Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лето 1942 года

Вчера снова засиделись допоздна. Шумит голова. Не от алкоголя – он выпил совсем немного, – а от разговоров, которые до сих пор эхом отдаются в ушах, перекликаясь с вокзальным шумом. Перед мысленным взором встает русская родина, безмолвная и заснеженная, – на дворе разгар июля, однако в воспоминаниях Алекса она всегда бела, как роза, всегда покрыта белым дымящимся снегом.

Вчера снова засиделись допоздна – отмечали прощание с Германией: они с Гансом собрали разношерстную компанию друзей и знакомых, сокурсников и товарищей, некоторые приехали аж из Ульма. Архитектор Эйкемайер, еще не вернувшийся в Краков, снова предоставил для встречи свою мастерскую, за что Алекс был безмерно ему благодарен. Родители не запретили бы проводить прощальную вечеринку в своем доме, однако беспокойство их ощутимо даже тогда, когда Ганс приходит в гости один.

– Он фанатик, – однажды шепнула Элизабет отцу, когда думала, что Алекс не услышит. – Ты только посмотри на него. Один взгляд чего стоит. Это глаза фанатика. Помяни мое слово: однажды этот Ганс погубит нашего Шурика.

Отец ничего не сказал в защиту Ганса, просто задумчиво покачал головой и промолчал. Порой родители вгоняют Алекса в пучину отчаяния.

Эйкемайер тоже был в некотором отчаянии от вчерашнего, он, вероятно, ожидал очередной вечер чтения – с классической музыкой и «Атласным башмачком». И без такого количества людей. Всего остального было мало: вина, чая, особенно сидячих мест, из-за чего большинство гостей устроились на полу и с полупустыми стаканами произносили тосты за что угодно, но только не за победу. Профессор Хубер тоже пришел, он выглядел таким взволнованным, как будто это ему предстояло идти на фронт.

– Какая честь, – бормотал он, – наш доблестный вермахт!

Вчера его хромота и странное из-за полупарализованных губ произношение особенно бросались в глаза. Спорить с профессором никто не хотел, поэтому он говорил что ему вздумается. Только Вилли Граф, которого привел на встречу Ганс, вздрагивал каждый раз, когда слышал о «доблестном вермахте».

Вилли долгое время прослужил в России, поэтому повторный призыв стал для него потрясением. О проведенном там времени он рассказывал мало, но Алекс и не спрашивал – скоро он и сам все узнает, скоро он познает Россию, впервые за двадцать с лишним лет!

Алекс взволнованно идет по перрону, оглядываясь по сторонам в поисках знакомых лиц. Одинаковая форма, одинаковые прически – все выглядят одинаково, и Алекс тоже. Он нервно поправляет рукава, чувствует себя самозванцем, чужаком – не только здесь, среди солдат, но и в Германии вообще, и сейчас, когда Россия так близко, это ощущается особенно остро.

Внезапно он с кем-то сталкивается.

– Эй, мечтатель! Смотри, куда прешь!

Алексу нечего возразить, он и правда мечтал, мечтал о родине, как и всегда, он неразборчиво извиняется и снова высматривает Ганса и Кристеля. Кристель хотел прийти попрощаться – благо служит он в другой роте. Его младшенького только-только покрестили, и жена уже снова беременна. Кристель сказал об этом Алексу по секрету, и на этот раз Алекс отреагировал так, как полагается: без колебаний и притворства обнял Кристеля и от всей души поздравил. Ребенок должен родиться в январе, а январь – время, когда заканчивается старый год и начинается новый, возможно первый за долгое время, который принесет мир. В разговоре Алекс лишь намеком обмолвился об их с Гансом политических устремлениях. Он думает, что ему вполне удается быть честным, при этом не раскрывая лишнего. Как бы то ни было, Кристель лишь кивал и не задавал никаких вопросов.

Алекс идет вдоль ограды, отделяющей станцию от внешнего мира, отделяющей военных от гражданских, ему то и дело приходится обходить солдат, которые прощаются со своими женами или подругами, жмущимися к решетке с наружной стороны. На мгновение в душе вспыхивает надежда: «А вдруг Ангелика тоже пришла?» Но надежда эта сразу угасает: конечно, Ангелика не проделает многочасовую дорогу только ради того, чтобы помахать Алексу на прощание. Алекс бы приехал ради Ангелики куда угодно, но Ангелика прагматична. Ее письма, сестринские письма, из раза в раз становятся все короче и короче.

Ангелики нет, есть только девушки других солдат, предусмотрительно захватившие с собой платки, чтобы махать и вытирать ими слезы. Однако сейчас девушки не выглядят особенно расстроенными – болтают, хихикают, а мужчины веселы, как будто отправляются на экскурсию. Все вокруг дурачатся, смеются, фотографируются. Алекс твердит себе, что едет на войну, на войну, на эту чертову войну, однако все равно поддается общему настроению, его охватывает жажда приключений. В конце концов, путь лежит в Россию, домой! И вот он снова улыбается, как улыбался вчера Лило, губы, вопреки воле, сами растягиваются в улыбке.

– Шурик!

Знакомый голос выкрикивает его имя. Софи, как и Кристель, не могла упустить возможности попрощаться. Она умоляла Трауте уступить ей велосипед на сегодняшнее утро. Поначалу Трауте была не в восторге, ей тоже хотелось приехать на станцию, но через некоторое время она согласилась.

– В конце концов, Ганс – твой брат, а для меня он просто… – Она не закончила фразу, и на этом вопрос был закрыт.

Алекс ускоряет шаг и замечает Софи: она забралась на нижнюю перекладину и выглядывает над оградой, чтобы ее было лучше видно, портфель небрежно свисает с одного из железных прутьев. По другую сторону стоят Ганс, Вилли и два студента из их роты – Хуберт Фуртвенглер и Раймунд Самиллер, которые тоже вчера были в мастерской. Они хорошо выглядят в форме – стройные и подтянутые, хоть для пропаганды фотографируй, думает Алекс и снова одергивает куртку, убеждаясь, что она не сидит как следует, нет, эта форма ему никогда не подойдет.

– Вот ты где! Мы уже собирались объявить тебя дезертиром! – смеется Ганс и так сильно хлопает Алекса по плечу, что становится больно.

Потирая ушибленное плечо, Алекс оглядывается в поисках Кристеля и не сразу его замечает, хотя тот стоит рядом с Софи. Из-за того, что Софи забралась на ограду, Кристель на ее фоне выглядит гораздо меньше обычного, да и вообще осунувшимся.

Алекс обменивается с ними рукопожатиями через ограду и, отпуская руку Софи, слышит едва уловимый вздох и думает: «В этом вздохе скрыто больше сожаления, чем в словах остальных девушек, которые сюда пришли». Конечно, остальные девушки верят, что их мужчины вернутся героями, а Софи знает, что все бессмысленно, – это расставание, эта война. В своих письмах Фриц много рассказывал ей о жизни в Советском Союзе: о разрушенных деревнях, о смертельных эпидемиях, о бедняках в лохмотьях… Ох, если бы только Алекс мог совладать со своей улыбкой.

– Ну вот, теперь вы оставляете меня совсем одного, – грустно говорит Кристель, переводя взгляд между Гансом и Алексом. – Оставайтесь живыми и здоровыми и возвращайтесь поскорее.

У Софи в петлице жилетки ромашка, она вытаскивает ее, нервно крутит в пальцах, вставляет ее в волосы и тут же возвращает в петлицу.

– Ты не один, – со смехом отвечает Ганс. Сегодня он выглядит перевозбужденным – возможно, из-за усталости или средств, которые принимает для борьбы с усталостью. – Ты никогда не будешь один, Кристель, у тебя есть жена, дети!

– Конечно, – бормочет Кристель, – но есть мысли… с которыми я теперь останусь один на один.

Софи кивает, снова нервно вертит цветок в пальцах.

Из поезда выходит обер-лейтенант, который объявляет о том, что отправление откладывается. По перрону разносится общий стон – то ли облегчения, то ли нетерпения, трудно сказать.

Ганс и Софи говорят о своем младшем брате Вернере, которого перебросили из Франции куда-то в Советский Союз. Он должен быть где-то неподалеку от фронта, его точное местонахождение наверняка можно будет узнать позже.

– Я навещу его! – восклицает Ганс, как будто вся Россия – это маленькая деревня.

Оставшееся время они разговаривают на банальные темы – о кинофильмах и погоде. О чем еще можно говорить, находясь посреди толпы? Обер-лейтенант еще несколько раз сообщает о том, что отправление продолжает откладываться, и каждый раз за его словами следует неясный стон.

– Затор на рельсах, – бормочет Вилли, – железнодорожные пути не справляются с нагрузкой. Новые солдаты отправляются в Россию, раненые возвращаются в Германию, продовольственные поставки… и советские партизаны взрывают рельсы где только могут.

Софи протягивает через ограду конфеты – те самые леденцы, которые Ганс подарил ей на день рождения.

– Когда же будет особый случай, если не сейчас? – спрашивает она и снова вздыхает, и Алекс думает: «Интересно, сохранила ли она его блокнот со стихами?»

Мелькают вспышки, кто-то фотографирует, Софи смеется и поднимает руки, однако в следующее же мгновение становится серьезной, позади свистит поезд, наконец-то кричат командиры. Пора.

– Передавай от меня привет Ангели, – говорит Алекс, внезапно вспомнив о бывшей возлюбленной. Кристель обещает, что передаст, но мысли его явно где-то в другом месте, возможно там, где отныне ему придется оставаться одному.

– До свидания, прощайте, возвращайтесь целыми и невредимыми! Хайль Гитлер! – звучит со всех сторон, девушки наконец достают платки, солдаты потоком устремляются к поезду.

– Шурик?

На этот раз Софи не кричит, а почти шепчет, но достаточно громко, чтобы Алекс услышал. Он неохотно оборачивается. Софи остается позади, а впереди его ждет Россия. Ганс и остальные уже потерялись в толпе.

– Да? – спрашивает Алекс.

Софи протягивает ему ромашку, которую вытащила из петлицы:

– К сожалению, по дороге я не смогла найти розу. Просто знай: я продолжу наше дело, пока вас с Гансом не будет. Продолжу наше дело, если вы… Что бы ни случилось… Наше дело будет жить.

Софи смотрит на Алекса с решимостью, которая хорошо знакома ему по взгляду Ганса. Поначалу он удивляется тому, как мало обеспокоен тем, что Ганс во всем признался сестре. Иметь в лице Софи доверенное лицо, нет, сообщника, кажется логичнее всего на свете. «Эти сведения надо обнародовать, – заявила тогда Софи. – Надо осудить несправедливость! Пусть как можно больше людей знают о том, что произошло!»

«Белая роза» – это не только они с Гансом, но и все люди, которые не хотят закрывать глаза на преступления. Их много, этих людей. Очень много. Теперь Алекс снова осознает это, и, если бы не металлическая ограда и не свистящий за спиной поезд, он бы с удовольствием обнял Софи. Но единственное, что он может, – это принять цветок, и, в отличие от прошлого раза, когда Софи вручила ему любовный роман, сегодня Алекс благодарен искренне. Он обещает, что засушит ромашку в одной из своих русских книг – они достаточно тяжелые.

Софи улыбается и на этот раз не вздыхает.

Алекс разворачивается и следом за Гансом садится в поезд, который держит путь в Россию, w Rossiju. Домой.

Варшава, 1942 год

После двух с половиной дней пути поезд останавливается в Варшаве. В купе густым туманом висит дым. Ганс и Алекс оказались в компании здравомыслящих людей – Хуберта, Раймунда и Вилли, среди них нет ни одного некурящего. Кроме того, они хорошие собеседники – с ними можно не просто трепаться, а говорить обо всем на свете. Несколько раз то Ганс, то Алекс чуть не выдают себя, чуть не сбалтывают что-нибудь важное о таинственных листовках, содержание и происхождение которых сейчас горячо обсуждают их товарищи.

– Это, должно быть, очень большая организация, – говорит Хуберт. – Наверняка они распространили более тысячи листовок, и это только в Мюнхене.

Раймунд добавляет:

– Быть может, из-за границы?

Ганс чуть не прокалывается, но, к счастью, Алекс быстро и незаметно тычет его локтем под ребра:

– Нет, мы тоже не знаем, что это за «Белая роза», интересно, что они там пишут. О, глядите, олени!

Хуберт и Раймунд легко отвлекаются на безобидную болтовню, однако Вилли плотно сжимает губами сигару и переводит взгляд между Гансом и Алексом, словно наблюдая за теннисным матчем.

После затянувшегося молчания он резко произносит:

– «Белая роза» – это вы двое!

Хуберт и Раймунд широко раскрывают глаза, Алекс и Ганс испуганно переглядываются, а Вилли начинает смеяться. Его звонкий смех заражает и остальных, его звонкий смех успокаивает: тайна одновременно раскрыта и нет. Пусть каждый поймет под этим смехом то, что захочет.

Была ли остановка в Варшаве запланирована или явилась следствием хаоса на железнодорожных путях, определить невозможно – да и что можно планировать в военное время? Как бы то ни было, в полдень Гансу и остальным приходится покинуть свое уютное пятиместное купе – поезд практически выплевывает их в разрушенную польскую столицу.

Впятером они кучкуются на перроне, где в вагоны для перевозки скота загоняют тощих мужчин, подневольных рабочих для Запада.

– Давайте уйдем, – просит Хуберт, и они идут дальше, но по-прежнему держатся рядом, идут по городу построением наподобие римской «черепахи». Перед ними печально лежат руины старых дворцов, еще печальнее возвышаются бессмысленные новые дворцы – наспех возведенные увеселительные заведения. Именно сюда стекается большинство солдат, первые из прибывших уже пьяны, звучат джазовые мотивы, «черепаха» неуклонно продвигается вперед. Под ноги бросаются дети: «Добрый господин, добрый господин!» – это все, что они могут сказать по-немецки, большего и не требуется, музыка вызывает головную боль, молоденькие девушки бросают из окон похотливые взгляды, они давно надеются не на хлеб, а на парочку сигарет или рюмку водки. На обочине стоит маленькая церковь.

– Туда! – командует Ганс.

Впятером они протискиваются в двери и садятся на заднюю скамью, царящая внутри тишина кажется глотком свежего воздуха, они делают глубокий вдох и перекрещиваются, Алекс – справа налево, даже архикатолической Польше не вытравить из него православие. Впереди на коленях стоят верующие, прижимаясь лбами к холодному каменному полу. От алтаря почти ничего не осталось – золото украдено, вместо свечей – одни огарки, на страдающем Спасителе облупилась краска, но поляки молятся так горячо, словно их убогое распятие – это сам Иисус Христос. Вилли первым складывает руки, остальные следуют его примеру. Они сидят тихо и незаметно, но через некоторое время поляки замечают чужаков: один из мужчин подталкивает локтем своего товарища, и верующие один за другим оборачиваются на немецких солдат, они не произносят ни слова, но во взглядах их сквозит презрение.

– Давайте уйдем, – снова просит Хуберт.

Они выходят из церкви, пробираются мимо груды обломков, где играют дети, всегда одинаковые дети, на каждом углу одинаковая нищета, и они быстро перестают понимать, где находятся. Ганс спрашивает у проходящего мимо поляка дорогу к станции, однако тот надменно смотрит в сторону, Алекс спрашивает по-русски – поляк снова не отвечает. Они еще несколько раз пробуют обратиться к прохожим, поляки понимают как Ганса, говорящего по-немецки, так и Алекса, говорящего по-русски, но отвечать не хотят. Одна женщина даже плюет им под ноги, чем впечатляет Ганса безмерно: плевать на сапоги вражеского оккупанта – вот как нужно поступать.

Они находят столовую для солдат вермахта, где едят капустный суп. Внутри шумно, но горячая еда согревает, да и водка тоже.

– Нельзя слишком расслабляться, – говорит Ганс.

Вскоре «черепаха» снова блуждает по переплетению улочек, где остались только руины. «Даже уцелевшие и новые дома кажутся разрушенными, – думает Ганс. – Это город-призрак, населенный живыми духами. Но пока поляки плюют захватчикам под ноги, они еще не потеряны».

Ближе к вечеру они встречают колонну бледных женщин и мужчин, на рукавах у них белеют повязки со звездой Давида. Ганс глядит им вслед, видит кирпичные стены, которые их поглотят, – невысокие, не величественные, но могучие стены Варшавского гетто. Жандармы у ворот проверяют, чтобы эти еврейские узники, возвращающиеся с близлежащих заводов, не пронесли ни на кусочек хлеба больше положенного. Солдаты размахивают хлыстами – в качестве предупреждения и наказания, а также забавы ради, а те, у кого нет под рукой хлыста, подстегивают евреев пинками.

«О, профессор Хубер, – думает Ганс, – если бы вы только видели этот ваш доблестный вермахт, эту героическую войну. А мы просто стоим и смотрим, стоим и смотрим и ничего не можем поделать».

– Давайте уйдем, – настаивает Хуберт, однако на этот раз они не уходят, а подходят ближе. Все наслышаны о насилии над евреями, но видеть это своими глазами – совсем другое. С широко раскрытыми глазами они пробираются вдоль стен гетто, пока один из эсэсовцев не прогоняет их прочь, и они покорно позволяют себя прогнать.

«Оказывайте пассивное сопротивление – сопротивление – где бы вы ни находились», – в листовке это звучало очень убедительно, но теперь пассивность кажется почти невыносимой, и Ганс смотрит на Алекса, щеки которого покраснели от гнева. Что еще надо написать, напечатать, отправить, чтобы положить конец этой жестокости, и Ганс впервые думает, что слов может быть недостаточно, и что тогда, что тогда?

Горе смотрит на них. Они отворачиваются.



Во время отъезда из Варшавы кажется, что самое страшное уже позади. Студентов грузят в переполненный другими подразделениями санитарный поезд, который только что доставил раненых на родину. В душных вагонах стоит запах скотобойни. В толчее римскую «черепаху», слаженную компанию из пятерых человек, разлучают, однако Ганс и Алекс находят места на одной полке, рядом с незнакомым солдатом, который пьян и сразу засыпает. Поезд с грохотом трогается, и Ганс испытывает такое облегчение от отъезда, что, несмотря на шум, глаза его закрываются сами собой.

Когда Ганс открывает глаза в следующий раз, на востоке уже занимается рассвет. Голова его покоится на плече Алекса, который словно не чувствует ее тяжести – сидит, выпрямив спину и подтянув ноги к груди, жует мундштук трубки и смотрит в окно на проносящуюся мимо березовую рощу. Ганс выпрямляется и потирает глаза, избавляясь от сонливости. Все вокруг, кажется, еще спят – по крайней мере, молчат, и тишину нарушает только оглушительный храп их соседа.

– Скажи, Ганс, – неожиданно шепчет Алекс, – что нам делать?

– О чем ты?

– Я не буду стрелять в русских. Не буду стрелять ни в русских, ни в немцев.

– Ты и не обязан, – пытается успокоить его Ганс и сам понимает, как глупо звучат его слова во время войны. – Мы просто врачи.

– А если придется? – спрашивает Алекс.

– Тогда… – Ганс делает глубокий вдох и говорит: – Тогда тебе придется исполнить свой долг, как и всем нам.

Алекс поворачивается и смотрит Гансу в глаза. Даже при плохом освещении видно промелькнувшую в его взгляде враждебность.

– Исполнить свой долг? – повторяет он.

Кто-то кашляет, кто-то переворачивается на другой бок – быть может, голос Алекса прозвучал слишком громко, Ганс ждет, пока все успокоятся, прежде чем ответить.

– Ты понимаешь, о чем я, – шепчет он. – Мы не можем допустить, чтобы нас сейчас арестовали. Мы нужны Германии и не можем оставить ее нацистам, мы столько раз говорили об этом. Прошу, Алекс, не наделай глупостей.

Ганс не знает, слушает ли Алекс вообще – взгляд его снова устремлен в окно.

– Я не буду стрелять в русских, – тихо произносит Алекс через некоторое время и бесцветно добавляет: – Я ни в кого не буду стрелять.

Ганс снова пытается задремать, но каждый раз, когда его голова опускается Алексу на плечо, тот легонько подталкивает его в бок, заставляя проснуться.

Ганс знает, что голова его тяжела, и сегодня он понимает, насколько ему важно, чтобы кто-то помогал ему нести бремя ее тяжести. «Прошу, Алекс, не наделай глупостей! Ты нужен Германии. Ты нужен мне».

Россия, 1942 год

Россия! Истерзанная, любимая, но не побежденная, нет, далеко не побежденная Россия. В небе гремят советские самолеты, откуда-то раздаются выстрелы, однако в немецких бункерах царит тишина – вокруг, подобно толстому шерстяному одеялу, тянется густой лес. Сюда, на главный перевязочный пункт в Гжатске, направляют двадцать девять человек из студенческой роты оказывать первую помощь раненым, чтобы те могли пережить тернистый путь до настоящих госпиталей. Порой все поезда и грузовики переполнены, и тогда в ход идут повозки, запряженные тощими кобылами, – совсем как та, которая повезла на погост маму. Его прекрасная покойная мать, что бы она сказала, если бы сейчас увидела своего сына, который вернулся домой – но не совсем, который сидит в немецком бункере, пусть даже в России. Алекс садится на койке, глубоко вдыхая и выдыхая настоящий русский воздух. Слева лежит Ганс, читая «Братьев Карамазовых». Прежде эта книга ему не нравилась, теперь же его взгляд с интересом скользит по строкам.

– Вот теперь, оказавшись в России, я понимаю Достоевского, – говорит он.

Справа Вилли лихорадочно строчит письмо за письмом. Говорят, Саарбрюккен разбомбили, и теперь Вилли пытается узнать о судьбе своей семьи. Он уже отправил домой телеграмму, но любые сведения, которые сюда дойдут, все равно дойдут слишком поздно. Остальные пытаются успокоить его:

– Твои родные наверняка живы и невредимы!

Непонятно, откуда такая уверенность, однако Алекс вторит им, хотя сейчас для него Саарбрюккен так же далеко, как неизвестная звезда.

На следующей койке дремлет полный новых впечатлений Хуберт, который еще не до конца переварил пережитое в Варшаве, он беспокойно вздрагивает во сне, но здесь кошмары никого не будят.

Таким образом, варшавская «черепаха» осталась почти в полном составе, только беднягу Раймунда Самиллера направили в другое место, они держатся вместе, как четыре сросшихся лепестка, как приносящий удачу четырехлистный клевер. Очень важно, чтобы рядом находились здравомыслящие люди – пожалуй, это самое главное и единственное, на что можно надеяться: на людей, с которыми можно по-настоящему поговорить. Впрочем, Алексу с каждым днем все меньше и меньше хочется говорить на своем родном языке, порой он кажется немногословным, но только потому, что немецкие звуки с трудом слетают с уст.

Многие врачи и все медсестры на главном перевязочном пункте – подневольные работники, русские, вынужденные спасать врагов. Вынужденные потому, что давали клятву Гиппократа, потому, что христиане, потому, что русские, которые пережили времена империи, революцию и приход большевиков и которым еще много всего предстоит пережить. Если кто и знает, как быстро можно захлебнуться в потоке великих идей, так это русские.

Алекс снова ассистирует во время операций, как делал когда-то в Хольцхаузене, только здесь он не молчит, здесь он говорит почти без умолку, говорит по-русски, расспрашивает о жизни в Советском Союзе, о войне, о Сталине.

– Ах, Сталин! – вздыхают врачи, не решаясь сказать большего, однако лица их выражают разочарование не только тогда, когда речь заходит о Сталине. Их история – это история разочарований.

– Многие поначалу видели в Гитлере спасителя, который освободит нас от гнета собственных тиранов, – шепнул Алексу один из врачей. – Тем сильнее был ужас, когда нацисты показали свое истинное лицо.

– А что сопротивление? – шепотом спрашивает Алекс, но русский врач только лукаво усмехается.

И тогда Алекс понимает, что со Сталиным покончено – как и с Гитлером; понимает, что коммунизм и национал-социализм давно побеждены если не в мире, то хотя бы в сознании людей. Каким бы ни был исход войны, Гитлер со Сталиным уже проиграли. Победит народ, прежде всего – русский народ!

Алекс любит разговаривать с врачами, но еще больше – с медсестрами, простыми круглолицыми девушками с густыми косами. Если бы не строгая форма, то ходили бы они, наверное, в широких юбках и пестрых косынках, похожие на юную Njanja. Поначалу медсестры вели себя недружелюбно, Алекс – не первый немецкий врач, который пытался с ними сблизиться. Однако осознав, что он интересуется ими не как женщинами, а как русскими, интересуется их жизнями, их мыслями, медсестры оттаяли и стали говорить так открыто, как не осмеливались врачи.

Они ненавидят войну, еще и как! И коммунизм ненавидят! Порой они тайком уходят на богослужение, ставят свечку своему святому и молятся о том, чтобы все поскорее закончилось.

– Наш народ умеет терпеть, – с улыбкой говорит одна из медсестер, – в этом наша великая сила.

Большинство девушек не знают, что стало с их родными деревнями, а если и знают, то не хотят об этом рассказывать. Сам Гжатск полностью разрушен. Эти девушки ненавидят Гитлера, ненавидят Сталина, но любят-любят-любят Россию, и, несмотря на все невзгоды, лица их полны жизни. Особенно когда они поют.



– Идите, я не в настроении!

Вилли сидит на кровати, сжимая в руках книгу, которую не читает. Он до сих пор не получил вестей от своей семьи, не знает, как обстоят дела в Саарбрюккене, все его телеграммы остаются без ответа. Алекс опускается перед Вилли на корточки:

– Пойдем. Если хочешь по-настоящему узнать русскую душу, ты должен услышать, как она поет.

– Кто поет? Русская душа? – с некоторой иронией спрашивает Вилли, и Алекс совершенно серьезно кивает. Русская душа для него – святое, и само собой разумеется, что все его друзья должны понимать русскую душу. Только тот, кто ее понимает, может быть его другом.

В этом отношении Ганс – настоящий друг. Он сразу закрыл Достоевского и сейчас с нетерпением стоит у двери. Его не пришлось долго уговаривать, он рад любому отвлечению от повседневной рутины. По какой-то причине Ганса определили в инфекционное отделение, как, впрочем, и Вилли, но больных там пока нет, а если бы и были, то для них все равно нет коек. Только несколько стульев и один стол, сделанные из подручных средств. Этим больных не вылечишь, поэтому одну половину дня Ганс просто плюет в потолок, а другую половину – ставит уколы как заведенный: одно движение, снова и снова. Руки у него в синяках от постоянной сдачи крови. Кровь нужна всегда, много крови. Фронт находится примерно в десяти километрах отсюда, и русские стреляют день и ночь, да еще и авиация летает. И при этом тут все поют, пьют и веселятся. В Варшаве это было отвратительно, но в Гжатске кажется естественным: вместо развлекательных заведений здесь – настоящие народные гуляния, да и как не веселиться, когда вокруг неописуемое буйство красок, незнакомые запахи русской глубинки! По крайней мере, так считает Алекс, ему хочется быть частью русского народа, который даже в страданиях находит счастье жизни, а не немцем, который только и умеет, что превращать жизнь в страдания!

Снаружи доносится звук балалайки и, заглушая вечный грохот войны, звучит девичий голос, высокий и ясный. Мелодия очень печальна, но вместе с тем полна жизни, как и лица русских. Достаточно первых нот, чтобы Вилли передумал, он откладывает книгу и следом за товарищами выходит из бункера – по его словам, ненадолго, послушать одну-две песни…

Все собрались на опушке леса. Не только врачи, медсестры и другие подневольные работники, но и жители Гжатска, те, которые еще остались – женщины, старики, многочисленные дети. «Несмотря на грязную, рваную одежду и на проеденные молью дыры в женских платках, русские выглядят красивее немцев, да и держатся с бóльшим достоинством», – думает Алекс. Бутылка водки ходит по кругу, русский старик без колебаний передает ее чужакам, демонстрируя трогательную беззубую улыбку. Алекс пьет первым, хотя он и без алкоголя уже опьянел, в такую ночь водка кажется шампанским, Ганс и Вилли тоже выпивают и сияющими глазами смотрят на девушку, которая затягивает грустную песню в серебристом свете луны. То, что другим кажется экзотикой, для Алекса – детство. Потом звучат веселые песни, все пляшут и хлопают в такт, все поют, даже Ганс и Вилли, пусть и не знают слов, в хоре все голоса сливаются в единое могучее звучание – и немецкие, и русские.

Этим вечером Алекс счастлив.

Этим вечером война – не более чем барабанный бой, звучащий где-то вдалеке.

Этим вечером Алекс встречает Нелли.

Россия, 1942 год

Он выбрал ее потому, что из всех присутствующих женщин она выглядела самой русской: лицо широкое и безупречное, как бескрайняя степь, загадочные темные глаза, исхудавшая, как и остальные, однако все равно крепкая. Слабая и сильная одновременно.

Но Алекс заметил все это не сразу.

В тот миг, когда зазвучали первые звуки плясовой песни, он ни о чем не думал и просто схватил ее за руку. Она удивилась, даже немного испугалась, и Алекс, в свою очередь, испугался, что сейчас она влепит ему пощечину. Но девушка решила иначе и пустилась в пляс, рука об руку они с Алексом кружились по кругу, все быстрее и все больше выбиваясь из ритма, подбадриваемые смеющимся Гансом.

Алекс сразу заметил, что девушка трезва – не просто не пьяна, а трезва как стеклышко, что во время танца неотрывно смотрит на него, что выражение ее лица остается отстраненным, хотя движения твердят об обратном. Она моложе, чем кажется на первый взгляд, не старше Софи. Мелкие морщинки вокруг глаз и губ говорят о том, что за свою короткую жизнь она много смеялась, а глубокие морщины на лбу – о том, что волновалась она куда чаще.

Песня подходит к концу, заставляя остановиться, все вокруг бурно хлопают и кричат, но Алекс продолжает держать девушку в объятиях – боится, что упадет, как только ее отпустит, и, возможно, так оно и есть: водка делает свое дело. Девушка не пытается вырваться и смотрит Алексу в глаза, изучает их, как будто надеясь что-то найти. Следующая песня звучит тихо и невыразимо печально, балалайка нежно плачет в ночи, Алекс и русская девушка стоят, крепко прижавшись друг к другу.

– Как тебя зовут? – спрашивает Алекс по-русски.

Девушка одобрительно приподнимает брови.

– У тебя хорошее произношение, – отвечает она.

– Я русский.

– Ты не русский.

– Наполовину русский, – бормочет он, – моя мама была русской, и я родился в России.

– У тебя немецкий акцент, – утверждает девушка.

– Неправда! – возмущается Алекс.

Девушка смеется:

– Правда-правда. Но очень легкий.

Алекс вздыхает. Эту девушку не переспоришь, понимает он и спрашивает снова:

– Как тебя зовут?

Девушка перестает смеяться. Она несколько секунд молчит, словно раздумывая, стоит ли отвечать, потом снова смотрит Алексу в глаза и тихо отвечает:

– Нинель.

– Нина? – переспрашивает Алекс.

Она качает головой:

– Нинель.

– Что это за имя такое?

– Ленин задом наперед, – отвечает девушка и вдруг заливается хохотом, сильно краснея лицом. – Мне не нравится мое имя, – поспешно добавляет она.

– Мне тоже не нравится. Я буду звать тебя Ниночкой.

– Зови меня Нелли. Так меня зовут друзья.

И вот за две русские народные песни они с Нелли стали друзьями.

Нелли работала учительницей здесь, в Гжатске, и работает до сих пор, хотя здание школы разбомбили, а многие из ее бывших учеников заболели, умерли или пропали неизвестно куда. Нелли говорит, что раньше она свято верила в свою профессию и до сих пор немного верит, но уже не по-настоящему. Они перелезают через развалины на месте главной площади Гжатска.

– Вон там была школа, – она показывает туда, где ничего не осталось, – там я и жила.

Сейчас Нелли делит с шестью женщинами крошечную квартирку в разваливающемся доме. Какая-никакая, но крыша над головой. По ее словам, большинство местных жителей – крестьяне или рыбаки. Поэтому ей нравилось здесь жить, поэтому нравилось работать учительницей. Нелли считала, что коммунизм – это свет, который надо нести в провинциальную тьму, ей хотелось вывести людей из нищеты своими речами, образованием и культурой. Она грустно смеется и разводит руками:

– Оглянись вокруг. Не очень-то получилось, да?

Нелли верила в свою профессию, верила в революцию и презирала деревенских бабушек с их распятиями и иконами. Народные обычаи казались ей смешными, и даже песни, прекрасные старинные песни, раньше вызывали у нее только смех. Нелли рассказывает, что прошло много времени, прежде чем она поняла, что большевики сделали с ее родиной. Нищета, преследования, несправедливость… все, против чего коммунизм якобы выступал, все, во что она когда-то верила, оказалось ложью. У нее давно были сомнения, и война только их усилила. Теперь она больше ни во что не верит.

– Даже в Бога? – спрашивает Алекс.

Нелли качает головой.

– Так нельзя, – испуганно отвечает Алекс, – надо во что-то верить! В конце концов, именно равнодушие все разрушает!

Однако Нелли только смеется и берет его под руку:

– Пойдем, я тебя кое с кем познакомлю.

Она знакомит Алекса со своей соседкой Валей, у которой дырявые шерстяные чулки, и с беззубым рыбаком Дмитрием, а еще с молоденькой Верой, исполняющей народные песни и играющей на балалайке, и, конечно же, со своими маленькими учениками. Куда ни глянь, повсюду играющие дети, между каменными обломками распускаются разноцветные цветы, матери кормят своих малышей прямо на улицах.

– Познакомь меня со своей семьей, – просит Алекс, но Нелли опускает глаза и грустно качает головой.

Вместо этого они идут к военнопленным, заключенным на своей же родине. Немцы заставляют их работать. Андрей, например, ухаживает за лошадьми. Андрей рад познакомиться с настоящим знатоком лошадей, сам он в них почти не разбирается, в прошлой жизни он работал машинистом.

Алекс, в свою очередь, знакомит Нелли с Гансом, у которого много свободного времени, чтобы сопровождать их на прогулках. Алекс находит эти прогулки чуточку утомительными – ему постоянно приходится выступать в роли переводчика. Ганс все хочет знать, но не может поговорить с русскими в своем инфекционном отделении, поэтому Нелли рассказывает ему о жизни в Советском Союзе, а Алекс переводит. Впрочем, Алекса это не раздражает, он очень рад, что Ганс искренне интересуется жизнью в России. Он с удовольствием слушает Нелли во второй раз и переводит историю ее жизни, отречение от политических заблуждений. В этом месте Ганс приходит в сильное волнение.

– Мне это знакомо, – бормочет он, – скажи ей, пожалуйста, что я хорошо знаю, каково это.

Алекс переводит, но Нелли не отвечает. Некоторое время она задумчиво изучает профиль Ганса, а потом дружелюбно кивает.

Еще Ганс несказанно удивлен странным именем Нелли. Назвать русскую девочку «Нинель» – это все равно что назвать немецкую Гитлерина.

– Можешь узнать у нее, – спрашивает он Алекса, – как бы звали по-русски меня?

– Я сам тебе отвечу, – усмехается Алекс. – Йоханнес по-русски – это Иван. Ганс – сокращение от Йоханнеса, а сокращение от Ивана – Ваня. Значит, тебя звали бы Ваней.

– Ваня! – повторяет Нелли. Она могла понять только малую часть разговора, однако этого оказывается достаточно, чтобы она разразилась хохотом: – Немец до мозга костей, а называет себя Ваней!

Алекс не переводит ее слова Гансу: вряд ли их можно считать комплиментом.

Нелли дала новое имя и Алексу.

– Если ты Александр, – говорит она, – тогда друзья должны звать тебя Сашей, это общепринятая уменьшительная форма.

Он качает головой:

– Друзья зовут меня Алекс или Шурик…

– А я буду звать Сашей, – твердо отвечает Нелли.

Почему-то Алексу нравится, что Нелли придумала для него свое прозвище, как некогда Ангели – единственная, кто называл его Aljosha. Теперь он думает, что их с Ангеликой отношения были обречены с самого начала. Ангелика – все, чего Алекс искал в женщине, но она не русская. А это самое главное.

Россия, 1942 год

Ганс чувствует себя самым бесполезным человеком на свете. Он пытается удержать карандаш на указательном пальце, подбрасывает его в воздух и ловит, а потом подбрасывает и роняет, и карандаш с шумом катится по столу. Ганс начинает игру заново, а потом еще раз и еще, пока Вилли не бросает на него укоризненный взгляд поверх книги. С тех пор как Вилли получил известие о том, что его родные живы, он наконец обрел спокойствие и решил посвятить себя учебе, подготовиться к экзаменам – до них далеко как по времени, так и по расстоянию, но здесь все равно нечем заняться.

«Как странно», – думает Ганс, а ведь некогда такие дни казались ему идеальными, он с головой погружался в учебники по медицине или философии. Читать, учиться, все знать – теперь время у Ганса есть, но его мучает внутреннее беспокойство и ощущение, что одних знаний недостаточно. Хочется сделать хоть что-то – например, прогуляться, впитать в себя красоту и прелесть деревни, насладиться простым укладом русской жизни, однако за окном стеной льет дождь, который напрочь отбивает все желание. Однако до чего же стыдно сидеть здесь, в тепле и сухости, когда вокруг столько невыразимых страданий! Ганс почти завидует русским – страдания у них в крови. Уж лучше так, чем просто отмахнуться от несчастья, ведь феникс восстает из пепла, а не из знания о существовании пепла. В великих страданиях рождаются великие дела. Достоевский познал страдания. Гёте – нет. В этом вся беда немецкой культуры. Ганс плохо понимает по-русски, но понял, что тогда сказала Нелли: он – немец до мозга костей.

Эх, вот бы поголодать, хотя бы немного поголодать! Однако система снабжения работает хорошо, Ганс пробыл здесь совсем недолго и уже прибавил в весе – несильно, но он все равно чувствует себя сытым, толстым. Разве не должно быть иначе? Разве это правильно – быть на войне и толстеть, быть на войне и играть с карандашом, знать о великих страданиях и в конце концов ничего не чувствовать? Ему нужно отвлечься.

– Скажи, Вилли, что ты сейчас изучаешь?

Вилли отрывается от книги и отвечает:

– Как вскармливать младенцев.

– Не самая важная тема для военного врача на передовой, – замечает Ганс.

– Надеюсь, однажды мы станем обычными врачами, – шепчет Вилли, и Ганс кивает.

Стать врачом… Когда-то это казалось ему крайне важным. «Спасать жизни» звучало героически, пока во Франции он не увидел, как раненые мрут на операционном столе как мухи. Конечно, то была не вина Ганса – ни один врач не смог бы их спасти. То была вина Гитлера, и в реальности существует только один способ «спасать жизни». Они с Алексом поклялись не допустить кровопролития, однако убийство тирана – это совсем иное.

Ганс снова подбрасывает карандаш, карандаш снова катится по столу, Вилли тихо вздыхает и откладывает книгу в сторону.

Дождь за окном стучит так громко, что выстрелов почти не слышно – или, возможно, уши слишком привыкли к этому звуку. Как бы то ни было, советских солдат нельзя обвинить в том, что они облегчают жизнь врагам. Партизаны продолжают взрывать поезда со снабжением – быть может, даже хорошо, что Ганс запасся жирком. Скоро Хуберту и Алексу прибавится работенки, однако ни работа, ни дождь не мешают Алексу проводить каждую свободную минуту на улице, с Нелли и Валей, с Дмитрием и Андреем. С его людьми. Как несправедливо! Даже если Ганс научится скакать на лошади как казак, пить водку и без остановки горланить русские песни, ему никогда не стать одним из них, он навсегда останется европейцем, «немцем до мозга костей». Возможно, Алекс чувствовал себя так же, когда был в Германии. Странная, даже пугающая мысль.

– Ты всегда хотел стать врачом? – внезапно спрашивает Ганс, обращаясь к Вилли.

Он хочет говорить, не важно с кем, не важно о чем. Никто не может ему помешать, никто его не осудит: главный врач инфекционного отделения срочно уехал, взяв с собой других ассистентов. То, что Ганс с Вилли остались дежурить на станции, – это чистая формальность. Время от времени проводятся проверки, кто-нибудь приходит и орет: мол, у одного не причесаны волосы, а у другого форма не вычищена. Это нелепо, смешно, и все же на днях Ганс расплакался – в довершение унижения. Начальник кричал, Ганс лил слезы, а Вилли, к счастью, делал вид, что ничего не видит. В последнее время Ганс крайне эмоционален, раним, как юная девушка. Например, когда старшие врачи собирают своих подчиненных и читают лекции по медицине, словно находясь в уютной аудитории почтенного университета, настроение Ганса может мгновенно измениться от добродушия до ярости. Теория звучит хорошо и ужасно важно, приправленная множеством латинских терминов, однако на практике врачам не хватает самого необходимого. Хочется кричать, плакать или смеяться в зависимости от обстоятельств. По крайней мере, больничные койки уже прибыли – стоят аккуратными рядами, как сейчас стоят солдаты, которые скоро на них окажутся. Сегодня в палате дежурит одна-единственная русская медсестра. Растянувшись поперек четырех коек, она вяло листает старый журнал с картинками.

– Вообще-то я никогда особо не интересовался медициной, – отвечает Вилли. – Я хотел изучать языки или теологию, но потом медицина показалась мне полезной, учитывая… ситуацию.

– Войну?

Вилли кивает:

– Лучше лечить, чем убивать, верно?

– Ты тоже не сторонник бессмысленных убийств? – спрашивает Ганс, сразу понижая голос. Медсестра не понимает ни слова по-немецки, однако они привыкли к тому, что для особых разговоров существует особый шепот.

– Не сторонник войны и не сторонник политики Гитлера, – шепчет Вилли.

– А когда-нибудь был? – спрашивает Ганс.

– Никогда.

Оглянувшись по сторонам, Вилли лезет в карман своего врачебного халата. Достает сигареты и спички – курить в палатах строго запрещено, однако пустым койкам это не сильно повредит. Ганс следует примеру Вилли, они сидят друг напротив друга и курят, до чего хорошо, до чего успокаивающе занять руки чем-нибудь помимо несчастного карандаша. В отдалении раздается громкий взрыв, медсестра резко садится и замирает, как настороженный зверек, однако уже через мгновение снова впадает в летаргию.

– Русские развивают бурную деятельность, – бормочет Ганс, – нужно быть настороже.

Вилли пожимает плечами:

– К сожалению, они никогда не смогут воспользоваться своими преимуществами в полной мере.

– К сожалению? – Ганс снова хватает карандаш и шутливо грозит им Вилли: – Скажите, товарищ, вы случаем не большевик?

– Хуже того, – отвечает Вилли, – я ревностный католик.

Ганс со смехом откладывает карандаш в сторону.

– И кстати, всегда им был, – добавляет Вилли.

– Если бы мы встретились десять лет назад, я бы тебе навалял, – шутит Ганс.

– Ты мог бы попробовать.

Ганс снова смеется, Вилли тоже, но быстро замолкает и, резко посерьезнев, оглядывается по сторонам. Медсестра по-прежнему поглощена своим журналом.

Вилли подается немного вперед, заговорщически берет Ганса за плечи и шепчет:

– Я до сих пор общаюсь со своими тогдашними приятелями. Ну, знаешь, с католиками, людьми, которые невысокого мнения о нашем правительстве. Противников режима много, они по всей Германии, нужно только их найти, объединить…

В следующую секунду дверь распахивается, и в помещение вваливаются три десятка солдат. Они только что прибыли с родины, и первым делом их отправили на прививку. Ганс и Вилли дружно достают шприцы. Ганс никак не может сосредоточиться, он несколько раз ставит укол слишком больно и слышит недовольные бормотания.

Ганс думает о том, что если бы они нашли соратников по всей Германии, если бы Вилли смог наладить с ними связь, то их начинание перестало бы быть жалким, а он, Ганс, оказался бы не самым бесполезным человеком на свете, а предводителем сопротивления. Не обязательно быть врачом, чтобы спасать жизни, не обязательно убивать тирана, достаточно стать политиком! Ганс с силой вонзает иглу в очередное плечо, снова чувствуя, как его охватывает пленяющая эйфория – совсем как в ту ночь, когда он написал первую листовку, или как во время обеда с Софи. Можно почувствовать дуновение величия, которое готовит ему будущее. Вилли бросает на Ганса быстрый взгляд, он тоже занят, но лицо его не утратило заговорщического выражения.

Однако на этот раз эйфория длится недолго. Вечером Ганс получает письмо от матери.

Россия, 1942 год

“Mnje nuschna loschschad, mnje nuschna loschschad…” – повторяет про себя Ганс снова и снова, он боится забыть эту фразу. Андрей ухаживает за лошадьми, такой же военной добычей, как и он сам, животные изголодали, однако несколько километров осилят.

“Mnje nuschna loschschad” – ради этой забавной фразы Ганс искал Алекса по всей округе, пока наконец не нашел в одной из крестьянских изб с соломенной крышей, Алекс сидел на доильной табуретке, бренча на балалайке не без ошибок, но с задором. Нелли благоговейно сидела рядом, положив голову ему на плечо. Вот такой должна быть голова, не тяжелой, а легкой, чтобы не мешала играть. Вокруг сидели деревенские жители, все русские, и слушали. Ганс вторгся в эту убогую идиллию только ради того, чтобы узнать, как будет по-русски «лошадь». Он, конечно, и сам знал, он понемногу учит русский, просто сейчас это слово вылетело из головы. С таким же успехом Ганс мог спросить переводчика в лагере, одного из военнопленных, которых освободили от тяжелых работ благодаря знанию иностранных языков. На самом деле даже необязательно знать, как называют лошадь русские: если бы Ганс настойчиво ткнул пальцем в желаемую лошадь, конюх Андрей бы все понял.

Однако Ганс хотел во что бы то ни стало отыскать Алекса, поговорить с ним. Он мог обойтись без перевода, но не без Алекса. Не без дружеского, ободряющего слова. Он хотел услышать подтверждение тому, что принял единственно правильное решение. Что при других обстоятельствах оно могло бы показаться бессердечным, однако делается в духе пассивного сопротивления. И что его брат Вернер посчитает так же.

Но, обнаружив Алекса, блаженно играющего на балалайке в окружении русских и России, Ганс почувствовал себя лишним. В памяти вдруг всплыло забытое слово: «loschschad» – и он вышел из избы так же тихо и незаметно, как вошел. Сейчас не время думать об одиночестве, есть вещи куда важнее. Только бы успеть добраться до Вернера!

Андрей узнает Ганса издалека, машет ему рукой и радостно кричит:

– Wanja!

Саша и Ваня теперь известны во всей округе как «russkije njemtsy», пусть даже по-русски из них говорит только один. Зато другой может пить водку, смеяться и после большого количество выпитого даже плакать, как настоящий русский. Местные жители принимают его, впрочем что им еще остается?

По решительным широким шагам Андрей понимает, что Ваня пришел не праздновать.

– Mnje nuschna loschschad!

Андрей сразу же готовит кобылу, самую крепкую и выносливую, что есть в конюшне, он слышит спешность, заключающуюся в этих трех неправильно произнесенных словах.

«Мне нужна лошадь!» Как будто это вопрос жизни и смерти. Андрей подводит Гансу кобылу:

– Wsjewo charoschewo, Wanja!

– Spasiba, – отвечает Ганс, запрыгивает на кобылу и пускает ее галопом через поле, он скачет так, будто за ним гонятся. Грязь летит из-под копыт, дождь хлещет по лицу, но теперь ему все равно.

Чудесное, невероятное совпадение, но часть Вернера и правда находится неподалеку от Гжатска. Братья уже несколько раз встречались, вместе катались верхом или выпивали, вместе искали отвлечение от войны и находили поддержку друг в друге. Ганс не знает, что бы сейчас делал, если бы рядом не оказалось частички его семьи. Только бы не заблудиться! Он знает дорогу, но Россия широкая, одна береза похожа на другую. Кобыла упрямо мчится вперед, однако нельзя быть уверенным в том, направляется она к цели или скачет кругами, придет ли к месту назначения или в конце концов вернется к Алексу и его русским приятелям, так далеко от дома, как только возможно.

«Когда-нибудь, – думает Ганс, – когда-нибудь, когда закончится война, я вернусь сюда по своей воле, без плана и цели, без ответственности, оседлаю здоровую, откормленную лошадь, направлюсь все дальше и дальше на восток, в страну монголов». Езда верхом, дождь, брызги грязи – во всем этом кроется некая радость, которая пытается заглушить страдания, только не сдавайся, только не сдавайся, ты все еще нужен Германии, Ганс, и потом, когда все закончится, ты вернешься и поедешь по этой земле без принуждения. И без страха.

Там, где войска Красной армии были отброшены назад, прячутся в лесах и деревнях партизаны. Это общеизвестный факт. В некоторых деревнях все мужчины ушли в партизаны, их сопротивление оккупантам подпитывается желанием выжить и потому особенно безжалостно. В одиночку ехать по глухой местности опасно, однако вовсе не партизаны вызывают у Ганса страх. Внутренняя угроза часто оказывается опаснее внешней: одно недоброе слово брата кажется страшнее всех вражеских винтовок.

За плотной завесой облаков солнце уже садится. В первую очередь это ощущается по меланхолии, охватившей все вокруг, и только потом – по сгущающимся сумеркам. В это время суток всегда так, и сейчас песни, которые Алекс играет на балалайке, станут грустными. Что ж, по крайней мере дождь прекратился.

Кобыла замедляет шаг, силы ее на исходе, Ганс спрыгивает на землю, решив проделать остаток пути пешком, и усталое животное благодарно плетется за ним. Идти недалеко, на горизонте уже виднеются силуэты, слышны резкие немецкие крики и речь, это должен быть перевязочный пункт части, где Вернер находится при канцелярии какого-то военного. Рядом, под Ржевом, русские в нескольких местах прорвали оборону, вермахт сообщает о значительных потерях. Учитывая, что никто не говорит о том, что под Гжатском ежедневно гибнет около десятка человек, можно представить, что здесь происходит. По крайней мере, Вернера это почти не касается, с ранеными и погибшими он имеет дело только в том смысле, что заносит их имена в бесконечно длинные списки, этакие бумажные надгробия – даже для тех, кому удалось выжить. Пока удалось.

Подойдя ближе, Ганс замечает, что солдаты здесь такие же пьяные, как в Гжатске, но пребывают в гораздо худшем расположении духа. Ганс спрашивает первого попавшегося из них, знает ли тот его брата Вернера. Нет, не знает. Следующий тоже не знает, никто не знает, никто не хочет разговаривать с Гансом, только седьмой или восьмой, к которому он обращается, наконец отвечает:

– Да, конечно. Он с минуты на минуту выйдет из канцелярии. Кстати, вон там есть вода для лошади.

Ганс дает уставшей кобыле напиться, а сам, внезапно обессилев, прислоняется к ее теплому туловищу и смотрит, как темнота полностью покрывает землю. Он совсем не думал о том, как ему придется возвращаться.

Вернер при виде Ганса выглядит напуганным – должно быть, уже догадывается, что в столь поздний час брат мог прийти только с дурными вестями.

– Ты получил письмо? – без предисловий спрашивает Ганс.

Вернер оглядывается:

– Не здесь!

Они привязывают лошадь к столбу и молча отходят в сторону, туда, где не видно солдат, Ганс всю дорогу прикусывает язык, чтобы не сболтнуть лишнего. Уже совсем стемнело, он с трудом может разглядеть идущего рядом Вернера, и только чавканье сырой земли под сапогами убеждает его, что брат все еще здесь.

– Мы отошли достаточно далеко, – говорит Вернер через некоторое время и останавливается: – О каком письме речь?

– Суд…

Погрузившись в свои дела, Ганс почти забыл о судебном процессе. Как оказалось, февральский донос секретарши все же имел последствия: отца приговорили к четырем месяцам тюремного заключения. Четыре месяца жизни – такова цена за то, чтобы назвать вещи своими именами. И четыре месяца без работы, потому что никто не знает, как будет существовать бюро налогового аудита и на что будет жить семья. Софи снова придется просить денег у своего Фрица, Трауте уже отправилась в Ульм, чтобы помочь Инге с делами. Трастовым фондом отца временно управляет старый друг семьи Ойген Гриммингер, который готов помочь и материально, однако в общем и целом перспективы кажутся довольно мрачными.

– Мама и тебя попросит написать прошение о помиловании, – объясняет Ганс брату. – Она надеется, что послание от сыновей с фронта будет весомее того, что могли бы написать они с сестрами. Но это неправда. А даже будь правдой, нам тем более нельзя уступать, понимаешь? Нельзя идти ни на какие уступки этому правительству, ни на какие, даже самые незначительные. Да и что мы напишем? Что отец имел в виду что-то другое? Что секретарша неправильно его поняла? Или даже: отец помутился рассудком, потому нес чепуху? Милосердие преступного режима унизительнее любого наказания, и нашему отцу такое унижение понравилось бы меньше всего!

К концу своей речи Ганс начинает говорить громче, чем собирался. Вернер, напротив, хранит полное молчание, и в темноте Ганс не может разобрать выражение его лица. Быть может, это и к лучшему. Вдруг Вернер сочтет такое поведение безответственным? В конце концов, принципы не спасут человека и не прокормят семью, в отличие от нескольких лживых слов с фронта…

Впрочем, ни один из Шоллей никогда так не думал, особенно Вернер. Когда Ганс был восторженным гитлерюгендцем и в свободное время дрался с католиками, Вернер уже обладал критическим складом ума, который многое усложнял – и многое облегчал: Вернер порвал с Гитлером с меньшими сомнениями и горечью, чем Ганс.

– Ну, что скажешь?

Вернер по-прежнему не отвечает, однако в темноте Ганс чувствует, как брат берет его за руку – молчаливое согласие, безмолвное «да».

На ум невольно приходят слова, которые любит повторять Софи: «Надо иметь жесткий ум и мягкое сердце». Ганс бы не удивился, если бы Вернер в эту секунду думал о том же.

Россия, 1942 год

Великий дождь прошел, и наступила золотая осень, хотя на календаре еще только август. Уже можно представить, насколько рано здесь наступает зима. Алекс знает, что такое русская зима и как плохо к ней подготовлен вермахт. Милые славные девочки снова пойдут собирать пожертвования для фонда «Зимняя помощь», собирать деньги и вещи на благое дело, для наших солдат на фронте! Как будто заработанные кровью и потом деньги, вязаные шапочки и носки когда-нибудь попадут тем, кто в них действительно нуждается. Если бы Гитлер по-настоящему заботился о народе, то с легкостью бы выделил деньги на зимнее обмундирование, однако он предпочитает держать немцев в напряжении, требуя выступать за войну и убеждая, что тем самым они помогают своим отцам, братьям и сыновьям. После наступления зимы вермахт как пить дать будет раздавлен русскими холодами, Алекс не знает, пугает это его или радует, однако в любом случае он изнемогает от нетерпения: скоро все закончится. Ветер уже неприятно похолодал.

– …отец – человек твердый, он выдержит все испытания, которые выпадут на его долю. Я, как никто другой, знаю, что будет нелегко. Быть может, отец придет к Богу да наконец обретет веру…

Ганс идет в нескольких шагах позади Алекса и говорит без умолку, но неразборчиво, вполголоса. Алекс пытается слушать. Правда пытается. Судьба герра Шолля не оставляет его равнодушным. Алекс всегда считал Роберта Шолля замечательным человеком, семья Шоллей вообще замечательная и очень отличается от остальных семей, очень отличается от его собственной, с боязливыми родителями и влиятельными дядями. В любом случае нельзя, чтобы людей арестовывали за несколько необдуманных… нет, правдивых слов. Именно с этим борется «Белая роза». Однако у Алекса не получается сосредоточиться на переживаниях за отца Ганса дольше, чем на несколько минут, – мысли то и дело уносятся вверх, вдаль и прямо на восток, пока Ганс своим бесконечным бормотанием не возвращает их обратно за решетку, в Германию, которая уже давно заключена в тюрьму. Германия, Германия, будущее Германии превыше всего, они рискуют своими головами ради будущего Германии, однако на самом деле будущее человечества находится совсем в другом месте. Алекс смотрит на гордые березы, в их кронах живет дух порабощенного, но не сломленного народа, молодой, свежий русский дух! Весь мир должен погибнуть или стать русским!

Алекс хотел написать об этом Ангели, но написал Лило. Быть может, Лило прочтет между строк то, что нельзя выразить открыто. По крайней мере, Лило попытается, в то время как Ангелика назвала бы его мечтателем. Раньше Алекса бы не задели ее слова, однако сегодня он знает, что это неправда, что его вечная мечта стала реальностью именно здесь, в этом месте! Он вдыхает по-осеннему прохладный воздух и слушает пение птиц.

– Когда именно ты понял, что против? – неожиданно и громко спрашивает Ганс, прерывая свое монотонное бормотание.

– Против чего?

– Ну, всего. Против Гитлера, против национал-социализма, против преступлений государства… Наверняка был момент, когда ты по-настоящему это осознал…

Задумавшись, Алекс вспоминает разговор с отцом, вспоминает объятый пламенем черновик письма и ненавистную клятву Гитлеру. Но это было лишь следствием… следствием чего, собственно? «Русской крови, текущей в моих венах», – сказал бы он прежде. Однако эта русская кровь никогда не мешала ему состоять во всевозможных организациях и группировках этой злодейской партии, и в свое оправдание он может сказать только то, что нигде не был по-настоящему счастлив.

– Вилли всегда был против, – тем временем рассказывает Ганс, – представь, в детстве он вычеркивал из адресной книги всех, кто вступал в гитлерюгенд!

– Нас бы он вычеркнул в первую очередь, – отвечает Алекс.

– Я так ему и сказал, – смеется Ганс, но в следующий миг снова серьезнеет: – Вилли верно истолковал наш разговор в поезде. Он знает многих людей по всей Германии, которые разделяют наши взгляды. «Белая роза» может стать чем-то великим…

– Хорошо, – бормочет Алекс. «Вся Германия» кажется ему такой маленькой, такой незначительной по сравнению с окружающим простором, по сравнению с его бескрайней родиной. Такой далекой. Внезапно Алекс вспоминает ромашку, которую подарила Софи и которую он потерял где-то между Варшавой и Россией.

– Отец всегда был против Гитлера, – продолжает Ганс, – раньше я думал, что из упрямства, но, повзрослев, стал лучше его понимать.

– А ты? – спрашивает Алекс. – С каких пор ты выступаешь против режима?

Некоторое время Ганс задумчиво молчит, а потом отвечает:

– Я думал, что все началось тогда, когда меня арестовали. Или позже, когда я сидел в камере. А может, и раньше. На партийном съезде в Нюрнберге, когда гордо нес флаг со свастикой. Все происходящее вдруг показалось ужасным спектаклем, мерзкой комедией, где мне отведена роль обычного статиста. А может, все было совсем не так. Может, дело в примере, который подавал мне отец. Политические взгляды отца и вера матери – пожалуй, причина в них. От воспитания никуда не денешься, правда?

Алекс думает, что благодаря материнской крови он стал русским наполовину, а благодаря воспитанию няни – полностью, но не говорит этого вслух: Ганс не поймет. «Ты нужен Германии» – всегда одно и то же, но какое отношение имеет к нему Германия?

– Теперь вспомнил, – говорит Алекс. – Ночь длинных ножей! По крайней мере, тогда у меня зародились сомнения.

– Убийство Эрнста Рёма? – изумленно спрашивает Ганс.

Алекс кивает:

– Во всяком случае, я помню, что именно тогда впервые назвал Гитлера тем, кем он есть, а именно – убийцей. Когда человек поступает подобным образом со своими ближайшими друзьями, то все с ним понятно.

– Да, – отвечает Ганс, – но ведь Рём был… – Он запинается, пытаясь подобрать слова: – Рём был… ну… сто семьдесят пятым… предпочитал мужчин…