Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В белых ваннах валялись дела… [до конца абзаца]. — Новелла Поля Морана «Ночь в Портофино-Кульм» дает сходную деталь при описании номеров нью-йоркской гостиницы «Уолдорф-Астория», занимаемых приезжим знаменитым писателем: «Ванная комната служила архивом, и ванна была полна рукописей и писем; пишущая машинка стояла на сиденье туалета» [Моран, Закрыто ночью (русский перевод 1927)].

11//4

В одном из таких номеров, в номере пятом, останавливался в 1911 году знаменитый писатель Леонид Андреев. — Л. Андреев бывал в Одессе, см. его очерк «На юге» [Поли. собр. соч., т. 6].

Как на дверях и стенах «Геркулеса» проступают старые надписи, так и в его описании различимы несколько известных мотивов, в частности:

(а) «несмываемые, нестираемые слова, пятна, изображения» — как кровь на руке леди Макбет или самовосстанавливающиеся буквы на шагреневой коже в романе Бальзака. Пародию на тот же мотив находим в ДС 2: несмываемая неприличная надпись на бюсте Жуковского;

(б) «старый дом, замок, парк или отель», населенный тенями прежних владельцев, хранящий память о некогда разыгравшихся в нем драмах, периодически пробуждающийся к призрачной жизни, приносящий несчастье новым обитателям (ср.: Я. Полонский, «Миазм»; А. Ахматова, «Поэма без героя»; Стивен Кинг, «Сияние» и др.). Демонологические мотивы и далее связываются с «Геркулесом» и другими советскими учреждениями [см., например, ЗТ 15//6 и 9; ЗТ 24//15 и 16, и др.].

11//5

…Обвинения, будто бы именно он [Л. Андреев] повинен в том, что т. Лапшин принял на службу шестерых родных братьев-богатырей… — Кумовство и семейственность — одна из главных мишеней антибюрократической сатиры. Ср., например, загадку: «Деверь да сват, да сватов брат, да племянников трое. Что такое?» (ответ: Учреждение [Загадки и разгадки Савелия Октябрева, Кр 20.1927]). Или юмореску: Он был управляющим банком, / Служили с ним жинка и дочь. / Когда Эркака разузнала, / Родню прогнала она прочь. // Пошел управляющий банком, / Кутил с Эркакою всю ночь. / И вскоре на службе мелькали / Опять его жинка и дочь [подпись: Ар., Кр 40.1927] 1. По мнению одного фельетониста, вездесущий плакат «Посторонним вход запрещен» должен быть заменен на Вход запрещается своим — / Родным до пятого колена [Исправленный плакат, Пу 31.1927].

Остроумное совмещение кумовства с чисткой [о последней см. ЗТ 4//10] мы встречаем на карикатуре В. Козлинского «На чистке в «своем» учреждении». На рисунке — зал, комиссия по чистке; отчитывается глава учреждения: «Надеюсь, что биографию мою рассказывать не надо, так как здесь все мои родственники, и они знают мою жизнь» [Чу 28.1929]. Ср. другой пример юморески с совмещением двух злободневностей в ЗТ 8//20.

Шестеро братьев-богатырей — из сказок Пушкина: Входят семь богатырей, / Семь румяных усачей… и Эти витязи морские / Мне ведь братья все родные… [Сказка о мертвой царевне, Сказка о царе Салтане]. Ср. другие контаминации сказочного с советским: «У лейтенанта было три сына…» [ЗТ 1//31], «кулак Кащей» [ЗТ 25], и др.

11//6

…Т. Справченко в заготовке древесной коры понадеялся на самотек, чем эти заготовки и провалил… — Древесная кора — традиционный источник питания в голодные годы (см. об этом хотя бы Повесть об Улиянии Осорьиной, XVII в.). «Заготовка» ее вызывает в памяти катастрофический голод начала 1930-х гг., хотя апогей его приходится на 1932–1933, а роман вышел в 1931. Данное место, однако, может истолковываться как пророческий намек в духе черного юмора на уже имевшие место в 1930–1931 продовольственные затруднения, не раз упоминаемые в ЗТ. О другом подобном намеке на актуальные процессы в деревне («Рога и копыта») см. ЗТ 15//6. Нападки на «самотек» типичны для эпохи усиливающейся централизации, «завинчивания гаек» в народном хозяйстве (см. выступления И. Сталина в конце 1929).

Справченко — фамилия, образованная от «справки» по той же модели, что Савка — Савченко, Аверкий — Аверченко и т. п. Проникновение советских понятий, бюрократизма и агитпропа в малоподходящие сферы — классику, интимную жизнь, природу, имена собственные — дает у соавторов множество забавных гибридов: Гигиенишвили, Кассий Взаимопомощев, Крайних-Взглядов, Гуинпленум [из записей И. Ильфа; ИЗК, 140, 242,269; есть там и Справченко, 150].

Характерно для соавторов ДС/ЗТ, что подобный, по видимости абсурдный, способ пополнения фонда фамилий опирается на некоторые реальные традиции прошлого и тенденции настоящего: с одной стороны, было множество так называемых «семинарских» фамилий, как Десницкий, Преображенский и т. п., с другой — в советскую эпоху часто возникали революционные фамилии (Коммунистов, Октябрев, Тракторов) и имена (Владлен, Октябрина, Смычка и т. п.). Присваивая себе право на имятворчество, бюрократическая стихия в мире ЗТ как бы поднимается до уровня христианства или революции, обладавших таким правом. Нет нужды говорить, что это уподобление бюрократии великим социально-историческим и духовным движениям имеет издевательский смысл.

11//7

Ас недавнего времени в комнате номер 262… засела комиссия по чистке в числе восьми ничем не выдающихся с виду товарищей с серенькими глазами. Приходили они аккуратно каждый день и все читали какие-то служебные бумаженции. — Начало чистки в госучреждении сходными словами описано в современном очерке:


«В первых числах июля в эти наркоматы пришли скромные люди с туго набитыми портфелями — инструктора РКИ, и скромные люди без портфелей — рабочие московских фабрик и заводов. Люди эти тихо уселись за столы в отведенной им комнате, на дверях которой появилась надпись: «Здесь заседает комиссия по чистке госаппарата»» [Т. Тэсс, Чистка наркоматов, Ог 30.06.29; курсив мой. — Ю. Щ.].


11//8

Однако это был не аврал, а перерыв для завтрака… — Разве вы не видите, товарищ, что я закусываю? — сказал служащий, с негодованием отвернувшись от Балаганова. — «Разве вы не видите…» — типичные слова бюрократа, ложно ссылающегося на занятость, общее место антибюрократической сатиры с давних времен. «Разве господин не видит, что я занят?» — кричит у А. Стриндберга начальник канцелярии, отрываемый посетителем от трубки и газеты [Красная комната (1879), гл. 1]. Из советской сатиры: «Товарищ секретарь, — почти почтительно начал неизвестный. — Вы же видите, что я занят, извольте подождать» [Свэн. Обыкновенная история // Сатирический чтец-декламатор]. «Товарищ… неужели вы не видите, что я занят? Обратитесь к делопроизводителю» [М. Булгаков, Дьяволиада, гл. 4]. Адольф Николаевич Бомзе вместо обычного эвфемизма «я занят» открыто говорит «я закусываю». Заметим также остроумный термин «перерыв для завтрака», в котором мотив занятости совмещен с другим фактом учрежденческой жизни — что совслужащие начинают рабочий день с закусок, чтения газет и посторонней болтовни [см. ЗТ 4//14]. Слова Бомзе о занятости находим в ИЗК, 126.

11//9

Разговоры Бомзе с сослуживцами. — Неприязнь совслужащих к властям, равно как и старательное ее сокрытие перед посторонними, в изображаемую эпоху были явлением достаточно типичным. Французский журналист рисует почти в точности те же сцены, что и ЗТ:


«Страх перед ГПУ заставляет [служащих] хранить молчание, когда разговор идет о партии или правительстве, но те, с которыми я познакомился поближе, были со мной достаточно откровенны. Большинство питает к режиму глухую ненависть, вызванную не столько материальными лишениями, сколько моральной атмосферой, созданной в государстве. Слова: комячейка, завком, домком, ГПУ — звучат для них кошмаром… Встречаясь с вами впервые, эти люди обычно прославляют советскую власть, восторгаются строительством социализма и рассказывают вам, как много они трудятся. Но при более близком знакомстве оказывается, что (за исключением немногочисленных коммунистов и сочувствующих) эти убеждения и служебное рвение — не настоящие, а показные. Смотря по обстоятельствам, эти люди быстро переходят от самого пылкого воодушевления к самой беспощадной критике. Тот, кто вчера бурно восхищался последней статистической сводкой по экономике, сегодня встречает вас словами: «Вы же видите, в кооперативах нет хлеба! Нами правят идиоты. Я всегда говорил, что большевики приведут нас к полному краху. Как от них избавиться? Как, я вас спрашиваю?»» [Marion, DeuxRussies, 88, 95].


О подобном двуличии совслужащих говорят также Т. Драйзер и П. Истрати [Dreiser, Dreiser Looks at Russia, 121–122; Istrati, Soviets 1929, 53]. Тонкие и глубокие наблюдения над этим феноменом мы находим в статье Ф. Степуна «Мысли о России» [Современные записки, 19.1924, выдержки в кн.: Чудакова, Жизнеописание М. Булгакова, 162–163].

Как обычно, характерные явления советской жизни совмещены у соавторов с литературными прототипами. Ср. отзывы Бориса Друбецкого о Михаиле Кутузове, попеременно критические и восторженные, в зависимости от собеседника [Война и мир, Ш.2.22], и далее такое же поведение князя Василия: «— Я говорил всегда, что он [Кутузов] один способен победить Наполеона… Я удивляюсь только, как можно было поручить такому человеку судьбу России» [IV. 1.2].

Фамилии многих сотрудников «Геркулеса», в том числе и Бомзе, имеют дореволюционные и частнокоммерческие связи, указывая на мимикрийный характер этого советского учреждения [см. ЗТ 4//12].

11//10

Удалось повидать совхоз. Грандиозно. Зерновая фабрика! Вы себе не представляете, голубчик, что такое пятилетка, что такое воля коллектива! — В литературе первых пятилеток герои часто выражают от души идущий интерес к индустриальным новшествам и говорят о сугубо технических процессах тоном личной взволнованности. Эта позиция, отвечающая общей установке тех лет на созвучность личных переживаний производственным задачам, усиленно культивировалась в печати и в жизни. М. Шагинян пишет: «Мне показали новую аппаратную машину Хартмана, только что выписанную из Германии. Она упоительно расчесывает шерсть» [Дневники 1917–1931,144]. В рассказе Б. Левина «Голубые конверты» инженер-строитель пишет любимой женщине: «Стройка работает круглые сутки. Ночью все залито светом, стучат пневматические молоты, свистят паровозы, гремит железо. Завод растет, как в сказке… Четыре станка установлены и на следующей неделе начинают работать… К апрелю мы установим половину, а к октябрю 1930 г. — всю тысячу! В первый год нам предложено выпустить 25 тысяч тракторов… И мы установим эти станки, и тракторы выйдут в поле…» и т. д. В романе Л. Никулина «Московские зори» коммунист Алиев в частном разговоре ораторствует: «Кузница — это все. Хорошо работает кузница — значит, с полной отдачей работают механические цехи. Девятитонный молот видели в работе? Интересно, правда? А представляете себе тринадцатитонный! Мечта! Только у нас на заводе пока нету» и т. д. [II. 1.6; действие в 1934]. Этот стиль подхватывает и Зося Синицкая: «Мне Александр Иванович очень интересно описал. Этот поезд укладывает рельсы. Понимаете? И по ним же движется. А навстречу ему, с юга, идет другой такой же городок. Скоро они встретятся. Тогда будет торжественная смычка… Правда, интересно?» [ЗТ 24; курсив везде мой. — Ю. Щ.].

У многих представителей интеллигенции подобный энтузиазм был неподдельным; например, О. М. Фрейденберг рассказывает, как профессор-классик И. Г. Франк-Каменецкий «в марте 1930 г. отправился с антирелигиозной бригадой в колхозы. Он сильно увлекался колхозами, теоретизировал, говорил наивные благоглупости и выступал публично» [Пастернак, Переписка с Ольгой Фрейденберг, 131].

Как всегда, соавторы налагают злободневный советский мотив (пятилетка, коллективизация) на дореволюционный субстрат. В панегирике совхозу узнаются маньеризмы дворянско-интеллигентской речи конца XIX в. «Вы не поверите, голубчик, до какой степени вкусны здесь персики!» — пишет А. Чехов А. Суворину из Сухума (25 июля 1888). Выражениями «Вы не можете себе представить», «голубчик» пересыпаны диалоги чеховской повести «Три года» (1895; см. речь Панаурова и письмо Лаптева в главе 1). Другие остроумные контаминации советской речи с дореволюционной см. в ДС 13//10 (статьи Маховика), ЗТ 1//24 (размышления председателя горисполкома), ЗТ 28//4 («Торжественный комплект») и др.

11//11

Зачем строить Магнитогорски… — Магнитогорск — металлургический центр на Урале, возникший в 1929–1931, одна из больших строек первой пятилетки. Стал символом индустриализации, был окружен романтическим ореолом в литературе и публицистике. Строительству Магнитогорска посвящались романы, пьесы, стихи, песни, среди них «Время, вперед!» В. Катаева (1932), «Hourra L’Oural!» Л. Арагона (1934) и мн. др.

11//12

«По старой калужской дороге, на сорок девятой версте». — Старинная песня о разбойнике, убившем в лесу женщину и ее младенца и за то испепеленном молнией: По старой Калужской дороге, / Где сорок восьмая верста, / Стоит при долине широкой / Разбитая громом сосна… // Шла лесом тем темным бабенка, / Молитву творила она; / В руках эта баба ребенка, / Малютку грудного несла… и т. п. Песня входила в репертуар Н. Плевицкой и И. Юрьевой [текст в кн.: Чернов, Народные русские песни и романсы, т. 2; Савченко, Эстрада ретро, 345]. Как и другие популярные песни эпохи нэпа, подвергалась злободневным переделкам, например: Ограбили поезд (о, боги!) / Бандиты в ночной темноте / «По старой калужской дороге / На сорок девятой версте/» [К. Шелонский, Варианты русских песен, См 24.1926].

11//13

Шел трамвай девятый номер, / На площадке ктой-то помер, / Тянут, тянут мертвеца, / Ламца-дрица. Ца-ца. — Из частушек, распевавшихся в эпоху нэпа, но, как и многое в нэпе, ведущих свое происхождение от прежних времен. В стихах слышен отголосок пушкинского «Утопленника». Рефрен («Ламца-дрица…»), восходящий к цыганским песням, применялся в куплетах разного содержания, часто с примесью скабрезности, антисемитизма и черного юмора. М. Жаров в молодости исполнял злободневные песенки с этим рефреном в нэповском кабаре «Нерыдай»; А. К. Гладков вспоминает о куплетистах Громове и Миличе, «поющих на мотив «Ламца-дрица» об абортах, алиментах и Мейерхольде» [Жаров, Жизнь, театр, кино, 147; Гладков, Поздние вечера, 23]. Рефрен вставили даже в русский текст повсеместно популярной оперетты «Баядерка», где раджа, объясняясь в любви принцессе, поет: «Я люблю вас без конца — ламца-дрица а ца-ца» [НМ 05.1929,143].

Приводимое в ЗТ четверостишие мы встречаем также в повести В. Каверина «Конец хазы» (1924), где его напевает проститутка [гл. 9].

11//14

Когда Полыхаев находил вдруг у себя на столе бумажку, касающуюся экспортных кедров или диктовых листов, он… некоторое время даже не понимал, чего от него хотят. — Насколько верно воспроизводят соавторы известные черты совбюрократов, можно видеть из записок П. Истрати: «Начальники, принимающие решения, имеют дело лишь с бумажками, которые они не в состоянии читать, не говоря уже о понимании…» Он рассказывает о начальниках, подписывающих бумаги резиновым штемпелем [Istrati, Soviets 1929,55–56]; см. ЗТ 19//1.

Фамилия директора «Геркулеса» предвосхищена в записи Ильфа «Огонь-Полыхаев» [ИЗК, 199].

11//15

Мелкая уголовная сошка вроде Паниковского написала бы Корейко письмо: «Положите во дворе под мусорный ящик шестьсот рублей, иначе будет плохо»… — Ср. у Бабеля.: «Многоуважаемый Рувим Осипович! Будьте настолько любезны положить к субботе под бочку с дождевой водой… и так далее. В случае отказа… вас ждет большое разочарование в вашей семейной жизни» [Как это делалось в Одессе (1923)].

Сходная записка приводится в «Конце хазы» В. Каверина [гл. 5]; еще одно совпадение с повестью Каверина имеется в ЗТ двумя абзацами ранее [см. выше, примечание 13].

11//16

Соня Золотая ручка… прибегла бы к обыкновенному хипесу… — Соня Золотая Ручка (Софья Блювштейн) — героиня криминальной хроники конца XIX в., женщина с богатой авантюрной биографией, «Рокамболь в юбке». За кражи и ограбления была осуждена на каторжные работы; провела почти три года в ручных кандалах, подвергалась телесным наказаниям. Несколько раз совершала побеги, то переодеваясь, то обольщая тюремщиков. Личность и подвиги Сони Золотая Ручка сделали ее каторжной знаменитостью, ее сувенирные фотографии на фоне декораций (цепи, наковальня, кузнец с молотом) были предметом сбыта пассажирам заходивших на Сахалин пароходов. А. П. Чехов и В. М. Дорошевич встречались с Соней Золотая Ручка и оставили ее портрет в своих очерках [Чехов, Остров Сахалин; Дорошевич, Сахалин, ч. 2]. В XX в. ее легенда возродилась на экране (серия не менее чем из семи фильмов «Сонька — золотая ручка», студия Абрама Дранкова, в главной роли Н. Гофман, 1912–1915).

Объяснение слова «хипес» («хипис») дает А. И. Куприн: «…«хипис»… — кража…»; «…«хиписницы»… или «кошки»… ходят по магазинам во время распродаж и ликвидаций и, пользуясь толкотней, всегда находят возможность прицепить к изнанке ротонды штуку материи или моток кружев. Также «кошки» не брезгуют и тем, чтобы соблазнить какого-нибудь уличного селадона, напоить его… и потом обобрать при помощи постоянного друга сердца, который на их жаргоне называется «котом»» [Киевские типы: Вор (1898)]. В эпоху ДС/ЗТ, по-видимому, практиковался прежде всего этот второй род хипеса, типичной жертвой которого бывали растратчики [см. В. Сивачев, Весенний случай (рассказ), КН 23.1927; Катаев, Растратчики, и др.].

11//17

Возьмем, наконец, корнета Савина. Аферист выдающийся… Приехал бы к Корейко на квартиру под видом болгарского царя, наскандалил бы в домоуправлении и испортил бы все дело. — Николай Герасимович Савин (1858-после 1933) — авантюрист, легендарная фигура криминальной хроники конца XIX-начала XX в. Похождения Савина имели международный масштаб и резонанс, он легко пересекал границы и океаны, появляясь то в европейской России, то в Америке, то в Китае. Впрочем, в истории его жизни пока трудно провести четкую границу между правдой и вымыслами в стиле Мюнхгаузена и Казановы, каковые он сам распространял о себе в многочисленных мемуарах и интервью. Если рассказы эти достоверны хотя бы наполовину, то деятельность Савина следует считать уникальным эпизодом в новейшей криминальной истории. Он уверял, среди прочего, что был знаком со многими монархами Европы и награждался орденами всех стран, поддерживал дружеские отношения с Л. Н. Толстым 2, участвовал в русско-турецкой (1877-78) и испано-американской (1898) войнах…

Согласно рассказам Савина, он учился в Катковском лицее в Москве и провел молодость в среде блестящей военной молодежи того круга и поколения, что представлены графом Вронским, героем «Анны Карениной». Он со вкусом повествует о буйных проделках тех лет, об избиениях «штафирок» и издевательствах над евреями-кредиторами, о попойках и галантных похождениях в обществе высоких особ и т. п. Видимо, уже в эти годы развилась склонность Савина к крупным и дерзким аферам, вроде похищения драгоценных икон из Мраморного дворца, в чем главную роль играл великий князь Николай Константинович (за эту историю пожизненно высланный из столиц), а Савин будто бы взял на себя реализацию похищенного 3. В числе других подвигов Савина, о которых рассказывают он сам и другие лица, — подделка банкнот, одурачивание европейских ювелиров и банкиров, продажа фиктивных земель и поместий, преподнесение в дар высоким особам взятых напрокат лошадей и проч. Неоднократно подвергался арестам, бежал из ссылки и тюрьмы за границу, был депортирован в Россию и вновь бежал. Сам он иногда склонен приписывать этим злоключениям политическую подоплеку, изображая из себя революционера, близкого к «Народной Воле».

В апокрифической биографии Савина видное место занимает «болгарский» эпизод 1886–1887, когда он под именем графа де Тулуз-Лотрека будто бы выхлопотал у парижских банкиров крупный заем для болгарского правительства. В благодарность, утверждает Савин, премьер-министр Стамболов предложил ему выдвинуть свою кандидатуру на болгарский престол 4. Савин предложение принял, был назначен царем (точнее, князем) Болгарии и поехал в Стамбул для конфирмации султаном Абдул-Гамидом. Там его постигла катастрофа, когда во время обеда в высшем обществе его узнал бывший парикмахер, знакомец по Петербургу. Неудачливый монарх был арестован и в очередной раз препровожден под конвоем в Россию. Еще один известный эпизод биографии Савина связан с Дальним Востоком, где он возглавил колонию беглых каторжников и авантюристов для эксплуатации золотоносных участков (так называемая «Желтухинская республика»). Савин выдвинул немало фантастических проектов, вплоть до плана завоевания Индии; известно, что с некоторыми из них он обращался к русскому царю, причем, как пишет Н. П. Карабчевский, за какие-то недопустимые в отношении монарха высказывания Савин приговаривался к заключению. В1921-1922, по свидетельству Ю. Галича, Савин жил во Владивостоке, безуспешно пытаясь выхлопотать себе министерский портфель в белогвардейском приамурском правительстве. После этого обосновался в русском эмигрантском Шанхае, где, по словам корреспондента А. Швырова, «был желанным гостем в советском консульстве».

В. А. Гиляровский, встречавшийся с Савиным в конце 1880-х гг. в Москве, описывает его как «красавца мужчину, одетого по последней моде». В 1922 же году во Владивостоке Савин, по рассказу Ю. Галича, выглядел так:


«Его сиятельство был во френче с золотыми погонами, в длинных брюках кавалергардского образца. На груди, рядом с Владимиром и медалью за турецкий поход, висела золотая цепочка и тесьма от пенсне. Был он высок, худощав. Слегка крючковатый нос, на котором вилось несколько седых волосков, придавал ему сходство со старым стервятником. Редкий пушок на голове, длинные усы, борода были с желтой проседью. Лицо в сетке морщин и только глаза, маленькие острые глазки, из-под мохнатых бровей, сверкали юношеским задором и блеском, несмотря на все, пожалуй, семьдесят лет…» В 1929 в Шанхае: «…высокий, костистый старик с толстовской бородой, сутулый, но все еще бодрящийся. На нем мягкая шляпа, пережившая не один шанхайский тайфун, и помятый, старенький костюм».


По словам мемуариста, «в нем не было большого ума, но бездна энергии, ловкости, тщеславия, эгоизма и, одновременно, русского самодурства, русского легкомыслия, плутовства и какой-то особой чувствительности, свойственной многим авантюристам».

В своих рассказах, выдержанных во вкусе наихудшей великосветской повести, Савин путает имена и события и излагает одни и те же эпизоды по-разному.

Очерки и книги о Савине слишком во многом опираются на его собственные показания, источник, мягко говоря, ненадежный. Подлинное жизнеописание Савина, где небылицы были бы отделены от фактов, потребовало бы серьезных исследований с привлечением архивов. Известность его была широка: уже в 1898 А. И. Куприн называет Савина в числе наиболее знаменитых российских аферистов, в одном ряду с Сонькой Золотой Ручкой и Шпейером. В. Гиляровский в начале XX века состоял в переписке с Савиным, отбывавшим один из своих тюремных сроков, и, по его словам, располагал рядом савинских рукописей. Когда писался роман, Савин был еще жив: в самом начале 30-х гг. английская журналистка Стелла Бенсон брала у него продолжительные интервью в Гонконге, где престарелый «граф де Тулуз-Лотрек» перебивался по больницам, ночлежкам и домам призрения, не утратив, однако, своей всегдашней бравады и вкуса к жизни.

[Savine and Benson, Pull Devil — Pull Baker; Гиляровский, Корнет Савин, газ. «Голос Москвы», № 292, 1912, цит. по кн.: Гиляровский, Соч., т. 2; Куприн, Киевские типы: Вор; Карабчевский, Жизнь и суд, 121; Ю. Галич, Русский Рокамболь // Ю. Галич, Императорские фазаны; А. Швыров, Опять корнет Савин… Новые похождения знаменитого авантюриста (от нашего шанхайского корреспондента), ИР 02.02.29.]

«Аферист» — слово, получившее свой современный смысл (жулик, мошенник) в 1890-х гг. По словам Куприна, «на языке воров оно имеет значение, весьма различающееся с общепринятым», подразумевая мошенника, и притом высокого класса. Ранее это слово (из фр. affairiste) звучало не так резко, им обозначался не обязательно жулик и пройдоха, но «беззастенчивый делец, интересующийся прежде всего прибылью» (словарь Le petit Robert). Так употребляется оно у Тургенева: «Отец Паклина был… мещанин, дослужившийся всякими неправдами до чина титулярного советника, ходок по тяжебным делам, аферист» [Новь, гл. 1]; в таком же смысле использовано слово «аферист» в его рассказе «Старые портреты» [Отчаянный, гл. 5].

11//18

…За желтой перегородкой сидели Чеважевская, Корейко, Кукушкинд и Дрейфус… — …Спокойствие. Я угадаю сам. Который же из четырех? — Эпизод неудачного угадывания отражает постоянную тему Корейко: стандартность, невыделимость из массы [см. ЗТ 4//1 и 5]. Остапу не удается распознать Корейко, поскольку миллионер не имеет особых примет. Угадывание обставлено довольно эффектно — как трудная задача; учрежденская перегородка служит своеобразной рамкой, которой обведены условия задачи. Ср. сходную мизансцену в ЗТ 29, где, как и здесь, Бендеру придется извлекать Корейко из массы строителей Турксиба и где его местонахождение также окружено подобием рамки (трибуна).

11//19

Предел его ночных грез — покупка волосатого пальто с телячьим воротником. — Очевидная аналогия с Башмачкиным. Ср. у В. Катаева: «Люди, фантазия которых никак не простирается свыше ста рублей наличными и глубже шубы с выдровым воротником» [Поединок (1925)].



Примечания к комментариям

1 [к 11//5]. Вариация на тему известного романса (слова П. И. Вейнберга, музыка А. С. Даргомыжского): Он был титулярный советник, / Она — генеральская дочь; / Он робко в любви объяснился, / Она прогнала его прочь. // Пошел титулярный советник / И пьянствовал с горя всю ночь, /Ив винном тумане носилась / Пред ним генеральская дочь… Была знаменита кукольная пантомима по нему, созданная молодым Сергеем Образцовым. Эркака — расценочно-конфликтная комиссия [см. ЗТ 8//19].

О злоупотреблениях родственными связями блестяще писал Михаил Кольцов в фельетоне «Родственники», цитируя подлинные или выдуманные пословицы: «Свояк свояка видит издалека», «Плохо без дяди в Ленинграде» и «Родственника могила исправит». Стоит кому-либо поступить на работу, целые когорты родственников начинают нажимать на него в целях собственного трудоустройства:

«Разные отрасли родственников выбирают себе разные служебные специальности. Почтенные отцы и тести любят скромные, но солидные места кассиров. Зятья и шурья обычно лезут в управделы. Угрюмые дяди и отчимы тянутся к должности завхозов. Бойкие племянники просят устроить их председателями месткомов. Шустрая кузина мечтает стать платным редактором стенгазеты. Муж вашей няни, той, что якобы вскормила вас и сберегла от слабоумия, — хотя и не родственник, все же энергично прет в заведующие складом.

Замечено и доказано, что никогда родственник не водится в одиночку. Всегда плывет он воблой, многоголовой саранчой, все уничтожая и все пожирая на своем пути, пока служебному главе родственного клана, выше всех стоящему на служебной лестнице, не будет нанесен сокрушительный удар в виде снятия или переброски по службе. Тогда плотная, компактная родственная масса хлипко оползет, рассыплется, как бочка, потерявшая обручи. Нужно довольно много времени, чтобы разбросанные в разные стороны родственные клепки опять воссоединились в стройное целое…» [Чу 11.1929].

2 [к 11//17]. В указателе к 90-томному Поли. собр. соч. Л. Н. Толстого имя Савина отсутствует, равно как и во всех известных нам мемуарах и дневниках, имеющих касательство к биографии Толстого.

3 [к 11//17]. Этот скандал описан рядом мемуаристов, но без упоминаний о Савине. Графиня М. Клейнмихель называет в качестве сообщника великого князя некоего капитана Варпаховского [Из потонувшего мира, 61–67].

4 [к 11//17]. Эту версию Савин рассказал Стелле Бенсон; в разговоре же с одним соотечественником двенадцатью годами ранее он изложил дело иначе: «Он разыграл из себя впервые ожидавшегося в Софии князя Фердинанда Кобургского» [Галич, Императорские фазаны, 174]. «Из других источников, однако, известно, что Савин, приехав в Софию, записался в книге для приезжающих великим князем Константином Николаевичем. Об этом было доложено русскому резиденту в Софии. Тот приехал в отель, взглянул и приказал выслать корнета Савина под конвоем в Россию» [Швыров, Опять корнет Савин, 20].

12. Гомер, Мильтон и Паниковский

12//1

Я толкаю его в левый бок, вы толкаете в правый. Этот дурак останавливается и говорит: «Хулиган!» Мне. «Кто хулиган?» — спрашиваю я. — Хулиганы, их террор в отношении законопослушных граждан были — наряду с беспризорничеством, нищетой студенчества, растратами и др. — одной из социальных язв 20-х гг., освещавшейся в бесчисленных статьях, рассказах, фельетонах, стихах и юморесках. Опасность быть ограбленным и искалеченным, идя вечером по пустынной улице, была более чем реальной. Графически образ хулигана был вполне отработан в агитплакатах и на карикатурах; из антилоповцев к этому архетипу, по-видимому, ближе всех по внешности Балаганов [см. ЗТ 25//3, сноска 2].

12//2

Поезжайте в Киев и спросите там, что делал Паниковский до революции… Поезжайте и спросите! И вам скажут, что до революции Паниковский был слепым. — Ср. ту же одесско-еврейскую экспрессивную речь у персонажей Шолом-Алейхема и Бабеля: «Поезжайте на праздник пурим в Касриловку»; «О похоронах этих спросите у кладбищенских нищих. Спросите о них у шамесов из синагоги…»; «О нас пусть спросят в Екатеринославе… Екатеринослав знает нашу работу» [Шолом-Алейхем, Касриловка; Бабель, Как это делалось в Одессе; Конец богадельни]. У сатириконовской школы эта фраза звучит уже как стилизация: «Вы можете спросить всякого уличного мальчика: уличный мальчик! Чем известна фирма Пинхуса Розенберга? И уличный мальчик ответит вам: синим бархатом!» Или у В. Катаева: «Можете спросить каждого, и каждый вам скажет, что мадам Стороженко таки что-нибудь понимает в фрукте» [Аверченко, Пинхус Розенберг; Катаев, Хуторок в степи, Собр. соч., т. 5: 515].

Данный риторический оборот (и, в частности, совет «Поезжайте туда-то…») прослеживается в литературе о ловкачах и плутах. В комедии К. Гольдони «Слуга двух господ» главный герой на вопрос нанимателя о рекомендации отвечает: «Справку? Пожалуйста. Для этого вам стоит съездить в Бергамо, там вам про меня всякий скажет». В одном из диалогов Лукиана рассказчик небылиц предлагает собеседнику расспросить о его подвигах, если тому когда-нибудь случится быть в Коринфе [Любитель лжи, или Невер, 30].

12//3

…Я был богатый человек. У меня была семья и на столе никелированный самовар. А что меня кормило? Синие очки и палочка. — Синие очки как принадлежность жулика упоминаются в очерках В. Г. Короленко [Современная самозванщина, 294]. Там же фигурирует используемая самозванцем форменная фуражка с кокардой [323]; как мы знаем, милицейская фуражка с гербом города Киева есть у Бендера [ЗТ 6; ЗТ 14].

Самоварный мотив — очередной штрих еврейского фона у Паниковского, символ буржуазного благополучия. Ср.: «Если бы смерть задавила богатых… то Чарна теперь сидела бы у себя в хорошей комнате, и на столе у нее уже кипел бы самовар — вот такой самовар» [Юшкевич, Король, 287]. Связано скрытой нитью с сервировкой чая, будущей обязанностью Паниковского-курьера в «Рогах и копытах» [см. ЗТ 15//8].

Мнимо-слепой грабитель есть в романе Т. Готье «Капитан Фракасс» [гл. 15]. Ср. запись Ильфа: «Слепой в сиреневых очках — вор» [ИЗК, 297].

12//4

Раньше я платил городовому на углу Крещатика и Прорезной пять рублей в месяц, и меня никто не трогал… Фамилия ему была Небаба, Семен Васильевич. Я его недавно встретил. Он теперь музыкальный критик. — Городовой — нижний чин полиции, служивший в городах по вольному найму, обычно из отставных солдат и унтер-офицеров. В общественном мнении и литературе сложился образ городового как тупого и жестокого слуги деспотического строя. Городовые — «наглые, в белых нитяных перчатках, опора режима и порядка» [Никулин, Московские зори, кн. I: 325] — были для либеральной интеллигенции объектом поношений и насмешек. «Москвичи шутливо относили их к нечистой силе, считая, что в лесу есть леший, в воде — водяной, в доме — домовой, а в городе — городовой» [Телешов, Записки писателя].

Сходная острота — в ДС 8: «Прежнего [заведующего домом собеса] за грубое обращение с воспитанницами сняли с работы и назначили капельмейстером симфонического оркестра».

Параллель (если не прямой источник) к превращению городового в музыкального критика — в предисловии Ф. Сологуба к 5-му изданию «Мелкого беса». Автор упоминает слухи о дальнейшей судьбе Передонова, посаженного в психиатрическую больницу за убийство приятеля-чиновника. «Одни мне говорили, что Передонов поступил на службу в полицию… От других же я слышал, что в полиции служил не Ардальон Борисович, а другой Передонов… Самому же Ардальону Борисовичу на службу поступить не удалось, или не захотелось, он занялся литературной критикой. В статьях его сказываются те черты, которые отличали его и раньше». Ср. также: Кто был городовым, идет в профессора [Вл. Соловьев, Дворянский заем (1891)]. Парадоксальное преображение (смена личности или профессии), выдающее истинную натуру персонажа, — широко распространенный мотив, восходящий еще к овидиевым «Метаморфозам», который некоторые исследователи поэмы называют «кларификацией».

Ср. также эпиграмму Марциала на хлебопека, ставшего стряпчим, но не расставшегося с прежними привычками [VIII. 16]; сатиру Эндрю Марвелла на лекаря, ставшего судьей («The Doctor Turned Justice»). Сопоставление такого рода в риторической (не облеченной в сюжет) форме находим в очерке В. Дорошевича. Полицейский пристав, истязающий арестантов, предан опере и сожалеет, что не стал певцом. «И человек с такими тонкими музыкальными вкусами был приставом. И каким!» [И. Н. Дурново, в кн.: Дорошевич, Избранные рассказы и очерки, 261].

К городовому Ильфа и Петрова близок папаша Прентан в романе Ги де Мопассана «Монт-Ориоль» — бывший тюремщик, ставший в конце концов «попечителем, почти директором» курорта минеральных вод. Как шутит один из героев романа: «Для него ничто не изменилось, и он начальствует над больными, как раньше — над своими заключенными. Ведь лечащиеся водой — это не кто иные, как заключенные, ванные кабинеты — тюремные камеры, душевая — каземат, а помещение, где доктор Боннфий промывает желудок посредством зонда, — камера пыток» [1.4]. Метаморфоза царского городового в советского музыкального критика, равно как и тюремщика в директора курорта, — это, так сказать, кларификация наоборот, где мишенью сатиры является не превращаемый, а тот, в кого превращаются (в ЗТ — советский официозный критик и искусствовед; в одном фельетоне соавторов такой деятель упоминается как «Гав. Цепной»).

Оригинальный вариант данной остроты мы находим в сатириконовской юмореске, где роль перемены профессии играет переселение души: «На одном спиритическом сеансе у знакомых мы вызывали душу одного околоточного, жившего в Москве во времена Власовского. Оказалось, что она живет теперь в теле одного видного литературного критика, приписанного к социал-демократическому участку» [Вл. Азов, Рассуждение об околоточных надзирателях, Ст 21.1912, «полицейский» номер].

Отчество и фамилия городового-критика, возможно, взяты из «Былого и дум» А. Герцена, где фигурирует знакомый автора (но не полицейский) Дмитрий Васильевич Небаба [II. 18].

12//5

По лицу Паниковского бродила безобразная улыбка. — Сходная характеристика — в ИЗК, 223 (1928–1929).

12//6

В городском саду перестал бить фонтан. — О временно переставшем бить фонтане рассказывает Альфред Джингль в связи с эксцентрическим самоубийством некоего испанского гранда: «Вдруг перестал бить фонтан на главной площади — недели идут — засорился — рабочие начинают чистить — вода выкачана — нашли тестя — застрял головой в трубе — вытащили, и фонтан забил по-прежнему» [Диккенс, Пиквикский клуб, гл. 2; о роли фигуры Джингля в формировании образа Бендера см. ДС 5//15].

12//7

Простите, мадам, это не вы потеряли на углу талон на повидло? Скорей бегите, он еще там лежит. — Фраза стоит в одном ряду с «Штанов нет», «Пиво отпускается только членам профсоюза» и другими рассеянными по роману намеками на товарные затруднения эпохи пятилеток. В ней сгущенно отражены дефицит товаров, заменяемых суррогатами, и карточная система, действовавшая в 1930–1934. «В 1930 сахар прекратил свое существование как продовольственный товар; он стал роскошью, отпускаемой лишь привилегированным иностранцам и иногда рабочим, но лишь в строго рационированном порядке», — свидетельствует в своей книге об СССР американский инженер [Rukeyser, Working for the Soviets, 89]. «В то время на кухнях коммунальных квартир непрерывно говорили о повидле, заменявшем дорогой сахар» [из комментариев Н. Я. Мандельштам к «Путешествию в Армению» (1931–1932); цит. по кн.: О. Мандельштам, Соч. в 2 томах, т. 2: 427; курсив мой. — Ю. Щ.]. О карточках, талонах и «заборных книжках» 30-х годов вспоминает другой американец в СССР, описывая «крупного размера книжки с талонами самых разнообразных и сложных цветовых рисунков» [Fischer, Му Lives in Russia, 33–34]. Потеря или кража карточки была для многих катастрофой, находка карточки или талона — невиданной удачей, на чем и играет Бендер, расчищая себе путь сквозь толпу.

12//8 Пусти, тебе говорят, лишенец! — Лишенцы (произносилось «лишонцы») — лица, квалифицируемые как классово чуждый, нетрудовой элемент, и в силу этого лишенные избирательных прав. Феномен лишенчества, наряду с оппозицией «партийности/беспартийности» [см. ЗТ 8//47] — одно из самых жестоких проявлений сословной нетерпимости в 20-е-30-е гг. Лишенец — человек, наказуемый не за провинности, а за то, кем он родился на свет. В число лишенцев попадали кулаки, нэпманы, торговцы, служители культа, бывшие служащие и агенты царской полиции, бывшие помещики и иные элементы, критерий отбора которых не всегда был четко определен. В кастовом обществе эпохи первых пятилеток лишенцы рассматривались как парии и законный объект глумления: «Лица, лишенные избирательных прав, могут голосить, но не голосовать», — таков плакат на Трехгорной мануфактуре, изображающий кулака и священника в виде свиньи и курицы [КП 11.1929]. Лишенцы не могли быть членами профсоюзов, состоять на советской службе, работать на фабриках и заводах; их дети не могли учиться в университетах и служить в Красной армии. Им было отказано в продовольственных карточках и государственном медицинском обслуживании. Литератор Ю. Елагин так описывает статус лишенцев:


«Наша семья была причислена к чуждым и классово-враждебным элементам по двум причинам: во-первых — как семья бывших фабрикантов, т. е. капиталистов и эксплоататоров, и во-вторых — потому что мой отец был инженером с дореволюционным образованием, т. е. принадлежал к части русской интеллигенции, в высшей степени подозрительной и неблагонадежной с советской точки зрения.
Первым результатом всего этого было то, что летом 1929 г. нас всех лишили избирательных прав. Мы стали «лишенцами». Категория «лишенцев» среди советских граждан — это категория неполноценных граждан низшего разряда. Их положение в советском обществе во многом напоминало положение евреев в гитлеровской Германии. Государственная служба и профессия интеллигентного труда были для них закрыты. О высшем образовании не приходилось и мечтать. Лишенцы были первыми кандидатами в концлагеря и в тюрьмы. Кроме того, во многих деталях повседневной жизни они постоянно чувствовали униженность своего общественного положения. Я помню, какое тяжелое впечатление на меня произвело то, что вскоре после лишения нас избирательных прав к нам на квартиру пришел монтер с телефонной станции и унес телефонный аппарат. «Лишенцам телефон иметь не полагается», — сказал он» [Елагин, Укрощение искусств].


О недоступности для лишенцев высшего образования см. глумливое свидетельство современного очеркиста:


«В этом году от детей нэпманов, лишенцев заявления о приеме не принимались вовсе. Но классовый враг не дремлет и здесь. Под разными прикрытиями пытался и пытается он проникнуть в советский ВУЗ. Здесь не обошлось без курьезов. В приемную комиссию одного нашего ВТУЗа явился самолично некий гражданин. Сын торговца, лишенец. Снисходительно улыбаясь, он говорит члену приемочной комиссии:
— В ВУЗы, я слышал, очень мало подано заявлений от поступающих. В ваш институт, кажется, тоже. Так вот, хочу предложить вам свои услуги. Может, примете заявление?
Это тип, рассуждающий прямо и откровенно, даже наивно. На безрыбье, мол, и рак рыба, может и пройдет… Однако его пришлось разочаровать. Ибо нэпманский «рак» вряд ли попадет в наш ВУЗ раньше, чем «рак свистнет»» [К. Званцев, У дверей вуза, КП 36.1929].


По данным советской печати, в 1929 в стране было около трех миллионов лишенцев [Л. Рябинин, Фильтр для классовых врагов, Ог 27.01.29]. В связи с общим ухудшением экономического положения многие из них потеряли какие бы то ни было средства к жизни. Кто мог, продавал остатки прежнего имущества; другие голодали и перебивались подаяниями. Полностью очистить улицы от неблагообразных элементов властям никак не удавалось: едва было начала сокращаться беспокойная и опасная армия беспризорников, как на смену ей двинулась новая волна отверженных — на этот раз смиренных, униженных и апеллирующих к гуманным чувствам населения. Зарубежные наблюдатели отмечают рост нищенства на улицах больших городов; эти новые нищие тянутся за сочувствием к иностранцам, просят милостыню по-французски и по-немецки, доедают объедки в ресторанах… В попытках избавиться от подобных компрометирующих зрелищ широко практикуется выселение лишенцев из домов и административная высылка их из столиц в отдаленные районы, где их ожидала еще более суровая жизнь. По словам И. Эренбурга, студенты, приезжавшие на стройку в Томск, «забирались в дома, где доживали свой век несчастные лишенцы. Они делились с лишенцами паечным хлебом и сахаром, и лишенцы их пускали в свои каморки, полные пыли, моли и плесени» [День второй, гл. 4].

При зачислении в лишенцы в эту отверженную категорию попадала и мелкая сошка царских учреждений: бухгалтеры, машинистки и т. п., а также врачи, инженеры и другие якобы враждебные элементы. Критикуя такие перегибы, фельетонист рассказывает, как в избирательную комиссию пришел банщик Сандуновских бань, заплакал и сказал: «Совесть заела. Я Рябушинскому спину по субботам мочалкой шаровал. Вяжите и меня. Все равно» [А. Зорич, Пескари, Чу 06.1929]. Автор этого фельетона — один из тех советских журналистов, которые оставались верны традиционному гуманизму русской литературы. В целом же для советской печати и юмористики тех лет характерно безжалостное и злорадное отношение к людям, лишенным каких бы то ни было прав и куска хлеба.

По аналогии с «лишенцем» возник и термин «вычищенец» (по такой-то категории чистки).

В записной книжке Ильфа находим записи: «Умалишенец»; «На почтамте оживление. «Дорогая тетя, с сегодняшнего дня я уже лишонец»»; «За что же меня лишать всего? Ведь я в детстве хотел быть вагоновожатым! Ах, зачем я пошел по линии частного капитала!» [ИЗК, 274, 283].

Комизм слов Бендера состоит, видимо, в том, что «лишенец» употребляется как бранная экспрессивная кличка на — ец вроде «поганец», «убивец», «стервец» (очередная контаминация советского термина с чем-то нарочито аполитичным). Отражена здесь также манера тогдашних обывателей пускать в ход в бытовых склоках политические ярлыки. В рассказе В. А. [Ардова?] «Случай в трамвае» пассажир битком набитого трамвая ругает соседку: «Барыня!.. Должно лишенка. Ишь ведь каблуки какие… Лишенка, лишенка и есть… Таких мы в 18-м году прямо к стенке ставили. И стоит!» Заступаясь за женщину, другой пассажир ругает первого «Кулак!», а за этим следует перебранка всего трамвая [см. ЗТ 32//11], во время которой едущие перебирают весь набор расхожих политических ругательств.


«Долго еще пассажиры ссорились между собой, называя друг друга бюрократами, головотяпами, совдураками, шкурниками, рвачами, вредителями, подхалимами, белобандитами, бузотерами, подкулачниками, контрами, наймитами, царскими прихвостнями, гидрами буржуазии, мировыми акулами, несознательными, темной силой и мистиками. И — самое интересное — почти отпали обычные ругательства, вроде дурака, чорта, сволочи и тому подобных. Пассажиры старались выразиться по-газетному, по-газетному охарактеризовать своего противника» [Чу 50.1929. См. также ДС 13//15, сноска 2].


12//9

Бендер под видом милиционера выручает Паниковского. — Эпизод построен по известной приключенческой схеме. В «Пятнадцатилетием капитане» Ж. Верна дикари держат в плену путешественников, но их спасает оставшийся на свободе участник экспедиции — негр Геркулес. Он является в деревню под видом знаменитого знахаря и колдуна и уводит пленников якобы для принесения их в жертву богу дождя [II. 16: Мганга]. В «Принце и нищем» М. Твена Майлз Хендон спасает принца, несправедливо обвиненного в краже, от разъяренной толпы, уводя его со словами: «Этим должен заняться закон». Спасение героя от суда Линча под видом ареста — кульминационная сцена в «Квартеронке» Майн Рида. Аналогичную хитрость применяют жулики в рассказе О’Генри «Джефф Питерс как личный магнит»: Энди Таккер, выдавая себя за детектива, уводит своего партнера, пойманного законопослушными гражданами, и оба благополучно скрываются.

Вместе с тем трудно не заметить в этой сцене ЗТ параллелизма с евангельским рассказом об Иисусе и грешнице [Ин. 8.3-11]. Фарисеи хотят побить женщину камнями, Иисус же предлагает тому из них, кто без греха, первым бросить в нее камень (Бендер предлагает гражданам записываться в свидетели); толпа (как и в ЗТ) начинает редеть: «Они же, услышав то и будучи обличаемы совестью, стали уходить один за другим, начиная от старших до последних; и остался один Иисус и женщина, стоящая посреди. Иисус, восклонившись и не видя никого, кроме женщины, сказал ей: женщина! где твои обвинители?.. Иди и впредь не греши». Стоит напомнить, что именно Паниковскому адресовал Бендер аналогичное наставление в начале романа: «Влезайте… Но больше не грешите…» [ЗТ 3]. О других параллелях Бендера с Христом во втором романе см. ЗТ 10//7.

12//10

Еще один великий слепой выискался — Паниковский! Гомер, Мильтон и Паниковский! Теплая компания!.. Я вам устрою сцену у фонтана. — «Великий слепой» — по аналогии с «великий немой», как называли ранний кинематограф [см. ДС 30//8].

Вопросы огоньковской «Викторины», иллюстрирующие тогдашнюю популярность мифа о «слепом Мильтоне»: «20. Какие мировые поэты были слепыми?». Ответ: «Гомер, Оссиан, Мильтон»; «32. Как писал Мильтон свою знаменитую поэму «Потерянный и возвращенный рай»?» Ответ: «Вследствие своей слепоты диктовал ее» [Ог 15.07.28, 30.09.28].

Ср. тот же риторический жест: «Подумаешь, какой поэт выискался! Клопшток проклятый!» [Н. Бвреинов. Кухня смеха // Русская театральная пародия, 653]; «Тоже выискался Руссо!» [Мандельштам, Египетская марка, гл. 5]. Ср. обращение Бендера к другому из своих спутников: «Как ваша фамилия, мыслитель? Спиноза? Жан-Жак Руссо?..» [ЗТ 1].

Сцена у фонтана — из «Бориса Годунова» Пушкина.

12//11

Прелестная пара: Балаганов в весе петуха, Паниковский в весе курицы! Однако, господа чемпионы, работники из вас — как из собачьего хвоста сито. — Шутка в духе тогдашних классификаций спортсменов. Ср. вопрос огоньковской «Викторины»: «26. Что такое «вес мухи?»» Ответ: «Вес наиболее легких боксеров-легковесов (до 51 кило)» [Ог 29.01.28]. Ильф и Петров охотно пользуются спортивным жаргоном. Ср. ДС 34//27 («пижоны»); ЗТ 6//22 (борьба); ЗТ 24//9 («чулки») и др.

«Собачий хвост» связан с тем, что сита делались из конского хвоста. «Господа чемпионы» вызывают в памяти пушкинское «господа енаралы» в обращении Пугачева к сообщникам [Вентцель, Комм, к Комм., 255].

12//12

Звезда говорила со звездой по азбуке Морзе, зажигаясь и потухая. — Из Лермонтова: И звезда с звездою говорит.

12//13

Еще недавно старгородский загс прислал мне извещение о том, что брак мой с гражданкой Грицацуевой расторгнут по заявлению с ее стороны и что мне присваивается добрачная фамилия О. Бендер. — Объявления о расторжении браков в 1927–1930 строились по стандартной форме: «Сафоновский орган ЗАГС сообщает, что брак гр. Подгорецких Н. Я. и Е. А. по заявлению супругов прекращен 26 апреля 1927 г. за № 34. Гр-ке Подгорецкой присвоена добрачная фамилия Жилина». Последняя формула применялась и к мужу, даже если он в браке не менял фамилии: «Гр-ну Саввину присвоена фамилия Саввин», «Гр-ну Вейсгейм присвоена фамилия Вейсгейм» [Из 07.05.27]. Слово «добрачная» в этом случае опускалось; этот шутливый штрих Бендер добавляет к официальной формуле уже от себя.

Расторжение брака было в те годы формальностью, выполняемой безо всяких усилий. Развод был возможен в одностороннем порядке. «Развестись в России проще, чем выписаться из домовой книги», — писал крупный юрист И. Ильинский по поводу семейно-брачного законодательства, принятого в конце 1926. Средняя продолжительность брака в 1927 была 8 месяцев; иные пары, «записавшись» в субботу, разводились в понедельник, а то и на другой день после регистрации (см. ряд рассказов и комедий М. Зощенко). Видные идеологи любви и секса, вроде А. М. Коллонтай, требовали радикально упростить отношения полов; Коллонтай приписывалась максима, что вступить в любовную связь должно быть не сложнее, чем выпить стакан воды. Неверие в традиционный институт брака настолько укоренилось, что, например, старый большевик, нарком юстиции Д. Курский, докладывая съезду Советов о новом брачном законодательстве, с удовлетворением констатировал, что семья разлагается, и буквально извинялся за то, что какие-то элементы этого отжившего института приходится временно, в качестве компромисса, оставить в силе. Эти установки эпохи нашли отражение в семейной драме Лоханкиных [ЗТ 13].

Следует подчеркнуть, что в основе «сексуальной эмансипации» 20-х гг. было больше идеологической принципиальности, чем половой распущенности, и она вполне уживалась с пуританскими взглядами в духе XIX в. 1

Раздавались и протесты против чрезмерного радикализма в брачном и половом вопросе. В деревне, по данным печати, преобладало более уважительное отношение к семье, и процент разводов был незначителен по сравнению с городом. Некоторые видные коммунисты, как А. А. Сольц или Д. Б. Рязанов, высказывались за более консервативный подход к браку и семье. Эти дискуссии и поиски новых форм бытовых взаимоотношений нашли отражение на страницах многих литературных произведений.



Примечание к комментариям

1 [к 12//13]. Так, М. Фишер передает свой спор с комсомолкой, которая, настаивая на своем праве выходить замуж хоть каждый день, в то же время осуждает иностранца, проводившего домой с вечеринки советскую девушку вместо своей жены [Fischer, Му Lives in Russia, 73–74].

13. Васисуалий Лоханкин и его роль в русской революции

13//1

Ровно в шестнадцать часов сорок минут Васисуалий Лоханкин объявил голодовку. Он лежал на клеенчатом диване, отвернувшись от всего мира… в подтяжках и зеленых носках, которые в Черноморске называют также карпетками. — Сюжет Лоханкина намечен в записях Ильфа: «Человек объявил голодовку, потому что жена ушла» [ИЗК, 171]. Голодовка — типичное средство протеста политзаключенных [см. Зензинов, Пережитое, 359; Солженицын, Архипелаг Гулаг, т. 1: 468 сл., и др.]. На уход жены Лоханкин отвечает в духе тех интеллигентов, сыгравших «роль в русской революции», отголоском которых является его образ [см. ниже, примечание 6]. Попытки прибегать к этому средству в советских условиях не поощрялись; например, в фельетоне «Правды» высмеивается хозяйственник, объявивший голодовку в ответ на увольнение с работы [Пр 04.01.29].

В автобиографической повести В. Катаева «Хуторок в степи» отец героя, учитель В. П. Бачей, лежит на кровати «поверх марсельского одеяла, поджав ноги в белых карпетках»; о марсельском одеяле у Лоханкина см. ЗТ 21//2. Ср. сходную глоссу одесского языка у другого писателя-одессита: «Деревянные сандалии, называвшиеся в Одессе стукалками» [Козачинский, Зеленый фургон, 243].

«Революционный» мотив голодовки совмещен с обломовским диваном, известным атрибутом российских бездельников и лишних людей. Еще в юмористике 10-х гг. диван осознается как стереотип и символ; в одной пьесе при поднятии занавеса на сцене представал человек, лежащий на диване, и произносил монолог: Я — господин Иванов, / Я пролежал уже десяток диванов… и т. д. [Н. Н. Вентцель, Лицедейство о господине Иванове (1912), в кн.: Русская театральная пародия]. В стихотворении Саши Черного «Интеллигент» (1908) герой, подобно Лоханкину, страдает на диване, повернувшись спиной к обманувшей надежде. Как известно, диван играет сходную роль и в «Зависти» Ю. Олеши.

Лежащий на диване или кровати герой в качестве начальной мизансцены (романа, рассказа, главы и т. п.) представлен в «Обломове», в комедии Н. А. Некрасова «Осенняя скука», в романе А. Ф. Писемского «Люди сороковых годов» (кожаный диван [II. 1]), в рассказе И. Н. Потапенко «Почтмейстер и колбаса» (клеенчатый диван, как в ЗТ) и др. Не исключена реминисценция из «Войны и мира», ср: «…она [княжна Марья] лежала на диване лицом к стене…» [III.2.10].

Фамилия «Лоханкин» записана в ИЗК, 198. Персонаж по имени Васисуалий Лоханкин впервые появляется у соавторов в качестве гробовщика в рассказе из серии «Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска» [Чу 03.1929]. Фамилия могла быть позаимствована из пьесы А. Н. Толстого «Чудеса в решете» (1926), где фигурирует Лоханкин — «клубный жучок, или марафон». Псевдоним «Васисуалий Теткин» встречается в «Новом Сатириконе» (например, под стихами в НС 03.1915; более ранняя его форма — «Вильгельм Теткин»). Прозвище «Васисуалий» носил довольно известный церковный функционер начала XX века,


«весьма любопытный как тип «хитрого мужичонки» человек, чиновник особых поручений при Победоносцеве, Вас. Скворцов, редактор «Миссионерского обозрения»… Фигура интересная. Отчасти комическая, — над ним и свои подсмеивались… Официальный миссионер, он славился жестокостью по «обращенью» духоборов и всяких «заблудших» в лоно православия. Вид у него был мужичка не без добродушия, но внутри этого «Васисуалия» 1 (по непочтительной кличке) грызло тщеславие: давно мечтал стать «генералом» (дослужиться до «действительного»…)» [Гиппиус, Дмитрий Мережковский, 93–94; указала О. Матич].


13//2

Жена бросала в крашеный дорожный мешок свое добро: фигурные флаконы, резиновый валик для массажа, два платья с хвостами и одно старое без хвоста, фетровый кивер со стеклянным полумесяцем, медные патроны с губной помадой и трикотажные рейтузы. — Эти принадлежности женского туалета заслуживают реального комментария ввиду своей важности для истории моды. Пока же ограничимся мотивной параллелью — хотя и менее колоритной — из расссказа Б. Левина «Одна радость», где жена тоже уходит от мужа: «— Ты мне противен. Я с тобой ни одной минуты не останусь больше… — повторяла она и поспешно запихивала в чемодан простыни, наволочки, одеколон» [Левин, Голубые конверты].

13//3

— Но почему же, почему? — сказал Лоханкин с коровьей страстностью. — Ср.: «— Но почему же, почему? — спрашивал, ходя по пятам за рассерженной сестрою, Виталий Павлович» [М. Кузмин, Мечтатели, 1.6]. Совпадение любопытно на фоне общего сходства между Лоханкиным и героем Кузмина, который также имеет тряпичный характер, брошен женой, надоедает ей расспросами: «Любишь ли ты меня?», «Ты меня выгоняешь?» и т. н. [1.7], угрожает уехать [там же] — ср. лоханкинское: «…уйду я прочь и прокляну притом» (ЗТ 21) — и требует уксусной эссенции, чтобы отравиться [1.8]. Популярная повесть М. Кузмина, печатавшаяся в 1912 в «Ниве», могла дать соавторам штрихи для портрета бесхарактерного интеллигента, ставящего себя в унизительные положения.

13//4

Задрожала фараонская бородка. — Стилизованная заостренная или в виде бруска бородка — черта богов и фараонов на древнеегипетских изображениях; встречается также у сфинксов. В советское время мода на подобные бородки (плюс пенсне) сохранялась в основном среди старорежимных интеллигентов, изображенных, среди прочего, на рисунках Н. Радлова к книгам М. Зощенко («Лишние люди», Л., 1930, «Личная жизнь», Л., 1934 и др.). Герой И. Эренбурга Алексей Тишин наделен и бородкой, и пенсне [Хулио Хуренито, гл. 5; см. ниже, примечание 6]. Иностранец в 1933 отмечает, что бороду в городах уже не носят, хотя иногда на улице можно встретить «хорошо одетого господина с маленькой заостренной бородкой, с портфелем — вероятно, это профессор или судья, служивший и при новом, и при старом режиме» [Oudard, Attrait de Moscou, 30, 32; то же в 1927: Noe, Golden Days, 53].

В одном из очерков Л. Андреева интеллигент лоханкинского типа характеризуется следующим сравнением: «Тощий, как фараонова корова, и ненасытный, как она…» [О российском интеллигенте, Поли. собр. соч., т. 6:174; курсив мой. — Ю. Щ.]. Ср. соответствующие мотивы в образе Васисуалия: «отвратительное мычание» [ниже в ЗТ 13], «…повторил Лоханкин коровьим голосом» [ЗТ 21] и в особенности: «— Но почему же, почему? — сказал Лоханкин с коровьей страстностью» [см. выше, примечание 3], вслед за чем почти сразу идет фраза: «Задрожала фараонская бородка». Таким образом, Васисуалий сочетает черты фараона и коровы, и слова «фараонова корова» прозрачно зашифрованы в лоханкинских пассажах романа.

С фараоновыми коровами связан и лоханкинский мотив голодовки. Он отсылает нас к библейскому рассказу [Быт. 41, 1-31], где фигурируют тощие коровы, аллегория засушливых годов. С голодным годом — правда, без участия фараоновой коровы — ассоциируется и бородка А.С.Тишина, этого собрата Васисуалия по социальной прослойке: «Показательней] русск[ий] интеллигент с жидкой, как будто в год неурожая взошедшей бородкой» [Хулио Хуренито, гл. 5].

Этот узел библейских ассоциаций в обрисовке интеллигента позволяет предположить знакомство соавторов с очерком Л. Андреева и сублиминальное применение к Лоханкину андреевского выпада в адрес интеллигента.


Между «коровой» и «фараоном» существуют и другие переклички, менее заметные, отдельные от интеллигентского топоса. Как известно, ругательным прозвищем полицейского во французском языке служит vache — корова (ср. знаменитое «Mort aux vachest» в «Кренкебиле» Анатоля Франса), а в русском— «фараон». Видимо, эта ассоциация двух понятий в начале XX в. была живой и ощутимой, иначе пришлось бы считать простым совпадением, например, стихотворение в «полицейском» (целиком посвященном сатире на полицию) номере «Сатирикона». Обращенное к полицейскому, оно кончается словами: И мудрено ли, что народный глас / Тебя равняет к древним фараонам?, после чего следует подпись «Гудим Бодай-Корова» [Ст 21.1912, 2].


13//5

Упиваясь своим горем, Лоханкин даже не замечал, что говорит пятистопным ямбом… — Переход персонажа с прозы на стихи, причем не цитируемые, а оригинальные — едва ли не уникальный случай в русской литературе (если не считать водевилей). Вне русской почвы можно указать некоторые параллели, например, диалог Лукиана «Менипп», где заглавный герой после посещения преисподней (где он общался с Гомером и Еврипидом) говорит цитатами из трагедий и «Одиссеи», вызывая этим досаду собеседника: «Да перестань ты говорить ямбами; ты, видно, с ума сошел»; прозаические сцены «Генриха IV» Шекспира, где подобное происходит дважды, оба раза в трактире: когда Фальстаф изображает короля [1.2.4] и когда пьяница Пистоль врывается, размахивая шпагой и произнося угрожающие ямбы, полные шутовской риторики [II.2.4]; повесть Жюля Ромэна «Приятели» (Les Copains, 1922), где бродяга, подбирающий окурки, вдруг начинает говорить александрийскими стихами [гл. 2]. Два последних примера сходны с ямбами Лоханкина в том, что стихи предстают как нарочито неумелые, с преувеличениями, нескладицей, повторениями, прозаизмами, нарушениями размера. Как более косвенную аналогию можно упомянуть то место в «Даре» В. Набокова, где пятистопные ямбы неожиданно вводятся в цитату из Маркса, «чтобы было не так скучно».

Декламация трагедийных стихов в бытовой обстановке типична для старых актеров [например: Д. Т. Ленский. Лев Гурыч Синичкин; А. М. Федоров. Гастролеры // в кн.: Писатели чеховской поры, т. 2].

В более широком плане параллелями к ямбам Лоханкина являются всевозможные перескоки в разговоре с обычного языка на выспренний, ученый, формальный. Таковы монологи некоторых персонажей Рабле (любимого писателя Ильфа) и Мольера; речь Несчастливцева у Островского (см. ниже), Фомы Опискина в «Селе Степанчикове», Гаева в чеховском «Вишневом саде» и др.

Белыми пятистопными ямбами без деления на стихотворные строки написана поэма М. Горького «Человек». С лоханкинскими ямбами она сходна лишь общей выспренностью тона: «И, облаку заразному подобна, гнилая Пошлость, подлой Скуки дочь, со всех сторон ползет на Человека, окутывая едкой серой пылью и мозг его, и сердце, и глаза…» и т. п.

Примерно тридцать белых ямбов, произносимых Лоханкиным в трех главах романа (13-й, 21-й и 24-й), пародийны, однако имитируют не конкретные тексты, а усередненный «возвышенный стиль», составленный из классических штампов. Ближайшим источником последних является трагедия, писанная белым пятистопным ямбом, — жанр, в русской драматургии связываемый с именами Пушкина, А. К. Толстого, Л. А. Мея и др. Употребление Лоханкиным этого размера следует рассматривать как развитие темы «трагедии русского либерализма» и склонности Лоханкина «страдать величаво, упиваясь своим горем». Кроме реминисценций из «Маленьких трагедий», «Бориса Годунова», «Царя Федора» и др., мы находим в ямбах Лоханкина и другие клише, восходящие к драме и лирике XIX в. Параллели между стихами Лоханкина и этими текстами могут быть прослежены, с одной стороны, в плане лексики и стиля, с другой — в метрикосинтаксических схемах, т. е. в типовых сращениях метрических позиций с заполняющими их синтаксическими конструкциями и словами. Ради обозримости лоханкинские ямбы будут рассмотрены не по мере их появления в трех разных главах, а в один прием.

Все пятистопные 2 строки Лоханкина имеют словораздел после 2-й стопы, в то время как в классических ямбах это лишь преобладающий, но далеко не единственный случай. Такое единообразие, видимо, объясняется желанием пародистов дать наиболее хрестоматийный вариант ямба.

Сокращенные названия драм Пушкина, А. К. Толстого и Л. А. Мея: БГ — «Борис Годунов», КГ — «Каменный гость», МС — «Моцарт и Сальери», ПЧ — «Пир во время чумы», РУ — «Русалка», СР— «Скупой рыцарь»; ДЖ — «Дон Жуан», СИ — «Смерть Иоанна Грозного», ЦБ — «Царь Борис», ЦФ — «Царь Федор Иоаннович»; ЦН — «Царская невеста».

ЗТ 13. Волчица ты… Тебя я презираю. — Метрико-синтаксическая схема первого полустишия (Волчица ты….) широко представлена в трагедиях: Царевич я. Довольно, стыдно мне… [БГ]; Безумец я. Чего ж я испугался? [БГ]; Убийца ты. Волхвы тебе сказали… [ЦБ 5]; Мучитель я! Мой сын, убитый мною… [СИ 4]; Антихрист он! Всех наших бед заводчик [СИ 4] и мн. др. «Презираю» — памятно по проклятиям умирающего Валентина сестре: Прочь, тебя презираю, / Тебя презираю, / Позором себя ты покрыла, / Так будь же ты проклята… [Ш. Гуно, Фауст].

К любовнику уходишь от меня. — Слово любовник воспринимается здесь как элемент стиля XIX в. Обильно представлено у Пушкина — ср.: Мой верный друг, мой ветреный любовник [КГ] и др.

К ничтожному Птибурдукову нынче / ты, мерзкая, уходишь от меня. — Метрикосинтаксическая параллель ко второму стиху: Ты, бешеный, останься у меня [КГ]. Эпитет «ничтожный» (в частности, с одушевленным или собственным именем) характерен для романтического стиля: Но для толпы ничтожной и глухой… [Пушкин].

Так вот к кому ты от меня уходишь! — Ср.: Так вот зачем тринадцать лет мне сряду… [БГ]; Так вот где таилась погибель моя! [Пушкин, Песнь о вещем Олеге]; Так вот кого любил я пламенной душой [Пушкин, Под небом голубым…]; И вот зачем я нынче не играю [Лермонтов, Маскарад]; Все кончено! Так вот куда приводит / Меня величья длинная стезя [СИ 1].

Волчица старая и мерзкая притом! — Слово-затычка «притом» звучит неожиданно прозаично на фоне трагедийных ямбов. Перебои высокого стиля прозаизмами (которые и далее случаются у Лоханкина: Уйди, Птибурдуков, не то тебе по вые, / по шее то есть, вам я надаю.) типичны для пародий, например: Тогда толстей и жри, Калиполида! / Пожалуйста, мне хереса стакан [Пистоль; Шекспир, Генрих IV, П.2.4; пер. Б. Пастернака]. Ср. в «мистерии» Козьмы Пруткова «Сродство мировых сил»: Иной живи и здравствуй, / Другой, напротив, сгинь и др.

И этим я горжусь... — Ср.: Довольно! с вами я горжусь моим разрывом [Грибоедов, Горе от ума].

Оставь меня… — Ср.: Оставь меня! [Дона Анна — Дон Гуану, КГ]; Оставь меня, пусти-пусти мне руку [КГ]; Отец мой, ради Бога, / Оставь меня [ПЧ]; Оставь меня, о дух лукавый [Лермонтов, Демон] и мн. др.

Птибурдуков, тебя я презираю… — Обращение к кому-то на «ты» и по фамилии типично для поэзии XVIII–XIX вв.: Куда, Мещерской, ты сокрылся? [Державин]; Шишков, прости [Пушкин]; Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом [Некрасов] и ДР.

Жены моей касаться ты не смей. — «Сметь» — слово из «трагедийного» лексикона (см. ниже). На метрико-синтаксическом уровне ср.: В чем сам себе признаться ты не смел [СИ 5]; Так ты при мне порочить их не смей [ЦФ 2].

Ты хам, Птибурдуков, мерзавец! — Ср.: Твой Дон Гуан безбожник и мерзавец [КГ]. Незаконченный метрически стих этого типа нередок в трагедиях, писанных пятистопным ямбом. Он особенно типичен для смятенной, исступленной речи, например, в монологах Гамлета и призрака и в других шекспировских трагедиях. Ср. также эпиграф к лермонтовской «Смерти поэта»: Отмщенье, государь, отмщенье!

Уйди, уйди, тебя я ненавижу… — Метрико-синтаксические параллели: первое полустишие, построенное по распространенной схеме с двустопным повтором слова: Пора! пора! проснись, не медли боле [БГ]; Храни, храни святую чистоту [БГ]; Змея, змея! недаром я дрожал [БГ]; Постой, постой! Ты выпил… без меня? [МС]; Позволь, позволь — тут что-нибудь не так [ЦФ 3]; В тюрьму! в тюрьму! Царь-государь, помилуй [ЦФ 4] и мн. др.

В лоханкинском ямбе Уйди, уйди, тебя я ненавижу… характерен также глагол «ненавидеть», встречающийся в разных формах в конце стиха (и это не только в пятистопном ямбе). Параллели: Тебя, твой трон я ненавижу [Пушкин, Вольность]; Безжалостный Квирит, тебя я ненавижу [Фет, На развалинах цезарских палат]; О, как тебя я стану ненавидеть [БГ]; Ах, если б вас могла я ненавидеть [КГ].

Не инженер ты — хам, мерзавец, сволочь, / ползучий гад и сутенер притом! — Стих или два, составленные из ругательств, — древний риторический прием: …стать вором, / Жгутом, сквалыгой, богомерзкой сволочью… [Аристофан, Богатство, 37 и др.]; Так! Это он! Злодей! Бездельник! Изверг! [командор — Дон Жуану, ДЖ, ч. 1]; Бессовестный! Срамник! Безбожник! Вор! [ЦФ 3]; Je ne vois rien en vous qu’un lâche, un imposteur, / Un traître, un scélérat, un perfide, un menteur, / Un fou dont les accès vont jusqu’à jusqu’à la furie, / Et d’un tronc fort illustre une branche pourrie… [Буало, сатира V]; Мошенник, негодяй, бездельник, плут, дурак! [Ростан, Сирано де Бержерак, сцена дуэли; пер. Т. Щепкиной-Куперник]. С другой стороны, ср. в поэзии и риторике формулу «я/ты/ он — не А, а Б»: Ты не чеченец — ты старуха [Пушкин, Тазит]; Нет, я не царь! я волк! я пес смердящий! [СИ 1]; Ты был не царь, а лицедей [Тютчев, Эпитафия Николаю I, опубл. в 1922] и др. Прозаические параллели: в «Самоубийце» Н. Эрдмана герой, во многом похожий на Лоханкина, ругает автора самоучителя музыки: «Художник звука… Не художник ты, Теодор, а подлец… Сволочь ты со своей пуповиной!» [д. 2, явл. 1]; в фельетоне М. Булгакова, как и в ЗТ, муж говорит любовнику жены: «Ты сволочь, а не начальник отделения!» [По телефону (1924), Ранняя неизвестная проза].

Он мне посмел сказать, что это глупо! — Формы «сметь», «смел», «посмел» могут считаться характерным элементом трагедийной риторики. Ср.: Как! отравить отца! и смел ты сыну… / Иван! держи его. И смел ты мне… /…Жид мне смел / Что предложить [СР]; ср. также примеры к следующему ямбу Лоханкина. Трагедийным штампом является 3-е лицо вместо 2-го в негодующих восклицаниях. Ср. у А. К. Толстого: Он говорит о смерти! Боже правый! / О смерти он дерзает говорить… / Он богохульствует! [Донна Анна в разговоре с Дон Жуаном, ДЖ]. Пародии на этот стиль находим у Островского в диалоге актера Несчастливцева с купцом Восмибратовым: «Несчастливцев (Буланову): Что он говорит?.. Что он смеет говорить?.. Боже великий! И он жив еще? Я еще не убил его?.. Восмибратов: Что вам угодно?.. Несчастливцев: Что мне угодно? Он спрашивает, что мне угодно, а! Ха, ха, ха! Он еще разговаривает!» и т. д. [Лес]; у Чехова: «Я ему нравлюсь! Он смеет говорить, что я ему нравлюсь!» [Медведь].

Он, он жену укравший у меня! — Повтор односложного местоимения нередок в тех позициях, где в пятистопном ямбе поощряются спондеи, т. е. в начале стиха и после цезуры. Ср.: Я, я за все один отвечу Богу [БГ]; Вот, вот злодей! — раздался общий вопль [БГ]; Я… я шутил. Я деньги вам принес [СР]; Едва умру, он, он! сойдет сюда… [СР]. Выражение крайней степени аффекта с помощью «он, он!» или «ты, ты!» типично для трагедий: …Ты, ты мне смел! / Ты мог отцу такое слово молвить! [СР]; Ты смеешь мне в глаза — злодей! — Ты — ты… [СИ 5].

ЗТ 21. Я к вам пришел навеки поселиться… — Фраза перекликается с теми лирическими зачинами, где поэт объявляет кому-либо о своем явлении: Я пришел к тебе с приветом… [Фет]; Я пришел к тебе с открытою душою [Надсон]; Я пришла сюда, бездельница и Я пришла тебя сменить, сестра… [Ахматова]; Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце [Бальмонт] и т. п. См. также ЗТ 21//3 (слова Павла Петровича из «Отцов и детей»).

…Надеюсь я найти у вас приют. — Метрико-синтаксическая конструкция первого полустишия нередка: Родился я под небом полунощным [БГ]; Обдумал я, готовил миру чудо [БГ]; Родился я с любовию к искусству [МС]; Поставил я подножием искусству [МС]; Увидел я, что с ними грех и знаться [КГ]; Надеюсь я. На берег наш сегодня… [РУ] идр.

Уж дома нет… Сгорел до основанья. — Ср. лексические и тематические параллели у А. С. Пушкина: Вот мельница. Она уж развалилась [РУ]; Лачужки этой нет уж там… [Домик в Коломне]; Где же дом? [Медный всадник]. Формула «Уж нет (того-то)» типична для романтизма: Уж нет вождей победы или И нет уж Минваны [Жуковский, Певец во стане русских воинов, Эолова арфа]; Иных уж нет, а те далече или Уже старушки нет [Пушкин, Евгений Онегин, Вновь я посетил…]; Уж няни нет [Н. Огарев, Юмор, гл. 5].

Пожар, пожар погнал меня сюда. — Параллели к «пожар, пожар» см. в примечаниях к Уйди, уйди, тебя я ненавижу…

ЗТ 24. Я обладать хочу тобой, Варвара!.. — Ср. сходный метрико-синтактико-лексический рисунок у Пушкина: И выслушать хочу тебя сперва [БГ]. Сходная позиция трехсложного собственного имени в обращении — у А. К. Толстого: Я на тебя рассчитывал, Ирина [ЦФ.5]; у Мея: Тебе во всем поверю я, Григорий! [ЦН I.1.1]; Садися здесь и выслушай, Бомелий! [ЦН 1.2.5]; Что ж, пар костей не ломит ведь, Петровна? [ЦН II.2].

13//6

Наряду с множеством недостатков у Варвары были два существенных достижения: большая белая грудь и служба. — Фраза с суконным звучанием: «наряду с достижениями, имеются и недостатки» — штамп бесталанных ораторов и журналистов. О слове «достижения» см. ЗТ 32//5.

13//7

Сам Васисуалий никогда и нигде не служил. Служба помешала бы ему думать о значении русской интеллигенции, к каковой социальной прослойке он причислял и себя. — Эти упоминания об интеллигенции и весь образ Васисуалия Лоханкина породили немало споров и недоразумений. Получила хождение легенда, согласно которой Ильф и Петров будто бы выполняли «социальный заказ», состоявший в том, чтобы травить интеллигенцию, «претендовавшую на собственное мнение» 3. Громко возмущаясь карикатурным портретом Лоханкина и спеша под этим предлогом перечеркнуть все творчество Ильфа и Петрова, их критики забывали о том, что такому же или даже еще более непочтительному изображению интеллигентских фигур отдали дань фактически все крупные писатели первой трети века: Л. Андреев, Блок, Эренбург, Набоков, Пастернак, Олеша, Зощенко, Эрдман и др. Ироническое отношение к языку и поведению либеральной интеллигенции было общим местом современной литературы. Следуя своей обычной тактике, соавторы не ввели здесь ничего нового и лишь воспроизвели в сгущенном виде давно отстоявшиеся мотивы и стереотипы.

Тезис об «антиинтеллигентстве» Ильфа и Петрова страдает прежде всего расплывчатостью, поскольку его сторонники, как правило, употребляют термин «интеллигенция» вне исторического контекста. Между тем на протяжении своей истории, включая советский период, понятие это не раз наполнялось новым содержанием и употреблялось в разных значениях одновременно. Утверждение, что соавторы нападали на интеллигенцию (вообще, без уточнения, на какую именно), само по себе бессодержательно. Чтобы решить — и, если будет позволено, закрыть — данный вопрос, стоит еще раз вернуться к нему и разобраться в том, какая интеллигенция представлена и какая не представлена в лице Лоханкина, и намного ли грешнее смеяться над ним, чем, скажем, над Хворобьевым или Воробьяниновым.

В повести Н. Огнева «Костя Рябцев в вузе» (1928, действие в 1925) один из наиболее симпатичных героев, интеллигент Николай Петрович Ожегов (по прозвищу «Никпетож») заявляет, что интеллигенция в старом смысле прекратила свое существование, распавшись минимум на четыре «интеллигенции»: (а) эмигрантскую, (б) переродившуюся в низменных советских приспособленцев, (в) честно, без претензий и размышлений поставившую свой интеллект на службу революции, и (г) также честную, но при этом размышляющую, мающуюся, «гамлетовскую» (к этой категории он относит и себя). Эта классификация тогдашних интеллигентов, с небольшими коррективами, все еще представляется достоверной, поэтому стоит процитировать ее более пространно, хотя и с сокращениями (ради облегчения чтения не отмечаемыми).


«Это раньше была интеллигенция. Предположим, что вот был такой неоценимый брильянт Кохинур, так вот он упал и разбился вдребезги на тысячу осколков. Собрать его, склеить немыслимо! Нет больше интеллигенции, есть эти маленькие осколки — отдельные интеллигенты. Нет больше интеллигенции — так же, как нет старого дворянства, старых бар, старого чиновничества различных департаментов. Есть нэпманы, есть спецы, есть совработники, есть правозаступники, а интеллигенции той, старой — больше нет и не будет никогда. Ведь, говоря об интеллигенции, мы подразумеваем группу, несущую функцию культурного ускорения. Так вот: разве старые интеллигенты несут эту функцию? Инженеры служат на заводах под контролем рабочих. Какие новые формы общественной жизни творят инженеры? Участвуют ли адвокаты, врачи, бывшие земцы в этом культурном ускорении? Коммунисты, вот кто творит новый быт, новые формы общественной жизни, вот кто несет на себе функцию культурного ускорения…



Интеллигенция разбита историей на тысячи кусков. Одни куски [«категория (а)»] попали за границу и смешались там с грязью. Другие куски здесь у нас в России, в Советском Союзе, и — ах, какое разнообразие они собой представляют.
Одни [«категория (б)»] пристроились к теплым местечкам и сосут не двух, а всех тех маток, которые даются. Это уже, конечно, не наши, их интересуют оклады, спецставки, сверхурочные… Этих, пристроившихся, сбила с панталыку обстановка, голод, лишение удобств, все это им вышибло мозги. Если бы этим господам показать их теперешние портреты двадцать лет тому назад, они отвернулись бы с презрением от собственных изображений. Помилуйте: погоня за жилплощадью, зверская борьба за жизненные удобства, подхалимство из-за окладов, способность устроиться как критерий для определения человека, хамство, часто взятки и полное отсутствие не только идеалов, но и вообще умственных интересов. Эти самые, продавшие шпагу свою, боролись «за народ», за благополучие рабочего и крестьянина, за общую грамотность, за Белинского и Гоголя, которых вместо дурацкого Милорда мужик понесет с базара. И теперь, когда открылась возможность проводить все это в жизнь, идеалы оказались «устаревшими», идеи утоплены в жизненных юбках, а сами интеллигенты отупели и опупели, и нужны неведомые нам катализаторы, чтобы заставить жить эту обалдевшую, осевшую на дно аморфную массу. Эта публика уже отпетая, и ей по дороге больше с нэпманами.
Есть и другая часть [«категория (в)»], другой осколок брильянта, иная прослойка интеллигентов, и она сейчас без подхихикивания, без задних мыслей, без напяленных петушиных перьев отдает революции единственную свою ценность: мозги. В большинстве — это рядовые низовые работники: учителя, фельдшера, врачи, землемеры, техники, агрономы и еще не знаю, какие категории. В меньшинстве это — профессора, ученые, писатели, художники, актеры, то есть работники столиц и крупных центров. Но моя речь не о меньшинстве. Это опять иные прослойки, иная категория, чем рядовые и низовые группы, о которых я упомянул сначала.
Вы, наверное, понимаете, что я говорю об интеллигентах со старым, дореволюционным стажем, со старым образованием [«категория (г)»] — и вот эти-то интеллигенты, и вместе с ними часть молодежи, поставлены в гамлетовскую позицию, поставлены силой вещей, а не по своей собственной воле, поставлены историей, колесом истории, распяты на историческом перекрестке, а жизнь шумно и бурно полой водой бушует мимо них, мимо распятых, и выносит новые творческие формы жизни. Бурное это наводнение, стремительный поток разрушения несет с собой весну жизни, весну народов, весну новой свободы. А распятые оказались присуждены историей к гамлетовской позиции: быть или не быть? С таким вопросом столкнулись сейчас те из русских интеллигентов, что пошли за революцией с самого ее начала, пошли честно и без задних мыслей… Так вот, стоит жить или не стоит?
Мы не хотим быть Гамлетами, товарищи. Мы — в тюрьме; в камере этой тюрьмы воздух сперт, мы остались без воздуха, и это называется порядком вещей. Мы отдельно, и воздух отдельно. Но ведь мы хотим быть слитными с воздухом, мы не можем существовать отдельно друг от друга, словно живем мы в эфирно-безвоздушном пространстве, и земля, и ее чудесный свет — не для нас. Я заглянул внутрь лаборатории новых людей, в комсомол, — и вот для меня чудесный, озаряющий свет вспыхнул во всей своей яркости. И тем горше, тем больней для меня мое интеллигентское распятие, тем больней для меня утрата, и вот поэтому я поднимаю голос против раздельности существования. Оторванный рукав, ампутированный член, отрезанный ломоть, ликвидированная пустота, внутренняя эмиграция, — чорт, чорт, — что мы еще такое? Мы в очереди стояли, а без сахару остались, мы хотели быть солью земли, а оказались антрацитовым пеплом, до воды разбавленным чернилами, спитым, никуда не годным чаем, вообще чем-то совершенно несоленым! А все же куда-то суемся, что-то тщимся из себя доказать, фигурять тщимся, а колесо истории, колесница Джагернаута прет, не считаясь с нами, по нашим телам, по нашим головам, по нашим мозгам, — и мы не можем даже стать в позу и провозгласить: быть или не быть, — потому что всякая поза в данном случае глупа и потому что нас сейчас же лишат козырей посредством разъедающей диалектики…» [Огнев, Костя Рябцев в вузе, 36–41].


К этой типологии можно добавить, что категория (б) — переродившаяся, «продавшая шпагу свою» — не вся состояла из хищников и карьеристов: среди нее, несомненно, было и немало мирных, безамбициозных обывателей, вполне удовлетворенных возможностью спокойно существовать при новой власти (ср. Лоханкина). С другой стороны, и категория (г) — «гамлетовская», шокированная своей неожиданной выключенностью из истории, — едва ли была поголовно одержима жаждой приобщения к «озаряющему свету» социализма, подобно (по его признанию) самому Н. П. Ожегову, или олешинскому Кавалерову, чьи терзания достаточно узнаваемы в никпетожевском описании, или самому создателю «Зависти» и подобным ему интеллигентам-«попутчикам». В этой группе, всерьез сознающей свою интеллигентскую избранность и способной трезво оценивать ситуацию в стране, несомненно имелись резкие критики социалистических утопий и идейные противники режима. К последним близка и еще одна, отсутствующая в типологии Никпетожа, категория (д) — узкая, но престижная прослойка технической и гуманитарной элиты, профессионалы умственного труда, чья европейская образованность и нужность как специалистов делала их потенциально независимым, почти что экстерриториальным сегментом общества.

Нет сомнения, что начинающаяся эпоха индустриализации была трудным временем для всех истинных интеллигентов и интеллектуалов, прежде всего, конечно, типа (г) и (д). Отношение власти к этим лицам, особенно к беспартийным, было холодным и настороженным; ужесточались требования, усиливались карательные и проработочные меры. Это были годы бичевания и самобичевания интеллигенции, в которой старательно подогревали ее традиционное чувство вины и «долга перед народом». В литературе замелькал тип интеллектуала-отщепенца, жалкого мозгляка, отброшенного в сторону победным шествием пролетариата, вынашивающего в своем углу планы мести и реванша. В особенно ядовитых тонах изображаются интеллигенты молодого и среднего поколений, выросшие под знаком культурного расцвета предреволюционных лет. В этих персонажах, представлявших, очевидно, наибольшую опасность для новых руководителей жизни, сквозь густой слой яда и карикатуры более или менее явственно проглядывают черты элитарной рафинированности, ума, образования, незаурядных способностей — лишь для того, чтобы в конечном счете подвергнуться сугубому поруганию и развенчанию. Таковы Иван Бабичев, Кавалеров, Елена Гончарова у Олеши, Володя Сафонов в «Дне втором» Эренбурга, интеллигенты-спецы в советских пьесах, злобствующие из-за своей ущемленности и засилья хамоватых выдвиженцев (например, у А. Афиногенова) и др. Все это, как правило, люди с большими амбициями, которые хотели бы играть видную роль в современной жизни и, несомненно, играли бы ее, если бы не революция. Они озлоблены, так как чувствуют себя насильственно вытесненными со своего законного места в истории двадцатого века.

Легко видеть, что Васисуалий Лоханкин не находится ни в каком родстве с подобными персонажами советской литературы и с их прототипами, притеснявшимися «хамской властью» за духовный аристократизм и независимость. Он не обладает ни одним из характерных признаков интеллигенции типов (г) и (д) и не может прочитываться как пародия на нее. Безосновательно утверждение, будто Лоханкин типизирует черты людей, воплощавших совесть эпохи, понимавших гибельность принципа «все дозволено» и т. п.4 Через его карикатурный облик ни в какой, сколь угодно искаженной, форме не просвечивают ни интеллект, ни культура, ни способности, ни амбиции. Исключенный из пятого класса гимназии, Лоханкин по образованию стоит ниже Митрича, окончившего Пажеский корпус, и читает не Достоевского, а мещанский иллюстрированный журнал гимназических лет. Он не стоит в явной или скрытой оппозиции к советскому строю, ущемленности не испытывает и вполне доволен своей жизнью под крылышком совслужащей жены. «Либерализм», «революция» и «сермяжная правда», о которых размышляет Лоханкин, — это не язык интеллектуалов конца 20-х гг., а скорее обрывки какого-то исчезнувшего древнего наречия. Инсинуации о высмеивании соавторами мыслящих профессионалов, преследовавшихся в эти годы властью (как Г. Г. Шпет, А. Ф. Лосев и др.), образом Лоханкина не подтверждаются.

Эти обвинения мало согласуются и с тем, что мы знаем о гражданской позиции авторов ДС/ЗТ из других их сочинений и из исторических данных. Как справедливо указывает Я. С. Лурье, соавторы были далеки от антиинтеллигентских кампаний и «ни разу не выступили против конкретных интеллигентов, враждебных советской идеологии и претендовавших на собственное мнение» [Курдюмов, В краю непуганых идиотов, 92–93]. Когда им случалось вышучивать тех или иных коллег по литературе и искусству, то объектом насмешки по большей части оказывался как раз трусливый конформизм, а отнюдь не свободомыслие [там же, 93,98–99]. Образцы действительно антиинтеллигентской сатиры тех лет скорее следует искать у других авторов. Можно указать, например, на фельетон А. Зорича «Разговор в вагоне» [ТД 03.1930]. Его отрицательный герой, писатель, представлен как личность весьма рафинированная, чьи мысли куда современнее и содержательнее лоханкинских (т. е. как тип [д] или критически настроенный [г]).

Какой же тип интеллигенции отражает Васисуалий Лоханкин? Как считает Я. Лурье, ему свойственна «готовность принять разумность всего на свете и любого изменения общественного климата, возникавшая у русской интеллигенции на протяжении ее истории постоянно», оппортунистическая склонность интеллигента видеть «провиденциальный смысл» в любых превратностях судьбы — ср. лоханкинское: «А может быть, так надо?» [Курдюмов, В краю непуганых идиотов, 103–104]. Против этого общего положения трудно возражать. Однако попытки автора более узко локализовать фигуру Лоханкина представляются нам спорными. По его словам, указанные инварианты русской интеллигенции нашли свое очередное воплощение в советских «кающихся интеллигентах» 1929–1930 гг. — таких, как Ю. Олеша, Л. Леонов, И. Эренбург, «не только усматривавших глубокий смысл во всем происходящем, но выступавших при этом от имени советской интеллигенции — с пафосом и самобичеванием». Именно в этих попутчиках исследователь склонен видеть «ближайшую параллель Лоханкину». Манеру последнего упиваться собственным страданием, «хлестать свое горе чайными стаканами» он сопоставляет с заявлениями Ю. Олеши о том, как ему противно быть интеллигентом, а также с воплем писателя в одном из фельетонов соавторов: «Братья, меня раздирают противоречия великой эпохи… и я этим горжусь» [На зеленой садовой скамейке, в их кн.: Как создавался Робинзон; см. Курдюмов, 103–104]; ср. сходство слов писателя с характеристикой Я. Ожеговым гамлетовских интеллигентов как «распятых на историческом перекрестке». Иными словами, согласно Н. П. Лурье, Лоханкин представляет советских интеллектуалов категории (г) — мающихся между стремлением быть впущенными в новую жизнь и гуманистическими пережитками прошлого.

Легко видеть, сколь многое в образе Васисуалия не находит себе места в этой схеме. В отличие от Олеши, Леонова и им подобных советских интеллектуалов, он обладает крайне скудным культурным багажом. В противоположность им, он и не думает «меряться с пятилеткой» (читает «Родину» вместо того, чтобы с Варварой восторгаться летчиком Севрюговым), не испытывая по этому поводу никаких угрызений совести. Упоминаемое Никпетожем воздушное голодание гамлетовских интеллигентов ему неведомо. Не чувствует он, подобно Олеше, и стыда за свою интеллигентность, а, напротив, с гордостью причисляет себя к этой прослойке. Ни Олеше, ни Леонову не пришло бы в голову клясться именами П. Милюкова и А. Кони — кумиров Лоханкина; и в такой же степени чужды им сермяжная правда, великая жертва, очищение и тому подобные понятия из идейного багажа Васисуалия.

Вряд ли стоит искать в образе Лоханкина безупречной пригонки к какой-либо из злободневных классификаций. Нет оснований для возведения его ни к тем преследуемым интеллектуалам 20-х гг., пинать которых не стеснялись многие из «верноподданных» литераторов, ни к тем, которые сами себя бичевали за классовую неполноценность. Лоханкин — во многом искусственная, мифологизированная фигура, в которой в карикатурном, хотя и узнаваемом виде отражены избранные (и наиболее уязвимые) черты архетипического, т. е. прежде всего дореволюционного, интеллигента прогрессивно-либераль-ного толка: есть в нем что-то от народника и славянофила, преклоняющегося перед мужичком-богоносцем (сермяжная правда), от либерала-просветителя (А. Кони), от кадета (П. Милюков), от эсера (голодовка) — и все это на фоне таких общероссийских универсалий, как обломовский диван, маниловские прекраснодушные мечтания, полная непрактичность и непригодность к жизни. Есть в нем, конечно, и отмеченный Я. Лурье оппортунизм, но едва ли основательны попытки видеть здесь отражение именно советских (и даже еще конкретнее: писательских) умонастроений. Исследователь сам констатирует, что эта черта была свойственна русской интеллигенции на протяжении всей ее истории.

В разговорах и размышлениях Васисуалия Андреевича мелькают слова, которыми — не без самолюбования — имели обыкновение говорить о дореволюционной интеллигенции ее историки и панегиристы. В первую очередь, сюда относятся разглагольствования Лоханкина о жертвах («Может, именно в этом искупление, очищение, великая жертва…») 5 и мотив страданий, исканий, попыток ответить на «проклятые вопросы» («Ив жизни Васисуалия Андреевича наступил период мучительных дум и моральных страданий… Лоханкин… страдал открыто, величаво, он хлестал свое горе чайными стаканами, он упивался им… мог ли он помнить о таких мелочах быта… когда не было еще точно уяснено все многообразное значение русской интеллигенции?.. И покуда его пороли… Васисуалий Андреевич сосредоточенно думал о значении русской интеллигенции…» [3T13]) 6.

Пренебрежение к «мелочам быта» и к практической деятельности ввиду наличия высшей цели, карикатурно отразившееся в истории с лампочкой и в нежелании Лоханкина где-либо служить, отмечалось критиками русской интеллигенции как еще одна характерная ее черта 7.

Таким образом, Васисуалия следует рассматривать прежде всего в ряду масок исчезнувшего мира (старого дворянства, старых бар, старого чиновничества различных департаментов и т. п., говоря словами Никпетожа), которых немало в ДС/ЗТ, в частности, и в Вороньей слободке. Как известно, архетипические интеллигенты внесли в свое время немалую лепту в радикализацию русского общества, в разоружение его перед лицом тоталитарных сил и в дискредитацию духовных ценностей (о чем см. сборник «Вехи»), так что обличители соавторов могли бы не столь поспешно и безоговорочно принимать Лоханкина в свои ряды и брать под защиту.

В эпоху создания ЗТ этот исторический прототип Лоханкина уже в значительной мере разложился и утратил свой подвижнический ореол 8. Образовалась категория (б), т. е. бывшие интеллигенты, переродившиеся, с одной стороны, в активных карьеристов-приспособленцев, с другой — в мирных обывателей; среди тех и других имели, конечно, широкое остаточное хождение староинтеллигентские понятия и фразеология. Термин «интеллигенция» в советские годы семантически размылся, став самоназванием самых разных прослоек, претендовавших на отличие от простого, необразованного люда. «Интеллигентом», или «интеллигентным человеком» легко называл себя всякий, кто имел хотя бы начальные элементы образования, был знаком с классикой, занимался не физическим трудом (т. е. по-нынешнему «white-collar» — белый воротничок) или просто отличался городским стилем речи. Как бывшие, так и самозванные интеллигенты охотно украшались тем, что Никпетож называет «напяленными петушиными перьями» традиционного интеллигентства (ср., например, ниже, примечание 7 — о библиотеке булгаковского Василисы, весьма сходной с библиотекой Лоханкина).

Если уж искать прообраз Лоханкина среди реальных групп тогдашнего общества, то в первую очередь напрашивается сходство именно с этими дегенерированными формами. Скудный образовательный фон Лоханкина склоняет нас даже к тому, чтобы соотносить его скорее с самозванными интеллигентами, нежели с категорией (б) — бывшими интеллигентами, а ныне беспринципными приспособленцами (в этой связи заслуживает внимания соавторское замечание, что Лоханкин причислял себя к «социальной прослойке»). Его квазипроникновенные изречения и мысли, однако, указывают именно в сторону категории (б), так что в целом, видимо, следует видеть в Лоханкине своеобразное слияние этих двух вариантов. Итак, если он в какой-либо мере и интеллигент, то в лучшем случае старого, изжившего себя типа, как его соседи по квартире бывшие камергер Митрич и князь Гигиенишвили.

В сатирической литературе XX в., как уже говорилось, тип старорежимного интеллигента выводился неоднократно. Довольно близким к Лоханкину персонажем — за вычетом упомянутой выше контаминации с советским бытом, ибо действие происходит в более раннюю эпоху, — является Алексей Спиридонович Тишин из «Хулио Хуренито» И. Эренбурга (1921). Подобно соавторам ДС/ЗТ, автор «Хуренито» дает в своих персонажах конденсацию типических этнокультурно-социальных черт, так что неудивительно сходство понятий и фразеологии Лоханкина и Тишина. Ср.:


«Ничем он [Тишин] не занимался и в опросных листах отелей в рубриках «профессия» гордо ставил «интеллигент»» [гл. 5] — «Сам Васисуалий никогда и нигде не служил. Служба помешала бы ему думать о значении русской интеллигенции, к каковой социальной прослойке он причислял и себя».
«Разве можно читать Ницше и Шопенгауэра, когда младенец пищит рядом?» [Тишин, там же] — «Да и мог ли он [Лоханкин] думать о мелочах быта… когда не было еще точно уяснено все многообразное значение русской интеллигенции?»
«[Тишин]…любил высказывать свое преклонение перед «сермяжной Русью» и противопоставлять тупой и сытой Европе ее «смиренную наготу»» [там же] — «А может быть… устами простого мужика Митрича говорит великая сермяжная правда».
«[Тишин] вздумал ввиду отсутствия Бога, а также легкомысленного поведения своей новой невесты покончить с собой, для чего ежедневно принимал на глазах у сей, впрочем далеко не пугливой особы, английскую соль, выдавая ее за цианистый калий и требуя клятв верности» [гл. 10] — ср. симуляцию голодовки Лоханкиным ради удержания Варвары.
«В Африке [Алексей Спиридонович, мобилизованный во французский Иностранный легион] исправлял дороги, чистил чьи-то сапоги, ловил негров, усмирял арабов, а проделывая все это, томился над загадкой — где же жертвенность, Христос и святая София?» [гл. 17] — «И покуда его пороли… Васисуалий Андреевич сосредоточенно думал о значении русской интеллигенции…»
«Дайте мне муку крестную» [Тишин, гл. 23] — «Может, именно в этом искупление, очищение, великая жертва…»


Столь близкое сходство двух героев подтверждает в образе Лоханкина роль элементов классического интеллигента дореволюционной формации — ведь только этот тип мог иметь в виду автор «Хуренито». К тому времени он уже вполне выкристаллизовался, «отцвел» и стал законным объектом сатирической стереотипизации.

Ближайшим литературным родичем Васисуалия является безработный интеллигент Экипажев из водевиля В. Катаева «Миллион терзаний» (1930), лишний раз показывающий, что мишенью иронии в кругу Катаева, Ильфа и Петрова был не новейший, а архетипический интеллигент; не актуальное (и опасное для власти) явление, а маска из гардероба истории, скрывающая под собой полное ничтожество. Фразеология Экипажева во многом совпадает с лоханкинской: «русский либерализм», «идеалы», «принципы», «мученичество за идею», «служить бы рад, прислуживаться тошно», «вот до чего довели бедную русскую интеллигенцию», «Радищев, декабристы, октябристы, Пушкин, Лермонтов, Жуковский» и т. п. Несмотря на эти декларации, Экипажев совершенный невежда: путает на портретах В. Белинского с Ф. Дзержинским, Ф. Энгельса с А. Помяловским, не знает ничего о А. Блоке и т. п. Как и герой ЗТ, этот персонаж живет в коммунальной квартире, держит у себя на полке энциклопедию Брокгауза-Ефрона и «поддерживает себя материально» сдачей комнаты.

Со словами «Сам Васисуалий никогда и нигде не служил» можно сопоставить — помимо цитаты «Ничем он не занимался» из пятой главы «Хулио Хуренито» (см. выше) — фразу в рассказе С. Гехта «Полет за 15 рублей», также имеющую в виду довольно жалкого и смешного персонажа: «Сам он нигде и никогда не получал жалованья» [ТД 01.1928].

Словечко «прослойка», употреблявшееся уже Лениным («прослойка рабочих», «прослойки общественных классов»), имело распространение в газетном языке: «прослойка вождей», «кулацкая прослойка деревни», «различные читательские прослойки», «выросла значительная прослойка женщин-общественниц». В применении к интеллигенции — ср. у Л. Леонова: «Социальная прослойка извергала Скутаревского как инородное тело» [Скутаревский, гл. 17]. Типично для тех лет и употребление архаизмов-канцеляризмов, переходивших в язык из речи партийных и государственных деятелей: «каковой», а также «таковой», «сей», «оный», «коего/коему/кои», «ибо», «дабы» и проч. [НМ 08.1928:169; Селищев, Язык революционной эпохи].

13//7а

Прощай, Васисуалий! Твою хлебную карточку я оставляю на столе. — Ср.: Жорж, прощай. Ушла к Володе!.. / Ключ и паспорт на комоде. — фраза, типичная для супружеских расставаний. Взята из остроумной коллекции афоризмов, объявлений, хроники и т. п., составленной одним из лучших эмигрантских писателей — Дон-Аминадо [Труды и дни (1933); см. в его кн.: Наша маленькая жизнь, 127].

13//8

…Любимый шкаф, где мерцали церковным золотом корешки брокгаузовского энциклопедического словаря. — Самая известная из русских энциклопедий, в 86 томах, изданная в 1890–1907 издательством Брокгауза и Ефрона. Была непременной принадлежностью культурного дома. О присутствии Брокгауза в библиотеках интеллигентских квартир и дворянских усадеб свидетельствуют, среди других, В. Набоков [Другие берега, Х.4], B. Каверин [Освещенные окна, 88], К. Паустовский [Время больших ожиданий, 3], C. Горный [Только о вещах, 17], А. Мариенгоф [Мой век… // А. Мариенгоф, Роман без вранья, 259]. В последнем случае, заметим мимоходом, идет речь о таком владельце Брокгауза, который, как Лоханкин, лишь претендует на интеллигентность: некий биржевик, размахнувшись, купил целых четыре комплекта, заняв им целую стену… Словарь Брокгауза был одной из регалий российского ancien regime, и превратности его судьбы часто играют роль характерных виньеток в воспоминаниях о первой четверти прошлого века. Так, в 1908–1909 «охранники по ночам раздирали тюфяки и перетряхивали 80 томов энциклопедии Брокгауза и Ефрона» [Эренбург, Люди, годы, жизнь, 1:81]. Словарь Брокгауза среди прочего брошенного имущества остается в квартирах «буржуазии» при поспешном бегстве ее за границу. А в голодные и холодные годы военного коммунизма он вместе с другой роскошно оформленной продукцией той же фирмы идет на растопку печей, уносится на толкучку, обменивается на продукты питания.

В советские годы энциклопедия эта нередко упоминается с иронией, как один из атрибутов старорежимной респектабельности, перенятой мещанами; например, на полках обывателя Василисы [Булгаков, Белая гвардия] «в зеленом свете мягко блестели корешки Гончарова и Достоевского и мощным строем стоял золото-черный конногвардеец Брокгауз-Ефрон. Уют». Тем не менее Брокгауз продолжал широко использоваться для справочных нужд вплоть до появления БСЭ, да и значительно позже. «По части энциклопедической мы, партийные, советские работники, до сих пор без особого ропота признавали «всю власть» за Брокгаузом-Ефроном и за Гранатом… Штабеля брокгаузовских кирпичей недоступно высились на полках советских редакций и школ, надменно взирая на революцию и прочие людские суеты» [Кольцов, Важный кирпич (1926), Избр. произведения, т. 1]; о Брокгаузе в редакции «Станка» см. ДС 29//12. По прошествии советских десятилетий, несмотря на выход трех изданий БСЭ, ценность этого уникального источника информации не только не упала, но все возрастает (недавно в России вышло его репринтное переиздание).

Как бы в признание символической мощи Брокгауза пишущие о нем почти всегда прибегали к тропам с оттенками престижа, высокой ценности, мощи, с непременным упоминанием драгоценных материалов: «церковное золото» [ЗТ], «золото-черный конногвардеец» [Булгаков], «большая твердая черно-золотая изгородь» [Горный], «Длинная стена громадного кабинета сверкала золотом» [Мариенгоф], «надменно взирая на революцию» [Кольцов], и т. п.

13//9

Подолгу стаивал Васисуалий перед шкафом, переводя взоры с корешка на корешок. — Возможное фразеологическое заимствование из А. Белого: «Тут подолгу он сиживал…»[см. цитату в ДС 11//15] или «Он, бывало, часами простаивал перед зеркалом, наблюдая, как растут его уши» [Петербург, 331]. У А. Белого речь идет о детстве героя, что согласуется с темой регресса в детство в образе Лоханкина [см. ниже, примечание 11].

13//10

По ранжиру вытянулись там… Большая медицинская энциклопедия, «Жизнь животных», пудовый том «Мужчина и женщина», а также «Земля и люди» Элизе Реклю. — Большая медицинская энциклопедия — в 35 томах — выходила в советские годы (1928–1936); так что если речь идет об этом издании, то на полке Васисуалия могли стоять лишь первые его тома. В отличие от других книг Лоханкина, БМЭ имела не золоченый переплет, а строгий темно-зеленый, с простым геометрическим кантом 30-х гг. «Жизнь животных» А. Э. Брема в 10 томах вышла в русском переводе незадолго до Первой мировой войны.

«Мужчина и женщина» — дореволюционное (изд. «Просвещение», 1896) переводное с немецкого издание в 3 томах, наиболее полная для своего времени энциклопедия секса, любви и половой жизни, в золототисненых переплетах, с многочисленными фотографиями «ню» на мелованной бумаге. Она стоит в книжном шкафу старорежимного адвоката, причем в том же окружении, что и у Лоханкина — рядом со словарем Брокгауза и другими книгами с золотыми корешками [Шварц, Живу беспокойно…, 597].

«Земля и люди» — популярный труд по всеобщей истории и географии французского писателя Элизе Реклю (1830–1905), вышел в русском переводе в 19 томах в 1898–1901.

Библиотека Лоханкина состоит из обоймы тогдашних «роскошных изданий», иметь которые считалось шиком среди претендентов на интеллигентность (потом эта роль перешла к книгам издательства «Academia», а позже — к подписным изданиям). В 1929–1930, судя по газетным объявлениям, эти «дивные образцы переплетного искусства» имелись в книжных магазинах в избытке и рассылались по удешевленной цене 9. Спрос на них угас надолго: еще в 1950–1952, будучи школьником, комментатор имел возможность любоваться изданиями «Мужчина и женщина» и «Земля и люди» почти во всех букинистических витринах Москвы.

В повести Ю. Слезкина «Козел в огороде» (1927) нэпман А. Л. Клейнершехет читает увесистый том «Вселенной и человечества» Э. Реклю — другой «книги для чтения» провинциальной интеллигенции начала XX века.

Чтение заведомо устарелых, принадлежащих иной эпохе книг, — мотив, встречающийся, например, в «Истории села Горюхина» Пушкина, где читается «Письмовник» Курганова; в «Домике в Коломне» (В ней вкус был образованный. Она / Читала сочиненья Эмина) и др.

13//11

…Он радостно вздыхал, вытаскивал из-под шкафа «Родину» за 1899 год в переплете цвета морской волны с пеной и брызгами, рассматривал картинки англо-бурской войны, объявление неизвестной дамы под названием: «Вот как я увеличила свой бюст на шесть дюймов» — и прочие интересные штучки. — «Родина» — иллюстрированный еженедельник для семейного чтения, выходил в 1879–1917. Издание того же типа и формата, что и «Нива», с беллетристикой, репродукциями картин, официальной хроникой, популярными научными статьями и др. «Родина», однако, уступала «Ниве» по литературному и общекультурному уровню. Для интеллигенции журнал этот был синонимом посредственного вкуса: например, художник Н. В. Кузьмин вспоминает, что ««Родина» была плохоньким, дешевым журнальчиком». С. Я. Маршак характеризует ее как «мещанский журнал, от которого несет мышами и затхлостью» [Кузьмин, Штрих и слово, 5–6; Маршак, В начале жизни, 451]. Чтение «Родины» как признак низкой культуры упоминается у сатириконовцев Саши Черного [Сатиры, Послание 2-е] и В. Горянского [Сознательный читатель, НС 45.1914], у которого ею упиваются обыватели Петровы (Никогда я не видел семьи более пошлой и узкой). В стихотворении И. Северянина его читает дама, во многом похожая на Эллочку Щукину из ДС: Ее отношенье к искусству одно чего стоит! / Она даже знает, что Пушкин был… чудный поэт! / Взгрустнется ль — «Разлукою» душу свою успокоит / И «Родину» любит просматривать прожитых лет [Роскошная женщина (1927), в его кн.: Классические розы, Белград, 1931].

Англо-бурская война 1899–1902, о которой много писали газеты и иллюстрированные журналы, вносила струю романтики в затишье конца 1890-х гг. «Буров знали все, — пишет В. Шкловский, — знали цилиндр президента Крюгера, и сейчас я помню фамилию бурского генерала Девета и узнал бы его по портрету». Дети и подростки рубежа веков увлекались игрой в англичан и буров, а иные и пытались убежать на театр военных действий, «к бурам». «В Александровском парке хорошо было играть в англо-бурскую войну, известную по картинкам «Нивы», которую выписывали у нас в семье», — вспоминает В. Катаев, и о том же говорит Маршак: «С того времени, как взрослые вокруг нас заговорили о войне в Трансваале, мы, ребята, превратились в буров и англичан» [Шкловский, Жили-были, 36; Катаев, Разбитая жизнь, 420; Дон-Аминадо, Поезд на третьем пути, 12; Дорошевич, Иванов Павел; Маршак, В начале жизни, 526 и др.].

Интерес к картинкам «Родины» может, таким образом, отражать регресс Лоханкина в детство. Он укрывается от тревог взрослой жизни под крылом матери, которую ему заменяет Варвара (ср. слова «осиротевший Лоханкин», упоминание о варвариной «большой белой груди», возглас «Мамочка!» во время экзекуции и др.).

Объявления типа «Вот как я увеличила свой бюст…» не были обнаружены нами в «Родине» конца 1890-х гг., но обильно представлены в последующие годы belle époque, когда господствовало мнение (как видно, разделявшееся и Лоханкиным — см. выше, примечание 6), что «красота женщины несовместима с недостаточной округлостью форм» [Ни 1913]. Предвоенные журналы пестрят рекламами на эту тему, например: «Метаморфоза бюста» (благодаря открытию Жанны Гренье) или «Каким образом можно получить красивую грудь» (с помощью пилюль Марбор), а также письмами читательниц вроде: «Я была очень худа, мой бюст был плоский, а плечи угловаты, так что даже лучшие платья, несмотря на все старания первоклассного парижского ателье, висели на мне, как на вешалке. Однако счастливый случай направил меня на верный путь… Нет больше плоского бюста и угловатых костлявых плеч» [Ни 17.1913]. В той форме, в какой она цитируется в ЗТ, данная реклама могла быть взята из «Синего журнала», где в 1913 печаталось объявление: «Каким образом мне удалось в течение месяца увеличить свой бюст на шесть дюймов».

Чтение дореволюционного журнала — типичное занятие отвернувшихся от советской жизни твердолобых староверов и затхлых обывателей. В «Мандате» Н. Эрдмана бывший генерал читает «Русские ведомости» и «Всемирную иллюстрацию» военных лет: «Не могу без политики. Всю жизнь по утрам интересовался политикой» [д. 3, явл. 1–2]. В рассказе И. Эренбурга «В розовом домике» дочь читает папаше-генералу «Московские ведомости» (««На обеде у предводителя дворянства присутствовали…», «высочайшим рескриптом назначается…»»), скрывая от него падение монархии [в его кн.: Бубновый валет]. В «Крокодиле» описывается «Вечер непьющего обывателя»: Дома вечером Федот, / Он не склонен к пиву. / За четырнадцатый год / Он читает «Ниву» [Кр 19.1927].

Чтение старых новостей как знак застоя и праздности восходит к классике: Сужденья черпают из забытых газет / Времен очаковских и покоренья Крыма [Горе от ума]; Обломов-отец читает домашним третьегодичные газеты: «В Вене такой-то посланник вручил свои кредитивные грамоты». У Чехова семья убивает время, разглядывая «Ниву» 1878 г.: ««Памятник Леонардо да-Винчи перед галереей Виктора Эммануила в Милане»… «Хоботок обыкновенной мухи, видимый в микроскоп»» и т. п. [Накануне поста].

В рассказе А. Аверченко «Скептик» выведен персонаж, в ряде черт предвещающий Лоханкина: «Стеша был молодец 19-ти лет, всю свою пока недолгую жизнь пробродивший из угла в угол, самоуглубленный дурень, ленивый, как корова, и прожорливый, как удав [курсив мой. — Ю. Щ.; см. выше, примечание 4 о «фараоновой корове»; помимо словесного, отметим параллелизм с цитатой из Л. Андреева в синтаксисе]. С утра, восстав от сна, он умывался, напивался чаю и опять ложился на диван… Лежа на диване и перелистывая «Ниву» за 1880 г., ждал обеда» [в кн.: Аверченко, Черным по белому]. О другом возможном прототипе Лоханкина у Аверченко см. ЗТ 21//5.

«Переплет цвета морской волны с брызгами» — гоголизм: ср. у Чичикова фрак «брусничного цвета с искрой» и сукно «наваринского дыму с пламенем» [Гоголь, Мертвые души, т. 1, гл. 7 и т. 2, «заключительная глава»].

13//12

С уходом Варвары исчезла бы и материальная база, на которой покоилось благополучие достойнейшего представителя мыслящего человечества. — «Мнимый гений, живущий за счет жены» (друга, родственника и т. п.) — мотив, представленный столь разными героями как Фома Опискин и С. Т. Верховенский [Достоевский, «Село Степанчиково», «Бесы»], м-р Манталини [Диккенс, «Николас Никльби»], Экдал [Ибсен, «Дикая утка»], Серебряков [Чехов, «Дядя Ваня»], Подсекальников [Эрдман, «Самоубийца»]. Персонаж этого типа претендует на особую чувствительность, свойственную художественным натурам; требует к себе внимания; юродствует, говорит выспренним языком, становится в позу обиженного, изгнанника, нищего; угрожает покончить с собой, уйти, просить милостыню, заняться унизительной работой («…Уйду пешком, чтобы кончить жизнь у купца гувернером…», С. Т. Верховенский — «…Уйду я прочь и прокляну притом», В. А. Лоханкин); иногда и в самом деле уходит, но неизменно возвращается или приводится домой.

13//13

— Полюбуйся, Сашук! — закричала Варвара… — Сашук, Васюк (так называют друг друга герои комедии В. Катаева «Квадратура круга»), Женюк, Мишук и т. п. — именования, характерные для плебейского молодежного стиля 20-х гг.

13//14

Подлый собственник! Понимаешь, этот крепостник объявил голодовку из-за того, что я хочу от него уйти. — Передовая Варвара ругает мужа словами, отражающими феминистские веяния времени. Семья рассматривалась как устарелый, реакционный институт; ревность, попытки удержать жену у домашнего очага — как покушение на ее независимость. Более того, Наталья Тарпова в одноименном романе С. Семенова уходит от мужа, как только замечает, что тот начал ее ревновать: «В таком мужнином к себе отношении Тарпова увидела стеснение своей личности — и ушла, дав на будущее себе зарок быть осторожнее и избегать длительных связей». Установка эпохи четко выражена в письме брата героини: «Пролетариат принес женщине полное раскрепощение и освободил ее от всех буржуазных условностей» [кн. 1: 75, 85; см. также ЗТ 12//13].

13//15

Ну, подумайте, что вы делаете? На втором году пятилетки… — Апеллировать по малым поводам к великой эпохе, называемой по ее ключевым признакам, — нередкий прием в тогдашней юмористике. У женщины в коммунальной квартире украли белье, она расстраивается, соседи ее урезонивают: «Вы только подумайте, Анна Осиповна! Теперь, когда акулы мирового империализма готовятся на нас войной, можно ли тратить нервы на какие-то маленькие, личные огорчения?» [А. Архангельский, Мировой масштаб, Ог 16.10.27]. Пожилой бухгалтер, решив приволокнуться за молодой девицей, сбривает свою давно холеную бороду, а сожаления заглушает так: «Будет сентиментальничать. Ты живешь в эпоху диктатуры пролетариата, в эпоху материализма, в эпоху рационализма» [Л. Лесная, Борода главбуха, КП 01.1928]; ср. характерный пример сходной структуры фразы, но применительно к царским временам, в рассказе Н. Москвина [ЗТ 8//27].

Особенно часто сочеталось с тривиальностями порицание типа «на таком-то году» (пятилетки, революции): «Стыдно на 11-м году революции воду за собой не сливать», — говорит ответственная съемщица жильцу [Кр 41.1927]. То же у Маяковского в киносценарии «Тов. Копытко, или Долой жир»: «Что за глупые шутки… на 10-м году?.. На 10-м году… и сквозняк… На 10-м году… без вилки!.. Не могу же я на 10-м году босыми ногами по холодному полу» и др. Или у М. Зощенко: «Пора бы на 11-й год понимать» и т. п. [Закорючка; Выгодная комбинация и др.]10. В каламбурном духе: «Оркестранты возбудили ходатайство о том, чтобы убрать в оркестрах дирижеров, ибо на девятом году революции стыдно работать из-под палки» [Новости театра, музыки, кино, Пу 13.1926]. «Второй год пятилетки» — название 1930 г. в агитпропе эпохи (ср., например, разворот фотоматериалов под таким заглавием в КН 01.1930).

13//16

…Васисуалий [в сне Варвары] глодал белые шпоры на сапогах военного врача. — Едва ли у советского военврача, брата Птибурдукова, были шпоры; да и выше о нем сказано: ушел, «стуча сапогами» (а не «звеня шпорами»). Шпоры военврача, видимо, извлечены из детских воспоминаний братьев Катаевых. В мемуарной книге В. Катаева говорится о военном враче «в блестящих штиблетах с длинными носами и маленькими шпорами», снимавшем комнату у родителей автора. То же в его повести «Хуторок в степи»: «Военный врач нежно позванивал маленькими серебряными шпорами» [Разбитая жизнь, 251; Собр. соч., т. 5: 292].

13//17

Ив жизни Васисуалия Андреевича наступил период мучительных дум и моральных страданий. — Ср. ту же модель фразы: «И для Ивана Дмитрича наступили мучительные дни и ночи» [Чехов, Палата № 6].

13//18

Не такова ли судьба всех стоящих выше толпы людей с тонкой конституцией? Галилей, Милюков, А. Ф. Кони. — Лоханкин вспоминает деятелей, пострадавших «за правду». Галилей (1564–1642) был предан суду инквизиции за защиту учения Коперника. Милюков [см. ДС1//9] вместе с возглавлявшейся им кадетской партией подвергался поношениям как крайне правых, так и социалистов. Правительство учреждало над ним полицейский надзор, черносотенцы окрестили его «еврейским наймитом» и грозились убить, большевики в ноябре 1917 объявили «врагом народа». Кони Анатолий Федорович (1844–1927) — судебный и общественный деятель либерального направления, публицист, мемуарист. В 1878 суд под его председательством оправдал революционерку В. Засулич, что навлекло на Кони нападки правых кругов. Был кумиром начинающих юристов, подражавших даже стилю его бакенбард [Дон-Аминадо, Поезд на третьем пути]. После революции, несмотря на старость и слабое здоровье, Кони вел просветительскую и филантропическую работу, читал лекции советским студентам в холодных аудиториях, почитался в качестве подвижника, учителя жизни и «последнего из могикан» русской либеральной интеллигенции. В журналах появлялись фотографии престарелого Кони в его кабинете, на фоне величественных книжных шкафов с золочеными переплетами, что могло послужить моделью для Лоханкина [см.: С. Ф. Ольденбург, Памяти Кони: из воспоминаний, КП 41.1927; А. В. Луначарский, Воспоминания о Кони, Ог 02.10.27].

13//19…Большой коммунальной квартиры номер три… [ее] прозвали даже «Вороньей слободкой») — «Воронья слободка» фигурирует в рассказах о городе Колоколамске как одна из коммунальных квартир, устроенных жителями города в «освоенном» ими небоскребе [Чу 02.1929].

Коммунальные квартиры возникли в больших городах России в годы военного коммунизма. Революция и Гражданская война вызвали небывалое передвижение человеческих масс. Пролетариат из лачуг и подвалов переселялся в дома, отнятые у буржуазии. Жители провинции и деревни хлынули в столицы. Все это создало к началу 20-х гг. острейшую нехватку жилой площади.

В бывшие меблированные комнаты и в многокомнатные апартаменты, прежде принадлежавшие одному хозяину, вселялась пестрая публика разных классов и состояний, перемешанных революцией: «от рабочего до мирового ученого» [Гладков, Энергия, IV.2.1]. Каждой семье доставалось обычно не более одной комнаты, причем жильем служили и подсобные помещения: чуланы, антресоли, ванные, каморки для прислуги. Смотря по размерам, в квартире могло жить от двух-трех до нескольких десятков семей. Среди жильцов нередко был и бывший владелец, ныне занимавший лишь клочок своей прежней территории. Выборное лицо, именуемое «ответственным съемщиком», отвечало перед домоуправлением за коммунальные платежи и поддержание порядка. Обитатели «коммуналки» имели общую кухню (где каждому отводился кусочек пространства, достаточный, чтобы поставить стол с насквозь протертой клеенкой и примус), общий туалет и ванную комнату (если и она не была превращена в жилье), общий коридор (загроможденный старьем, а в больших квартирах — бесконечный, по-казарменному голый и серый, напоминающий, по словам Б. Петрова, канцелярию воинского начальника, с лабиринтом колен и ответвлений, с дверями по обеим сторонам). Первая, захламленная разновидность коммунального коридора обрисована в отзывах современного журналиста и советского писателя:


«Коридор квартиры номер 37 узок, как щель. В первобытном состоянии коридор был широким и прохладным. Теперь сундуками, комодами, гардеробами, ящиками стены заставлены до потолка. Остался узкий черный тоннель, ведущий от парадного до уборной. Ходить надобно умело и робко. Пойдешь смело, и висок твой ударится об острый угол какой-то мебели или, как часто бывает с новыми людьми, в лицо шлепнется чья-то белая одежда, которую сушат в коридоре одинокие жительницы-франтихи» [В московской квартире тесновато…, Ог 27.02.27]. В дневнике К. Чуковского за 26 февраля 1933 записано: «В квартирах устанавливался особый… запах — от скопления человеческих тел. И в каждой квартире каждую минуту слышно спускание клозетной воды, клозет работает без перерыву» [Чуковский. Дневник 1901–1933].


Коридор второго типа, просторный и тоскливо-пустынный, наделяется почти поэтическими чертами — как антипод буржуазной уютной замкнутости — в рассказе В. Шкловского:


«Коридоры в московских квартирах, как улицы.
В больших квартирах коридоры, как улицы. Комнаты, как дома.
Обои в коридорах кажутся случайностью: на стенах должны быть окна.
Где-нибудь у двери сидят дети.
Нужно было бы посыпать паркет песком и поставить урны.
На потолке — тусклая скупая желтая лампа.
Кончается улица коридора тупиком, уборной, ванной, холодом.
Один коридор такой, казалось мне, шел с улицы на улицу, совсем переулок.
Он выходил на два парадных…» [Шкловский, Рассказы, 94.]


Бывавший частым гостем одной из таких больших квартир в послевоенные годы, комментатор ручается за точность и меткость образа.

Сочетание обоих видов коридора находим в воспоминаниях об одном из крупнейших художников XX в.:


«В конце длинного захламленного коридора с дверьми направо и налево с указателями фамилий жильцов последняя дверь вела к Филонову [Курдов, Памятные дни и годы, 43].


Английский гость, как большинство иностранцев, выносит из московской «коммуналки» самые мрачные впечатления:


«У меня есть друг, в чьей просторной квартире я бывал в течение многих лет. Когда я посетил его прошлой осенью, он с семьей из трех человек занимал в ней одну комнату. В остальных жили люди, чужие ему и друг другу… Я заходил и в другие общие квартиры, и вид их был ужасен. Стекла на двойных окнах потеряли свою прозрачность из-за пыли и дыма; там, где выпадал кусок стекла или рамы, прореха затыкалась тряпкой или бумагой. Еще издали вам перехватывал дух запах чеснока, лука, застоявшегося табачного дыма, белья и всяческих зловонных испарений. Из-за густого чада трудно было разглядеть фигуры жильцов… Почти в каждой комнате лежали на полу больные, кашляя и отхаркиваясь. Сквозь узкие перегородки, разделявшие комнаты, неслась оглушительная ругань мужчин и женщин, осыпавших друг друга обвинениями и угрозами…» [Dillon. Russia Today and Yesterday, 50].