Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Яна Вагнер


 

2068


 

ПОВЕСТЬ




I


 

 

Он проснулся от громкого стука в дверь и по свету, проникавшему через тонкий ситец, сразу понял, что снова проспал. Все давно в поле, в доме никого.


 

Стук повторился, кажется, теперь колотили ногой. Чёрт, придётся вставать.


Морщась от боли в затекшей спине, он с хрустом потянулся, отдёрнул занавеску и полез с печи вниз. На крыльце стоял Староста — низенький, круглый, весь мокрый от дождя, с плоским жабьим лицом, покрытым выпуклыми каплями воды, как испаренный. Плечи и живот у него тоже были мокрые.


 

— Спишь, — сказал Староста неодобрительно.


 

Отвечать смысла не было. В восемьдесят четыре проснуться утром — само по себе уже чудо.


 

— А в поле вода пошла, — сказал Староста, — от запруды твоей. Погниёт все, собрать не успеем. А ты спишь.


— Так дожди же, — ответил он, пожимая плечами. — Третий месяц льет. Что я сделаю?


 

И ткнул пальцем в набухшее влагой сизое небо.


С ними только так и можно было. Слова без картинки ничего для них не значили.


Староста послушно задрал голову и постоял немного, соображая.


 

— Значит, эт самое, Умник, — сказал он потом и пошлёпал толстыми губами, подбирая слова.


— Ты мне тут не эт самое, понял? Не умничай. Там народ убивается по колено в грязи, погниёт все. Ты воду от реки подвёл — подвёл. Вот теперь забирай, не нужна твоя вода.


 

Ты-то убиваешься, — думал Умник с ненавистью, возвращаясь в дом. Дети в поле, женщины, все, кто может стоять на ногах, кроме самых старых. Вся деревня с рассветой до заката под холодным дождём выдирает мокрую рожь из земли, раньше времени, чтобы не сгнила. И Бог знает, сколько их помрёт опять от перенапряжения или от пневмонии, которую вы зовете лихорадкой. А ты пойдешь сейчас домой, бражки выпьешь, супу горячего велишь себе подать…


 

Но запруду и правда пора было проверить, причём давно. Просто в этом году вдруг не стало сил. Восемьдесят четыре — слишком всё-таки много.


 

От сырой погоды ныли кости и ломило поясницу. А сон вдруг сделался по-стариковски капризный и наваливался, когда хотел, посреди дня, например, или как сегодня, под утро. И главное, ему стало всё равно. А как они хвалили его за эту примитивную систему ирригации, когда лето были жаркие и засушливые, и рожь погибла бы без полива, если бы он не вспомнил про древнеримские акведуки и не объяснил им, как построить запруду и под каким углом прорыть канавы, чтобы вода приходила в поле самотёком.


 

Как они были благодарны ему тогда, и как он вдруг впервые за много лет почувствовал себя нужным, как обрадовался, старый дурак.


 

На столе он нашел завёрнутый в тряпку кусок присоленного хлеба и кружку молока — гостинцы от Белки. Она всегда оставляла ему завтрак, славная девочка.


 

Есть не хотелось, но оставить еду без присмотра было немыслимо.


По-прежнему, даже спустя полвека, невозможно. Никто из рожденных после голода уже не мог себе его представить. А он помнил, и потому выпил молоко залпом, а хлеб сунул в карман.


 

 

II


 

 

Дорога страшно раскисла ещё в июле, а теперь превратилась просто в жидкую, хлюпающую грязь, так что до берега он добрался только через четверть часа. ещё издали ясно было, что дела плохи.


Река разбухла в глинистых берегах и поднялась, и жёлтая вода свободно текла по наклонной канаве к полю.


Оскальзываясь и чертыхаясь, он вскарабкался на мокрые брёвна, лёг на них животом и посмотрел вниз.


До края запруды оставалось ещё сантиметров семьдесят.


Похоже, чёртова река сначала зальёт всё вокруг и погубит рожь и только после перевалит через запруду. «Пропал урожай», подумал он тоскливо, «и я буду виноват».


— А я говорил вам, надо было шлюз строить, — сказали рядом.


 

Он вздрогнул и поднял голову. Рыбак, плотно завернутый в ветхий брезентовый плащик, стоял тут же, серый и незаметный, как фрагмент пейзажа, и смотрел на кончик своей длинной ивовой удочки. В плетёном садке, переброшенном через край запруды, толкались невидимые рыбы.


— Три месяца льёт, — сказал Умник, — и тут же понял, что повторяет свое утреннее оправдание, и всё равно продолжил:


 

— Это аномалия, вы же понимаете. Такого ни разу ещё не случалось, откуда мне было знать. Пока работают простые системы, нет смысла сочинять сложные. И к тому же, Рыбак, мы сто раз уже это обсуждали. Я историк, не инженер.


 

Древнее лицо Рыбака дёрнулось и как будто ожило на секунду. Вялые черепашьи веки дрогнули, глаза блеснули злорадно и молодо.


 

— Вы не послушали меня тогда, Умник. Вам слишком хотелось им угодить. Да, они вас за это двадцать лет носили на руках, даже имя вам новое придумали. Но погода поменялась, и без шлюза вы станете их врагом. Вы уже им враг. И они забудут, что вы когда-то спасли им жизнь. За священную Рожь-Матушку они сожгут вас, Умник. Сожгут и не поморщатся. Потому что с ними нельзя иметь дела, И я вас об этом предупреждал. А урожай у них всё равно, конечно, потом сгниёт.


 

Выпросить у Старосты пару быков, думал Умник. Подцепить несколько верхних бревен и дёрнуть.


Плотина, конечно, не выдержит и развалится, но вода спадёт и уйдет дальше по руслу. Хотя если дожди не перестанут, это уже не поможет.


Провалялся на печи, спину больную берёг, А теперь поздно, слишком поздно.


 

— Слушайте, — сказал он вслух, — можно ведь придумать обратную систему, да? Чтобы осушить, чтобы вода пошла назад. Ну не знаю, угол какой-нибудь поменять, прокопать по-другому. Я не сумею рассчитать, но вы-то…


 

— Гуманитарий! — с отвращением произнес Рыбак. — Опять вы думаете о них, а не о себе. Это гордыня, Иван Алексеевич, смешная интеллигентская спесь. Они не оценят вашу жертву. Сначала они убьют вас, придумают вам какую-нибудь красочную казнь и забудут о вас к осени. Может быть, кстати, они вас и не сожгут. Может, камнями забросают или четвертуют…


 

— Зато вам, наконец, дадут новое имя. Спаситель, например, или Хозяин Дождя. А хотите, берите моё, — начал было Умник, раздражаясь.


 

И тут же осёкся, потому что этому спору недавно стукнуло полвека, и Рыбак уже слишком стал ветхий, хрупкий и упрямый.


Его нельзя было злить. Не было смысла злить его, особенно сейчас.


 

— Плевал я на их прозвища, — желчно сказал Рыбак и тряхнул своей удочкой. — Не впутывайте меня в вашу идиотскую миссию. Всё, что я им должен, — ведро рыбы в день. Больше они не заслуживают.


 

Они помолчали недолго. Два старика, смертельно уставших друг от друга. Посмотрели, как мутная жёлтая вода лижет бревенчатый бок плотины. Пузырится и булькает, сворачиваясь десятками маленьких злых водоворотов, а потом меняет курс и легко, безжалостно летит по канаве вниз — убивать обречённое поле.


Скользкий зеленоватый карп высунул из садка тупоносую морду с широко расставленными глазами и глотнул воздуха.


 

— Как же вы мне надоели, — сказал Рыбак наконец. — Идёмте на берег, я вам чертёж набросаю.


 

Минут десять они кружили по ржавой глине, толкаясь локтями, нелепые, дряхлые, раздраженные, а потом прибрежные сорняки вдруг зачавкали, раздвигаясь, и Рыбак тут же уронил свою палку и поспешно затоптал, стёр ногой корявую схему, и полез обратно на бревна, к удочкам и садку.


 

— Умник! — застенчиво позвали из кустов.


 

Он загородил с собой перепуганного Рыбака и оглянулся.


Лет ей было не больше восьми. Босая, белобрысая, в грубой сырой рубахе до пят и совершенно незнакомая. В какой-то момент все дети стали для него одинаково безымянными, и даже собственных правнуков от соседских он старался не отличать, потому что запретил себе запоминать их имена и лица. Привязываться было слишком страшно.


Так что теперь, когда сын и дочь давно лежали на кладбище за церковью, вся его любовь замкнулась на Белке, единственной из девятерых его внуков пережившей оспу, которая выкосила тогда половину деревни. А эту белобрысую, которая пряталась в невысоком ивняке, он даже не узнал, хотя наверняка встречал много раз в церкви, у колодца или просто на улице.


 

— Ну, чего тебе? — спросил он хмуро.


Вместо ответа она неохотно сделала ещё шаг-другой и замерла, низко опустив голову, разглядывая свои грязные маленькие ступни. Сверху ему видно было только белую нечёсанную макушку и кончики ушей, розовые от холода.


 

— Да говори ты, ну! Чего там? Староста послал? — спросил он, и вспомнил плоское жабье лицо, всё в тяжёлых водяных каплях. И тут же рассердился на себя, потому что сердце ухнуло вниз и заколотились в голове испуганные маленькие мысли : «Рано, рано! Я ещё могу, я успею поправить…»


Девчонка замотала головой, но глаз так и не подняла, и ему пришлось сесть перед ней на корточки и тряхнуть за тощие плечики.


 

— А вот я тебя сейчас за ухо, — сказал он свирепо, и тогда она проснулась наконец, заморгала и разлепила губы.


— Батя в поле штуку нашел, — сказала она сиплым насморочным басом. — Глянешь? — и достала из-за спины руку, распахнула ладошку.


 

Стеклянный экранчик помутнел от времени и пошёл трещинами, кнопки залепила глиной, краски стерлись. Он попытался было напрячься и вспомнить модель, но, конечно, не вспомнил. Да и толку было сейчас от этой модели.


Пятьдесят лет прошло, а земля, распаханная, перекопанная до последней крупицы, нет-нет, да выплёвывала что-нибудь из прежней жизни, как будто обломки прошлого, разбитые, ржавые, безнадежно испорченные калеки сами упрямо двигались вверх, желая хоть раз ещё напомнить о себе перед тем, как сгинуть насовсем. И напрасно, потому что никто уже не мог узнать их. Никто, кроме таких, как он, старых, зажившихся, бесполезных.


В прошлом году они вот так же выкопали бинокль, отличный полевой бинокль с цейсовскими линзами. Кожаный ремешок истлел и рассыпался, но металлический корпус уцелел, а стекла защитила налипшая грязь. И пропасть бы биноклю именно из-за корпуса, лопнуть под кузнечной кувалдой и превратиться в гвоздь или подкову, если бы Умнику не стало вдруг смертельно жаль этой ненужной обреченной штуковины.


Он очистил линзы от грязи, подкрутил присохшее колесо настройки и до икоты напугал сначала небольшую толпу любопытствующих мужиков.


А потом и Кузнеца — об этом было особенно приятно вспоминать, — который наотрез отказался иметь с бесовской железякой дело и с тех пор она лежит где-то у Старосты под замком. Трусливый кретин, скорее всего, просто не уверен, можно ли ей пользоваться. И не дадут ли ему за это по шапке.


Девчонка ждала, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Видно было, как ей до смерти хочется поскорее сбежать отсюда назад, к своим.


 

— Ну? — спросила она. — Хорошая штука? Или в кузню нести?


 

А всё-таки приятно, что они всякую непонятную находку сначала несут к нему. Было бы здорово как-нибудь откопать, например, компас или перочинный нож. Нержавеющий швейцарский перочинный нож со штопором, ножницами и крошечной пилой. У плосколицей жабы, наверное, лопнули бы глаза.


 

— Нет, — сказал он, — нехорошая. И Кузнецу она тоже ни к чему.


 

И она сразу швырнула мертвый мобильник в воду, не глядя, как камень. Поддёрнула мокрый подол рубахи, и уже метнулась было прочь, но вдруг остановилась. Так резко, словно налетела на стену.


Ему даже не пришлось оглядываться, всё было ясно по маленькому чумазому лицу.


 

Разумеется, она увидела чертёж. Точнее, остатки чертежа. несколько выдавленных на глине линий, но дело было, конечно, не в линиях.


Она увидела буквы. Остаток полустёртого слова “поперечный”. Удивительно они всё-таки реагировали на буквы. В самом деле замирали, как кролики, все без исключения, и лица у них тоже становились одинаковые, пустые и странные. И какие-то даже, чёрт знает, тоскливые…


 

— А ну! — рявкнул он поспешно и топнул ногой. — Брысь!


 

Она вздрогнула. очнулась и сгинула в ивняке.


Он ещё постоял немного, слушая, как шлепают по лужам её босые пятки, и вдруг захохотал от души до выступивших слёз, потому что девчонка всё-таки ужасно была смешная, потому что всё опять обошлось, и по-прежнему смеясь, повернулся к запруде. Рыбак сидел на своих брёвнах, дряхлый, маленький и сморщенный. Тощие плечи дрожали, удочка прыгала в бледных ладонях.


 

— Ох, ну бросьте вы, Иннокентий Михайлович, — сказал, Умник примирительно. — Чего вы так испугались? Да она забудет всё, пока добежит до деревни.


 

И Рыбак сразу же подпрыгнул, затрясся, пнул свой притопленный рыбный садок и закричал, слабо и страшно.


 

— Идите вы к чёрту, Умник! Слышите, к чёрту! Не смейте больше меня впутывать, оставьте меня в покое!


 

Толстый зелёный карп плюхнул хвостом, тяжело перевалился через край садка и утонул в мутной воде.

 

 

III

 

 

За ужином, как обычно, говорили о дожде. Точнее говорил, конечно, Кузнец. Он сидел во главе стола под иконами, широко расставив могучие ляжки, мордатый, до самых глаз заросший тугим красноватым волосом, и забрасывал в пасть то щепоть моченой капусты, то кусок ржаного пирога. Дети толкались, хихикали и стучали ложками, Белка сновала между печкой и столом, не присаживаясь.


Умник ел молча, склонясь над миской. Как мог быстро, потому что кроме него внимать Кузнецу было некому, а внимать не хотелось.


— Корову Курлихину, в канаву провалилась, ногу сломала, прямо в поле резали, — рассказывал Кузнец набитым ртом. — Староста прибежал, орёт : не дам поле поганить. Я ему : да куда мы с ней, ты оттащи её, попробуй, а он визжит прямо — грех, грех… Пузу по уху съездил, а сам потом огузок целый уволок.


Он засмеялся, стукнул пустой кружкой по столу. Белка тут же подбежала с кувшином и плеснула, неловко, через край. По сосновой столешнице разлилась жидкая пенистая лужица. Умник оттолкнул миску и быстро поднял голову.


Дети умолкли, превратились в три одинаковых светлых макушки, глухие и незрячие. Белка сжалась и загородилась локтем, ожидая оплеухи.


— Курва ты косорукая! — лениво, без злости сказал Кузнец и зевнул. — Кормишь вас, кормишь, а всё не впрок. Вся порода ваша такая — дармоеды малохольные.


 

И потянулся за пирогом. Умник неслышно перевел дух. Горло привычно сжалось от ненависти, в ушах стучало, но девочка с виноватой улыбкой уже вытирала стол. Дети зашевелились и зашептали. Обошлось.


 

Вмешиваться было нельзя.


Когда он вмешивался, всегда становилось только хуже. Хотя его, старика, Кузнец ни разу не тронул, не смел, просто крепче бил Белку.


 

— Найду себе бабу половчей, а тебя выгоню. Вон Умник, пускай тебя кормит. Сумеешь, а, Умник?


 

Это был давнишний, любимый его разговор. Толстый и здоровенный Кузнец, красавец по нынешним меркам, ни за что не женился бы на щуплой рябой Белке, если б не оспа, погубившая почти всех её сверстниц. Он взял её замуж четырнадцатилетней, и даже родив ему пятерых детей, двое из которых умерли ещё в младенчестве, она до сих пор выглядела подростком. Бабы теперь нужны были гладкие, румяные и горластые. И несправедливость этой сделки, которую по нынешнему порядку нельзя было отменить, если только жена не помрёт в родах или не надорвётся от тяжелой работы, не давала Кузнецу покоя. Иногда Умнику очень хотелось оглохнуть, как Рыбак или притвориться, что ослаб умом, не слушать, не участвовать, залезть на печь, задернуть сицевую занавеску и ждать смерти. Но тогда всё Кузнецово раздражение, которое они сейчас делили поровну, достанется ей одной.


И рано или поздно красномордый гад просто стукнет посильнее и убьёт девочку, чтобы освободиться и жениться заново.


 

— Всё! — сказал Кузнец и поднялся. — Спать! Молебен завтра. Всем велено быть. Слышишь, Умник? Ты уж не проспи, сделай милость.


 

 

IV

 

 

Несмотря на сырую прохладу снаружи, в церкви дышать было нечем. Толпа стояла душно и плотно, как рыба в садке. Пахло мокрой шерстью, капустой и перегаром, шестью десятками немытых человеческих тел. Если б не дождь, молебен провели бы в поле под открытым небом, но суть собрания и заключалась в том, чтобы выпросить у бога сухой погоды и спасти урожай.


 

Одна за другой сдавались и текли в домах соломенные крыши. По стенам поползла зелёная плесень, Одежда за ночь не успевала просохнуть. Люди устали от воды, и спрятаться от нее было негде, кроме крытой жестью маленькой церкви, где было пока тепло, сухо и горели свечи.


Наказ “явиться всем” в этот раз был исполнен дословно. Принесли даже младенцев и лежачих больных. Беспокоить вседержителя мелкими людскими горестями было теперь не принято. Слух его следовало славить и благодарить, а с просьбами обращались шепотом, один на один и только в минуты крайней нужды. Так что выдуманный Старостой общий молебен о прекращении дождя был уже последней, чрезвычайной мерой, означавшей, что дела по-настоящему отчаянные, и других средств не осталось.


 

Батюшка в чёрной до полу рясе, статный, с красивой белой бородой, тяжело взобрался на амвон. В тишине отчётливо было слышно, как хрустнула при подъеме одна из батюшкиных коленок. Но отец Симпатий даже не поморщился.


Лицо его было строго и прекрасно. Он настраивался на молитву.


 

— Владыка Господи Боже наш, человеколюбивый, творче и милостивый Господи, призри на нас, смиренных и недостойных рабов твоих, прими наши смиренные мольбыыы, — грянул батюшка,


 

И толпа сразу осела и охнула, пригнула головы. Голос у святого отца был густой. богатый, роскошный шаляпинский бас, с которым не стыдно было выступить в опере. Когда он порою брал особенно низкую ноту, самые впечатлительные девки начинали плакать.


Пока Рыбак не одряхлел и не сдался, они с Умником много шутили об этом. «Ну, ещё бы они не плакали, — говорил Рыбак. — У них же все отняли : литературу, живопись, музыку, театр, поэзию. Церковное пение — единственное искусство, которое им осталось».


«Я не удивлюсь, — говорил Рыбак, — ещё веселый тогда и злой, ещё не испуганный, — если они попов по этому критерию и набирают — голос! И память, конечно. Попробуй-ка выучи наизусть Библию и этот их гигантский молитвослов.»


«Живот ещё, хохотал Умник, вы забыли про живот! Худой священник никуда не годится!»


 

— Подашь ти вёдро достоянию твоему, и солнце просвяти на требующие и просящие от тебе милостииии, — пел Симпатий, легко меняя темп, свободно переходя от скороговорки к сладко вибрирующим длиннотам.


Каких-нибудь пять лет назад они переглянулись бы поверх голов, два трезвых свидетеля, насмешливые и потому непобеждённые. Но сейчас Рыбак, усохший, безразличный, девяностолетний, жался к стене и мелко тряс головой. Ему перестало быть смешно. И это значило, что Умник остался один. Он давно научился мириться с потерями.


В конце концов он пережил голод, жену, а после — обоих своих детей, потому что в испорченном мире стариками снова становились в пятьдесят, а до шестидесяти почти никто не доживал. Он принял этот новый несправедливый порядок, дремучий и дикий, и попытался найти в нем смысл, и нашёл. Просто вдруг оказался не готов к тому, что не с кем будет над этим посмеяться. Не ожидал, что это будет труднее всего.


 

— Не до конца тлению, гладу же и погибели предажь нас, ниже да потопит нас буря водная, — громыхал голос с амвона, поднимался к обшитому тесом куполу и густел там, стекал вниз по стенам, заливая беззащитные людские души. И вот уже кто-то заплакал и упал на колени, и толпа зашаталась, заныла, подхватила ритм.


И Умнику вдруг остро, невыносимо захотелось поддаться наконец и позволить себе почувствовать такой же ясный восторг и ужас, такую же простоту жизни и своё перед ней ничтожество. Но могучая многоголосая ария вдруг споткнулась, захлебнулась на полусловие, дальний край толпы дрогнул и рассыпался. Там творилось что-то нехорошее, что-то другое.


Он поднялся, трезвея и стыдясь, и заработал локтями, убираясь поближе, уже снова свободный наблюдатель. Очевидец, а не участник.


Из-за спины нечесанных макушек он поначалу разглядел только опрокинутое женское тело, босую ногу, со скрюченной в судороге ступнёй и задравшийся подол, и даже успел подумать


«Ого! Молитвенный экстаз! Молодец, Симпатий! Такого у нас ещё не было». И только когда закричал Кузнец, сердито, матерно, а люди попятились и отхлынули, он узнал вдруг синее Белкино платьице, лопнувшее по шву.


Девочка лежала на нечистом полу, раскинув тонкие коленки, похожие на сломанную куклу, и он бросился было поднимать её. Но тут она дернулась, выгнулась и забилась, царапая ногтями землю и колотясь головой, и он наконец увидел её лицо — искажённое, закатившиеся под лоб глаза и прокушенные губы. Полторы ужасных, беспомощных минуты он просидел рядом, не решаясь ни сдвинуть её, ни перевернуть. А потом горлом у неё пошла пена, густая и розовая, как сахарная вата, и все закончилось. На руках у него осталось маленькое тело, бессильное и мокрое от пота. Девочка дышала слабо, едва слышно, но она была жива, и нужно было поскорее унести её отсюда. Он обхватил её покрепче и попытался встать, но не смог. Ноги не слушались, сердце бухало в горле.


 

— А ну, посторонись, — сказал Кузнец. — Уйди, говорю, я сам.


 

Он склонился, легко подхватил жену на руки и понёс к выходу. И тогда старик тоже сумел подняться и заковылял следом. За спиной у него стояла мёртвая, непроницаемая тишина, как будто в крошечной церкви никого не было.

 

 

V

 

 

Староста пришел часа через два. В этот раз он не стучал, а просто толкнул дверь, просочился в избу и зарыскал глазами по углам.


— Померла? — спросил он.


— Живая, — сказал Кузнец с вызовом, поднимаясь навстречу.


И Староста тут же закивал, засуетился:


— Ну, вот и я говорю — отлежится, баба молодая. Ишь, как её цепануло… Батюшка велел передать, что не сердится, с пониманием. Бывало такое, говорит, — исступление. Молитва, она из человека дух вышибает. Я и сам едва на ногах удержался…


 

Чтобы не слушать его, Умник отвернулся и пошел к полатям, где у стены спала Белка, неподвижная, бледная.


За всё время, пока они с Кузнецом несли её, пока укладывали, она не пошевелилась ни разу и глаз не открыла, но дышала ровно. На виске билась тоненькая жилка.


Неужели и правда истерика? Он ведь и сам почувствовал что-то там, в церкви, когда все вокруг завыли и закричали. Был момент, когда он тоже вдруг сцепил руки и даже, кажется, упал на колени. Это он-то, агностик! Старый скептик! Чего ждать от забитой неграмотной девочки?


 

Он погладил ее по влажным волосам, тронул щеку. Кожа на ощупь была холодная и сырая, как земля после дождя. За спиной у него Кузнец теснил Старосту к двери. Тот неохотно пятился, продолжая болтать что-то про невиданные силы молебен, который точно исправит погоду, и про работу, которую так и быть сегодня можно пропустить, раз уж так вышло с хозяйкой.


 

Дверь захлопнулась. Кузнец подождал ещё у порога, большой, хмурый, пока бормотание снаружи не стихло наконец. Потом матернулся вполголоса и длинно сплюнул на пол.


 

Остаток дня они провели молча, каждый в своем углу. Без неловкой Белкиной суеты дом опустел и как будто раскололся надвое, а она лежала ровно посередине, немая и твёрдая, как покойница.


Когда стемнело, наскоро перекусили чёрствым пирогом, разогнали детей по лавкам и улеглись сами.


 

— Ничего, детка, — думал Умник, ворочаясь на печной лежанке. — Ничего, я здесь, я с тобой.