающих в этом мире героев.

Еще больше усиливает ощущение недоступности показываемой жизни мотив одинокого героя, страдающего на фоне роскоши, например на палубе морского лайнера с карликовой собачкой на руках (Андрей Разин)[140] или в безлюдном салоне самолета с охапкой цветов на столике (Анне Вески)[141]. Всем своим видом артисты демонстрируют как бы полное безразличие к окружающему их богатству, притом что именно благодаря ему они утверждают свое особое положение небожителей. Они и есть звезды, для которых не существует бытовых проблем и хлопот, которые могут всецело отдаваться своим чувствам, отчего последние обретают статус архиважных и как бы трансцендентных.

Безусловно, в пределах «Утренней почты» остается место для «стерильных» музыкальных зарисовок, в которых певцы выступают на фоне заурядного пейзажа (например, городского парка) и как есть, без всяких спецэффектов исполняют свои песни. Однако рядом с такими роликами соседствуют, прорываются и в итоге перетягивают на себя внимание совсем другие, выламывающиеся из границ привычного образы. Очень условно эпатирующих героев середины 80‐х годов можно разделить на три группы.

1. Сусальная шпана. Мальчиковые группы (бойз-бенды) во главе с красавчиком-солистом, играющие на вздыбленных электрогитарах и демонстрирующие последние веяния модного прикида — джинсовые куртки, импортные кроссовки и футболки с загадочными надписями. Их поведение стремится быть вызывающим, залихватским, нигилистским. Они вводят в обиход такое понятие, как «тусовка» — бесцельное времяпрепровождение в компании себе подобных. Они во многом паразитируют на имидже рок-музыкантов, которых в то время с большим трудом пропускали в эфир. Показной протест новоявленных бойз-бендов предельно условен и гламурен в своей сути. Бунтуя против устоев советского строя, они оказываются всецело во власти западных кумиров, которым пытаются провинциально подражать. Поэтому все их формальное буйство в большинстве случаев выливается в слащавые стенания о безответной любви. По сути, они балансируют где-то между образами несостоявшихся пионеров, обделенных вниманием и воспитанием, и растоптавших свой партбилет участников ВИА. Предоставленные самим себе, они во всевозможных вариантах разрастаются на обломках уходящего строя.

2. Роковая дива. Образ независимой, порою агрессивной женщины, часто по сюжету песни страдающей от одиночества и неразделенных чувств. Так же, как и в случае с псевдопротестом мальчиковых групп, страдания поп-дивы носят исключительно показной характер, поскольку являются «издержками» ее звездного статуса, утверждают ее незаурядность. Поп-дива как бы не нуждается ни в каком окружении, предстает вне коллектива или же использует его в качестве свиты, на правах толпы поклонников.

Интересно проследить, как в видеоклипах еще советских поп-див переосмысливаются символы уходящей эпохи. Например, один из клипов Ирины Понаровской для «Утренней почты» снимался в здании Одесского театра оперы и балета. В свое время оперный театр был одним из оплотов официальной культуры СССР, соразмерный ее масштабам и культуртрегерским амбициям. В новом же контексте оперный театр становится резиденцией предельно чуждой ему поп-культуры. Происходит прежде немыслимая, но вполне отражающая реальное положение дел диспозиция: классические артисты оказываются в прямом и переносном смысле на подтанцовке у массовой культуры. Показательно, что в клипе зал оперного театра пуст. Зажжены все люстры и прожектора, все сияет и блестит, создавая соответствующий фон для явления новой примы — эстрадной поп-дивы.

Не менее кардинальной перелицовке подвергся другой символ советской системы — промышленный завод. В клипе Аллы Пугачевой на песню «Птица певчая» атрибуты тяжелого физического труда — железная арматура, опустевшие производственные помещения, фонтаны искр и дым: одним словом, становятся декорацией для песни о несчастной любви. Заброшенный завод делается наглядным свидетельством подступающей (наступившей?) разрухи, но никто не оплакивает уходящую эпоху. Наоборот, обломки незыблемых прежде основ помогают подчеркнуть блеск и размах личности певицы. Именно она на правах мессии способна предложить альтернативу удручающей обстановке, но преодоление кризиса связывается не каким-либо реальным действием, а с уходом в мир грез.

3. Экстатичная дискотолпа. Танцпол становится главным атрибутом поп-музыки середины 80‐х годов. Происходит тотальная «дискотизация» как музыкальной индустрии, так и общества в целом. Причем предельная утилитарность и двигательная схематичность дискотанцев позволяет освоить их любому и свободно присоединяться к коллективному телу. Даже профессиональные танцевальные коллективы не скрывают аллюзий на архаическую природу исполняемых танцев (например, в выпуске «Утренней почты» про музеи есть очень провокационная пляска как бы первобытных охотников, которую исполняют артисты-мужчины в набедренных повязках). Танцы заполоняют музыкальный телеэфир к месту и не месту. Создается ощущение, что диско-ритмы пронизывают все сферы общества, служа своеобразным двигательным наркотиком и для танцующих, и для наблюдающих со стороны.

Прослеживается интересная историческая параллель. Одной из форм утверждения новой идеологии на заре СССР были коллективные марши, являвшиеся непременным атрибутом праздничных парадов и демонстраций. Они были своеобразным ритуалом, в котором вся страна вышагивала вперед к светлому будущему. Универсальной формой коллективного движения на закате советской цивилизации становится дискотечное топтание на месте в темноте, рассекаемой вспышками прожекторов и взмахами рук и ног в блестящих комбинезонах. Причем подобная двигательная активность отнюдь не инициировалась сверху, как в случае с маршем на демонстрациях, а, наоборот, была одной из форм протеста официальной культуре. Динамика происходивших в обществе изменений привела к тому, что официальная культура и субкультура поменялись местами в своих базовых признаках, а также по масштабу распространения. Вот как описывает новый расклад этих категорий Татьяна Чередниченко:


«Официальное» тянет за собой ассоциации из ряда «аппаратное», «бюрократическое», «чуждое интересам народа». Личное как танец-лирика конкретизируется через связанный с широкой популярностью Пугачевой смысл «неофициальное». «Неофициальное» сопряжено с «массовым», «демократическим», «отвечающим интересам народа». Таким образом, «официальное» придает «общественному» значения «узкогрупповое» и даже «лично-своекорыстное», тогда как символ «личное», профильтрованный «неофициальным», обретает значение «важное для многих» и даже «всенародное»[142].


Если марши на самом деле способствовали, по крайней мере поначалу, объединению людей в духовно-двигательном порыве, то в случае с диско-танцами конечный результат оказывается ровно противоположным. Последние подразумевают


энергичное и пластически затейливое движение в узком пространстве, достаточном для ширины разведенных рук. Они означают атомизированность индивида, как бы «вытаптывающего» свое личное место под «солнцем» (под юпитерами и софитами дискотеки или эстрадной сцены), причем «вытаптывающего» столь активно, что чужой ноге нет никакой возможности на это место наступить[143].


Но главное различие между маршем и дискотанцем заключается в том, что первое является строго организованным действием, с заранее выверенной траекторией движения, а танцорами на дискотеке движет исключительно стихийное проявление физиологических и эмоциональных реакций на музыку. Утверждение дискотеки в качестве главной формы досуга молодежи с середины 80‐х годов свидетельствует о крахе всей системы советской цензуры. Все попытки сдержать, отсеять, запретить «чуждые советскому человеку элементы» иной, по преимуществу западной, культуры в итоге работали на ее укрепление, утверждение и разрастание. Ажиотаж вокруг зарубежной популярной культуры, как мы могли убедиться на примере не только видеоклипов из «Утренней почты», но и выпусков «Кабачка…» и «Бенефисов» Е. Гинзбурга, через систему запретов на самом деле взращивался самой официальной политикой. Когда казенные препоны были окончательно отменены перестройкой, хлынувший в страну поток образов не давал возможности их адекватной оценки.

Часть II

Предперестроечное время и перестройка:

несоветская советская эстрада

Последнее десятилетие СССР стало одновременно одним из самых духоподъемных и трагических периодов отечественной истории. Популярная музыка, которую тогда было принято называть эстрадной, чутко реагировала, а во многих случаях предвосхищала последствия социально-экономических перемен. Как и для всей страны, переход из 80‐х в 90‐е стал для массовой культуры переломным. По наблюдению Анатолия Цукера, это был


едва ли не самый богатый и многокрасочный период в истории современной отечественной массовой музыки, когда идеологический контроль терял силу, а с середины 80‐х годов вообще перестал действовать, а коммерческий еще не сформировался, еще не сложилась развитая поп-индустрия, машина шоу-бизнеса еще не подчинила своим законам всю сферу массового музыкального искусства[144].


Взаимоотношения популярной музыки, представленной зачастую песенным жанром, и социальной действительности никогда не были однозначными. Согласно наблюдению Юрия Дружкина, песня — это


маленький, но очень чувствительный культурный организм, обладающий способностью гибко приспосабливаться ко всем особенностям своей среды, ко всем контекстам своего существования: культурным, социальным, экономическим, технологическим… Песня — довольно простой организм, но живущий в сложном мире и предельно открытый для этого мира. Сложность отношений песни с различными сторонами мира, в котором она живет и с которым взаимодействует, становится ее собственной сложностью[145].


Песни периода распада СССР с лихвой вобрали и по-своему отразили всю сложность реальности, притом что их содержание (как музыкальное, так и словесное), казалось бы, становилось все проще и площе. Причины кажущейся примитивности песен рубежа 1980–1990‐х годов обусловлены, прежде всего, профессиональной «разгерметизацией» музыкальной эстрады. Во-первых, разрыв между композиторскими школами академической и популярной музыки в этот период становится катастрофическим. Если раньше самые маститые композиторы академического направления (Т. Хренников, Д. Шостакович, А. Шнитке, Р. Щедрин) работали в эстрадных жанрах, а также любили «вживлять» эстрадные мелодии в произведения крупной формы, то молодое поколение композиторов-академистов постепенно отмежевалось от эстрадного жанра. К 1990‐м годам успешные композиторы советского кино (Э. Артемьев, В. Дашкевич, Г. Канчели, А. Петров) практически перестают писать песни, а следующее за ними современное поколение академических композиторов (П. Айду, Д. Курляндский, С. Невский, П. Карманов) в жанре эстрадной песни не работает совсем.

Во-вторых, в советское время существовала когорта композиторов и поэтов-песенников, специализировавшихся на сочинении именно эстрадной музыки[146]. Данная специализация, помимо всего прочего, предполагала серьезную профессиональную подготовку, не уступавшую в основательности академической. В середине же 1980‐х годов место профессиональных композиторов и поэтов все чаще занимают авторы-дилетанты — выходцы из самых различных социокультурных сред[147]. Их главное преимущество заключалось в том, что они интуитивно улавливали дух времени и старались выразить его доступными им музыкально-художественными средствами. На смену профессиональной выучке приходит принцип «мы тоже так можем», а различия между профессиональным и полулюбительским творчеством фактически нивелируются.

Тем не менее формально музыкальная эстрада времени перестройки наследует бóльшую часть тематики песен предыдущих десятилетий. Как и раньше, поют о любви, о людях разных профессий, о родной природе и достижениях техники. Однако внешняя преемственность изнутри оказывается предельно условной. Прежние смыслы и идеалы в новых песнях подвергаются полной инверсии, словно отражаясь в кривом зеркале. Так, на смену целомудренному восхищению объектом любви приходит мода на любовь-потребление (Крис Кельми — «Ночное рандеву»); вместо воспевания профессии звучит насмешка над незавидной долей ее заурядного представителя (группа «Комбинация» — «Бухгалтер»); прежнее любование родными просторами выливается в ностальгию по краткосрочной деревенской любви (Валентина Легкоступова — «Ягода-малина»), а вера в технический прогресс оборачивается усталостью от бесконечного бега по кругу (Михаил Боярский — «Рыжий конь»). Причины подобной инверсии обусловливаются, во-первых, изменениями, произошедшими в соотношении категорий общественное/личное, во-вторых, изменением статуса песни как таковой.

По наблюдению Юрия Дружкина, классическая советская песня, формировавшаяся в довоенный период, была больше чем песней, она была неотъемлемой частью общего жизнемифа[148], в котором гармонично сосуществовали общественное и личное[149]. С 1970‐х годов во всех сферах советской жизни, и в искусстве в частности, это гармоничное соотношение начинает постепенно расшатываться. Уже к середине десятилетия личное окончательно выходит на передний план, а общий жизнемиф распадается на множество локальных[150]. Первыми субкультурами, выделившимися по принципу молодежности на фоне прежде универсальной массовой культуры, стали вокально-инструментальные ансамбли (ВИА) и наследующие им рок-группы. Тем не менее для ВИА песня продолжала быть основным материалом в строительстве собственного жизнемифа. А вот «рок-песня, — констатирует Ю. С. Дружкин, — последняя, о которой можно еще сказать, что она „больше чем песня“. Собственно, рок и стал той точкой, где песня, еще оставаясь „больше чем песней“, уже становится „меньше чем песней“»[151].

К середине 1980‐х годов нарастает процесс отчуждения, происходящий как в отношениях индивида с государством, так и в отношениях песни с аудиторией. Человек уже не скрывает свою обособленность от интересов государства и идеологии, а песня постепенно становится меньше, чем песней, начиная выполнять сугубо развлекательные функции. Самым ярким примером и одновременно симптомом этого многогранного процесса отчуждения становится дискотека. Евгений Дуков, размышляя об особенностях коммуникации людей на дискотеке, говорит об обостренном чувстве «публичного одиночества» и господстве автокоммуникации по типу «я» — «я». «Здесь, — продолжает свою мысль исследователь, — каждый может перекраивать культуру своего времени с той степенью независимости от общепринятых стандартов, которая определяется уровнем развития его индивидуальности»[152]. Музыка, сопровождающая дискотанец, необходима прежде всего для того, чтобы задать темп движения. И несмотря на то, что во многих дискохитах музыка воспевается как квинтэссенция экстатического состояния (группа «Мираж» — «Музыка нас связала», Наталья Гулькина — «Дискотека»), в этой ситуации она выполняет исключительно служебную функцию по синхронизации движений.

Пласт популярной музыки середины 1980-х — начала 1990‐х годов отнюдь не выглядит однородным и не поддается универсальной интерпретации. Именно поэтому мои размышления будут иметь «сериальную» структуру. В каждой главе этой части будут выявляться и разбираться отдельные аспекты в тематике популярных песен описываемого периода. Отдельно следует оговорить, что я практически не затрагиваю пласт рок-культуры того времени. С одной стороны, именно в этот период, как известно, рок начинает выходить из подполья, невероятными темпами расширяет свою аудиторию и фатальным образом влияет на умонастроения людей. Безусловно, многие темы, заявленные рок-музыкантами, ввиду их чрезвычайной актуальности, тут же подхватываются поп-музыкой. Но, с другой стороны, в этот же период обнаруживаются кардинальные идеологические разногласия между рок- и поп-музыкой, сводящиеся к проблеме товарно-потребительских отношений и к принципиальному различию слушательских установок.