Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Клэр Берест

Черного нет и не будет

Original title:

Rien n\'est noir

by Claire Berest



Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.



© Editions Stock – 2019

Published by arrangement with Lester Literary Agency & Associates

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2024

* * *



Посвящается Альберику, mi cielo, mi vida[1], и, конечно же, Фриде де Гайардон


Я хотела бы нарисовать тебя, но не хватит красок – все цвета ушли на мое смущение. На четкий силуэт моей огромной любви. Фрида Кало, посвящено Диего Ривере, 1953
Через литературу едва ли можно выразить весь тот внутренний шум, что наполняет нас, да и к тому же не я виновата, что в моей груди вместо стука сердца слышен шум сломанных часов. Фрида Кало, письмо к Элле Вольф, 1938


Часть I. Мехико, 1928. Синий

Свет и чистота. Любовь. Расстояние. И нежность бывает такого синего цвета. Из дневника Фриды Кало
Тенарова синь



Она видит только его, хотя даже на него не смотрит.

Он постоянно резвится где-то по углам, почти вне поля ее зрения. На той тоненькой грани, где не столько видишь, сколько чувствуешь. Принимает причудливую форму: то ли бегемота, то ли осьминога с завораживающими щупальцами, и если его масса где-то разливается, то заражено все пространство. Трофей из цирка, который любая женщина с охотой прицепила бы себе на корсет и уколола бы булавкой свое девственное тело. Ловкость этого слоноподобного мужчины неестественна, лишний вес розовой плоти только придает ему невероятную гибкость и скорость его твердому, как камень, достоинству; он мгновенно возбуждает в каждой непреодолимое желание окунуться в запретное. Хотя эти же дамы готовы признать: как шлейф духов, пьянящих, дурманящих, Диего Ривера, словно колдун, притягивает к себе слабый пол – при виде него они забывают стыдливость, выпячивают грудь и вспоминают первобытный инстинкт совокупления.

Когда с ним общаешься, то начинают плясать родинки, поднимается на октаву настроение, проявляются наглые черты характера и давно забытое бесстрашие накаляется. Потрескивает огнем. Одно только его присутствие заставляет забыть об эротизме прекрасных говорунов и красоте хорошо сложенных тел. Он притягивающий и притягательный. Наблюдая за ним, Фрида думает о ярких пятнах, из-за которых приходится часто моргать, эти пятна не перестают прыгать перед глазами, даже закрытыми; свет фар, несущий в себе опасность, так поразил сетчатку ее глаза, что, даже моргая, она все равно их видит. И как только аура этого монстра искрится афродизиаками? Диего, он ведь уродлив и уродства своего не скрывает, сам же над ним насмехается. Это вкусное уродство разжигает аппетит; хочется впиться в огромное пузо, заполнить им глотку, перепачкать зубы, облизать жирные пальцы, провести языком по тусклым, слишком выразительным глазам, между которыми слишком большое расстояние.



Она внимательно рассматривала величайшего художника Мексики, но, оторвавшись от него, прошлась взглядом по остальной компании – бесформенной, дурманящей массе, состоящей из всех возможных личностей. «Что еще может походить на одну вечеринку, как не другая вечеринка?» – подумала она. Ничего не меняется: так же за эфемерными шторами прячутся от дневных забот, так же громко кричат, глубже дышат, еще быстрее пьют, поспешнее смеются, и хохот, вылетевший изо рта, приземляется рядом с той, что проходит мимо и кого потом обнимут; но в вечеринках, проводимых Тиной Модотти, есть свое неоднозначное очарование – на подобное они совсем не похожи. Во время этих приемов всегда что-нибудь случается, поэтому Фрида любит незаметно приходить на них и за всем наблюдать со стороны.



Чтобы сменить перспективу и лучше уловить переменчивый пейзаж разворачивающихся пьяных страстей, Фрида Кало ходит из комнаты в комнату. Она внимательно рассматривает мужчин, одетых как сеньоры старой Испании: каждая пуговка блестит, все швы идеально ровные, прически мужественны (прядочка к прядочке послушно лежит) – внешний вид этих мужчин любую сведет с ума; а рядом с очень ухоженными красивыми поэтами стоят другие hombres[2] – в мятых рубашках, владельцы единственных пар брюк, натягиваемых каждое утро на посеревшие кальсоны, эти другие мало чем могут похвастаться, потому что работают руками. Но для нее все они пахнут идеальным ароматом пота, все мужчины составляют для нее единую картину – Фрида их видит голыми: взмахом ресниц она стирает горделивые позы, манеры и украшения. В ее голове вырисовываются лишь напряженные мышцы, сухожилия, грудная клетка, покрытая черными волосами, нежные и огромные ступни молодых людей. Женщины у Тины им под стать: такие же надменные и горделивые, в них течет та же горячая кровь и они такие же свободные. Швеи из низов, которые пришли опрокинуть бокал, говорят так же громко, что и дамы, родившиеся в облегающих платьях с глубоким вырезом на спине; напившись, воинственные классы примиряются. Тина Модотти – авантюристка. Ее, итальянского фотографа со множеством пассий, политическую активистку, украшает спокойное выражение лица, присущее женщинам, красота которых – лишь неожиданное дополнение к их интеллекту и умению. Умению жить. Именно ее друг Жерман де Кампо ввел Фриду в круг творцов и коммунистов (плеоназм); тогда, пролежав не вставая несколько месяцев в постели, она наконец-то выбралась из гипсового корсета – Фрида вернулась к жизни, если и не к полноценной, то все-таки жизни. С Тиной Модотти она познакомилась в Мексиканской коммунистической партии, членом которой стала совсем недавно. Обнимаясь в первый раз, они друг к другу присматривались, обнимаясь во второй – друг друга заобожали. Фриде нравится итальянский нос Модотти, грудь как у античной скульптуры и волосы, заколотые в пучок; непостоянная по натуре, Тина их распускала, следуя такту своего говорливого стаккато. Фриде нравится, как подруга, иностранка, фотографирует мексиканок со спины, улицы и цветы без стеблей; нравится то, что Тине нравится Мексика.

Тело Фриды после Аварии восстановилось не до конца, потому она и держится в стороне. Оно, конечно, нагревается, словно лист металла на раскаленном солнце, вспыхивает, а потом тушится в прозрачном алкоголе, в утренних серенадах, исполняемых под guitarrones[3] и под непримиримые трубы, томится в жажде отправиться ввысь, туда, откуда возвращаются совсем иными; но ноги едва ее держат. Фриде приходится обучаться всему заново, каждое движение несет в себе пугающую неизвестность, неверный шаг – и скрывающаяся боль не заставит себя долго ждать, от страха ее бросает в ледяную дрожь, ее, живущую на огромной скорости.

На скорости, с которой скачешь по школьным коридорам, перелетаешь через заборы квартала, влетаешь в класс, где поджидает суровый учитель; на скорости, без которой не подняться на трибуну и не вскарабкаться на дерево, без которой не обойдешься на улицах Мексики, – с ней не пропустишь никакую встречу, что изменит день, а может, и жизнь. На умопомрачительной скорости безумного кузнечика Фрида, пылкая и неуемная, та, что с детства увлекается лишь играми для мальчиков, не упускает возможности принять смелый вызов, после которого c разбитыми коленями обычно отмываешь душу и расцарапываешь себе лицо.

Ноги Фриды, хранящие в себе память об ушедшей храбрости и о никогда не подводящей решимости (эти качества напоминают о себе, словно зуд), закостенели и, будто деревяшки, стали неподвижны; ей двадцать лет, и такой след оставила после себя Авария – для Фриды это своего рода дьявол, что вселил в ее тело шизофрению, – и потому диким, неистовым и безумным танцем Жермана и Тины наслаждаться приходится со стороны. Фриде кажется, что и она с ними рядом пританцовывает: Тина высоко задирает юбку, по коже между бедрами и по лбу течет пот; радостная, но при этом по-прежнему спокойная, она готова танцевать еще и еще – для своего кубинского любовника Антонио Меллы Тина словно текила.

У невероятной красоты Меллы лицо греческой статуи, съесть его можно в два укуса, не выбирая голову, тело или то, что он говорит.



Надрывается патефон, богема все приходит и приходит, словно черные муравьи, привлеченные каплей меда. Тут вам и радость, и политика, и трагедия. Стыдливость и табу оставляют за порогом. И после долгих месяцев, на которые ее силком уложили в постель, гулянки у Тины стали для Фриды лучшим способом встать на ноги. Чувствуя себя старухой в двадцать лет, она хотела бы снова ощутить молодость, натянуть в себе золотую струну былой непоседливости, которая влекла ее на свет блуждающих огоньков; эти шумные разговоры и подшучивания хотя бы наводили в голове порядок, музыка западала в душу и заставляла сердце биться в такт. Пока нельзя пускаться в пляс, еще не время, но, надеется она, все скоро наладится, уже налаживается; и все-таки Фрида позволяет себе петь, хватая какого-нибудь товарища за шкирку – ведь они все товарищи. Разгоряченная мескалем, каждая капля которого переворачивает реальность, она совершает путешествие изо рта в глотку (пить Фрида пока не разучилась, она пьет, уверенно стоя на ногах, будто сделанных из папье-маше). Фрида знала, что никогда больше не ощутит радости двадцати лет, все из-за разбитого на кусочки тела, и недуг этот навсегда взял верх над молодостью, но, покачивая бедрами, пришла Тина, богиня с невероятными волосами, и зашептала ей на ухо.

Она везде ее искала: «Я повсюду тебя искала, Фрида, а вот Диего Ривера, он разыгрывает здесь рядом спектакль, давай вас познакомлю». Десяток женщин припали к его губам и вцепились в рубашку. Тина хочет познакомить ее с Диего Риверой, он тоже пришел на вечеринку. Фрида изображает удивление: «Ух ты, давай, я его не видела!» Тина берет ее под руку, и они идут на поиски monstruo[4]. Наконец-то! Две девушки, толкаясь локтями, пробиваются через вакханалию; Фрида выпрямилась, даже не задумываясь, расправила плечи, она внутренне прыгала от радости, так радуются после томительного ожидания; на самом деле она отчасти пришла только ради этого, ради встречи с Риверой.

Но вдруг раздался выстрел. Послышались крики – женский визг, треск стола, все бегут, все шумят. Тина отпускает Фриду и забывает о своем намерении ее представить: в патио завязалась схватка. Слышен смех, несмотря на потасовку, горланят песни, навстречу очередным ночным затеям на улицу несутся с бутылками в руках пьяные мужчины. Женщины устремляются за ними следом. Или впереди них. Ведь веселье никогда не заканчивается, оно лишь меняет место действия.



Переполох произошел, потому что дурачье Диего Ривера достал свой пистолет и пальнул по фотографии – так поняла Фрида Кало; с улыбкой на лице все утонченно закуривают очередную сигарету.

Она затягивается и выдыхает дым. По-эстетски.

Не спеша.

Выходя в патио, Ривера забыл в доме пиджак, на вывернутых рукавах видна внутренняя подкладка синего, скорее даже фиолетового цвета, как тенарова синь. В опустевшей комнате Фрида набрасывает этот пиджак на плечи, в нем ее почти не видно – настолько он большой; Фрида подносит к лицу рукава, слишком для нее длинные: пахнет кожей и туберозой; она жадно вдыхает аромат художника, обнюхивает его следы. Прекрасная тенарова синь – кажется, для украшения дома оттенка лучше не придумать.

Нам помешали, Диего, но я готова ждать. Ждать, этому я научилась, лежа в корсете.

Стальной синий

Затягивающий синий, что устремлен в ночь.





Они занимаются любовью. А что это значит? Фрида разделась, сама и очень быстро, на пол брошена юбка – от нее бесцеремонно избавились, на рубашке расстегнуты пуговицы – одна за одной, одна за одной; действо началось: голые тела, сползли панталоны. Такая нежная, она преподносит свое тело с гордостью, без застенчивости, без наигранной чистоты; тело она приручила очень рано, когда столкнулась с изменами: слишком худая, узкие бедра, нога, ошпаренная полиомиелитом. Хромающая девчонка: Фрида – деревянная нога, источник чрезмерно тонкой плоти, которую она без предвзятости изучила со всех сторон (впадинки, бугорки – вот ее метрика, хвастаться здесь нечем, но и второсортной такую красоту не назовешь).

Сначала Диего завладевает тобой, как людоед, попросту навалившись всем своим весом, испытывая желание, брызгая слюной и ощерившись всей пастью; кажется, он ничего не видит, тычется носом – ну прямо этакая собака-ищейка, рыщущая в поисках запахов и необычных оттенков кожи, нетерпеливая и веселая, превращается в вездесущие и колючие руки, гурман в ожидании пиршества при том, что еще даже не раздет.

Она раздевает его: вытаскивает из брюк ремень, выпускает на свободу огромную бесформенную одежду и пытается разобраться в получившейся массе, стаскивает с него огромные черные ботинки (а сделать это надо быстро, не смахнув с его головы ковбойской шляпы), необходимо освободить тело Диего, чья слава дошла до самой Европы, мифический тотем, который старше ее в два раза и который прожил на десять жизней больше нее. Она оказывается сверху, никто из них не смеется, оба охвачены срочностью момента; словно наездница, Фрида вскарабкивается на него, целует мужскую грудь, она понимает, что до нее через Диего прошел целый карнавал пышных женских задов – профессионалок, девственниц и распутниц, – они проделывали с ним то же самое, что и она, но тем же оно не было. Секс всегда случается впервые. Верхом на волшебном Венерином холме, Диего, вдруг ставший таким легким и ловким, хозяином положения, уверенным в своем праве, искусным мастером дела, прожорливым как ребенок, он овладевает ее лоном, безраздельно отдающимся созерцанию, искусное орудие, пестик, ублажающий ступку, признанный эксперт, ключицы, унизанные бусинками пота, миниатюрная женщина никогда от этого не отказывается, она кричит, словно лающая сучка, он полностью включается в процесс, они занимаются любовью – а что это значит?

И вот все закончилось, напряжение спало, оба вытирают пятна, а может, и не вытирают, на душе спокойно, в комнате темно, кинувшись в самом начале друг на друга, они не включили свет, для них это был первый раз, они впервые занимались любовью, словно открыли первую бутылку на празднике, толика некоего обряда, ведь этот праздник был так желаем, и Диего, не глядя на Фриду, спрашивает: «Черт возьми! Откуда у тебя эти шрамы?»



О нем она знает все, всю его мифологию, а он о ней – ничего, она для него никто. Он – великий художник Мексики, а она родилась в Койоакане, и в ней течет смешанная кровь, ей нет и двадцати; помимо всего, у нее поврежден позвоночник. Она все рассказывает ему. Отвечает на его вопрос.

Это случилось более двух лет назад. В тот день Фрида была с Алехандро, своей любовью, своим novio[5]; вместо того чтобы пойти на учебу, они с самого утра слонялись по Мехико, беспечные, ничем не отягощенные, будто разбойники; стоял сентябрьский день – лето отступало, – аромат времени становился тяжелее. Она уже накупила себе всяких безделушек, маленьких кукол и браслетов, ничего не может с собой поделать: стоит ей только взглянуть на бесполезную вещицу, как та превращается в жизненно важный талисман – священные побрякушки, которые она собирает; хоть ее фетишизм девочки-колдуньи слегка и раздражал Алехандро, он все равно умилялся ею.

Лежа в темноте, она говорит с Диего совсем тихо. Теперь, когда пот перестал течь градом, их окутала прохлада; они, шутливые, источающие аромат, едва касаются телами.

Чтобы доехать до дома, Алехандро и Фрида сели в автобус. Заняв свободное место, она понимает, что где-то потеряла зонтик от солнца, начинает волноваться, просит Алехандро помочь: «Ну где же зонтик?! Он был у меня в руках, когда мы гуляли по рынку». – «Фрида, ну и бог с ним, это всего лишь зонтик». Нет, не бог с ним, Фрида боится терять свои вещи – они успокаивают, являются продолжением ее самой; она силком вытаскивает Алехандро из автобуса, они оказываются на тротуаре. «Где ты собираешься его искать?» – начинает ее отчитывать Алехандро; он подарит ей другой, намного красивее, убеждает любимый и тащит за собой в следующий автобус; Фрида уже забыла о зонтике, главная ценность вещей – их истории, а истории пишутся sobre la marcha[6], новый обещанный зонтик будет напоминать о случившейся неприятности. Они втискиваются в следующий забитый автобус и, прижавшись друг к другу, усаживаются в самом конце – Фрида прильнула к телу Алехандро, каждый сантиметр которого знала наизусть; теперь так же, рассказывая историю, этим вечером она прильнула к другому, совершенно незнакомому телу Риверы. Автобус новенький, краска сверкает, а сиденья еще не затерты – Фрида обращает на это внимание. Она также замечает женщину, на руках ее балуется ребенок, глаза у него необыкновенные – стального синего цвета; волосы матери туго завязаны в низкий пучок, одна прядь выбилась, и сын за нее дергает – маленький хулиган. Уставшая мать улыбается; женщина стоит, и Фрида подумала, что надо бы уступить ей место, потом ее взгляд приковывают инструменты мужчины, что стоит к ней спиной: на нем комбинезон, испещренный рыжеватой краской, точно этот человек – маляр. И тут она видит: трамвай, прямо напротив нее, с правой стороны автобуса… Трамвай, и ей кажется, что он движется прямо в их сторону; она хохочет, и смех ее нервный, появляется он при возникновении чего-то необычного – при обмане зрения, который позволяет нам в шутку почувствовать страх, Фрида вскрикивает, но, может, только мысленно: «Алехандро, смотри, трамвай!» Она думает: «Все обойдется. Точно обойдется! Кажется, он протаранит нас, но все обойдется». Фрида понимает, что сейчас случится нечто непоправимое, но отказывается в это верить: ведь она непобедима, на ней доспехи ацтеков, она сама есть дух. Это все шутка. Фрида смотрит на Алехандро: ни о чем не подозревая, он сидит рядом и в левой руке крепко сжимает ее сумку, беспечно глядит в другую сторону. Фрида думает о камушке, что подобрала на дороге и положила себе в карман: с ним ничего не случится. Ей не страшно. Почему ей не страшно? Все эти мысли проносятся в ее голове за секунду. Непонятно, произнесла ли она вслух: «Алехандро, смотри, трамвай!» – но он все равно не успел ей ответить, потому что трамвай действительно врезался в автобус, для нее столкновение произошло совершенно спокойно: в тишине и не спеша один транспорт бесшумно вошел в другой, словно в сон. Автобус сгибается, будто сделан из самой настоящей резины, с ним покорно рука об руку следует причудливая деформация, нанесенная трамваем-упрямцем, решившим проехать сквозь сверкающего новичка. Автобус выгибается все сильнее и сильнее, принимая форму подковы, он скрючился, как тело Мадонны, оскверненное во время нападений ужасного вепря. Фрида чувствует, что до ее колен что-то дотронулось, и ей стало спокойнее – но это же абсурд: своими коленями в этом изогнутом автобусе ее касается сосед, сидящий напротив; от удивления глаза на лоб полезли, и вдруг все оборвалось.



Диего не произнес ни слова, слушает ее, положив руку на грудь, он укутан рассказом, не шевелится, только пальцем гладит подмышку Фриды, хотя сам того не осознает, – эта часть тела очень нежная и нуждается в прикосновении, пусть даже едва ощутимом.



– Мы были на пересечении Куаутемосин и Кальсада де Тлальпан.

И вдруг все оборвалось.

Фрида не знает, потеряла ли сознание, такое ощущение, что она видела все своими глазами, что со всем ужасом столкнулась лицом к лицу. Потом задалась вопросом: а где ее вещи (об этом она помнила в мельчайших подробностях), Фрида забеспокоилась о вещах: ее сумка лежала на коленях Алехандро, а он, в свою очередь, сидел в автобусе рядом; очевидно, сумки больше нет, а в испарившейся котомке лежал крохотный деревянный предмет – синий бильбоке: если им потрясти, то послышится приятный звук перекатывания шариков, его она только-только купила. Где же сумка? И где Алехандро? Где она сама? Лежит, сидит, стоит? Ее внутренний компас сбился. Она чувствует, как поднимается волна горожан, слышит, как в один миг воздух сотрясают крики и вой, будто с корнета вдруг сняли сурдину, и до нее издалека долетают невероятно громкие вопли. Ей не больно, непонятно, где она находится. Наконец-то Фрида видит Алехандро, лицо его почернело, он наклонился и, похоже, хочет взять ее на руки. Словно перепачканный ангел. К ее novio подошел какой-то мужчина и сказал неоспоримым тоном, что его надо вытащить. «Что вытащить?» – подумала она. Побелевший Алехандро держит ее, а мужчина уверенным движением прижимает коленом ей ноги. «Но зачем?» – на секунду задумалась она. Неожиданно мужчина крикнул: «Давай!» И изо всех сил выдернул торчащий кусок металлического поручня. Фрида вынырнула из забытья, ее пронзила боль, словно разорвались все внутренности. Безжалостный огонь, что саму мысль о боли относит в ряд устаревших.

Из нее торчал кусок металла. Поручень пронзил ее грудь насквозь.

Она сделала жест, будто достала меч из ножен, грубо и мужественно; Диего продолжал молчать.

– И абсурдность всей ситуации в том, что, вопреки логике, я сошла с предыдущего автобуса. Диего, я вышла за зонтиком.

Позже Алехандро ей рассказал, что пока он искал ее среди обломков, то услышал нечеловеческий крик: «Танцовщица. Это танцовщица! Посмотрите!» Проходившие мимо очевидцы аварии указывали пальцем на совершенно голую женщину, во время великолепного столкновения с нее сдуло одежду, словно листву с дерева, и она лежала среди обломков, покрытая свежей кровью, будто в платье ярко-красного цвета, расшитом золотыми пылинками.

– Диего, это я, я танцовщица! Я была на сцене. Все смотрели на меня. У маляра в испачканном комбинезоне, что ехал со мной в автобусе, среди инструментов стояла баночка с золотой краской, и при столкновении она опрокинулась. На меня. Танцовщица, la bailarina, вот что от меня осталось. Я даже не знаю, жив ли этот маляр. Мне рассказали, что его краска вылилась на меня, а я была абсолютно голой. Я также не знаю, что произошло с ребенком с невероятно синими глазами.

Она зачитывает стихотворение своего любимого поэта:

Мне кажется, что у меня нет спутников, но вскоре вокруг меня собирается целый отряд,Кто рядом, кто позади, кто обнимает меня,Это души милых друзей, умерших и живых,Их целая толпа, она все гуще, а я – посредине[7]

Диего знаком с творчеством Уолта Уитмена, он сжимает Фриду в объятиях, ему хотелось бы сказать ей, что ее рассказ одновременно и ужасен, и невероятно прекрасен, он целует спину, целует шрамы.

– У меня внутри все переломано, но снаружи этого не видно, так ведь? – спрашивает его Фрида.

«Нет, видно, – подумал он. – Видно, потому что, глядя на усилие, с которым она делает каждое движение, все понимаешь, потому что мы не такие упрямцы, чтобы жить и прятать от всех пережитый ужас, все видно, Фрида». Но он отвечает ей только:

– Мне видна ты, Фрида.

Королевский синий

Пылающий оттенок, полученный из базовой синей краски.





Фрида пошла к нему, к великому художнику Мексики – el gran pintor, совсем одна, знала, где его отыскать. Этой очной ставки с Риверой она ждала давным-давно, и он не произвел на нее впечатления. На Фриду никто не производит впечатления.

Прежде она уже пересекалась с Ороско[8] – они ездили на одном и том же автобусе из Койоакана в Мехико, а у Тины Фрида встретила Сикейроса[9], ей он показался угрюмым.

Ривера, Ороско и Сикейрос – святая троица художников-монументалистов, но кто из них Святой Дух? Их можно считать народными королями, ведь они вынесли живопись за пределы буржуазных выставок, нащупали душу цвета и чрезмерности, надев траур по перспективе. На их фресках трехметровые мужчины и женщины, полные сил и осознанности, искренне протягивают руку народу. Когда в 1920 году философ Хосе Васконселос стал министром образования, он пообещал, что в каждом доме будут книги, а на улицах появится искусство. И свое обещание сдержал. Живопись отныне не привилегия избранных. Живопись стала монументальной, доступной и душеспасительной, неграмотным она дает право узнать их национальную историю, бедным – бесплатно трепетать, всем – познать их индейские корни.

Фрида знала, где его отыскать: уже несколько месяцев Диего расписывает фасады Министерства образования. Если Ривера принимается за новую mural[10], то об этом знает весь Мехико – новость тут же проносится по артериям города и вытесняет в разговорах все остальные темы; это народное развлечение, как рынок или музыка марьячи: горожане делают обход вокруг здания, на секунду присаживаются и наблюдают, как художник наносит краски. Бесплатное представление.

До этого Фрида уже видела, как он пишет. Будучи школьницей, она долгими часами наблюдала за его работой и при этом оставалась незамеченной. Тайком следила за Риверой в своей школе de la preparatoria, пока он писал по стенам аудитории имени Симона Боливара. Диего Ривера создавал первую в Мехико mural после возвращения из Парижа, где провел десять лет, кочуя из баров в трактирчики, в компании всей европейской богемы: начиная от Фудзиты[11] и заканчивая Пикассо. В той фреске «Сотворение» прослеживалось влияние итальянской школы, которой Ривера напитался в самой Италии, в городах Ассизи и Падуя. Тогда он не выработал еще собственный почерк монументалиста.

Фрида высматривала его, прячась в закоулках коридоров; она была одержима, приятели над ней по-дружески подшучивали: «Зачем постоянно возвращаешься, неужели тебе нравится днями напролет смотреть, как он рисует?» И Фрида им отвечала со всей серьезностью: «Однажды у нас с Диего Риверой будет ребенок, надо бы начать присматриваться к нему заранее, правильно говорю?»



Тогда она была школьницей.

Тогда, до Аварии.



Когда Фриду зачислили в Национальную подготовительную школу – посвященные называют это заведение Подготовишка, – весь «свободный мир» пал к ее ногам. Через три года случится катастрофа, но пока Фриде пятнадцать. Она поступила в эту известную школу, что расположилась в большом красном здании в колониальном стиле, недалеко от площади Сокало: здесь же стоит шаткий красивый собор и величественный Национальный дворец. Кафедральный собор. Даже непоколебимый атеист склоняет голову перед этим божественным видением, сопровождаемым оглушительным шумом барочных украшений – столько же на платьях можно насчитать кружевных оборок. Поговаривают, что когда-то на месте собора стоял Templo Mayor[12] – огромная пирамида ацтеков, но ее разрушили и из оставшихся камней построили собор. И да, он шаткий: заметно кренится на левую сторону. Фрида как-то сказала об этом преподавателю, и он ответил ей, что город Мехико – ацтеки называли его Теночтитлан – был основан посреди древнего озера. Поскольку конструкция церкви очень тяжелая, то рыхлая почва утрамбовалась неравномерно. И Его Величество Собор начал наклоняться. После преподаватель вполголоса рассказал Фриде немного другую версию: камни пирамиды Templo Mayor несут в себе отпечаток разрушений, ведь в конечном счете еще до собора на этом озере стоял храм, и, решив использовать для строительства его обломки, рабочие навлекли на новое здание несчастье. В камнях сохранились следы прошлого.

Мысль о том, что у камней есть память, Фриде очень понравилась.



В школе как раз произошли изменения, и теперь поступить в нее могли как мальчики, так и девочки – ветер реформ Васконселоса дошел и до нее. В свои недра школа впервые впустила группку избранных в юбочках. Тридцать пять девочек, невозмутимо и храбро проникнув в толпу, состоящую из двух тысяч парней, собирались разжечь в некоторых пламя любви. Добавь хоть в какой цвет каплю белого – и оттенок уже не изменить, так же и с обучением: впусти несколько девочек в школу, полную мальчишек, – и расклад изменится навсегда. Фрида была первооткрывательницей. Увлеченная анатомией и биологией, которые изучала с самого детства с отцом, девушка мечтала стать врачом.

Подготовишка находилась далеко от ее дома, и наконец-то Фрида могла самостоятельно сесть в трамвай и поехать в город за пределы Койоакана – пригорода Мехико и за пределы Койо – всемогущей деревни с ее безграничными пастбищами, с ее pulquería[13], где мужчины напиваются pulque[14] и горланят военные песни, с ее индейцами, цветами, грунтовыми дорогами, местами, покрытыми галькой, c деревьями из vivero[15], с кактусами цвета зеленой бутылки, величественными nopales[16], домами и лачугами, со своими мессами, нашпигованными позолоченными скульптурами и шипастыми венцами на голове Христа, со своими улочками, исхоженными ею вдоль и поперек, с тетушками и пятью сестрами.

И даже небо ночной чистоты.

Фрида уезжала, оставив позади четыре стены родительского дома, каждый потаенный уголок которого был ей знаком – она могла нащупать их с закрытыми глазами, – так же хорошо мы знаем свои детские люльки и клетки.

И наконец, оставив позади отца, Гильермо Кало, немногословного фотографа. И мать, Матильду Кальдерон, пугливую лягушку, обитающую в чаше с освященной водой.



Вначале Фрида рассчитывала за счет своего экстравагантного поведения привнести в la prima искру, освежить загнившие школьные подмостки; как в Пасху сжигают чучело Иуды, так и она хотела задать жару всем чопорным задницам. В пятнадцать лет у нее со страшной силой чесались ладошки, в голове носились мятежные мысли, закрыв глаза, она с восторгом думала о завтрашнем дне. Как же ей быть со своим телом, полным дерзости? Как поступить с грудью, что сама по себе хвастливо выпирала, с бедрами, вырисовывающими арочные своды, и ногами, желающими пуститься наутек?

Бессмертное тело молодого солнца.

Для себя она давно решила: во всем нужно искать золотую середину, в этой жизни не стоит ничего воспринимать всерьез и оплакивать горькими слезами. И Фрида жила с душой нараспашку, ничего не стесняясь, как не стеснялась произносить грязные ругательства, запас которых с усердием пополняла, слушая бормотание уличных мальчишек и пьянчуг, что поднимали очередную кружку за здоровье всех упокоенных душ.

С согласием папы римского или без него, она выбрала свой незамысловатый путь в этой vida[17]. Мехико принадлежал ей. Тогда она не рисовала, ей даже в голову не приходило заниматься живописью.

Это было тогда, до Аварии.



Высвободившись из корсета, Фрида не вернулась в школу. Как можно хотеть стать врачом, когда покрываешься пылью на больничной койке?



Теперь Фриде двадцать один год; такая же красивая и шаткая, как Кафедральный собор, она с трудом доковыляла до Министерства образования. Пробираясь через вереницу квадратных дворов, украшенных внутренними садиками, и проходы, уставленные скульптурами, Фрида шла на голоса рабочих и подмастерьев, следовала на запахи сырой штукатурки и разбавителя краски – только так она могла найти того, кого искала.

– Сеньор Ривера!

Погруженный в дело с головой, Диего не ответил. Он работал наверху: осторожно наносил синюю краску на одежду скелета, что затерялся в маскараде в честь Дня мертвых. Краска королевского синего цвета. Размах строительных лесов колоссальный, художник исписал уже более тысячи квадратных метров поверхности стен. Невероятно! Она стоит рядом с самым известным человеком своей эпохи – с мексиканским Лениным!

Фрида произнесла громче:

– Товарищ Ривера!

Сидя на самой вершине лесов, на высоте двух метров, мастер услышал свое имя, обернулся и выглянул вниз.



Этой очной ставки с Риверой она ждала давным-давно, и он не произвел на нее впечатления.

Ультрамариновый синий

Теплый оттенок синего, дрейфующий к фиолетовому.





Позвоночник переломан в трех местах.

Ключица сломана.

Третье и четвертое ребро сломаны.

Правая нога переломана в одиннадцати местах.

Правая ступня раздроблена.

Левое плечо вывихнуто.

Таз переломан в трех местах.

С левой стороны брюшная полость пробита поручнем до самого влагалища.

Неплохо – да?

Очнувшись в больнице, она тут же осмотрелась. В голове темная воронка, никаких намеков на даты, только искаженные ориентиры, дырявые воспоминания, изъеденные молью. Незнакомая постель, чужая простыня, низкий потолок, другие кровати, нет двери, нет неба. Оглядеться – для нее это означало понять, что бескрайние просторы поля ограничены, ей словно пощечину влепили. Фрида пыталась вернуться к тому, что было тогда, до Аварии, разглядеть свои руки, ноги, ступни, но как будто ничего прежде не существовало; она поняла, что ей необходимо сию же секунду. Увидеть. Выманить что-либо известное, знакомое.



Фрида хочет снова проснуться утром в родительском доме, пропитанном ароматом кофе с корицей и запахом мыла для бритья, которым пользовался отец, хочет ощутить бешеный ритм домашних – ведь нужно успеть на автобус! – хочет увидеть припудренную с самого утра маму, что бродит из комнаты в комнату, погруженная в безумство сотен мелких дел и не желающая никого слушать; с самого рождения на спине ее запечатлелась угасающая улыбка слишком большого количества мужчин; на тех редких фотографиях, что у них есть, мать еще юная, безумно красивая девушка, чувствуется радость, украденная ею на лету, и откуда потом взялось это хмурое лицо, напоминающее о том, что порядок в доме равносилен порядку в душе? Фрида хочет увидеть неудержимость Кристины, своей любимой сестры, что, проснувшись с первыми лучами солнца, с легкостью управляется с женскими обязанностями, las cosas de las mujeres, так же до нее управлялись сестры, но при любых обстоятельствах Кристина делает это с обезоруживающей улыбкой и безумным взглядом зеленых, ультрамариновых глаз; и наконец, Фрида хочет увидеть свои ноги, что rápido[18] перелетали через скомканную простыню и каждое утро плюхались на пол комнаты.

Ей восемнадцать лет. Такое утро больше не повторится. Лекарства вызывают у нее галлюцинации.

Мои ноги – где они?

Небесно-синий

Синий, дрожащий при виде света и заигрывающий с зеленым.





Алехандро так и не пришел. На душе больно, и боль эта самая несносная. Боль ожидания. Нет, худшее не ждать, а понимать, что ожидание вряд ли оправдается. Фрида заставляет себя верить, словно через силу делает зарядку. Чтобы день начался хорошо, надо ждать. Чтобы переварить то небольшое количество пищи, которое организм не отверг, надо ждать. Чтобы выделить часы на внутренние переживания, вызванные обещанием. Даже с неподвижным телом. Даже если все существование сводится к потребностям младенца: поесть, поспать, поесть, покакать, поспать. И не двигаться. Надо дать телу возможность собраться в единый пазл, что потом не рассыплется. Заткнуть дыры. Своими силами. Перекрыть течь. Устранить последствия оползня. Выровнять тело.

Надо надеяться, что Алехандро придет, потом внимательно прочитать от него письмо, потом ждать ухода наступившей ночи, чтобы вновь ждать его.

Боль от этой раны она ощущает сильнее всего. Сильнее, чем кричащие симптомы ее изувеченного тела. Если болит везде, то уже нигде не болит. Все сходит на нет. Боли острые и пронизывающие, словно удары ножом, хлыстом, словно под кожу втыкают иголку, боли глухие, предательские, неуемные, все они переплетаются, а потом исчезают. Ее спина, шея, пальцы ног, ступня, нога, половые органы. Все болит. Все кричит. Каждый кусочек ее тела своими страданиями хочет выделиться, словно выводок эгоцентричных детей с визгом борется за внимание матери. И бегство от них лишь вызовет единый шквал неразборчивых истерик. Сообщающиеся сосуды. Люди склонны подвергать себя физическому насилию, убегая тем самым от душевных мук. Кто-то, к примеру, пьет. А у нее все иначе. Болевой порог тела достиг предела, и в игру вступила душа – теперь она в центре внимания, и Фрида думает об Алехандро, только об Алехандро. Она молит о ласке, об одном лишь взгляде, о капельке милосердия; она хотела бы оказаться в его объятиях, прижаться к груди, хотела бы пробраться в мысли к нему, к Алехандро, тому, кто не приходит, не придет, кто почти не приходил. Ее novio – бесследно пропавший принц. Он бросил свою Фриду.



После Аварии в больнице она провела месяц. Не навещали ее и родители. Они тоже были в ужасе. Оцепеневшие. Безголосые. Обессиленные. Неспособные помочь ей.

Теперь Фрида дома, но из саркофага так и не выбралась, она припаяна к кровати с балдахином, лежит в комнате, что стала для нее темницей, с большими окнами. Раз в день ее выводят на улицу, словно зверька, которому необходимо надышаться свежим воздухом. Если быть точнее, то кровать ее выносят в патио и ставят между кактусами и бугенвиллеями, под квадратный лоскуток неба. Небо в патио – фальшивка, что глядит на нее с усмешкой. Все свои дела Фрида справляет в тазик, она не может встать с жесткой доски и пойти к земле, начать в ней кататься, мять ее, нюхать. И ей, Фриде, остается только смотреть на лоскуток неба. Как на большое полотно, отливающее краской синего цвета. Небесно-синего, punto final[19].

Ее навещают. Словно заглядывают к комнатному растению, что нужно поливать. Праздные кумушки собираются со всего квартала и приходят разузнать, как дела у pobre niña[20]. Она выросла на их глазах, и это чудо, что малышка выжила, в своих молитвах они будут благодарить Деву Марию Гваделупскую за проявленное милосердие. Часто Фриде приходится притворяться, что она спит, – не хочет участвовать в болтовне, отдающей неприятным стуком кастаньет. Порой к ней приходят и друзья. С подарками и цветами. Ребята из «Качучас» принесли ей куклу. Это ее клан. Не сосчитать, как много они вместе смеялись, отвергая хорошие манеры, устраивая розыгрыши нудным преподавателям, устанавливая новые мировые порядки в cantinas[21] на площади Сокало. Окрестили они себя бандой сорванцов, ведь так оно и было: Мигель, которому за любовь к китайской поэзии она дала прозвище Чон Ли, Агустин, Альфонсо, Мануэль, Хосе, Чучо (настоящее имя Иисус) и Кармен, единственная девочка, не считая Фриды.

Но в больницу Красного Креста, что находилась недалеко от Подготовишки, друзья приходили к ней чаще. Туда добираться им было проще. А Койоакан – это пригород Мехико, чуть ли не на другом конце мира. И посещения сократились. Ее сослали в глушь, и ей не хочется слушать сплетни о жизни, кипящей там, на улицах, без нее. Фрида даже сидеть не может. Сейчас ее главная задача, путь к личной победе – это сесть, расправить плечи и перестать смотреть на комнату из горизонтального положения. Придать объем этому плоскому миру.

Лидер «Качучас», безусловно, Алехандро. Когда она очнулась после Аварии, первая ее мысль была о нем: где он, сильно ли пострадал? Лишь позже у нее в голове всплывут картинки ужаса, творившегося при столкновении, и его лицо, когда он взял ее на руки. Но вначале, оцепеневшая, она ничего не помнила, мозг потерял самообладание. Ее успокаивали: с ним все хорошо, отделался ушибами, уже дома. «И как такое возможно: прижавшись друг к другу, ехали в одном автобусе, напоролись на этот чертов трамвай и так по-разному отделались?» – иногда с горечью думала она. Превратности судьбы.



Старшая сестра Матита навещала ее в больнице каждый день. Ну и забавная же она, эта Матита. Заходила в палату и шутила во весь голос, ее утешающая грудь была такой большой, что Фрида могла положить на нее подбородок, лицо – точно лужа, покрытая рябью, если быть точнее – запутанный клубок, не увидишь на нем ни единой прямой линии; преподнося свое уродство, словно букет цветов, она приносила корзинки, наполненные до краев пирожками с кабачками, и хоть Фрида не могла попробовать угощение, благодаря аромату она все равно мысленно их жевала. Романтичная Матита, часть семьи, она убежала вслед за возлюбленным, даже не думая об отречении родных. И от нее самой все-таки отреклись.

Она приходила в больницу Красного Креста, садилась рядом с Фридой, вязала и пересказывала все сплетни города: что произошло на рынке, как дети уснули на мессе. Ангел-хранитель, удержавший Фриду над пропастью. Другие сестры тоже заглядывали, особенно часто приходила Кристина, младшая, с которой они были похожи как две капли воды: она притаскивала стул, садилась около Фриды и спала рядом с ней ночами.

Но Матита (на самом деле в честь матери ее назвали Матильдой) бодрствовала днями и ночами, нырнув в обволакивающий, мучительный поток жизни, – Матита, у которой больше нет семьи. Никогда не знаешь заранее, кто подаст тебе руку помощи, когда все летит в тартарары.



Написать письмо – целый подвиг. Болит все, особенно кисть, но так занимаешь голову, и она пишет Алехандро письмо за письмом, полные мольбы. Где ее милый novio? Почему не у изголовья, рядом со своей роковой женщиной, своей раздробленной novio, своей перемолотой в труху невестой? Фрида думает: «Желтый, желтый, желтый». Каждый цвет – это переполняющее ее чувство. Желтый означает что-то плохое. Еще она по чуть-чуть читает, много – Уолта Уитмена; Фрида знает его наизусть. «Что такое человек? и что я? и что вы?»[22]

Когда у нее не остается сил, она просит Матиту почитать ей. Сестра подчиняется и говорит, что совсем не понимает эту жуткую белиберду. А Фрида ей отвечает: «Знаю, я тоже, но иногда что-то улавливаю, так что продолжай».



И Матита продолжает читать для своей крохотной сестренки, разбитой на миллионы кусочков.

Египетский синий

Бирюзовый, завораживающий, устойчивый к выцветанию.





Фрида Кало встала на ноги через три месяца после катастрофы – никто не мог в это поверить. Может быть, кроме нее самой. Похоже, дело тут не столько в науке, сколько в чуде. Матильда, глава семьи и набожная женщина, отправлялась каждый день в церковь с еще большим рвением, крепко держа в руках корзину, наполненную дарами и жестяными milagros[23] в форме сердца, ног и рук. Небеса она отблагодарила щедро. Фрида начала работать: сначала помогала отцу в фотоателье, потом брала подработки там и тут. Она вернула себе Алехандро, но в школу больше не пошла. Хватит с нее учебы.

Фрида мечтала стать врачом. Тем хуже. Она также мечтала быть здоровой. Впрочем, нет, не мечтала: здоровой Фрида когда-то уже была. Ужасно чего-то лишиться и понимать, что не ценил простые радости. Ее судьба разделилась на до и после, и сама она стала другой, даже и думать не хочет о том, чтобы вернуться к жизни той, другой, еще не искалеченной Фриды. Хоть в прямом, хоть в переносном смысле, катастрофы случаются апостериори на перекрестках. Мы перетасовываем карты, хотя раньше и представить себе не могли, что они окажутся у нас, с особой проницательностью рассматриваем остатки того, чего нас лишили. Школьные радости, постоянные походы в кабинет директора, беседы с учителями о выходках и детских шалостях – теперь это все кажется невозможным. Словно прошлое закрыли в прозрачную коробочку с детскими воспоминаниями. Какое же оно смехотворное по сравнению с оставшимися в ней крупицами храбрости: ее хватает только на то, чтобы спустить ноги с кровати, встать на пол и пойти без чьей-либо помощи. Она, Фрида, не благодарит небеса – надеется лишь на себя. Ей удалось вырваться из парализующих оков, потому что на алтарь единственной цели она положила всю жизнь, потому что каждую минуту прислушивалась к боли и усмиряла свое горе.



Но вдруг стало хуже.

Стремительно воскресшая, Фрида утаивала от всех подаваемые телом сигналы, и эти сигналы не оставляли никакой надежды. Боль в спине, которая заставляет страдать, негнущаяся нога, которая едва слушается, постоянная усталость. Она настолько погрузилась в любовные перипетии с Алехандро, так яростно хотела удовлетворить свои желания юной девушки, что беспокоящие предвестники рецидива заперла в дальнем углу на все замки. Но спустя год после Аварии Фрида вернулась в мучительное горизонтальное положение: операции, кровать с балдахином. В качестве утешительного приза – гипсовый корсет. Тело ослабло, об ухудшении состояния позвоночника и подумать никто не мог. Все приходится начинать заново.

Она исхудала от злости. Как это: и подумать никто не мог? Врачи, друзья, родители, сестры, она их всех ненавидит. Они врут, и они – они-то! – ходят. Фриде снова нельзя двигаться, снова она должна сохранять постельный режим и оставаться пригвожденной к кровати, будто маленький Иисус на кресте, верхняя часть ее тела в гипсе, будто алмаз, покрытый шлаком. Чтобы кожа дышала, вокруг пупка оставили дырку. А что кожа? Кожа стала шершавая, как наждачка, тело – слишком печальным, оно сохнет и чахнет, оно злится. Лучше умереть.



Фрида плачет так часто, что лицо ее стали украшать две неспадающие припухлости. Два аккуратных мешочка под глазами, хранящие слезы, готовые пролиться в любую минуту от злобы. И порой она плачет в тишине – течет спокойная речка, забирает цвет из ее черных глаз. Порой она плачет с криками, стонами, на филармонической кульминации добавляются ноты страдания и горечи. Целая гамма чувств. Она плачет сопрано и баритоном. «Никогда не верь хромающей собаке и плачущей девушке», – говорил в шутку ее друг Чон Ли. И она, Фрида, как раз объединила в себе это: и плачет, и хромает. Фрида, что не может больше хромать, ведь она вернулась в исходную точку, в положение прямой линии, без движений, горизонтальное, в спокойную гладь.



К тому же ее покинул Алехандро. Будто след дежавю. Больше она ему не нужна. Не нужна ему невеста, не нужно ему кругосветное путешествие с Фридой. Когда-то она предложила ему поехать к гринго[24] в Америку, только вдвоем, но это было тогда. До катастрофы. Но разве Алехандро стал жертвой катастрофы – он, у которого ни царапинки, он, который никак не пострадал? Жертвой стала она, и ей по крайней мере досталось хотя бы оно – мучение! Фрида хотела поехать в Индию, Китай, Египет. Хотела путешествовать всю жизнь. И на теплоходах, и на самолетах, и на воздушных шарах. Но ничего не поделаешь, придется сплавиться по реке слез на кровати с балдахином. Придется бродить с изуродованными ребрами и на больных ногах. Фрида не нужна Алехандро, потому что за те месяцы, пока шла на поправку, она отвратительно себя вела. Да, целовала других, да, давала себя потрогать то тут, то там; да, не поспоришь, тихим шепотом она признавалась в чувствах – но что с того? Да, в ней кипит жизнь. Но Алехандро – как же он? Она хотела бы поселиться в его кармашке, в самом низу, стать совсем крохотной и сидеть в его тепле, вдыхать воздух лишь через складки его рубашки, служить только ему, выполнять его прихоти, никогда с ним не расставаться, как клещ, как фея, быть для него, быть им. Она не может жить, оставаясь просто Фридой, она должна быть чьей-то Фридой, чьей-то Фридочкой. И вот теперь она не особенная, о ней ходит дурная молва, за спиной ее обсуждают: она легкомысленная, она неверная. Фрида перецеловала многих – и что с того! – ей восемнадцать, иногда можно и поделиться мимолетным поцелуем, как сладким пирожком, это так естественно, оно никак не связано с любовью. «Девочки так не поступают, а если и поступают, то считай их пропавшими», – объяснял он ей. Но она не девочка, она Фрида, с грудью и усами, такими же, как у Эмилиано Сапаты[25]. Ко всему прочему, Алехандро тоже проводит время, лаская других, она знает. Он этого и не скрывает. Рассказывает ей. Ведь они безумно красивые. «Красивее, чем Фрида», – догадывается она. Голова ее как глиняный горшок, и брови густые. Она была готова к разочарованиям с той самой секунды, как высунула между ног матери свою головку, всю в крови и полную тревожных настроений. Фрида снова дает ему клятвы, она даже готова полюбить его пассии, она согласна на все! Ведь одна сторона настоящей любви – это хотя бы быть любимым. Ведь так? Оставаться одной для нее – хуже смерти.

И если придется бросать в лицо упреки, то хотелось бы заметить, что она, Фрида, не затаила на него обиду за дезертирство: после Аварии она была парализована и все те дни умоляла его прийти. Теперь любимый бросает ее второй раз, из-за ревности; и он, Алехандро, уж точно не будет с легкостью плясать с другими после этого разговора у кровати с балдахином.



Эта громоздкая кровать из цельного дерева стала ее домом, ее клеткой. Фрида умоляла, чтобы ложе украсили, и тогда мать увешала его по периметру фотографиями, лентами, открытками с изображением распахнутых окон и леса, а сестра Кристина, чтобы развеселить ее, нарисовала странных человечков и приколола их на столбы. Что ни день, то появляется рисунок: Фриде стоило только повернуть голову направо, потом налево – и на мгновение она могла увидеть что-то другое, не этот деревянный потолок и не балдахин, который все больше и больше напоминал ей крышку гроба. Она смотрит на опускающийся сверху полог и всеми силами пытается заметить что-то большее, увидеть то, что за ним, рассмотреть невидимое, новое обресть, забыть о телесной боли и разбитом сердце.

Маленькой девочкой Фрида проводила тайный обряд. Сидя в своей комнате, она дула на оконное стекло и, когда оно запотевало, пальцем рисовала дверь, представляла, как входит в эту дверь, расположенную на другой стороне улицы – в том месте, где молочный магазин «Пинсон»; как ныряет в букву «о» и выходит в центре земли – там ее поджидала воображаемая подружка. Эта подружка была невероятной, она летала быстрее колибри. Фрида делилась с ней переживаниями. Возвращаясь, она снова пересекала букву «о» из вывески «Пинсон» и выходила через нарисованную на стекле дверь. Потом второпях все стирала. Такая радостная, она не в силах была устоять на месте, неслась до огромного кедра, что раскинул ветви в самом центре патио, внутреннего дворика семейного дома (la Casa azul[26] – на тот момент он не был еще выкрашен в синий); и, думая о своем большом секрете, Фрида смеялась, ее переполняли чувства после встречи с другой девочкой, с таким же, как у нее, лицом, и эта девочка никогда не впускала в ее жизнь одиночество.

Сама с собой Фрида была в согласии, и в доме, полном сестер, сиюминутных желаний и ограниченных свобод, это согласие придавало ей особую силу. Как бы она сегодня хотела нарисовать на потолке дверь и улететь далеко-далеко, но ей не шесть лет, и где прячется ее воображаемая близняшка, какими потаенными тропами до нее добраться – она не знает. И тогда Фрида обращается к отцу и просит его прикрепить на верхнюю перекладину кровати зеркало. Гильермо Кало тут же подчиняется. Он готов исполнить любое дочуркино желание – только бы она не страдала. Он прикрепляет сверху на столбы кровати огромное зеркало – так чтобы, не двигаясь, Фрида целиком видела свое окаменевшее тело.

Фрида видит Фриду.

Лицом к лицу.

Две Фриды пристально смотрят друг на друга. И, глядя весь день в зеркало, она проходит через него, находит то потерянное окно, что когда-то вело к двойняшке.



Фрида заказывает у отца кисти, краски, мольберт и холст.

И вмиг принимается изображать действительность.

Серо-синий

Голубовато-серый, плотный, с нотками фиолетового.





Фрида рисует ради Алехандро; она рисует, чтобы забыть о своих искалеченных ногах; рисует ради близняшки, потерянной в букве «о» на вывеске молочного магазина «Пинсон», что расположился на противоположной стороне улицы; она рисует ради своего отца, что закрылся один и играет на фортепьяно Штрауса или читает Шопенгауэра; она рисует ради друзей из «Качучас», которые все реже приходят и со смехом рассказывают о том, как на его высочество всех превысочеств наложили штраф; Фрида рисует ради сестры Матиты, что читает ей поэмы, ничего в них не понимая; ради первого жениха своей матери, что на ее глазах покончил с собой, Фрида рисует, потому что мать ей об этом никогда не говорила; она рисует ради своей вагины, проткнутой поручнем; ради сестры Кристины, которую обожает, хотя они и ругаются без конца; рисует ради тощей ноги, над которой насмехались другие дети; и ради страстных поцелуев, украденных у красивых мальчиков. Фрида рисует, потому что ей не нужны цветы от Алехандро, она хотела бы, чтобы он изнасиловал ее; она рисует, потому что думала: трамвай – это шутка, потому что хотела стать врачом, потому что стала одной из первых девочек, поступивших в Подготовишку; рисует, потому что больше учиться не будет; рисует, потому что не может ходить; рисует, потому что ночами просыпается от боли и не может уснуть; Фрида рисует, потому что Алехандро не пишет ей, не приносит книг; потому что ощущает одиночество, будто оно приклеилось к ней сиропом агавы; она рисует, потому что в церкви ей нравился запах ладана; потому что, когда рисует, она ни о чем не думает, не двигаясь, она танцует, как ненормальная, она снова надевает на себя золотые одежки de bailarina; она рисует, потому что боль в ее спине настолько несносна, что хотелось бы с ней покончить, потому что рисование помогает заглушить усмешки спинных фантомов и она забывает о корсете; Фрида рисует ради мертвых детей квартала, которых хоронили с бумажным венком на голове за неимением денег; она рисует, потому что отец сказал ей: однажды придется научиться не только смотреть, но и видеть; она рисует, потому что больше ей ничего не остается делать.

Фрида изображает автопортрет в бархатном платье цвета европейского вина с глубоким вырезом – таким глубоким, что туда можно нырнуть. Шея ее бесконечна, через ткань проглядывают затвердевшие соски. На фоне море серо-синего цвета, чуть ли не черное, дышит, и волны его вздымаются. Они губительны.

На обороте первого полотна она пишет: Фрида Кало в возрасте 17 лет, сентябрь 1926 года. Койоакан.

Ниже она пишет на немецком, родном языке своего отца: Heute ist immer noch[27].

Фриде было не семнадцать лет, а девятнадцать – и что с того? Она одним взмахом стирает Аварию, она решает, выворачивает действительность, имеет на это право. К тому же Фрида никогда не понимала, почему не может выбрать себе имя и дату рождения.

Она пишет Алехандро письмо: это картина для него, и он может повесить ее на уровне глаз, чтобы не забывать, как выглядит его Фрида.



Конечно же, Фрида рисует не ради вышеперечисленных причин, рисует она без причины, без цели, без амбиций; она не знает, зачем рисует, и такого вопроса себе не задает. Рисование помогает ей облегчить боль. Она рисует, потому что прикована к кровати, потому что всегда любила держать в руках карандаш, потому что больше не может целовать очаровательных мальчиков, потому что Алехандро отрекся от своей novio и потому что прямо сейчас умирать не стоит – как-нибудь потом. Столько всего надо успеть!

Heute ist immer noch.

Сегодня все по-прежнему.

Сапфировый синий

Обжигающий оттенок темно-сиреневого.





– Товарищ Ривера! – сложив руки рупором, кричит этим утром у Министерства образования Фрида.

Забравшись на строительные леса, на высоту трех метров, мастер наконец-то услышал свое имя, обернулся и выглянул вниз. Там уверенно стоит девочка, лицо обращено к нему, смотрит на него диким взглядом, волосы собраны в хвостик; на самом деле не такая уж и девочка, красивая круглая грудь чуть выглядывает из-под свертков, что она крепко держит под мышкой.

– Что еще? Я работаю.

– Мне нужно кое-что вам показать.

– Мне некогда, niña[28].

– Ривера, спускайся. Rápido[29].

Наглость маленького создания рассмешила его, но он этого не показал; Диего рисует уже восемь часов, он рисовал всю ночь, можно и позволить себе отдых, особенно если этот отдых связан с женщиной. Спускается со своего Олимпа к девчушке. Оказывается напротив нее: рост метр девяносто и ширина плеч мастодонта забавно смотрятся на фоне упрямой колибри. Он предупреждает, что занят.

Она принесла две картины, ей нужно его профессиональное мнение, и у нее тоже нет времени – предупреждает она.

Не моргая, Фрида ждет реакции самого известного человека Мексики.

– Поставь их у стены на солнце и отойди.

Вытерев руки о рубашку, Диего прикуривает сигариллу с кольцом сапфирового цвета, маленькую сигариллу, что пахнет шафраном. Он долго смотрит на картины, потом поворачивается к Фриде, открывает рот, но, ничего не сказав, снова устремляет взгляд на картины. Молчание нарушает вопросом: где она живет.

– В Койоакане.

– Я приду в воскресенье, а пока нарисуй еще одну.

– Но мнение мне нужно сейчас!

– То, что я потащусь в воскресенье в Койоакан, уже о чем-то говорит. Мы нигде не встречались? Лицо у тебя знакомое. Голос, может. Я бы ни за что не забыл эти наглые брови.

– Нет.

Он протягивает Фриде пачку спичек, и она пишет на ней свой адрес.

Девчонка уже почти ушла – хромая, отходит все дальше, грациозная и очень гордая, – и вдруг мастер кричит ей:

– Как твое имя?

Но она не обернулась, в ее уходе все прекрасно.

Часть II. США, 1930–1932. Красный

Появился при ацтеках. Tlapali[30] запекшейся крови самого яркого оттенка, отдающего стариной, как у плодов опунции. Крови? Кто знает! Из дневника Фриды Кало
Ализариновый красный

Спокойный оттенок красного с отливом розового неба.





Уже два часа они сидят за столом и объедаются, одно блюдо сменяется другим: устрицы, стейки с кровью, булочки с разной начинкой, жирная, манерная potatoes[31]. Фриду подташнивает от cкопившейся по краям губ кисловатой слюны, и потому она много пьет, а Диего заполняет собой все пространство: находится в центре внимания, с восторгом без конца получает дары, словно Иисус в хлеву. Гринго совсем не умеют сочетать еду, они лишены чувства гармонии и последовательности, тяжелые ароматы блюд растворяются в едином букете – у Фриды и правда плохо развито обоняние. Она улавливает ароматы красок и материй, она их угадывает, придумывает. Хоть местное вино и меркнет на фоне свежего заряда текилы, оно все равно вкусное. «Забавно, мы тут пьем, а в Штатах действует сухой закон», – хихикала Фрида, шепча на ухо Диего. Также ей казалось странным крутиться в кругах happy fews[32], хотя с прошлого года после краха американской биржи страна погрузилась в пучину крупнейшего в истории экономического кризиса.

За столом их собралось человек двадцать, из мексиканцев только Диего и Фрида. Изъясняясь на английском лучше, чем она, Ривера с особым очарованием говорит без умолку, ублажает публику монологом и два раза прерывается на жевание, на глотание; он рассказывает про Париж, Москву, Италию и Испанию, про закулисье политических интриг своей страны, про то, как выглядят пирамиды в городе Теотиуакан на рассвете, про непревзойденного Гойю, про невыразимую красоту своей родной Мексики, чьи земли богаты, суровы, жалки и обильны, он делится воспоминаниями о празднованиях на Монпарнасе в компании французского поэта Гийома Аполлинера. Половину Диего выдумывает – как и всегда, остальное идеализирует, в этом его великое очарование, ведь все произнесенное его бездонным ртом звучит правдивее, чем действительность. Через весь стол он кричит какому-то гостю: «Я не верю в Бога, я верю в Пикассо! Вы еще увидите: на смену церковным фрескам придут наши панорамы!» Диего рассказывает, что лишился девственности в три года благодаря некой индианке, что во время революции воевал на стороне Сапаты и что, когда любовь заканчивается, он отрезает у любимой с зада розовую плоть, а после отваривает и с удовольствием съедает. «Чем-то напоминает свинину!» – дерзко заявляет он, глядя в пьяные глаза завороженной публики, в их ошеломленные рожи. И даже рецептом готов поделиться!

«И как этот человек может работать на голодный желудок больше пятнадцати часов подряд и пить при этом только молоко?» – задумалась Фрида. Только Диего отложит кисти, как сразу натягивает свой мессианический костюм людоеда. Отец, как насытить брюхо Всевышнего? А его прожорливого сына? Американки с волнистыми укладками и безупречным маникюром взгляда от него не могут оторвать, да и мужчины тоже, Диего – всеобщее развлечение.

Живя уже два месяца в Сан-Франциско, они примерили на себя, словно удушающее жемчужное ожерелье, светскую жизнь, их повсюду приглашают, ждут, вожделеют, словно светил мировой моды, ее муж привлекает внимание больше, чем любая другая movie star[33], для местных он экзотика. А Фрида, скорее, его завершающая деталь: супруга, разодетая в кричащие цвета, она разыгрывает настоящий спектакль, надевая юбки из гардероба жительниц перешейка Теуантепек, платки rebozos[34] и вышитые huipiles[35]. Днем они вместе гуляют, безостановочно вышагивают по городу в сопровождении новоприобретенных друзей, все внимание приковано к парочке: куколка и великан с головой жабы-аги. Они приехали сюда, потому что Диего поступил заказ: расписать стены здания фондовой биржи, написать картину «Аллегория Калифорнии», но он еще даже не начинал. Сначала Ривера хочет проникнуть в этот новый мир, а уже потом переносить его на полотно.

Как он говорит, «Жду не дождусь, когда у меня появится идея фрески».

Диего любуется мостами, дополняющими ультрасовременную инфраструктуру, скоростными автомагистралями, заводами в пригороде, рабочими в комбинезонах, с чувством счастья думает обо всем этом на знаменательных, полных братской любви собраниях рабочих и на футбольных матчах – по накалу страстей корриде не уступают! Но больше всего он очарован результатами машиностроения; «Инженеры, вот истинные творцы!» – говорил муж Фриде. Усевшись на пассажирское кресло, парочка часто передвигается на машине – ни один из них не может справиться с рулем. Они мчат по оживленным улицам и выезжают к не скрывающим своей красоты бескрайним равнинам, апельсиновым рощам и полкам секвой. Диего наслаждается, ликует. За пределами Мексики Фрида никогда не видела его таким приветливым, его, величайшего мексиканского художника.

А Фриде нравится любоваться портом Сан-Франциско, островом Алькатрас, названным в честь испанской птички, холмами на горизонте; но, в отличие от Диего, что смотрит на все как на красивую почтовую открытку, она повсюду видит нищету, у величественных зданий замечает ослабленных, вшивых попрошаек. Безработица началась здесь в 1929 году, Фриде рассказывали о крупных протестах, сопровождаемых криками про всеобщий голод.

За день до того, как Диего сообщил ей о приглашении поработать в США на толстых лысых капиталистов в подтяжках и с сигарой во рту – именно так он изображал их на фресках, – Фриде приснился кошмар: она проснулась в поту, не могла долго успокоиться. Во сне Фрида прощалась с семьей и собиралась в Город мира – в кошмаре он так назывался. У нее было плохое предчувствие, что она не вернется.

На следующее утро неуемный Диего сообщает ей, что приглашен к гринго. «Фрида, на наших глазах строится будущее! Мы все живем в одной стране! В Америке!» – увлеченно говорил он. Это чудо, что его пригласили: с приходом к власти непреклонного Элиаса Кальеса монументалисты лишились поддержки государства. Отставка министра образования Хосе Васконселоса положила начало массовому расторжению договоров с художниками. В Мехико началась настоящая охота на ведьм: коммунистов арестовывали, сажали в тюрьму, и дело иногда этим не заканчивалось.

Фрида понимает, что в Штатах они будут в безопасности и что оживленная творческая среда американцев – это чудесная возможность для Диего, но из-за предостерегающего сна в ней засела смутная печаль, и потому неподдельную радость мужа она не разделяла.

До отъезда Фрида написала автопортрет и в путешествии собиралась подарить его Диего. На фоне изображен Город мира, что она видела во сне.

«Фридочка, я всегда знал, что ты волшебница», – приехав в Штаты, сказал он.

На полотне она с внушающей тревогу точностью изобразила этот город, который никогда не видела, город страны, на землю которой ступила впервые.

Она написала Сан-Франциско.



Девушка, сидящая от Риверы справа, с таким рвением пытается уловить каждое его слово и поймать хоть горстку всеобщего трепета, что вот-вот вывернет свою лебяжью шею. Не отстает от нее и соседка слева. На Фриду Диего не смотрит, на вершине своей горы он недосягаем, всемогущ, никто ему не нужен. Все эти женщины для него не более чем конфеты, завалявшиеся на дне кармана, леденцы про запас, которые можно лизнуть, если захочется сладкого, для него они ничего не значат, но обойтись без них он не может. У официанта Фрида просит текилы – девчачье вино в нее больше не лезет. «А еще лайма, самого что ни на есть настоящего!» – кричит она пингвину.

Лайм – кислый вкус, вкус неба.

Напротив нее сидит фотограф Эдвард Уэстон, о нем много рассказывала Тина Модотти – он ее наставник и любовник. Несмотря на то что живет Эдвард в Сан-Франциско, он очень хорошо знает Мексику и говорит на испанском. Они понравились друг другу с самой первой встречи, очарованный нарядом, что после свадьбы с Диего Фрида носит не снимая, он хочет ее сфотографировать.

– Эдвард, Тина мне часто о тебе рассказывает. Она говорит, что вы словно из одного теста слеплены.

– Как и вы с Диего.

– Когда вы переодеваетесь в одежду друг друга, вас становится не узнать. А я в рубашке Диего и утонуть могу.

– Тина очаровательна. Готов весь день фотографировать ее без остановки, пока она расхаживает по дому голая, будто меня нет.

– Эдвард, ты же знаешь мексиканские песни? – неожиданно спрашивает Фрида.

В другом конце зала слышится шум – Диего прерывает разговор. Гости один за другим поворачивают голову и видят залезшую на стол Фриду, с остервенением она запевает хриплым, достаточно громким для ее маленького тела голосом canciones[36]. По столу отбивает такт вилкой Эдвард. Она горланит революционные песни, сдабривая их непристойными словами, смысла которых элегантная американская богема даже знать не знает. Затмеваемый свой женой, Диего бесстыдно разражается смехом. Гости неистово стучат в такт, и по их просьбе колдунья Фрида распускает свои чары. Текилу она пьет как hombre[37], одним махом, не переставая при этом петь. Пока одни сидят неподвижно, застыв с вилкой у рта, другие забираются на стулья и подпевают скандальной диве.

Вот и веселье началось.

Вот и Диего на секунду впился взглядом в свою двадцатилетнюю жену, она шепчет ему, словно Мефистофель: «Mi amore, даже не смей обо мне забывать».

Как же сильно он ее хочет!

Карминовый красный

Красный без примесей.





Проснувшись, первым делом Фрида проводит рукой по кровати в поисках Диего; нащупав теплое тело, она вздыхает с облегчением, но постель иногда оказывается пустой: Диего жаворонок, вставая в шесть утра, отправляется работать не покладая рук над калифорнийской mural. Следом она пытается отыскать Мексику, но туман после сна рассеивается, и тогда Фрида понимает: родина далеко, она все еще в Америке, когда снова увидит Койоакан – неизвестно. У Фриды нет определенных дел. Ее день зависит от Диего. Но она выработала привычки и литургический распорядок, что провозглашают начало нового дня и вырисовывают черты ее сущности. По утрам Фрида пишет письма, выпивая слишком много кофе (хоть у гринго он и слабый), испещряет целые страницы забавными историями и отправляет их сестре Кристине и мексиканским друзьям – будто выписывает им газету с потустороннего мира. Большую часть письма она посвящает себе, во всех деталях описывает физические недуги: как поживает спина, ступня, сердце, пальцы ног; боль ее тела неразрывно связана с настроением, говорить о ней важно, как о погоде, неизбежной теме любой беседы; как и погода, боль переменчива, непредсказуема – привычная прихоть тела, что скрашивает ее дни.

Потом Фрида одевается. Как написал Уитмен, «Я украшаю себя, чтобы подарить себя первому, кто захочет взять меня»[38]. Она одевается долго, тщательно, это ее успокаивает. Собрать наряд из множества юбок, платков, туник – словно подобрать цвета для палитры. С сомнением берет то одно, то другое, сочетает между собой, разглаживает складки, приходит к компромиссу. Она надевает подъюбники, края которых ювелирно расшила эротическими посланиями. Фрида будто натягивает на себя вторую кожу. После дополняет наряд фетишистскими украшениями: поясом, бусами доколумбовской эпохи, стекляшками и гватемальскими цепочками, растительными украшениями – бугенвиллеями, фиолетовыми розами, бледными орхидеями; следом Фрида причесывается в соответствии с важным ритуалом. Она создает прическу, словно пишет картину: вплетает в волосы ленты или шерстяные нитки, лепит из материала корону, украшает ее, смазывает растительным маслом – соблюдает все необыкновенные этапы сакраментальной обязанности; завершается все легким макияжем, подчеркивающим натуральную красоту: помадой, иранской рисовой пудрой и румянами, черным карандашом для бровей – нужно придать им объем, красным лаком для ногтей, она мажет руки кремом, меняет кольца (Фрида всегда спит в кольцах), выбирает и золото, и серебро, надевает серьги, наносит духи на затылок, запястья и между грудями.

Вот она и стала Фридой Ривера.

Она стала легендой.



Бывало, еще девчонкой, Фрида переодевалась в мальчика: рубашка, галстук, пиджак, брюки и ботинки. Для семейной фотографии она добавила к образу карманные часы, трость и гордый взгляд. У нее были короткие волосы, иногда зачесанные назад гелем, никакой макияж Фрида не признавала. Ее мать приходила в ужас, а отца, единственного мужчину, запертого в доме с шестью дочками, все устраивало.



Предложение Диего сделал ей, рассказывая шутку. Ex abrupto[39]. На тот момент они были знакомы почти год. Начиналось лето 1929 года. Они возвращались с партийного собрания, где никто никого не слушал.

Предложение было сделано бесцеремонно, под покровом ночи, буквально на бегу, потому что начинался дождь, такой мелкий, что даже не промокнешь, этот дождь всего лишь затуманивает мысли и напускает дымку робкой меланхолии.

– Для тебя, Диего, нет ничего серьезного, только живопись. Может, еще коммунизм.

– Ты забыла упомянуть женщин! – по-доброму пошутил он.

– Ты был женат уже два раза.

– Это точно, а значит, в этом деле я дока. В Париже я встречал испанского художника, Франсиса Пикабиа, знатного Дон Жуана, любителя красоток, особенно танцовщиц. Несмотря на это он не отводил взгляда от своей жены. И красота тут ни при чем. Она единственная зажигала в нем свет. Однажды он сказал мне: «В этой жизни люди женятся, и если им становится скучно, то разводятся». Вот и все.

– Почему тогда твой парижский друг продолжал бегать за каждой юбкой?

– Фридочка, ну нужно же подкрепляться!

– По-твоему, я вкусное блюдо?

– Сок твой нежнее сока плодов черемухи.

– И что изменится после свадьбы, товарищ?

– Для начала Гильермо Кало перестанет, когда я захожу за тобой, смотреть на меня словно я олицетворяю восьмую казнь египетскую, обрушившуюся на его бедную немецкую голову.

– Диего, но тебе больше не придется заходить за мной, может, тут и кроется загвоздка.

– Дитя моих глаз[40], – любовно прошептал Диего и, наклонив свое внушительных размеров тело, обнял Фриду – уличные фонари вдруг замерцали и погрузили парочку в неожиданную темноту ночи.