Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дмитрий Липскеров

Туристический сбор в рай

© Липскеров Д., текст, 2019

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

Пыль

В детстве его на «копейке», так автомобиль называли, возили в деревню с нехитрым названием Костино. Там он с пацанами ловил в речушке щурят и, щурясь на солнце, объедался сваренной прямо на берегу ухой. Собирал грибы и ягоды, помогал деревенским бабкам копнить сено, завел полную шевелюру вшей, которых потом выводили керосином, укутав голову для паровой бани женским платком. Здесь же, в Костино, случились у него и первые отношения с местной девочкой Тасей. Они ночевали на сеновале и слушали материнский радиоприемник, а он пытался целовать ее малиновые губы и проникнуть тонкими пальцами под ватник, отчаянно желая нащупать юную грудь…

Днями он с пацанами играли в карты в старом колхозном амбаре, от которого остались только стены и крыша, а пол был разобран до самой земли. Те, кто проигрывал, впрягались в проржавелый тяжеленный плуг и должны были пропахать борозду от стены до стены… Он любил сидеть с местными на завалинке и слушать охальные, до красных ушей, частушки, пить самодельный квас и тайком курить сигареты «Прима». Луна к вечеру всегда была огромной, с полей поднимался прозрачный туман, а спать не давали тщеславные соловьи.

А наутро солнечным светом залило весь мир. И уже птичий гомон вокруг невыносимый, и он под него рубает яичницу с огородной картошкой, впивается в огромный помидор, лопающийся и истекающий соком.

Это было счастье.

Повзрослев, он уже сам добирался до Костино: сначала до города Владимира переполненной электричкой, затем на автобусе до городка Судогда, а от него на попутке к почтовому отделению «Бег». Здесь асфальт кончался, и пять километров нужно было идти деревенскими дорогами до своей избы – если только кто-то дружелюбный не ехал на телеге в ту же сторону и не прихватывал пешехода в попутчики. Только лошадь была недовольна лишним седоком и храпела от жары.

Обычно приходилось идти пешком. Если был жаркий день, он снимал обувь, связывал ее за шнурки, перебрасывал через плечо к дорожной сумке и отправлялся в путь.

Те, кто считает, что деревенские дороги – сплошная вековая грязь, правы только отчасти. Осенью и весной дороги размывает дождями, получается такая черная густая хлябь, что ни пройти, ни проехать. Зато в летние жаркие дни все это черноземье иссыхает и светлеет под могучими лучами июльского светила, пока не превращается окончательно в белую пыль. Мелкая, будто аптекарская взвесь, почти зубной порошок, она манила к себе исходящим теплом, и тогда он, закатав до колен штанины, ступал в нее босыми ногами, будто в теплую воду, и шел по ней, улыбаясь миру.

Можно было остановиться и прислушаться к стрекоту кузнечиков, к полевым птахам, охраняющим свои гнезда, затем поймать самого большого кузнеца и, приставив к его головке палец, смотреть, как из крохотного рта насекомого выливается коричнево-пурпурная капля. Кузнечик спрыгивал с ладони в пыль, и он шел дальше.

Иногда кто-то куда-то торопился на лошади, и тогда пыль взметалась до самых небес, кружилась молекулами по всему миру, а потом оседала на волосы, плечи, джинсы… Один раз он видел ящерицу. Сначала она бежала по крепкой обочине, но, увидев чужого спрыгнула в нагретую зноем пыль и будто поплыла по ней как по реке. Он словно мальчишка погнался за ней, поскользнулся и проехался по пыли всей физиономией. Встал на ноги, держа в руке извивающийся хвост ящерицы… Где-то за лесом пели бабы, тарахтел трактор, пахло цветочным медом, густыми басами жужжали шмели.

Это было счастье.

По каким-то обстоятельствам, строя семейную жизнь и работая после института, он лет десять не приезжал в Костино, а когда в его душе случился раздрай, вдруг вспомнил о деревне, даже запах ее живительный учуял.

В субботнее жаркое утро он под свист электрички несся туда, где ему всегда было хорошо. Всю дорогу он представлял себе, как разуется, как закатает брючины и погрузит ступни в теплую пудру драгоценной пыли. Всю дорогу до Судогды он почти трясся от предвкушения. Доезжая на «зилке» к окончанию цивилизации, мужчина даже поднялся в кузове во весь рост, чтобы из-за последнего поворота увидеть всю широту своего мира…

За время, которое он отсутствовал, дорогу до деревни Костино заасфальтировали, и шофер мигом доставил его в родные пенаты. Он был бледен, как пыль в его прошлой жизни.

Единственное место в мире, тысячелетиями не тронутое цивилизацией, единственное, не нуждающееся в асфальтовой дороге, было изуродовано этой черной извилиной битума, ведущей к последней живой старухе в деревне.

Он вспомнил, что древние берберы поклонялись пыли, затем вызвал Яндекс-такси и уехал из прошлого навсегда.

Папа

Он любил ездить в пионерские лагеря. Просто у него, как и у большинства советских детей, не было альтернативы. Только один раз его отправили в Евпаторию к какой-то родственнице Раисе в городскую квартиру. На море съездили два раза, иногда ели клюквенное мороженое. Вот и все, что вспоминалось из той поездки. Правда, лучше всего в памяти отпечаталось, что в квартире Раисы не закрывалась дверь в туалет. Имеется в виду на щеколду – она просто отсутствовала. Он, семилетний, справлял свои нужды под страхом, что одинокая Раиса за чем-то войдет…

Потом его пару раз отправляли в Абхазию, в Агудзеры, где он пробыл по три смены в каждый год. Ему полюбился этот лагерь, так как свободы в нем было больше, чем у Раисы, а купались дважды в день, там он первый раз влюбился в девочку Свету, которая в тени громадного эвкалипта предложила показать друг другу свои «глупости». Он показал, а она нет – просто убежала, заливаясь смехом, а он в свои девять еще не понимал, что это предательство.

Он слегка подрос и по дружбе записался в духовой оркестр в Дом пионеров. Ему дали попробовать на трубе, затем на теноре, а потом, за неимением слуха, сослали на медный альт, функцией которого было производить из-за такта звуки типа «ум-ца-ца, ум-ца-ца». Зато друг оказался одаренным и через несколько месяцев играл на тромбоне различные соло.

Управлял домпионеровским оркестром Вадим Вадимович, добрейшей души человек, лет пятидесяти, который почему-то носил прическу, как у Гитлера, а окурки называл «охнариками», а не как все «бычками». В то время у всех подростков был популярен такой стишок: «Покурил – оставь бычок, не бросай его в толчок, положи на унитаз, мы покурим еще раз». В том поколении детей все курили с десяти лет, даже трубачи-корнетисты, которым дыхалка нужна была, как у лошади.

Он ненавидел альт, да и весь оркестр, как человек, у которого нет даже малой способности к музицированию, но Вадим Вадимович Гитлер его не отчислял, так как в оркестре был вечный недобор, за который скашивали премии, а подросток не уходил из-за пионерского лагеря «Березка», куда духовой коллектив приглашали на все лето – полное обеспечение плюс пять рублей зарплаты за тридцатидневную смену, ну и конечно свободный график. Обычные лагерные плелись после обеда на тихий час, а они, музбанда, обожравшиеся котлетами и макаронами, бежали на Оку купаться. Ока по большей части река мелкая, но с омутами. Один такой они знали и, раздевшись догола, без устали прыгали в него с песчаного холма. А неподалеку на мели застряла баржа с рыжим матросом и усатым капитаном, у которого были две дочки-подростки. Девчонки в послеобеденное время ставили на носу баржи стульчики и с умилением смотрели на голую мальчишескую ватагу. Конечно, пацаны делали им непристойные жесты, даже те, которые еще сами не вышли из детства, подражали более взрослым, но девчонки не поддавались и продолжали сидеть на стульчиках, как в театре. У пацанов теплилась надежда, что наступит тот день, когда эти милые незнакомые создания потеряют голову и, раздевшись донага, попрыгают с баржи в прохладную Оку и будут плавать вместе с ними.

Но случился тот день, когда баржу ранним утром сдернули с мели и утащили куда-то в порт. После обеда, не обнаружив баржи на привычном месте, многие приуныли, грустно было даже самым маленьким…

Обязанностями оркестрантов в лагере было музыкальное сопровождение всех мероприятий пионеров. Игра на утренней линейке, на вечерней, в день Нептуна и на лагерных спортивных соревнованиях. Были особенные случаи – например, оркестр музицировал, сопровождая чью-нибудь драку. Играли бравурные марши, пока кто-то не оставался лежать побитым на ярко-зеленом газоне. В эти моменты всегда игрался «Похоронный марш», где отличался жиртрест Гуркин, наяривая в медные тарелки. Тем самым коллектив давал знать администрации, что в лагере произошло ЧП.

На спортивных соревнованиях под стометровку коллектив исполнял вальс «Не спеши», разученный самостоятельно, за что на них, срывая горло до хрипоты, орал Гитлер:

– Сволочи! Паразиты! Вам Родина дала возможность, а вы охнарики собираете на железной дороге!!! А ну, «Славянку» пять раз!!!

С куревом в пионерском лагере было напряженно, и они действительно после полдника отправлялись на железку собирать окурки. Сортировали по маркам и по длине.

Когда терпение концертмейстера лопнуло и он запретил покидать территорию лагеря под страхом немедленного исключения, они, дотягивая окурки до ожогов пальцев, прикидывали, как существовать дальше. Каждый отчитался за имеющиеся запасы, равные нулю, а он вдруг заявил, что у него кое-где, в дупле старого дуба, припрятана целая, еще в целлофане, пачка «Пегаса», самых популярных у пацанов сигарет. Просто выдумал парень, чтобы хвастануть, на минутку приковать к себе общее внимание, а затем признаться, что шутканул. Но так не вышло. Никто не обрадовался новости, а наоборот, лица оркестрантов приняли выражение крайней серьезности.

Самый старший из них, барабанщик Сапрыкин, придвинулся к нему и переспросил:

– Так где, ты говоришь, «Пегасик» заныкал?

Уже в эти мгновения он понял, что произошло что-то страшное, неповторимое.

– В дупле…

– Так-так… А где дупло? – шептал Сапрыкин в самое ухо. Из его рта пахло могилой.

Альтист не знал – каким-то образом до него не дошла информация, – что еще в начале смены, в первые ее дни, какая-то сволочь стянула именно пачку «Пегаса», и теперь Сапрыкин объявил, что сигареты были общаковые, на черный день.

Первый раз его избили так, что он лишь через два часа отдышался. Велели вести к дуплу, и он, теряя сознание поплелся куда-то к лагерной ограде, и откуда-то издалека на разные голоса доносилось лишь одно: «Вор!.. Вор!»

Его били каждый день, основательно и жестоко, поскольку «Пегас» так и не нашли, да и не было его, как известно. Две с половиной смены – это семьдесят дней. Даже друг-тромбонист разбил в кровь косточки кулаков… Весь в кровавых подтеках, хромающий в столовую, он первые дни мучений удивлялся, что никто не видит его физических повреждений – или не обращают внимания. Администрация лагеря не считала правильным влезать в дела духового оркестра. А самому пожаловаться в таком случае смерти подобно. Лишь один раз Гитлер собрал всех в актовом зале и полчаса орал, что его подопечные – садисты, лютые фашисты и нелюди. Тогда подростку показалось, что мучениям его настал конец. Но Сапрыкин ответил безбоязненно:

– Сам ты фашист!

– Что?!! – закричал педагог. – Это я фашист?!!

Все знали что Гитлер не фашист, что прошел он всю войну, и не без геройства, так как на груди к пиджаку были прикручены потертые орденские планки.

Сапрыкин быстро нашелся и сказал про альтиста, что вор он, что украл общее, за то и получает справедливость. Все одобрительно загудели…

Последний раз его избили перед посадкой в автобусы, чтобы отбыть в Москву в связи с окончанием летних каникул и приближающейся осенью.

В Москве, возле телецентра, куда прибыла колонна, его встретил отец, взял за руку и повел к метро. Он был подшофе и безостановочно спрашивал про купание, кормежку и девчонок. А сын шел, чувствуя тепло отцовской руки, весь отбитый и почти убитый, с неоткрывающимися от гематом глазами, с ребрами, которые, казалось, плавали внутри него осколками. Все его тело было сизым и походило на фиолетовую сливу… Он шел за отцом, под музыку его пьяной болтовни, и думал, что вот как все закончилось странно, не так, как ему казалось убиваемому, когда верилось, что наступит день и его отец отомстит всем, отмудохает вожатых, безмолвно допустивших пытки, вместе с ними и директора, и уроет в грязь Сапрыкина, который не верил в его невиновность и как старший руководил издевательствами. И не спасшего подростка Гитлера отец должен был расстрелять… А тот все шел с ним, ладонь в ладони, и безостановочно тарахтел…

…Прошло лет сорок. Подросток вырос в мужчину и жил приличной жизнью, воспитывая детей, а потом и внуков.

Его восьмидесятилетний отец был еще жив, но сила воли за шестьдесят лет алкоголизма истончилась и улетела в небеса намного раньше души.

Он иногда звонил сыну и почти всегда плакался о своих бедах, ужасном здоровье, рассказывал, что у него кишочки на полтора метра длиннее, чем положено анатомией, что крепит его бетоном, что голова плоха настолько, что, вероятно, он скоро умрет.

В один из дней, прослушавший привычное отцовское нытье, вместо того чтобы привычно посочувствовать, он вдруг неожиданно ответил:

– Слава богу, что хоть у кого-то в нашей семье все хорошо!..

И повесил трубку.

Око за око

Все было не так.

Жизнь не вырисовывалась, и в последний год думалось, что все будет ухудшаться до последнего завтрака в его жизни.

И Серафима, нежная, прозрачная и грустная, исчезла в неизвестность, унося прочь свои голубые глаза, которые он когда-то нежно целовал.

– Хер с тобой! – попрощался тогда. – Приползешь, сука!

Стал злым, как бабуин, бросался на всех по поводу и без оного.

Через год резко ушел с работы, с которой его отпустили с явной охотой. Хлопнул напоследок дверью так, что закаленное стекло треснуло, точно жизнь его.

Три года таскался ночами по городу, играл в карты, выигрывая и проигрывая, пил все, что ударяло по полушариям мозга кувалдой, дрался пьяно и с кем придется. Ему казалось, что он мокрый и липкий от постоянных случайных соитий с противоположным полом. Твари!

Мать на одной из случайных встреч у метро как-то сказала:

– От тебя пахнет вагиной! Даже когда ты звонишь – сквозь мембрану пахнет…

– Хочешь, чтобы от меня исходил тонкий аромат пидорской жопы?

Обидел ее, впрочем, не в первый раз.

Часто унижая мать, сам понимая, что не за что, не стыдился этого вовсе, а она всегда в такие моменты смотрела прямо ему в глаза и будто задумывалась, как же он получился таким… от выдающегося отца, седовласого красавца, демона с черными глазами, придумавшего новейший военный самолет. Может, из-за того, что конструктор был старше ее на тридцать два года, а она, профессорская дочь, воспитанная в скромности и достоинстве, пленилась пылкостью уже немолодого человека, слушая его рассказы о будущем цивилизации, о поколениях, тянущихся к прекрасному, будто демон-ученый сам явился из будущего? Двадцать шесть лет как без него… Может, слияние старости и юности дали такой плод? Чего-то там смешалось не так…

Мужа-конструктора мать не любила, но безмерно уважала. Может, из-за этого компромисса остался неизвестной породы взрослый сын, которого безмерно не уважала, но любила, как всякая нормальная мать. От нерастраченного чувства, наглухо запертого в душе судьбой, рано состарилась и ничего от жизни более не ждала. Ее сын был не из будущего, не из прошлого – откуда-то издалека, сбоку, чужой. Всю жизнь прожил гадко, злобно, циником, равнодушным ко всему на свете. Разве что только с Серафимой был похож на человека…

Сегодня ночью он возвращался в свою квартиру-студию, переполненный алкоголем и горстью новых таблеток, сделавших его зрение пятимерным; от кадыка до пяток весь влажный, скользкий и вонючий, как…

– Да, мама! Как блядская вагина!

Ему хотелось блевать, пока он, трясущийся, с трудом открывал дверь ключом, который выпал из руки и, проехавшись по паркету, скользнул под кровать.

Отблевался до лопнувших в глазах сосудов и рухнул в нечистую постель – такой же нечистый.

В мозгу резануло молнией возмездия, он глухо охнул и отключился…

Через два часа в голове вновь вспыхнуло. В его сознании вдруг явился огромный кот, полосатый и с большими яйцами, которые животина бесстыдно вылизывала длинным розовым языком. Котяра мурлыкал басом и, довольный, казалось, тащился от жизни. От неожиданной ненависти кишки вскипели плавленым свинцом – ты не охерел ли, блядь, в чужой квартире! – неожиданно проворно повернулся на бок, схватил полосатое мурло за задние лапы и что есть силы швырнул незваного кота о стену. Звук удара плоти о бетон был неприятным, словно человек упал с высоты на асфальт, на мгновение запахло кровью, но тотчас тишина в помещении восстановилась и призрачное существо его вновь погрузилось в небытие.

Очухавшись часам к четырем полумертвой скотиной, уже тогда, когда начало темнеть от паскудного зимнего времени, отупелый, он побрел в ванную, где долго стоял под душем и тер уперто пальцем зубы, хотя щетка в стакане стояла здесь же, в двадцати сантиметрах. Голый, шатаясь от стены к стене, возвратился в комнату, глотнул из заварного чайника горькие, с плесенью, опивки и увидел на стене большое с брызгами крови и мозгов пятно. Под ним лежала мертвая тощая кошка Марта, которую ему оставила голубоглазая девушка Серафима. Он сел на стул и положил мятое лицо в пухлые ладони. Он не думал о мертвой кошке Марте, а вспоминал глаза своей далекой любви, растворившейся где-то там, в будущем, где его никогда не будет.

– Сука!

Он завернул Марту в полотенце и спустил в мусоропровод. Вернулся, посмотрел на окровавленную стену, вдруг опустился на пол, лег, поджав ноги, и завыл. Выл… Кричал, жалея себя… Тарабанили в стену соседи… Потом, обессиленный, заснул – а проснулся, оборотившись кошкой Мартой. Вздернув ушами, он услышал, как входит в замок ключ, вскочил, загнул хвост кренделем, выгнул от опасности спину, затем его повело боком и он спрятался от пьяного хозяина, юркнув под кровать. Следом проскользнул мимо ключ от входной двери… Он словно по-человечьи точно знал, что сегодня умрет, запущенный бейсбольным мячом в стену вместе со своими галлюцинациями о коте с большими яйцами.

Истребитель, созданный отцом, гордо летел в стратосфере.

Его мать осталась одна.



Похороните его в вагине.

Незнакомец

Каждое утро, смотрясь в зеркало, он говорил себе: это не я!

Чужой человек проживает со мной, человек с чужим лицом, даже не родственник. Пожилой и некрасивый, с плохо подстриженной бородой. Глаза уставшие и безразличные, седые брови разрослись…

– Это ты! – говорит она, гладя его щеку.

– Нет! – настаивает.

– Внутри ты.

– Внутри – да! А в зеркале – старый мудак.

– Ты строг к себе…

Смотрит на нее. Почти прозрачные кисти рук, вены из голубых превращаются в синие. Пятнышки, похожие на веснушки, на тыльных сторонах ладоней. Шоколадного цвета волосы прекрасно уложены, волосок к волоску, хотя он видел ее совершенно седой, взгляд – еще не безразличный к этой жизни.

Это не его женщина! Странная незнакомка поселилась в доме, вытеснив юную, прелестную девочку Аню, чьи губы он так жадно любил целовать. Видимо, они заодно друг с другом – этот мужчина и эта женщина. Они хотят выселить его из дома.

Он поехал Мясницкую, где жила прелестная девочка Марина, чьи губы он будет страстно целовать сегодня. Она знает, что ему тридцать пять, сама при знакомстве предположила. Он ни в коем случае не отказывался, сказав «почти угадала», но понимал, что в ее раскосых глазах свет двадцатилетней девочки и тридцать пять для нее просто немыслимый, запредельный возраст – сто лет!!! Край! Она никогда не гладила его щек…

А Аня уехала вместо подруги к восточному красавцу Тимуру.

Он провел день с Мариной, отлежав положенное на свежих простынях, пока она старательно трудилась за двоих.

– Ты иди! – пробормотал он. – Такси уже ждет!

– Ты у меня дома! – обалдела Марина, привстав в кровати и демонстрируя великолепной формы грудь. – Или это шутка? Не очень я понимаю твой юмор!

– Забей! – предложил он и сам засобирался, с трудом надевая носки…

– Наш славный животик мешает! – просюсюкала любовница.

Губ Ани Тимур не целовал – она не позволяла. Он любил ее тело страстно, и это было похоже на правду. Она на несколько мгновений взлетела к небесам, затем рухнула вниз и стала злой. Выкурив сигарету, роняя пепел в постель, оделась и, не сказав ни слова бедному Тимуру, солисту стрип-клуба «Красная шапочка», уехала.

Они встретились в столовой, дома. Она подошла к нему и, взяв в ладони его лицо, спросила:

– Ну что, узнал себя?

– Узнал.

– А меня?

– Ты моя Аня, – ответил он и поцеловал ее в губы.

Следующим утром он вновь обнаружил в зеркале незнакомое лицо, а в доме – незнакомую немолодую женщину…

Оригами

Мне было восемнадцать, и я отчаянно радовался первым летним студенческим каникулам. Со своим однокурсником по кличке Старый (он ко всем обращался, типа, «старый, послушай…», «старый, как ты?») мы решили отправиться покорять Ялту с помощью моей бабушки, которая работала в Союзгосцирке и имела экономическое влияние на все периферийные цирки. Бюджеты им согласовывала. Она и сделала нам койко-места в гостинице «Звездочка», что на горе за памятником Ленину.

На вокзале, помятых в плацкарте, нас встречал маленький плюгавый импресарио местного ялтинского цирка. На поводке он держал огромного черного дога, пыхал сигаркой и выглядел шпионом из черно-белого фильма.

– Для Симочки Изральевны я сделаю все! – обратился директор цирка ко мне. – А для ее внука – почти все! – И указал сигаркой на «Москвич-412», который и довез нас до гостиницы.

У нас оказался еще сосед, артист цирка, то ли жонглер, то ли эквилибрист, здоровенный рыжий парень с открытой улыбкой. Когда он по утрам умывался, я испытывал нервный срыв и хотел вернуться домой. Его могучий торс и мускульная архитектура вводили меня в непроходящее уныние. В то время тело мое представляло собой длинную жердь без признаков мускулатуры с маленькими сосками на впалой прыщавой груди.

Слава богу, артиста мы видели только по утрам и редко, так как возвращались в гостиницу поздней ночью, когда представитель циркового искусства крепко спал. Режимил рыжий парень… А мы с товарищем нет. Вот и спали, когда артист уходил на репетицию.

Отдыхали мы, как все молодые люди нашего возраста, с минимальной копейкой в карманах, зато открытые ко всему, что предлагала нам природа абсолютно бесплатно. Мы воровали персики из колхозных садов и обжирались ими, а потом, липкие, привлекающие мух и ос, бежали к морю и бросались в него, стремясь раствориться в изумрудной воде.

На второй день отдыха мы запросто свели компанию с общими знакомыми, у них оказались местные связи, и уже по вечерам на прохладном галечном берегу мы жарили мидий, собранных под причалом, пили местную брагу из все тех же персиков. В голову шибало, в груди закипала вся юношеская энергия, девчонки и мальчишки скидывали с себя все одежды и белыми тенями ночи вбегали в теплую воду Черного моря. Вот только мой однокурсник Старый не вбегал – просто сидел на берегу и смотрел куда-то в себя. Он закидывался димедролом и еще чем-то, брага его интересовала мало, не торкает, колеса ему казались круче. Мой сокурсник был странным парнем с белыми волосами, подстриженными в кружок. Разговаривал с гнусавинкой, на хипповском сленге, языке наших родителей, и все время сопел трехъярусным греческим носом, в котором навсегда поселился насморк, перешедший в гайморит. Видимо, от этого и гнусавил товарищ. На пляже, после купания, он тотчас, обернувшись полотенцем, переодевал плавки, что делали обычно старики, никак не второкурсники, тщательно выжимал их и вешал просыхать. Я, например, неделю мог не снимать плавки, мне было по барабану… На третий день Старый и вовсе исчез из нашей компании, я встречал его только в гостинице и на вопрос, где он пропадает, получал ответ:

– Старый, у меня все клево! – шмыгал носом. – Я там, чувак…

– Где?

Он больше не отвечал и засыпал на пружинной койке, облитый лунным светом…

Одним из поздних вечеров нас, нагих, застали врасплох пограничники. Мощные прожекторы, я тогда и не подозревал, что такие есть, осветили нашу обнаженку, будто был белый ясный день, а потом громкоговоритель приказал всем вылезать из воды на берег, что мы послушно и сделали. Одежду приказали оставить и пройти в автобус. Кто-то пытался качать права, но ему отвечали металлическим голосом, что мы нарушили правила пограничной территории и теперь с нами разберутся в воинской части.

У меня была огромная проблема. Я никогда еще не видел в таком количестве голых девушек, которые после десяти минут поездки вовсе перестали стесняться своей наготы, а я жадно рассматривал их юные особенности. Сносило мозги еще и оттого, что девчонки сидели в компании голых парней, это было крайне эротично, как для меня, так и для молодых погранцов, нас сопровождающих. «Завтрак на траве» Моне.

Везли нас недолго, подталкиваемые сзади солдатами, мы вышли, встали на плацу, переминаясь с ноги на ногу. Девушки как могли прикрывали свои плюсы, а многие из парней защищали минусы.

А потом из казарм высыпали доблестные солдаты Советской армии, человек сто, и смеялись над нами.

– Козлы! – заорал старший из нас. – У меня отец генерал! Всех в Афган!

Здесь появилось командование во главе с пузатым, но бравым полковником. Офицеры лыбились во все тридцать два, а наччасти прокашлялся и велел отдать нам одежду.

Мы спешно оделись, и нас повели в какое-то здание, мрачное, с темными окнами.

«Расстреляют, – подумал я. – Как пить дать расстреляют…»

Металлическая дверь открылась, и тут здание вдруг вспыхнуло тысячами солнц, засверкало разноцветными гирляндами, огни бенгальские, хлопушки. Возле лестницы стояли вазоны с цветами и отдавали честь веселые прапорщики, на которых вместо штанов были разноцветные юбки, сшитые, видимо, из тюля.

«Здравствуй Феллини, – подумал я. – Федерико, ты всегда с нами!»

На втором этаже оказался большой зал с по-военному богато накрытыми столами, нас усадили за один из них. Разлили по стаканам водку, и наччасти произнес короткий тост. Он повинился перед нами за шутку (ни фига себе шутка!), продолжая оставаться веселым и бравым, а затем признался, что сегодня в части День Нептуна, что каждый год в эту ночь защитники рубежей страны вылавливают из моря русалок и приглашают на празднество. Молодым солдатам после короткого лицезрения русалочьих прелестей следующие полгода служится лучше, и в каждом дембельском альбоме будет описана подобная история.

– А русалы тоже описываются дембелями? – поинтересовался я. – Однако странные у ваших солдат интересы!

Полковник посмотрел на меня и без намека на юмор сказал:

– Мы могли бы стрелять на поражение!.. – И спросил: – А кто и кем описывается?

Весь офицерский состав части ржал, а потом весь стол напился до потери сознания. Заливались «Пшеничной» водкой и жадно пожирали офицерские котлеты с жареной картошкой и печеными баклажанами.

Уже к утру на том же автобусе нас развезли по адресам, и эта веселая история отложилась в моей памяти, вероятно, до конца жизни. В мой дембельский альбом.

Впрочем, я отвлекся.

Все же в тот летний отдых голый случай с пограничниками оказался не самым запоминающимся. Произошло событие куда более важное, оставившее след в самом сердце.

Шла последняя неделя нашего отдыха, и как-то перед сном я вслух отправил сообщение небесам:

– Сейчас бы какую-нибудь телочку завалить!..

– Дайте спать! – недовольно прошипел цирковой.

– Старый, ты это хочешь? – спросил однокурсник шепотом.

– Хочу, очень хочу… – вымолвил я. И заснул как младенец.

Утром, перед тем как разойтись по своим интересам, Старый вдруг пригласил меня в гостиницу «Ялта».

– Прямо внутрь? – уточнил я, удивившись.

– Да, старый. На шестнадцатый этаж.

В те далекие советские времена гостиница «Ялта» называлась еще и международной, жили в ней преимущественно иностранцы, цеховики и какие-нибудь звезды балета, имеющие валюту. В гостинице все продавалось за доллары, фунты, лиры или дойчмарки. На шестнадцатом этаже располагался валютный бар с рестораном, где, как рассказывали, лабала умопомрачительная вокально-инструментальная группа… Простых советских граждан КГБ даже близко к главному входу не пускал. Было чему удивиться.

Ровно в шесть вечера я прибыл к подступам отеля, сел на теплый камень, возле которого был уговор встретиться, и начал вертеть головой, так как не знал, с какой стороны явится Старый… Он опаздывал, а я, закрыв глаза, оборотил свое лицо к вечернему солнцу, множа веснушки на щеках и на носу.

– Привет, старый! – услышал я гайморитный голос однокурсника.

Он пришел не один, а в обнимку с молодой женщиной, совершенно белой как телом, так и короткими волосами, стриженными под каре. У нее даже брови и ресницы оказались белыми. А глаза – синими. Она была совсем некрасива, с толстыми крепкими ногами, тяжелым низом, большегрудая и невысокая ростом.

– Чувак, – обратился ко мне Старый, – это девушка Лина. – Она из Финляндии. Гид.

Финка протянула мне влажную ладошку и повторила неожиданно нежным голосом:

– Лина.

Лина с длинным «и». Лииина…

Мы пошли к гостинице и вошли прямо через главный вход. К нам тотчас подступили люди с квадратными гранитными челюстями.

– Это с мной, – успокоила охрану финка, предъявив аккредитацию. – Пошли.

Она говорила по-русски почти идеально, только чуть-чуть нараспев. Встреча с ней была первым моим знакомством с представителем западного мира, девушкой, чьим распевным голосом я заслушивался, пока мы поднимались в лифте на мистический шестнадцатый этаж.

Я был потрясен и полчаса смотрел на барные полки с невиданными бутылками с неизвестными названиями. Да и прочитать я ничего не мог, как типичный моноязычный представитель совка. Старый тем временем целовался с Линой, а в коротких промежутках мне заказывали какой-нибудь фантастический коктейль. Я тянул через трубочку красно-зеленую смесь и глазел по сторонам. Вдруг загрохотала музыка. Где-то за стеной, видимо, в ресторане, приступил к работе супервокально-инструментальный ансамбль, который аутентично исполнил несколько вещей группы «Pink Floyd». Я тащился по полной, как будто меня в одно мгновение переместили из СССР куда-то в западное, лондонское и антисоветское… Уши радовались музыке, а кровь, разогнанная коктейлями, заставляла чувствовать быстро бьющееся сердце.

– Чем платить будешь? – поинтересовался бармен с усами на манер шведского лесоруба, свисающими ниже подбородка.

И тут я неожиданно для себя заявил:

– Васиз лос!!!

– В говнос уже, придурок?! – спросил бармен.

– Холуй империалистический!

– Я тебя щас комитету сдам!

Здесь вмешалась Лина и что-то сказала мастеру алкогольных комбинаций на английском. Косящий под шведского лесоруба отвалил обслуживать пожилую пару французов.

Вскоре мы ушли из бара и поднялись еще на несколько этажей, где Лина открыла ключом дверь маленького номера, в котором стояли диван-кровать, продавленное кресло, стол с чисто русским графином, на две трети наполненным водой, стаканами Мухиной и теликом «Рубин 205» отечественного производства. Ну еще шкаф стоял. Да, и душ был.

Лина объяснила мне, что гид не слишком почетная профессия, поэтому фирма предоставила ей этот недорогой номер.

– В Финляндии я студентка, а здесь подрабатываю летом, пока сезон.

«Какая же она вся белая, – еще раз подумал я. – Даже родинок нет. Альбиноска?»

Лина достала из шкафа фугас ялтинского портвейна, Старый открыл его и разлил по граненым стаканам.

Отечественная химия смешалась с западной, мне было хорошо и даже прекрасно. Сидя в кресле, с прикрытыми глазами, я пытался о чем-то думать, но мысли разлетались в разные стороны, как искры костра – никчемные, красивые, сгорающие бесследно.

– Старый! – услышал я издалека. – Старый! – Я открыл глаза и увидел товарища. Он был совершенно голый и продолжать хлюпать греческим носом возле моего уха. – Иди, – прогнусавил.

Оказалось, что прошло прилично времени. Я огляделся и увидел на застланной простынями диван-кровати совершенно голую Лину. Девушка смотрела на меня, бесстыдно распахнув белое тело…

А чего вы от меня хотите?

Это был мой первый раз. Меня охолонуло гормонами с головы до ступней ног.

Я утопал в свежей сдобе ее грудей, широких крепких бедрах и неустанно совершал движения тазом со скоростью кролика-рекордсмена. Она трепала мои волосы и тихо приговаривала:

– Мой черный ангел!.. Ангел…

Счастье развернулось во всю Вселенную. Мне чудилось, что я парю в невесомости с женщиной, любовью всей моей жизни. И опять слышал я произнесенное на всю галактику «Мой черный ангел».

А потом Старый сдернул меня, буквально стащил за лодыжки с повлажневшего тела Лины и с упреком прокомментировал:

– Чувак, ты эгоист!..

Я потерял девственность в ситуации, что называется, а-ля труа, и мне было плевать на это с Млечного Пути. Я любил Лину, и мне было все равно, что кто-то еще любил ее вместе со мной…

Она освобождалась после двух, и мы втроем куда-нибудь шли, например взбирались на гору, где любовь начиналась или продолжалась, где она длилась. Цикады и облака были свидетелями нашего греха… А потом, обессиленные, шли в столовку, и пока мы со Старым стояли в очереди, Лина делала оригами. У нее был специальный блокнотик с разноцветными страничками, и она складывала из них всяких зверушек и птичек… А потом, после харчо и полтавских котлет, мы оказывались где-нибудь на пустынном пляже и продлевали наше тройственное счастье на мокрой гальке. Я помню на ее голом заду отметины от камней…

Мне, юному, казалось, что все прекрасное может и должно длиться вечно, но в субботу на променаде возле театрального киоска нам повстречался цирковой импресарио с черным догом. Пыхнув сигаркой, оценивающе оглядев Лину, он предупредил, что сегодня наш со Старым последний день в гостинице «Звездочка». Ну и ночь, само собой…

– Симочка Изральевна ждет вас к обеду во вторник. – И пошел себе дальше, дернув за поводок дога, который с наслаждением лизал руку Старого.

Сердце пронизала боль. Рухнули города, США и Советский Союз обменялись ядерными ударами.

– Чувак, – проинформировал Старый, – циркач предупредил, что его сегодня не будет всю ночь!

– Ага… – Я все еще находился в нокдауне.

– Можем замутить отходную в номере!

– Нас же не пустят втроем.

– Мы, старый, на первом этаже живем. Ты войдешь, откроешь окно, и все.

Весь остаток дня мы готовились. Сначала закупились портвейном, сторговали на рынке помидоры с огурцами и на последние купили круг краковской колбасы. Вернулись в номер, прибрались, а потом решили, что на наших пружинных кроватях это будет ужасно, тем более что металлический скрип в ночи разбудит всю гостиницу.

– А давай-ка мы все на полу разложим? – предложил Старый.

Разложили матрасы, но какой-то не праздничный был у них вид. У циркача белье на кровати было домашнее, цветное, в красную и синюю полоску. Такие же наволочки на подушках. А у нас все серое…

«Все равно завтра валить!» – подумали в унисон. И получалось в итоге отлично…

Мне до сих пор стыдно перед цирковым артистом, имени которого я даже не помню. К утру все его белье, измочаленное, залитое портвейном и иными жидкостями, можно было выбрасывать со спокойной совестью…

Но ночью мне казалось не важным, где и как все происходит, что хорошо, что плохо, есть война или нет. Я просто любил ее и слова эти шептал ей в самое ухо.

– Черный ангел, – повторяла она. – Черный ангел!

И вдруг, снизив темп, я тихо сказал ей:

– А там у вас, в Финляндии, если ты расскажешь, что целую неделю спала сразу с двумя парнями, одновременно – тебя не выгонят из университета?

– О, – ответила она, – ты что! Мне все будут завидовать! У меня было сразу два ангела…

Вот что называют западным менталитетом. Все хорошо, что тебе хорошо!

Она шептала Старому, что он белый ангел, ангел, ангел, а я, нагой и худой, положив ногу на ногу, вдруг почувствовал выстрел ревности… Я его проглотил, поймав пулю зубами…

Наутро мы тепло прощались. Лина даже прослезилась, мое сердце стучало, а мозг не хотел понимать, что больше в жизни я ее не увижу, что я из социалистической страны, а Лина живет при развитом капитализме, что моя первая женщина, моя первая любовь так и канет в Лету короткой человеческой жизни.

На прощание финка подарила нам по оригами: белого ангела – Старому и черного – мне…

Я не часто вспоминал ее, потому что дальше случились большие любови, дети от этих любовей, карьера, быт – жизнь!.. Но я всегда носил подаренного мне ангела в бумажнике, под купюрами, под детскими фотографиями. Когда же я менял бумажник, то автоматически перекладывал в новый все содержимое – и черного ангелочка, совсем потертого от времени, перемещал.

Прошло сорок лет, и, я пролетая через Хельсинки, ожидая пересадки, в одном из многочисленных фастфудных ресторанчиков вдруг увидел ее. Она совершенно не изменилась, светящаяся своей белизной – так казалось издалека, хотелось, чтобы это было так. Она пила кофе и о чем-то, вероятно, думала.

Я хотел было броситься к ней, будто и не было этих сорока лет, даже вздернул плечами, но, поживший досыта, скопивший опыта, понимал, что делать этого не стоит, можно разрушить то далекое счастливое воспоминание, тот маленький бриллиантик памяти потерять, которых в сердце скопилось-то всего ничего… Да могла и не вспомнить немолодая женщина Лина юного прыщавого ангела, переменившегося в грузного пожившего мужчину с абсолютно седой шевелюрой.

Она отошла в дамскую комнату, а я, выудив из монблановского портмоне истертого ангелочка, подошел к стойке кафе, где она сидела, и поставил его между чашкой с недопитым кофе и футляром для очков.

Вскоре она вернулась – и тотчас замерла, затем задрожала, увидев оригами ангела, прилетевшего из прошлого.

Она металась по залу ожидания, с распущенными белыми волосами, со слезами на глазах и немым вопросом «Ну где же ты, где?!».

Ничего этого я уже не видел. Я шел к своему самолету и думал о сыне и дочери, представляя, как обниму их после долгой разлуки.

Лето

Давеча вспомнилась мне картинка из детства. Так живо вспомнилась.

Мне двенадцать лет, у меня еще впалая грудь и ножки тонкие, как карандаши «Кохинор». На каникулах я счастливо живу у отца на даче, с братьями и другими многочисленными родственниками, в поселке творческих людей со странным названием «Зарплата».

Самым любимым моим занятием в отрочестве, лет с девяти до тринадцати, восхитительным времяпрепровождением была рыбалка. Я тратил на нее каждый свободный час, каждую детскую мысль ей посвящал. Ни один из братьев моих, ни Толян с восьмой дачи с двоюродным племянником любви к червякам, опарышам, зною и холодному дождю не разделяли, все предпочитали ухаживать за юным кроликом Микой, подаренным моим отцом детскому обществу поселка, и красивой рыжей девочкой Региной. Так я всегда и стоял над рекой в полном одиночестве. Рыбы в воде не было никогда, как в наполненной ванне. Мог, конечно, раз в неделю поднырнуть, подпрыгнуть, юркнуть самодельный поплавок – и сразу все затихало. Даже к удилищу подскочить не успевал. Видать, казалось.

Чтобы не быть полностью побежденным, сломленным унылой на дары стихией, я катил к маленькому гнилому нечищеному пруду, откуда вылавливал ротанов – московских бычков. Это вам не морской одесский бычок – жирный и сочный, зажаренный с корочкой, – это было что-то среднее между головастиком лягушки и чернобыльским монстром. Зато ловились мутанты даже на пустой крючок, так что на срезанную с дерева ветку я нанизывал их штук под тридцать и с радостной физиономией победителя катил на велике восвояси…

Никто из дачников моими победами не вдохновлялся, наоборот – все морщились от запаха странной рыбы и шли заниматься своими делами. Закаленный улицей, я сам чистил свой улов, а после варил рыбный бычковый суп, который и ел в гордом одиночестве.

Общество почти всегда награждало меня презрением за невыносимый запах черного, с разводами радуги, будто из нефти, супа. Тогда отец выпроваживал меня на кухню, где я, убедившись, что никто не видит, выливал содержимое кастрюли в канализацию. Думалось, что тубзик прямого падения вонял пристойнее.

Иногда, когда ты совсем не ждешь, когда почти пал духом, твои бессмысленные и немыслимые дерзания вознаграждаются. И один раз я все же стал звездой дня всего дачного поселка Зарплата.

Обычным утром, чуть свет, без завтрака я запрыгнул на свой велик «Украина» и понесся за семь километров к облюбованному уже пару лет назад месту на речке, но выбрал иное, зорко разглядев воткнутые в берег рогатины под удилища. Матерый рыбак был здесь, подумал я. Может, и мне повезет… Распустил леску, насадил червяка на крючок и, поплевав на наживку, забросил грузило с поплавком подальше от тяжелых зеленых водорослей, которые могли оборвать драгоценную снасть. Положил удочку на рогатину… И тут случилось нечто чудесное.

– Ой! – вскрикнул я сдавленно.

Только поплавок занял свое место, всего пару секунд торчал над водой красным пером, как его рвануло под воду, словно снасти зацепились о быстроходную подводную лодку. И тут я на чистом рефлексе подсекаю «подлодку». Тащу на себя что есть силы и испытываю самый сладкий момент своей жизни – до полового созревания, конечно. Я понимаю, что крючок нашел свою цель, и цель эта сильна, а значит, она большая.

Впервые в жизни я выудил леща граммов на восемьсот. Рыбина прыгала по берегу, сверкая на солнце серебряными боками, пока я, боясь упустить добычу, не накрыл ее своим телом. Я плакал от счастья, руки мои, снимая с крючка великолепный трофей, дрожали. На веточку такую махину уже не подвесишь, ха-ха, а потому я снял рубаху, набросал в нее здесь же надерганной свежей травы и, поместив рыбину в зелень и плотно завязав рукава, вновь закинул снасть. Тут-то и началось. Каждый мой заброс приносил добычу. Подлещики, окуни, плотва перекочевывали из мертвой реки в мой мешок, сделанный из рубашки: наполненная, она казалась живой от бьющейся в ней рыбы. Я тащил без устали, дергал, подсекал, но минут через пятнадцать клевать, как по приказу, перестало – как отрезало…

– Ну и хрен с ним!.. А че, хватит с меня!

Ощущал я себя царским червонцем, который как-то нашел у бабушки в комоде, осознавал себя Героем Советского Союза, хотел уже вознестись ангелом к небесам… И тут кто-то из-за деревьев, ломясь через кусты, громовым басом завопил:

– Я ж тебя, гаденыш порву, как Тузик репку! Фу, бля, грелку!!!! Руки поотрываю! Без зубов оставлю, падла!..

Ждать обладателя громового баса, чтобы быть порванным, нерационально. Уже через мгновение я мчался на велике в поселок, улыбался открытым ртом, ловя им всяких мушек-мошек, и казалось, встречный ветер сдувает мои веснушки с лица.

Да, я стал героем поселка, так мне помнилось тогда. Медленно и гордо катился на велосипеде.

– Че, поймал чего? – интересовались из-за заборов.

– Ага, – отвечал гордо.

– Опять бычков?

– Не-а!

– А чего там у тебя?

– Лещи с подлещиками! – отвечал с деланой неохотой.

– Не зди!!! – не поверил старый горбатый сочинитель двух сюжетов в сатирический киножурнал «Фитиль».

– Бля буду!

Возле каждого двора я притормаживал и, развязывая рубашку, демонстрировал свой чудесный улов. Почти все предлагали купить у меня свежей рыбки, уж ой какой деликатес по тем временам, но я отказывал решительно всем и постепенно приближался к своему дому, чтобы войти в него Александром Македонским-Победителем.

Вот так, за мгновение, я стал добытчиком, кормильцем всей семьи, триумфатором. Братья и соседский Толик с племянником восторгались мной, а женщины провозглашали всем известное: терпенье и труд – все перетрут!

Потом появился отец, поглядел на улов и сказал:

– Славная будет уха! Сам варить буду! – добавил.

Все с нетерпением ждали обеда, не знали, чем занять себя, даже кролик Мика никого не интересовал, пока отец не крикнул, что уха моего имени готова!

И вот огромная кастрюля в середине стола обдает всех духом сваренной рыбы. У дачников булькает в желудке, пока отец разливает уху по тарелкам. С жирными кусками рыбы, с головами суп! Ох уж и наваристый…

– Осторожно, – предупреждает. – Горячая! – И вытаскивает из кармана брюк чекушку водки. – Приятного аппетита!

Ну здесь и началось. Обжигаясь, все семейство наворачивало уху, пока вдруг что-то во Вселенной не произошло. Катастрофическое. Все как по команде перестали чавкать и, вытаращив глаза, начали кашлять и отплевываться. И я с перекошенной физиономией, обхватив горло руками, вдруг понял, что в ухе – месячный запас перца для всего поселка. Отец надрывался от хохота, приговаривая: «Слабаки! Всего-то пакетик… или два», – и уплетал уху за обе щеки, складывая кости на обод тарелки. Женщины кричали на него, а он опрокинул чекушку в рот и в один глоток ее осушил… Потом два дня доедал мои трофеи с соседом дядей Левой, лысым старым алкашом, запивая мою добычу самогоном. После пели, нудно и фальшиво.

Я ненавидел отца три недели. К тому же в поселок пришли местные пацаны, предупредившие, что сантехник Бляхин, здоровый контуженный отставник-десантник, прикармливал для себя место две недели, бухнув в реку ползарплаты. Отошел-то всего на пятнадцать минут – по-большому. Все знали об этом.

– А я не знал!

– Яйца обещал оторвать! – предупредили.

На речку этим летом я больше не ходил, опасаясь за свое мужское достоинство. Вместе с братьями и соседскими приятелями, забыв о лещах и окунях, играл во все пацанские игры. Ухаживал за рыжей Региной. Мы очень любили возиться с кроликом Микой, кормили его всякими травинками, гладили и считали членом семьи, как и спаниеля с неизысканным именем Тепа.

А где-то за неделю до конца каникул, когда брызнуло пахнущим осенью дождиком, ранним утром, за час до завтрака, отец отрубил Мике голову, освежевал и к обеду приготовил кроличье рагу с картошкой.

– Без перца! – оповестил. – Честно!

И опять он ел один, запивая нашего друга водкой…

Потом я переехал жить к бабушке, никогда крольчатину не ел, и к рыбе относился с равнодушием. Тем более к рыбалке. А через десять лет женился на рыжей девушке Регине.

Дятел

Лет десять назад я с детьми поселился в своем доме за городом. Сыну было пять, дочке – три. Мы справно пережили в нем первую зиму, а ранней весной прилетел из лесу могучий красноголовый дятел. Он работал сутками, долбя старую осину – только щепа летела в разные стороны. Уже тогда я хотел его убить – было полное ощущение, что птица молотит клювом прямо в мой мозг. Я сдержался от убийства и промучился еще пару недель. И вдруг все стихло. Я поблагодарил Всевышнего за тишину и несколько дней наслаждался покоем, жмурясь от весеннего солнца. А потом начался ад. К могучему красноголовому прилетела спутница жизни: влюбленные заселились в сооруженное дупло в осине и принялись орать так, что я подумал – режут где-то порося. Такие звуки не могут издавать самые агрессивные мартовские кошки, даже павлин так гнусно не вопит. Желание прибить уже обеих птиц было почти непреодолимо, но я держался сколько мог, пока не понял, что еще неделя – и я сойду с ума. Взяв оружие, без всяких сомнений, твердой поступью я направился к осине, из дупла которой орало краснокнижное семейство. Нацелив ружье на дупло, я уже хотел было разнести птичий дом, почти спустил курок, как вдруг неожиданно увидел два длинных желтых клюва, торчащих из темноты. Господи, птенцы!!! У меня все тотчас перевернулось в голове, как молнией сразила мысль, что и у меня маленькие дети, и у них. Вот же как!!! Ну и ну!!! Прислонив ружье к дереву, я сел на лавку и мигом успокоился. У птиц дети – и у меня… Как же это все здорово!..

Каждую весну дятлы прилетают в мой двор, к своей осине. Я давно уже не замечаю их воплей, не раздражаюсь, глядя на два новых дупла, которые выдолблены над старым, называю их трехэтажным таунхаусом и жду появления птенцов. Часто птенцы, учась летать, падают в кусты, застревая в листве, и тогда мы с детьми помогаем им взлететь вновь. За десять лет подросли дети, я немного постарел, да и пара дятлов вопят не так истошно, как раньше. Тоже постарели…

P.S. А совсем недавно, осенью, ураганный порыв ветра свалил старую осину…

Все проходит…

Девушка и стрекоза

Она была удивительно хороша. Ее мускулистое тело, перекручиваясь змеей, неутомимо извивалось вокруг шеста, вызывая похотливое восхищение пришедших на стриптиз мужчин.

Она не помнила, сколько тысяч оборотов совершила вокруг пилона, не думала о количестве «фонариков» и других фигур высшего эротического пилотажа, выставленных на показ, за три года ночной жизни. Все, и память, и времена – все смешивалось со сладковатым табачным дымом, запахом чистого порока и влажных денег.

Напряжение достигло апогея, девушка соскальзывала к полу, удерживаясь о шест только ногами. Она щелкнула застежкой украшенного розовыми перышками лифчика, ослепив безнадежно влюбленного в нее звукорежиссера прекрасной наготой. Мужчина сухо сглотнул и произнес в микрофон бархатным голосом:

– Жасми-и-ин!..

Номер закончился, ей зааплодировали.

Она не рассматривала руки, тянущиеся к ее трусикам, видела лишь купюры и улыбалась куда-то внутрь себя, непонятно чему и зачем, пугаясь дрожащей душой.

А потом она увидела стрекозу. Лучи разноцветных софитов просвечивали насквозь ее тонкие крылышки. Стрекоза села на шест, слегка подрагивая слюдой, и время остановилось.

И тогда девушка перестала улыбаться, закусила пребольно губу и пошла за кулисы, держа в руке розовый лифчик словно авоську с бутылкой кефира. Проглотив капельку крови, она обернулась к шесту и громко зло сказала:

– А пошло все!.. Суки!!!

Стрекоза вспорхнула с пилона, сделала круг по залу и, нагнав стриптизершу, вернулась в ее душу.

Ванечка

Помню, лет десять назад я вдруг проснулся посреди ночи. Что-то заставило меня выскочить из сна с наполненной волнением грудью. Тогда мы жили в большом доме, я пристроился трудиться в мансарде, а дети радовались жизни на втором этаже. Сын и дочь, с разницей в два года… Волнение хорошим родителем трактуется тревогой о детях. Я слез с кровати и спустился на второй этаж. Проверил комнату сына – он спал глубоко, и дыхание его было ровным. Напротив – комната дочери. Как только я вошел в ее комнату, тотчас услышал жуткие хрипы. Я включил свет и увидел ее схватившейся за горло, она не могла ни вдохнуть, ни выдохнуть. Только сипы и свист из легких. Кожа вокруг шеи приобрела синюшный оттенок, и мне стало страшно – так, как никогда в жизни. Даже дуло пистолета в 90-х в моем пересохшем рту, даже близость неожиданной смерти так не напугали меня. Тогда я знал, что делать.

За несколько лет до описания этого случая я две недели как познакомился с будущей матерью своих детей. Катал ее в машине по вечернему городу, когда ей на пейджер пришло сообщение: «Приезжай в Тарусу, Ванечка умер».

– Ванечка умер, – с удивлением сказала она.

Ванечка был мальчишкой четырех лет, брат моей девушки. Мать родила его сильно за сорок, когда вышла замуж за завязавшего алкоголика, маленького русского мужичка с рыжей, веером, бородой. Как-то ночью ему явился сам Всевышний и рубанул с плеча: мол, как тебе, Василий, не стыдно, а?! Мужичок наутро даже не опохмелился, через два дня крестился в церкви неподалеку, где и познакомился с будущей супругой, вскорости родившей ему сына Ванечку. Видимо, за подвиг отказа от винопития Василию был послан Господом сынок.

Я видел Ванечку всего раз. Его белокурые волосы не стригли с рождения, они спадали до плеч непослушными локонами, а светлые глаза будто не замечали людей вокруг. Мальчишка делал что хотел, не обращая внимания на взрослых. Особенностью Ванечки было то, что он совершенно не разговаривал, только издавал звуки, когда ему было что-то нужно, показывая пальцем, и курлыкал словно голубь. Прозрачный, светлый ангелок, подумал я тогда… Он не отставал от своих сверстников в развитии, наоборот: в три года научился читать – хотя как было проверить?.. Когда ему на ночь читали книжку, он мог замотать головой: мол, книжка вовсе не та. Его спрашивали, почему не та, но он лишь крутил головой, наотрез отказываясь слушать. Спрашивали: ты знаешь сказку про бычка? Ванечка кивал, выпрыгивал из постели и делал вид, что идет по доске, балансируя, будто упадет сейчас. Как и было в сказке про бычка…

И вот Ванечки не стало. Мы ехали в Тарусу ночью, а когда добрались до места, уже светало и пахло летним лесом. Мать мертвого ребенка, женщина с формами, держала безжизненное тельце на руках, глядя на нас совершенно спокойным взглядом. Рядом металась маленькая простоволосая женщина и объясняла то ли нам, то ли себе, что, мол, Ванечка ночью закашлялся, и она натерла его лавандой, отчего тот захрипел, словно умирающая лошадь, а затем минуты через три испустил дух.

Я помню до сих пор это сравнение – как умирающая лошадь.