Разумеется, тут я должен был немедля встать и уйти, но он вел себя так заносчиво, что мне захотелось бросить ему вызов. Пустите мне кровь, сказал я, закатывая рукав.
Ан нет, кровопускание годится для обыкновенного помутнения рассудка, а мой случай особый – помомания, то бишь помешательство на фруктах. У солдата, объяснял он, много часов пролежавшего в поле без чувств, соотношение жидкостей будет нарушено из-за вредоносных миазмов. Селезенка сместится и нарушит движение лимфы, лимфа, в свой черед, воздействует на кровь, кровь – на флегму, флегма – на желчь, желчь – на jus gastrique
[9] и так далее, пока изменения не затронут жидкость спинного мозга. А оттуда рукой подать до головного мозга, и вот уже удлиняется медулла и отворяется недавно открытый малый оперкулум, “караульный дом”, через который в мозг залетают прихоти, фантазии, образы и даже – он понизил голос – страсти, или, как говорят французы, passions.
Однако причина моих бед не в этом.
– Неужели?
Доктор Арбетнот с прискорбием покачал головой. Всем нам знакомы мимолетные прихоти, фантазии, образы, страсти. Право, не далее как вчера ночью, когда он… гм… неважно, чем он занимался, но на миг ему почудилось, будто перед ним не жена, а ее сестра, хотя они нисколько не похожи! Нет, опасность таится в преждевременном затворении уже упомянутого оперкулума и последующем застревании в мозгу уже упомянутых прихотей, фантазий, образов и страстей, которые, точно кролики, точно хомяки, точно (упаси Боже) кролики с хомяками, не могут противостоять столь тесному соседству в столь укромном уголке, – это как путешествовать с дамой в жарком полумраке трясущегося экипажа… Впрочем, суть мы уловили – все дело в разбухании, размножении, слиянии, порождении еще более прихотливых прихотей, фантастических фантазий, страстных образов, похотливых страстей и прочая и прочая, и вот вам результат: изящным движением руки он указал на меня.
– Простите?
– Вы. Вот это вот.
Я признался, что не понимаю, о чем он.
Он уже готов был вновь пуститься в объяснения, но тут заговорил мой брат:
– А этот злосчастный… оперкулум… Нельзя ли его удалить?
– Удалить малый оперкулум! – Арбетнот от изумления чуть не опрокинул стол, а потом давай хохотать, да так, что обвислые щеки его тряслись, а на глаза навернулись слезы. А он-то думал, что слышал все!
Мы ждали. Во мне зародилась надежда, что сестра с братом увидят, кто тут сумасшедший.
– Удалить! Боже, нет! – вымолвил наконец Арбетнот. – Но открыть…
Лечение, как выяснилось, было изобретено задолго до обнаружения самого оперкулума. Главное тут – задобрить его каким-нибудь лакомством, особенно неравнодушен он к хлебу, вымоченному в енотовом семени и на три дня привязанному к вымени немытой овцы. Стоит лишь вдохнуть сие лекарство – и пары, запертые за малым оперкулумом, вылетят быстрее, чем толпа заключенных в открытые тюремные ворота.
По счастью, средство у него с собой.
– Что скажешь? – спросила сестра.
Я был так рад, что мне не грозит кровопускание и слабительное, что послушно наклонился над склянкой, которую доктор извлек из-под плаща.
– Вдыхайте, – велел Арбетнот. – И как можно глубже.
Несколько времени я вдыхал. О чем никто из них не догадывался, так это о том, что давеча я подхватил от дочерей сильнейший грипп и, как следствие, напрочь лишился обоняния. Родные мои побледнели. Из угла, где стояла клетка с попугаем, раздался приглушенный стук. Даже у доктора заслезились глаза.
– Как мы узнаем, отворился ли малый оперкулум? – выдавила наконец Констанция.
Но на сей счет мнения разнились. Лаврентий описывал облачко дыма, Ундертий – зернышко, вылетающее из ноздри, а знаменитый Антий вовсе считал, что причуды не имеют физической формы, и такой же точки зрения придерживался Арбетнот.
– Мы поймем, что он отворился, – ответил доктор, – когда больной перестанет думать о фруктах.
– Думать о фруктах не безумие, – сказал я.
– Молчи, – сказала Констанция.
– Вдыхай, братец, – сказал Джон.
Я вдыхал и вдыхал, пока сестра моя не лишилась чувств, ибо овца и впрямь была в самом соку.
– Быть может, – сказал Джон, – все-таки пустите ему кровь?
Я столь подробно излагаю эту историю, чтобы вы сами могли судить, кто из нас осел, и не забывали об этом, когда меня вновь начнут обвинять в безумии.
ОБ ОТЪЕЗДЕ И О ТОМ, ЧТО Я НАШЕЛ
Меня объявили неизлечимым и посоветовали заточить в приют для помешанных, однако родные мои понимали, что это бросит тень на всю семью, а потому мне позволено было разгуливать на свободе.
В награду за военную службу я получил земельный надел недалеко от Фокскилла, но, проехавшись по окрестным фермам, заключил, что для выращивания яблок места там слишком равнинные, а почва слишком влажная. Оставив девочек с сестрой, я пустился на поиски новой земли, а поскольку я уже разменял шестой десяток и времени на ошибки у меня не было, я решил, что буду искать дерево, а земля приложится. И не какое-нибудь дерево, а непременно местное. Немало привозных сортов повидал я в питомниках Олбани, но мне они и даром были не нужны. Нет уж, никаких английских неженок, никаких европейских пустышек, запачканных грязными лапами французских fruitiers!
[10] Мои деревья будут дикими, американскими. Вокруг них я выстрою свою новую жизнь.
Итак, когда телеги начали съезжаться на базарные площади, мы с моим верным Рамболдом оседлали коней и отправились в путь.
Я быстро убедился, что яблони в Новом Свете встречаются на каждом шагу – чахлые дички, выросшие из огрызков в придорожных канавах, стройные ряды “Пепинов Ньютаун”, деревья с плодами невиданных сортов, сиротливо стоящие в саду поселенца. Сколь расточительна Америка со своими яблоками! И как только я раньше всего этого не замечал! Меньше двух веков назад в этой земле не было ни зернышка, а теперь они повсюду: у чумазых мальчишек с липкими подбородками, у светских господ, разъезжающих в каретах, у влюбленных, что встречаются в поле и, отшвырнув огрызки, переходят к делам поважнее. Они растут из свиного д–ма, из коровьего д–ма, из собачьего д–ма, из рыбьего д–ма, восходят из помета ворон под раскидистыми ветвями каштанов. Господи! Как только я не замечал! Казалось, если убрать все, что нас окружает, оставив лишь яблони, в пространстве меж ними проступят очертания мира.
Я вкусил от каждой. Две недели я вкушал; путь мой пролегал через Олбани и Гент, по холмам и долам между рек Гудзон и Коннектикут, и всюду я ходил по базарам, всюду расспрашивал озадаченных фермерских дочек о почве и сортах. Дважды обнаруживал я одинокое деревце с бесподобными плодами, дважды стучался в бедные лачуги, желая купить эту землю. Оба раза хозяева мне отказали. Да и с чего бы им доверять какому-то чужаку, путешествующему со слугой? Это их сад, их дерево, благословение, дарованное им в пользование. Их земля.
Американское дерево, выросшее в американской почве, – вот первое новшество, сулившее мне блестящий успех, второе же заключалось в том, чтобы наполнить карманы монетами и следовать за детьми. У них всегда было дерево, у детей, – пенек в глубине церковного кладбища, пустивший молодые побеги; серебристая дриада с извилистыми пальцами; длиннорукая матрона, согнувшаяся под тяжестью своей ноши в поле. Мне показывали исчерна-красные вытянутые плоды и крепкие жемчужно-белые шары, фрукты с толстой, как у картофеля, ржавой кожицей, но сладчайшей, хрусткой мякотью. А затем на горе, где лишь тонкая полоска ферм прорезала безлюдную глушь, курносый мальчишка, почуяв легкую наживу, выторговал двойную плату и длинной, петляющей тропой повел меня в дремучий лес.
Помню все, словно это было вчера! Для лошади заросли оказались непроходимы, и я оставил ее с Рамболдом. Стоял густой туман, каменистая, змеящаяся тропа потерялась на лугу и, столь же призрачная, возникла вновь среди вихров прилизанного ветром поля. За полем начиналась роща дубов и каштанов. Мы шли в гору, подъем был все круче, затем показалась хижина, и я мысленно приготовился к тому, что мне снова велят убираться с чужой земли. Или того хуже, подумал я, заметив, что тьма сгущается, а проводник мой перестал свистеть и погрузился в молчание. Должно быть, он догадался, что у чужака пенни еще полно, и завел меня в разбойничье логово. Все завершится здесь, в темном лесу, с пустыми карманами и тонким клинком в сердце.
Но я не отступался. Морось сменилась дождем. Маячивший впереди мальчишка стал едва различим, порой ориентиром мне служили лишь темные провалы в кустах. Наконец я добрался до хижины. Это была весьма странная постройка из камня и бревен с обвалившейся крышей. Стены поросли папоротником, по стропилам вились лианы, а среди обломков кровли на земле цвели астры. Только разглядывать все это было некогда: мальчишка вновь засвистел, и я последовал за ним на задний двор, где стояло дерево.
Земля под ним была в два слоя усыпана паданцами, они шипели и лопались под моими ногами. Нижние ветви пообчистили звери, в верхних гулял ветер. Омытое дождем яблоко, покачиваясь на ветке, манило меня к себе. Я протянул руку – оно выскользнуло из моих пальцев. Новый порыв ветра – яблоко взмыло вверх и застыло на миг, словно решая, достойный ли перед ним проситель, затем упало в мою ладонь.
На ярко-зеленом боку виднелись алые прожилки и лучики ржавчины. Румянец, словно менявший оттенок в хиреющем свете. Отведав сей плод, я почувствовал вкус не только языком, но и нёбом и ощутил чудесный аромат, легкий, точно лимонный цвет, а затем меня захлестнула вторая волна, сиропная сладость. Что это было? Яблоко, что же еще, яблоко по всем описаниям, и все же таких яблок я не пробовал никогда. Таких яблок не пробовал никто.
Erratum
[11]: кроме мальчишки, этого маленького существа в сандалиях, притулившегося на камне и глядевшего на меня снизу вверх. Я готов был рыдать.
Лес словно бы наблюдал, как я тянусь за новым плодом. Я помедлил. Хижина стояла пустая, земля была усыпана гниющими паданцами, и все же меня не покидало чувство, будто я посягнул на чужое добро. Посему я взял лишь четыре яблока: одно для Констанции, по одному для Элис и Мэри и одно для Рамболда, который, вероятно, замерз и извелся от тревоги. Затем еще одно для себя.
К большаку я возвратился уже в кромешной тьме. Со шляпы моего слуги ручьями текла вода. С глупой улыбочкой я протянул ему яблоко и сказал: “Нашел”. Затем сунул руку в карман за новой монетой, но мальчишки и след простыл.
О ЗЕМЛЕ: ЕЕ ВЛАДЕЛЬЦАХ И ПОКУПКЕ
Земля эта была дарована некоему преподобному Картеру, согласившемуся занять должность священника в близлежащем городке Оукфилде, – из пяти сотен акров за последние двадцать лет он расчистил чуть более дюжины. Как рад был он расстаться с лесистым склоном, возвышающимся над его фермой! Что до хижины, о прежних ее обитателях разузнать нам не удалось. Она вовсе не походила на жилища индейцев, населявших эти земли до того, как на них заявил права город, а у колонистов заведено строить из дерева. Не нашел я дом и на картах земельных участков – не считая горстки деревьев да причудливо нарисованной прогуливающейся пантеры, на месте хижины ничего не было. Иногда, пояснил регистратор актов, в лесу обнаруживаются заброшенные дома; здешняя земля тверда, не многим удается вести тут хозяйство. Впрочем, волноваться о чужих притязаниях нет нужды. В глазах Генерального совета Массачусетса законный владелец земли – священник, хижины не существует. Пролить свет на эту загадку, вероятно, смогли бы индейцы, но большинство из них давно оставили эти края.
Участок я купил, не покидая кабинета регистратора: высунув из густой бороды розовый язык и послюнив кончик пера, его преподобие мистер Картер с готовностью подписал документ. Засим я отправился обратно в Олбани и больше нигде не останавливался, не считая ночлега в шумном придорожном трактире, где я выпил с людьми, которых теперь мог по праву называть соседями.
К дому сестры я подъехал вечером на другой день. Не успев войти, я пустился в объяснения: дом, земля, дерево. Я уже все продумал. Мы начнем строительство в этом же месяце, а весной будем сажать.
Сестра поспешила за мной в гостиную:
– Но девочки…
О, это я решил много миль назад. Они поедут со мной – им будет лучше вдали от ухмыляющихся городских лавочников, от переселенцев, продвигающихся вглубь материка и соблазняющих девушек рассказами о жизни на фронтире. Мы возьмем с собой Рамболда и нашу старую служанку Энн.
Сестра покачала головой. Она ничего не понимает. Так далеко? Когда у меня есть земля подле Фокскилла, где я могу сажать все, что хочу?
– Не все!
И, пошарив в дорожной сумке, я достал яблоко.
– Это еще что?
Но она знала, что это, и возмущение ее только возросло.
Я улыбнулся.
– Ты купил пятьсот акров ради какой-то яблони. В Новой Англии.
– Отведай, – сказал я. В полумраке гостиной, без ветра и капель росы, подношение выглядело весьма скудным.
Она вновь покачала головой.
– Отведай! – воскликнул я.
По щеке ее покатилась слеза. И вправду мной овладела причуда!
– Отведай.
– Но вы же умрете с голоду. Вас растерзают волки, медведи.
– Отведай!
– Тогда оставь девочек со мной.
Как по команде, за спиной у меня послышался шорох, и, обернувшись, я увидел дочерей: широко раскрытыми глазами глядели они на пыльное видение, стоявшее перед их плачущей тетей.
– Видишь, ты их разбудил, – сказала Констанция. Затем твердо и властно: – Элис, Мэри, в постель.
Бедняжка! Она забыла, что офицер, воевавший с французами и индейцами, – это не просто солдат, но дипломат, приученный распознавать малейшую возможность заключить союз. Отрезанные от командиров, окруженные племенами с переменчивыми симпатиями, те из нас, кто вел свои батальоны на Квебек, вынуждены были искать помощи на каждом шагу – затем ли, чтобы преодолеть заснеженный перевал, или для того, чтобы обойти вражеский лагерь. В науке вступать в сговор, подкупать, находить лазейки нам не было равных.
Я достал из сумки последние два яблока. В воздух – одно, другое. Ножка над чашечкой.
– Элис, Мэри, ловите!
О НАШЕМ ПЕРЕСЕЛЕНИИ ЗА ГОРОД
Порой Страсть берет верх над Разумом. Если место благоприятно для яблони, это вовсе не значит, что оно будет в равной степени пригодно для человека. Поселенец, возводивший хижину в лесу, возводил ее из камней и бревен, у меня же были все современные строительные принадлежности. Чего мне не хватало, так это дороги. До большака, тянувшегося от Оукфилда до дома священника, была всего миля, зато какая! Я лишь смутно помнил, как добирался до хижины, так меня потрясло увиденное по прибытии, я позабыл даже, что для лошади тропа непроходима. Это, в свой черед, вызвало трудности с рабочей силой. Столько переселенцев стекалось в эти глухие края, что найти свободную пару рук было почти невозможно, и в конце концов пришлось мне довольствоваться пестрой командой, набранной на доках Олбани, – пятеро голландцев, все как на подбор с разбойничьими рожами, испанец, с яростной мстительностью вечно строгавший что-то ножом, и два негра, Сэм и Томас, о происхождении которых я не допытывался: шрамы, блестевшие в осеннем зное, поведали мне достаточно.
Сэм взял с собой жену, Бетси, и она стала у нас поваром и комендантом, без ее строгого надзора наш лагерь быстро погрузился бы в пьянство и разбой. Но никакой железный кулак не мог сдерживать этих бандитов вечно. К середине месяца один голландец заколол другого ножом, а испанец исчез со служанкой священника. По счастью, мне удалось нанять в Оукфилде плотника, и тот, приехав на место со своими людьми, ловко и споро начал возводить дом, пока мои оставшиеся работники расчищали землю и рыли колодец.
Плотника звали Джон Плотниксон – пути Господни неисповедимы, ибо происходил он из семьи потомственных башмачников. При виде хижины он пришел в замешательство, затем предложил разобрать ее, оставив лишь одну стену в качестве садовой ограды, но я и слышать о том не желал. История преследует того, кто ее не почитает. В Англии участок наш то и дело преподносил нам римские монеты. Разбирая завалы, мы заключили, что в хижине была всего одна комната, да еще спальня на чердаке. В комнате обнаружились обломки стола грубой работы, ржавая головка топора, а в пыльном сундуке в углу – ветхая Библия. На полях ее были мелкие надписи, из которых я мог различить лишь цитаты из Писания, свидетельствующие о том, что жил здесь не дикарь, но прилежный, богобоязненный христианин.
Джон Плотниксон уступил моему желанию оставить здешних призраков в покое и, как только мы починили крышу, оштукатурил стены старой хижины и положил полы, при этом одну стену все-таки пришлось убрать, чтобы соединить хижину с новым домом – простым жилищем с двумя этажами спереди и одним этажом сзади, с двускатной крышей и центральной трубой. Провидение и впрямь благоволило к нам: стоило Плотниксону привезти из Оукфилда стекла и вставить их в окна, как той же ночью ударили первые заморозки.
Дом сохранил свой облик и по сей день: ровный лимонно-желтый фасад, белые ставни, высокая черная дверь. Безупречная симметрия, не считая флигеля с левой стороны. У крыльца посадили мы вяз, который нынче достиг сорока футов в вышину и дает нам летом тень.
После этого я возвратился в Олбани – за мебелью и дочерями.
О РАСШИРЕНИИ МОЕГО САДА
Так наша маленькая семья поселилась в этом далеком местечке в северном лесу. Признаюсь, бывали дни, когда я сомневался в своей правоте. Какой жуткий холод сопровождал нас в дороге, как грубо обошлись с нами в трактире, где мы провели ночь! В день нашего прибытия шел ледяной дождь, все кругом стеклянно поблескивало, и девочки с удивлением глазели на хрустальный дворец, ждавший нас впереди. За нашими спинами, в санях, негодующе скрипели столы и стулья, молоточки пианино стучали по струнам. Ах, подумалось мне, если бы я только повременил до лета – тогда я вознаградил бы их дикими ягодами и купанием в прозрачных ручьях! Какой родитель в столь нежном возрасте вырывает детей из дома? Да еще в погоне за дикой фантазией!
Что я наделал?
Однако тужить было поздно, нас ждала работа.
Как быстро пролетели первые месяцы! В феврале мы срезали с яблони черенки, в марте произвели прививку, в апреле пересадили саженцы на постоянное место. К лету под пристальным взором матери уже вовсю росли аккуратными рядами сто молодых яблонь. Первые дали плоды на третью осень после нашего приезда, на четвертый год цвели уже сорок семь, на пятый – девяносто три.
В сентябре пятого года, за вычетом “пошлины”, уплаченной друзьям и домашним, я собрал 2397 яблок. Пора было пустить их в продажу.
Далее встал вопрос о названии нашего сорта. Природе нет дела до имен, и тем не менее они требуют серьезных раздумий, ибо потерявший бдительность обнаружит, что молва нарекла товар за него. Мистеру Ли из Беттсбриджа народное название его бледных морщинистых яблочек сослужило дурную службу, как и мистеру Палмеру с его длинными коричневыми плодами, столь мерзкими на вкус.
Снежные зимы и длинные летние вечера подарили нам много свободных часов для размышлений о том, под каким именем наше яблоко предстанет миру. Девочки мои, обучившиеся сперва прививке, а потом уже грамоте, не могли похвастать обширным словарным запасом, но недостаток знаний восполняли чутьем. Когда я зачитывал список сортов из “Руководства садовода”, каждая возгласом встречала своих любимцев: взгляд Мэри затуманивался, стоило ей заслышать “царский” или “королевский”, а ее озорная сестрица громко ратовала за Зимнего монстра, Свиное рыло и Прекрасную деву. Но ни одно название не покорило их сердец, не встретил одобрения и обычай использовать географические имена. Нет, яблоко должно носить наше имя, ведь, не считая сопливого оборванца, мы отведали его первыми. Но в паре с чем? Быстро отвергли мои дочери Осгудский пепин (слишком обыденно), Осгудское бесподобное (слишком нескромно), Осгудскую розу (слишком цветочно), Осгудское сокровище (слишком самоуверенно), Осгудскую белль (слишком по-французски), Осгудский сбор (слишком прозаично). Осгудский красный не отдавал должного зеленым вкраплениям, прибавлявшим плоду очарования. Осгудский десерт наводил на мысли о пирогах, а Осгудский сахар не передавал всю сложность вкуса. Можно не упоминать о печальном жребии Осгудской жены.
Много вечеров провели мы за этой забавой. Порешили было на Осгудской красавице, однако вскоре передумали, долго держалась Осгудская слава, но в конце концов девочки отринули и ее (слишком по-военному). Поверженный, я задумался даже над Осгудским яблоком. Мало-помалу игра приелась. Все чаще коротали мы вечера за чтением или музыкой: у Мэри ангельский голос, а флейта Элис приносит радость всем, кто ее слышит. Вместе сочинили мы немало баллад о нашем лесе и живущих в нем зверях. Но яблоки не шли у меня из головы. Быть может, это все помомания? Слишком часто обо мне судили ошибочно, а назови человека один раз помешанным, и он никогда не утратит бдительности. Но что могло меня удовлетворить? Ибо плод – это вещь, а я искал имя, способное выйти за рамки вещественного, выразить изумление, вызвать не только удовольствие, но и предчувствие чего-то большего, высшего, подлинного волшебства.
Со всем возможным красноречием вынес я эти соображения на суд моих девочек.
– Чудо? – хором сказали они.
КОЕ-КАКИЕ ЗАМЕЧАНИЯ КАСАТЕЛЬНО ТЕХНИКИ
Давно помышлял я написать книгу о технике, ибо за минувшие годы многому научился, что пригодилось бы в садоводстве и другим. Здесь же ограничусь тем, что изложу мои взгляды на некоторые предметы, вызывающие в нашей профессии горячие споры.
В обрезывании надобно знать меру. Одни убирают растущие наперекрест ветки, другие обрезают молодые деревца, чтобы добиться ровной кроны. Коли людям так угодно, кто я такой, чтобы им перечить, но, сам обладая непокорной гривой, я предпочитаю видеть таковую и у своих деревьев. Сухой ветке грозит моя пила, однако с ампутациями я осторожен, ибо даже такие ветки могут сослужить добрую службу: вдруг на ней совьет гнездо птица, которая станет охранять ваш сад?
Желчь зеленой ящерицы не предотвращает гниения.
Красить стволы деревьев – кощунство, они должны быть убраны только лишайником и мхом.
Камень в развилке сучка – детское заклятье, не следует пользоваться им постоянно. Как все заклятья, став Методом, оно утратит Магию.
Остерегайтесь слизня.
Никакой забор не остановит дикобраза, воевать с ним глупо. Порой нужно платить дань.
Не верьте обещаниям на обертке “Фосфата Уилкинсона” – он прежде времени заставит дерево вступить в период плодоношения. “Зола Пауэлла” – тоже уловка. Вопреки названию, “Бифосфат Плиния” был изобретен не автором “Естественной истории”, а Плинием Нортоном из Вустера, который намеренно умалчивает об этой подробности.
Раз уж речь зашла об удобрениях, позволю себе небольшое признание. Более десяти лет тому назад я обнаружил, что некий мистер Фладд из Беттсбриджа оговаривает меня на базарной площади, повторяя старые обвинения в сумасшествии. Двигала им, разумеется, зависть. За много лет до этого Фладд, уверенный, что ему удастся сделать состояние на земледелии, уговорил местных индейцев отдать ему большой участок земли, пообещав, что расплатится с ними потом. Разумеется, платы не последовало, и индейцы подали жалобу в Генеральный совет. Тогда Фладд пустил слух, будто они домогаются его дочери, воруют из гарнизона и так далее, это вызвало гнев народного ополчения и привело к тому, что однажды ночью индейцы, жившие о ту пору уже в самых стесненных обстоятельствах, были встречены разъяренной толпой, которая одного из них убила в назидание, а остальных преследовала до маленькой миссии в Корбери, а затем еще дальше. Обеспечив себе землю, Фладд устроил одну из крупнейших ферм во всей округе, однако урожаи собирал плохие – то кукурузу поест вредитель, то корова захворает, то рабочий умрет, съев отравленную картошку. Благодаря огромным размерам ферма все равно приносила доход, но старому Фладду этого было мало, и он задумал выращивать яблоки. К тому времени слава “местного бесподобного” уже прочно закрепилась за Осгудским чудом, и Фладд обратился ко мне с предложением купить черенки от моего дерева. Я ответил, что не желаю никакой связи между моими яблоками и его фермой, построенной на чужих костях. Он ушел с пустыми руками, и я думал, что на этом все и закончится, пока однажды утром не заметил несколько обрезанных веток и не понял, что меня ограбили.
Соперников я не боялся. Чудо показало себя совершенно не способным к пересадке – волшебная сила, связывавшая его с этой почвой, на чужой земле превращала его в обыкновенный, ничем не примечательный фрукт. Тем не менее поступок был возмутителен, и, когда я поведал о нем Рамболду, слуга мой тоже пришел в ярость. Вдвоем мы придумали план мести – совершенный, однако требующий подождать три года, пока краденые черенки не начнут плодоносить. Когда же Фладд с негодованием обнаружил, что Чудо, на которое возлагалось столько надежд, на его проклятой почве дает лишь мелкие рыхлые плоды, я подослал к нему Рамболда, а тот подружился с садовником и как-то вечером, в притворном опьянении, шепнул тому формулу “превосходного удобрения”, ответственного за все мои успехи.
– Неужто? – переспросил садовник.
– Иногда он и мне велит участвовать, – ответил мой верный слуга.
Вот почему и по сей день, если поутру вам случится пройти мимо фермы Фладдов и заглянуть в их фруктовый сад, вы увидите главу семейства, его супругу, трех дочерей и внуков сидящими на корточках, с красными рожами и голыми задницами, под той самой яблоней, будь она неладна, в надежде, что именно это д–мо принесет им долгожданную славу.
О ВДОВСТВЕ
Не раз меня спрашивали, почему я по-прежнему вдов. Не проще ли, говорили мне, взять жену?
На это можно ответить, что я уже дважды был женат, обеих жен горячо любил и обеих горько оплакивал. Нередко вспоминаю я сладкие уста Джулии и пышные формы Ханны, и хотя обе они умерли молодыми, старость пошла бы им к лицу, и мы счастливо дожили бы до преклонных лет, сравнивая наши болячки и недуги.
Однако оплакивать усопшую подругу не то же самое, что желать новой. Помона – моя возлюбленная. Не раз в плотоядном взгляде вдовы из Олбани или одинокой фермерши видел я желание меня укротить. Но способна ли та, чью грудь не пронзал штык, напитавшийся сладостью осеннего пепина, понять мою страсть?
И все же я не могу не поделиться некоторыми соображениями относительно холостяцкой жизни и матримониальных соблазнов.
Молодой человек, подыскивающий жену, поступит разумно, занявшись выращиванием яблок. Откройте любое предание – и вы заключите, что любезнее всего женскому полу рыцарь. Что ж, я сам был солдатом, и мне хорошо знаком застенчивый взгляд, коим провожают из-за приоткрытых занавесей проходящий мимо полк, но, поверьте, ничто так не разжигает женское воображение, как яблоки. Разве случайно изображают художники malus domestica
[12] в качестве запретного плода, искусившего Еву? Разве не была сама Ева черенком от Адамова ребра?
Я приехал в эти края пятидесятилетним стариком и далеко не красавцем. Время отметило морщинами мой лоб, подбородок снабдило парочкой приятелей, а ноздри с ушами щедро укутало шерстью против зимней стужи. И все равно в первый же год служанка моей соседки В., отведав яблок с нашего дерева, предложила помочь мне с уборкой урожая, а оказавшись в моем саду, все порывалась пощекотать меня и несколько раз повторила, что могла бы забраться на лестницу, если бы я ее подержал, но я не соглашался, зная, какое меня ждало зрелище, взгляни я наверх.
Сколь бы ни был велик соблазн, на первое место я всегда ставил сад. Забавлялся ли я с кем-нибудь? Быть может, но разбалтывать ничего не стану. Мне известны слухи о том, каким путем я получил черенки Пармена полосатого миссис Киркпатрик, охранявшей прославленные яблони своего покойного супруга. Ни единым словом не запятнаю я репутацию этой почтенной дамы; магия рощи да не покинет ее пределов.
О ВОСПИТАНИИ ДОЧЕРЕЙ, О СУДЕ ПАРИСА И О ТОМ, КАК ВСЕ МОГЛО СЛОЖИТЬСЯ
Трудились мы не покладая рук: Мэри бдительно оберегала сад от мародеров, Элис бережно раскладывала плоды, чтобы не помялись. В разгар зимы, однако, работы немного и остается лишь петь песни да рассказывать истории. Мэри и Элис (вместе почти что malus!) никогда не уставали слушать, как ежик носит яблоки на иголках или как пеликанша поит птенцов сидром из своего кожистого мешка. А сколько раз поведывал я им легенду о садах Геры, где росли золотые яблоки (свадебный подарок Геи), охраняемые Гесперидами и стоглавым драконом! С изумлением слушали мои девочки о двенадцатом подвиге Геракла – похищении трех яблок, – который олени тут повторяют каждый день.
Но больше всего полюбилась им легенда о суде Париса, ее переложил я замечательнейшим образом и свое трактование советую всем, кому по нраву сочные мифы.
В честь свадьбы Пелея и Фетиды устроен был пир. Все боги Олимпа участвовали в нем, не пригласили одну лишь богиню раздора Эриду, и, оскорбившись, метнулась она с небес на землю и бросила на свадебный стол яблоко, на котором было написано TEI KALLISTEI – “Прекраснейшей”. Тотчас возник спор между Герой, Афиной и Афродитой, ибо каждая считала, что яблоко должно достаться ей, и вскоре Зевс так утомился от их ругани, что велел Гермесу перенести всех трех на гору Иду, чтобы рассудил их пастух Парис.
Гермес притащил к Парису бранившихся женщин, протянул ему яблоко и шепнул, что должен он выбирать.
Тут я переводил взгляд между своими дочерями – семилетними малышками, девочками десяти лет, юными девицами двенадцати. Я вертел перед ними Осгудское чудо и протягивал сперва одной, затем другой (иметь любимчиков родителю не пристало). “Tei kallistei!” – говорил я, и каждая тянулась к яблоку, восклицая: “Я прекраснейшая! Я!” Но всякий раз я отдергивал руку, как, вероятно, это делал Парис, когда богини толкались и пихались, предлагая ему свои легендарные дары: славу, империю, красивейшую из смертных.
“Что же он выбрал?” – спрашивал я, как спрашиваю нынче вас, мой читатель: что – kleos, tyrannos, eros
[13] – выбрали бы вы?
– Елену! – отвечали мои девочки, ибо они знали эту историю, знали о похищении и о последовавшей войне. Но в глазах у них плясали огоньки.
Ведь знали они и другое: моя легенда не такова.
– А вот и нет! – отвечал я и откусывал кусок от Осгудского чуда. – Наш Парис выбрал яблоко.
О ЗАГАДКАХ
Еще одно милое моему сердцу занятие – это сочинять загадки, и некоторые мои творения, как мне сказали, известны на всю округу. Поскольку нельзя надеяться, что дети сохранят их для потомков, здесь я прилагаю свои любимые:
Зеленый бок,Один волосок,В мороз мрачнеет, на солнце краснеет.(Ответ: яблоко!)МужичокДержится за сучок,На ветру качается красный толстячок.(Тоже яблоко.)Глаз без лица,Кожа без руки,Мясо без костей,Детишек не родит,Пока в землю не угодит.(Эта загадка малышам не по нраву,зато у меня она любимая.Ответ: снова яблоко.)
А в этих говорится о течении времени:
На заре белое,Днем зеленое,Ввечеру красное,В смерти бурое.
и
Понюхаем в апреле,Откусим в сентябре.Придет Дед Мороз,И будемПить его в декабре.
Яблоко и яблоко! Энн с Рамболдом считают, что последнюю не должно рассказывать тем, кто еще не созрел.
ПРЕДАНИЯ О ЯБЛОКАХ И НОВЫЕ ТОЛКОВАНИЯ
Не только у греков с яблоками связаны предания. В Старой Англии издавна повелось, чтобы каждый год в двенадцатую ночь после Рождества молодые люди ходили в сад с чашей горячего сидра и поливали им корни деревьев, дабы улучшить урожай.
К обычаю этому я всегда относился с сомнением, ибо не доказывает ли Осгудское чудо, что никаких обрядов не требуется? Сама выросла моя яблоня, сама давала плоды, и никакие бражники не окропляли ее подола. Однако я помню тот день, когда впервые увидел ее и вдохнул терпкий дух гниющих паданцев, что лопались под моими ногами. Не тот же самый ли это обряд? Не окропляет ли яблоко яблоню? Не взяты ли все наши обычаи из природы? А какое подношение оставили вы, мой друг? Почему бы каждому из нас не помочь соседу – если не яблоком, то словом и делом?
Этот древний обычай, по мнению некоторых авторов, связан с еще более древним мифом о Яблоневом человеке – духе, который якобы обитает в старейшем дереве в саду, охраняя его плодородие и здоровье всего сада. И хотя я не верю в легенду о Яблоневом человеке, приводящем искателя к золотому кладу (какой прок садоводу от золота, когда у него есть деревья?), в общем и целом я убедился, что всякий, кто хорошо обращается с землей, найдет у нее защиту, а всякий, кто вторгается в чужие владения, встретит решительнейший отпор.
О МОЕМ ОТБЫТИИ НА ВОЙНУ, ИЛИ ПРИЧИТАНИЕ О СКОРОТЕЧНОСТИ ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕКА В СРАВНЕНИИ С ЕГО ДЕРЕВЬЯМИ
Скоро заря. За окном темно, но я уже чувствую, как пробуждается дом. Перечитывая мои записи, я вижу, что самые события, вынудившие меня взяться за перо, остались неупомянутыми. Пришла война! А я уж полагал, что покончил с ней навсегда! Если не встретили вы на этих страницах рассуждений о политике, упоминаний законов, деклараций и дат, то это потому, что перед вами история деревьев, а не людей. Так было до сих пор. Теперь, однако, марш играет громко, и слышно его даже в лесной глуши. На базаре голоса торговцев яблоками тонут в шуме словесных баталий. Ополченцы заняты строевой подготовкой, и, хотя война далеко, люди сами притягивают ее в наш мирный холмистый край. Когда меня просят выбрать сторону, я присягаю в верности моему Чуду. Те, кто прежде смеялся над слабоумным стариком, теперь желают знать, кому я предан. Что я могу ответить? Самая кровь моя подозрительна. Даже притворись я, что поддерживаю мятежников, слишком многим известно, как глубоко уходят английские корни Осгудов.
И вот, когда по приказу начальства примчался брат и пообещал мне мой старый батальон, я повернулся к саду, чтобы просить совета у моих деревьев.
Четверть жизни трудился я здесь. Старая яблоня по-прежнему высится над своими детьми, а сами они так выросли, что можно укрываться в их тени. Как жаль, что я не приехал сюда раньше! Я мог бы наблюдать, как растет мой сад и сплетаются ветви деревьев. Мог бы искать новые сорта и скрещивать их с Осгудским чудом. Мог бы узнать, на какие еще чудеса способна эта земля.
И все же я знаю, что работа моя здесь окончена. Я нашел свой уголок в этом мире, устроил в нем дом и сад; оба процветают. Теперь я должен их защитить. Не доверяю я оборванцам, решившим, будто это они владеют землей, а не наоборот. Индейцы тоже боятся мятежа. Подобно им, я видел полчища переселенцев, их скудные урожаи. Подобно им, я примыкаю к нашему королю.
Сегодня выдвигаемся мы на восток, под Олбани произведем рекогносцировку. Рамболд, как обычно, будет за мною приглядывать. Повезет – ворочусь к Рождеству и не пропущу начало сезона.
Если же нет, Элис, Мэри! Не забывайте: Чудо предназначено для еды, нипочем не пускайте его на сидр. Свиристели остерегайтесь, как червя, и не увлекайтесь обрезкой, даже если кроны будут неопрятны. Завет мой прост: все хозяйство вверяю я вашим заботам. Скоро к вам начнут свататься женихи. Да разделят они вашу любовь к этому кусочку земли.
Мэри: будь помягче с дикобразами. Они воришки, но также и творения Природы. Элис: не забрасывай флейту!
Глава 3
Следующие сорок лет и один год жизнь Элис и Мэри Осгуд, выращивавших Осгудское чудо после смерти отца, текла довольно однообразно – во всяком случае, так казалось со стороны. В чем-то суждение было верным. Единственным праздником в доме сестер был их общий день рождения; из-за того, что жили они на отшибе, их почти никуда не приглашали. Каждое утро они просыпались с петухами (спали они по-прежнему на своем детском соломенном тюфяке), потирали больную спину (Мэри) и затекшую шею (Элис), свешивали ноги с кровати и тянулись за юбками, блузами и жакетами, разложенными на стульях, а затем спускались на первый этаж. Ступали они тихо – детская привычка, чтобы не разбудить отца, хотя уже много лет в этом не было нужды.
Случались и события, нарушавшие привычный уклад, – ночь в одиночестве, когда одну из сестер заставала в городе метель, недели болезни, которые одна, затем другая проводила в постели. Но подобные случаи были редки. Если жизнь, как принято говорить, это песня, то жизнь сестер больше походила на припев. Однако утверждать, что теплое весеннее утро, когда шагаешь по земле, устланной яблоневым цветом, есть то же самое – по сути, по духу, – что и морозный зимний полдень, проведенный за обрезкой деревьев, или вечер после уборки урожая с запахом сока и сена в воздухе, – утверждать это значило бы обнаружить невежество относительно не только деревенской жизни, но и тысячи времен года (поры лягушачьих песен, летних гроз, первой оттепели), кроющихся в канонических четырех.
Вот и сосед, глядя на сестер, мог подивиться тому, как прилежно копирует Природа свои творения, и решить, что они одинаковы во всем. Но это говорило бы лишь о скудости его фантазии. Хотя Элис и Мэри были так похожи, что, проходя мимо зеркала или ручья, каждая порой улыбалась своему отражению, принимая его за отражение сестры, со временем обе осознали, что в чем-то важном они различны и с годами различаются все сильнее.
И если бы их спросили – хотя их никто об этом не спрашивал, – они бы ответили, что осознание пришло к ним одним теплым сентябрьским утром на пятый год их жизни в северном лесу, когда, стоя бок о бок, они смотрели, как отец торжественно срывает с ветки первое яблоко, задумчиво разглядывает его, а затем, подмигнув, восклицает: “Прекраснейшей!” – и протягивает им. На этом бы все и закончилось – шутливое толкование легенды о мстительной богине и прекрасном царевиче, слышанное уже много раз. Они бы со смехом бросились к яблоку, выбили его из отцовской руки, повалились на теплую землю, зная, что, кому бы оно ни досталось, они разделят его пополам.
Так и должно было произойти, так и происходило все прошлые годы. Той роковой осенью все начиналось как обычно, а потом, когда отец поднес им яблоко, обе почувствовали, что на кратчайший миг, вовремя не спохватившись, он едва уловимо повернулся к Элис.
Ведь Элис и правда была прекраснейшей. Они были одинаковы, с одинаковыми светлыми глазами, с одинаковыми щечками-яблочками, сиявшими сквозь загар, с одинаковыми губами, точь-в-точь как у отца, чьему лицу эти губы придавали ангельски-невинное выражение, с одинаковыми кудрями, выглядывавшими из-под одинаковых шляпок, с одинаковыми мозолистыми руками и крепкими жилистыми ногами. Они были одного роста – могли дотянуться до яблока, недоступного для олененка, но не для его матери; пол одинаково поскрипывал под их башмаками. И все же с ранних лет, даже до папиного промаха, обе чувствовали, что Элис чем-то притягивает к себе внимание, а Мэри этого лишена. Неужели так было с самого начала? Мать осталась в их памяти угасающей кашляющей фигурой в ночной сорочке; няньки, насколько они помнили, поровну раздавали и тумаки, и похвалу. Обе девочки сидели по бокам от отца во время переезда в горы, от той жизни к этой, и если Элис в первое утро заметила в окно стаю оленей, то Мэри увидела, как мимо яблони крадется рысь. Сестры этого не знали, но отец иногда стоял над их кроватью и дивился тому, что они даже дышат в одном ритме, а просыпаясь, одновременно открывают глаза.
И все же они чувствовали. “Какая очаровательная девочка!” – говорили гости об Элис; Мэри же, если ее замечали, называли рассудительной, находчивой, благоразумной. Поэтому отцовская оплошность не удивила их, а подтвердила догадку. Годами – нет, до конца жизни – Элис будет нести в себе воспоминание о том дне и сопутствующих ему чувствах – сперва радости и нежности, затем стыде, грусти и тревоге за сестру. Мэри – тоже годами, нет, до конца жизни – будет таскать сестру к зеркалу под предлогом очередной игры или чтобы посмеяться над тем, как они похожи, но на самом деле – чтобы изучить. Она видела различие, она не видела различие, и ей претила мысль, что больше всего оно заметно со стороны. Однако Мэри понимала, как и Элис, что, когда они вместе, воспоминание о том дне стирается и они снова становятся одним.
* * *
Когда Осгуды переехали в северный лес, сестрам было по четыре года, и, хотя со временем само путешествие изгладилось у них из памяти, в семейном кругу эту историю повторяли столько раз, что подробности словно и не забывались: снег, летящий из-под лошадиных копыт, скрипящие сани, стонущие струны фортепиано. Они рассказывали друг другу о ночи в шумном трактире близ Корбери, впоследствии снискавшем дурную славу; о высоких тсугах, об этих друидах в белых мантиях, росших вдоль длинной заснеженной дороги из Оукфилда; о соседских фермах вдалеке, о людях и возможностях, скрывавшихся внутри. На самом деле отчетливо им запомнился лишь последний отрезок пути: ледяной дождь окутал все травинки на поляне хрустальным коконом, солнце дробилось тысячью призм, и, спрыгнув с повозки, чтобы промчаться наперегонки с лошадью, они ощутили, и услышали, и увидели, как бьется вдребезги трава.
Годы спустя сестры, ветераны стольких зим, называли свое переселение в горы безумием и при мысли о бедствиях, которые могли постигнуть столь неопытных пионеров, смеялись и качали головой. Задумывался ли их отец о темных холодных ночах, которые им предстояло провести у кухонного очага вместе с Энн, Рамболдом и кобылой? О долгом пути в город за провизией? О рыскающих волках, что воют после метели? И все же они ничего не боялись, ни в чем не испытывали нужды. Склон над домом был словно создан для катания на санках, которые смастерил для них Рамболд. На этом склоне и росло то самое дерево, чьи плоды они пробовали осенью, когда отец вернулся из поездки с горящими глазами, взъерошенными волосами и весь в дорожной пыли.
С самого начала их жизнь была подчинена яблокам. Отец привез из Олбани десяток книг по их разведению – от Эвелина
[14] до “Руководства садовода”, которое штудировал перед сном, точно Библию. Лишь годы спустя сестры поймут, что подобное предприятие – покинуть дом, чтобы выращивать яблоки в лесной глуши, – казалось окружающим чудачеством. В детстве им все поступки взрослых казались чудачеством, и слушать, как отец читает вечерами из Плиния, было для них занятием столь же привычным, как и музицирование (Мэри поет, отец аккомпанирует ей на фортепиано, а Элис – на флейте). С самого начала они знали, какая их ждет работа. Одно дерево еще не сад, говорил им отец, и, когда пришел февраль, он бережно срезал с голых ветвей яблони сотню черенков, а девочки помогли отнести их в дом.
В столовой и гостиной у них хранилась сотня холщовых мешков с землей, и в каждом было по саженцу из оукфилдского питомника. Отец обрезал ветки саженцев и плотно прикладывал к ним черенки, а девочки бинтовали стык (их собственный полевой госпиталь!) и замазывали его варом из сала, пчелиного воска и смолы, быстро застывавшим на зимнем воздухе.
Тем весенним утром, когда распустились первые почки, Мэри проснулась раньше всех и растолкала сестру. Всякий раз, когда они заходили домой в последующие недели, их взгляду открывался заколдованный мир буйной зелени, столь отличный от мира снаружи. Как они мечтали оставить яблоньки в доме! Но вскоре отец сказал, что земля оттаяла и пора сажать, и, пока они с Рамболдом рыли ямы, разлиновывая склон, сестры по одному таскали саженцы во двор. “Вперед!” – ревел отец, когда девочки останавливались, затем трубил в воображаемый рог и рисовал им картины прекрасного будущего с бесконечным запасом яблочных пирогов.
Наступил июнь. Каштаны засияли кремовым цветом. На обочинах появились лютики, по утрам у пруда собирались светло-коричневые лягушки. Иногда отец находил девочкам работу в саду, но ему помогали Рамболд и местный батрак, поэтому чаще всего он брал дочерей в лес на прогулки, а когда они запомнили тропинки, стал отпускать одних.
Маршрутов было много, но один им особенно полюбился. Через вырубку, где летом росли дикая тыква и картофель, от дома к лесу вела тропа. На опушке она разветвлялась на множество мелких тропок, которые сворачивали, исчезали и неожиданно появлялись вновь. Хитрость была в том, чтобы идти прямо, пока извилистые тропки опять не сойдутся в одну.
Даже летом в лесу было прохладно. В зарослях папоротника и змеиного корня паслись белохвостые олени. Сестры шагали бок о бок, и когда на пути у Элис попадалось поваленное дерево, она проходила по стволу, не отставая от сестры, а дойдя до вывернутых корней, соскакивала вниз. Бок о бок продолжали они путь, пока не попадалось новое дерево, на этот раз со стороны Мэри. И теперь уже она запрыгивала на поваленный ствол и шла по нему в ногу с сестрой.
Первой остановкой был ручей, сбегавший по синевато-серым скалистым порогам. На деревьях были толстые чулки из мха, папоротники растопыривали листочки, словно пальцы. Карабкаясь по камням, сестры добирались до бассейна у подножия водопада, который то стекал тонкой струйкой, то обрушивался мощным потоком. Здесь камни по берегам ручья были так высоки, что девочки преодолевали их с трудом и за это прозвали Лестницей великана. На гладкой коре бука, над кустами калины, они вырезали свои имена. Белки, точно дозорные, смотрели со скал, как они скидывают платья и прыгают в воду и каждый год подбивают друг дружку нырять все с большей высоты.
От ручья пологая оленья тропа вела дальше в гору. По пути сестры отдыхали в дупле старого дуба, представляя, что в прежние времена там укрывались индейские матери с детьми, а потом (когда они сами чуть подросли) – что индейские юноши целовались там со своими возлюбленными. От дуба вела тропинка к дому, но в те дни, когда отцу не требовалась помощь, девочки сворачивали на другую тропу и, пробираясь по заросшим папоротником глыбам, получившим название Угроза, попадали в совсем иной лес – с каменистой почвой и низкими, извилистыми деревцами, торчавшими из-за кустов черники и кальмии. Недавно в этом лесу был пожар, дубы и сосны стояли обугленные, а между ними рос сассафрас с забавными листьями-рукавицами.
От Лондонского пожара, как они называли это место, можно было выйти на поросший редким лесом пригорок, откуда открывался вид на долину и вершину горы, на темно-зеленые тсуговые рощи, высокие каштаны и качающиеся дубы.
Гору сестры прозвали Синей горой – именно такой она впервые предстала их взгляду, но в зависимости от настроения самой горы она бывала то ярко-зеленой, то черной, то сиреневой, то белой от снега, то золотой от солнца, то серебряной ото льда. Выходя на скалистый уступ, они видели свой дом, разрастающийся сад, а ниже по склону – ферму священника, и каждый год, когда он продавал очередной участок земли, в лесу появлялись новые вырубки, над которыми поднимался дым костров. Летом по небу шествовали грозовые тучи, и сестры подолгу смотрели на крадущиеся тени и очищающие дожди; вскоре они стали знатоками облаков и с растущим нетерпением ждали, когда ливень доберется до их укрытия.
К вечеру одна из них спохватывалась, что они слишком задержались и отец, вероятно, уже сердится, впрочем, когда сестры стали старше и выше, а их шаги – длиннее, они поняли, что их путешествия никогда не были такими дальними, как им представлялось в детстве.
Добраться до дома можно было двумя путями: вернуться той же дорогой или пойти навстречу закатному солнцу, через древний величественный лес, где деревья были такими большими, что, даже забираясь друг другу на плечи, сестры не могли выглянуть из-за поваленного ствола. Попадали они туда обыкновенно уже вечером, отчего все вокруг казалось еще темнее и таинственнее, чем прочие темные таинственные места, встречавшиеся им на пути, а их отец, тоже любивший этот лес, назвал его в честь леса из легенды о Мерлине – Броселиандом.
* * *
Когда сестрам стукнуло девять и они, по словам Энн, совсем одичали, отец сказал, что пора заняться их образованием и отныне они будут посещать занятия в доме священника.
Священник и правда открыл школу у себя на дому, он объявил об этом как-то после воскресной службы, а отец, сам редко ходивший в церковь, услышал новость от Энн, бывавшей там постоянно. Он купил девочкам новые туфли и шляпки и отвел их к священнику.
В классе, кроме них, было двенадцать детей из четырех семей. День был поделен между пятью предметами: законом Божьим, письмом, географией, математикой и историей. Быстро стало понятно, что в географии, истории и математике священник ничего не смыслит. На уроках письма они копировали с доски пословицы и цитаты из Библии:
Соблазн губит многих.
Праздные руки – подспорье дьявола.
Возмутители живут ради зла; они будут сурово наказаны.
На законе Божьем священник излагал теорию, явленную ему минувшей зимой, что события Ветхого Завета на самом деле разворачивались в Новой Англии.
Он быстро разгадал, как все было. Моисея положили в корзину из рогоза и пустили по волнам реки Коннектикут; обломки ковчега можно найти в озерах Уиннипесоки и Понтусак; бегемот из книги Иова – это лось; неопалимая купина – зимний сумах; первый зверь из книги Откровения – волчья стая, а не один зверь со множеством голов. Что до Чермного моря, то недалеко от Шеддс-Фоллз есть пруд, по берегам которого растут тсуги, окрашивающие воду в тона кларета благодаря веществам в своей коре, а зимой, если проползти до середины этого пруда по трескающемуся льду, можно увидеть на дне “египетскую колесницу”, которую все ошибочно принимают за почтовую карету из Нью-Йорка.
Однажды он отвел детей в лес на вершине горы и показал им то, что с виду напоминало скелет оленя и поваленную березу, но на самом деле было Ионой и китом.
Он смеялся, зачитывал места из Библии и указывал на небеса. И все же в торжестве его было нечто трагическое. Элис считала, что ему нужна новая жена, а Мэри – что в глубине души он знает, какая это все чепуха, но отступаться уже поздно, поэтому он продолжает нести чепуху – это как накладывать поверх старого навоза свежий. Из-за этой теории его жена, вероятно, и умерла, заключила Мэри, – угасла от отчаяния.
Каждый день ученики возвращались домой и рассказывали родителям, что проходили в школе, а те задавались вопросом, стоит ли такое образование утраты лишней пары рук, и вскоре в классе остались только Элис, Мэри, сын священника и бедняжка по имени Эбигейл, которая все время спала, положив голову на парту. Никто ее не будил – даже когда преподобный Картер, охваченный внезапным озарением, смолкал на полуслове и отсылал детей, чтобы не мешали его раздумьям.
Сестры же отправлялись гулять с сыном священника.
Джордж Картер-младший, которому на момент их знакомства было семь лет, знал об этих краях все. От отца он унаследовал имя и риторику проповедника, но в остальном был существом иного рода – в дырявой рубашке, с грязными ногтями и чумазым лицом. Он слегка шепелявил, но это ничуть не мешало ему ораторствовать. И если сапоги отца всегда были начищены до блеска, то сын от своих давно отказался, не из бедности, но потому что “индейцы ходят бофиком” – убеждение, расставаться с которым он никак не желал, сколько бы ему ни напоминали о мокасинах.
Он знал местоположение шестнадцати медвежьих берлог и кличку самой уродливой собаки Массачусетса, знал, где растет лучшая голубика и какие деревья пахнут мятой, а какие миндалем. У него даже водились деньги: он собирал пиявок и сбывал их оукфилдскому торговцу, который уже с наценкой продавал их бостонскому хирургу – для высокородных задниц богатых клиентов.
Людей он тоже знал. Ближайшим соседом священника был Роберт Джонс – разносчик, торговавший всякой всячиной, пивший прямо из бочки, отпугивавший сборщиков налогов при помощи таблички “Оспа” на калитке и угрожавший всем, кто приближался к его дому или просто проходил мимо. Следом был участок Эфраима Эша, которому достался “лучший надел”, но “худший удел”: его жена сошла с ума, отравившись баклажаном, а горный лев, которого он подстрелил, но не убил, вернулся и растерзал его лошадей. Дальше жили ван Хассели – чета квакеров, перебравшаяся сюда из Хадсона еще до священника, их дочка вышла за оукфилдского кожевника, а сами они любили запираться в хлеву и возиться в грязи.
Сестры подумали, что не расслышали, Джордж объяснил подробнее – они не поверили. И вот однажды, когда священника посреди урока осенила догадка, что жена Лота стала солончаком, и он распустил детей, чтобы пересмотреть свою теорию в свете этого открытия, сестры пошли с Джорджем к дому ван Хасселей, где полутра просидели в кустах, шлепая комаров и называя его обманщиком. Энн уже рассказывала девочкам, каким образом муж и жена скрепляют свой вечный союз, и как раз когда Мэри набожно объясняла Джорджу, что при столь священном действе, как зачатие, присутствует сам Господь, неподалеку хлопнула дверь, затем фермер с супругой пересекли двор и вошли в хлев.
Джордж велел сестрам подождать еще немного, чтобы “они это… разогрелись”. Когда наконец послышалось блеянье, он шепнул “Пофли!”, и все трое, пригнувшись, как индейские разведчики, побежали к хлеву, где у стены лежал большой камень, который Джордж принес туда в прошлый визит, чтобы дотянуться до щелочки. Мистер ван Хассель стоял на коленях, а миссис ван Хассель – на четвереньках. На них были только сапоги. С каждым толчком он истошно ревел, а ее огромные груди так раскачивались, что шлепали ее по лицу. Элис и Мэри наблюдали по очереди.
– Любят в животных играть, – пояснил Джордж, предвидя вполне справедливый вопрос, ибо ван Хассели жили в доме одни, а их кровать с балдахином, которой завидовала вся долина, гораздо лучше подошла бы для такого действа. Джордж встал на камень, прищурился, изучил картину взглядом оценщика и повернулся к сестрам. – Сегодня они козы, – сказал он, затем добавил: – Бывает по-разному.
Потом настал черед Мэри, потом Элис, потом снова Джорджа, и так они менялись, пока не устали балансировать на камне.
– Экий выносливый, – сказал Джордж, словно оправдываясь, но девочки уже отвлеклись на чету нарывников, занятую тем же делом, только более деликатно. – Пофли ловить лягуфек? – предложил он.
– Пошли!
В другой раз Джордж повел их знакомиться с индейцем.
Сперва они снова ему не поверили, но оказалось, что в пяти милях от дома священника от дороги ответвляется тропинка, которую они никогда не замечали, а в конце тропинки стоит хижина. Какое разочарование, подумали девочки, они-то представляли себе вигвам с медвежьими шкурами. Дверь отворилась, и из хижины вышел старик, одетый в точности как их отец. Джордж представил сестер как “мисс Мэри Осгуд и мисс Элис Осгуд”, а индейца как “мистера Джо Уокера”, хотя, когда тот представился сам, ничего похожего на “Джо Уокера” они не услышали.
Сели снаружи. Из хижины вышла женщина с длинными седыми косами и в выцветшем клетчатом платье, Джо сказал ей что-то на языке, звучавшем по-индейски, и тогда она вынесла пирог, который ничем не отличался от обычного английского пирога, и даже чашки у них были английские. Но лицо у старика точно индейское, подумали девочки. Стали есть. Разговаривал в основном Джордж Картер, он рассказал индейцу, где они успели побывать, умолчав лишь о визите к ван Хасселям. Затем спросил, доводилось ли Джо есть дикобраза или гремучую змею, и, не дав тому ответить, принялся объяснять сестрам, как индейцы готовят их со смородиной и черноплодной рябиной. Еще он рассказал, что означают названия местных племен и сколько индейцев перебили европейцы. Люди только и говорят о том, как индейцы скальпируют женщин и детей, но он, Джордж, сделал бы то же самое, если бы кто-нибудь – скажем, шведы – явился сюда, заразил всю его семью и вытеснил с собственной земли.
– Уф я бы надавал этим фведам! – сказал он.
Джо говорил мало. С бесконечным терпением он ждал, пока Джордж покончит с объяснениями, и лишь раз – когда сестры сказали, что живут в доме в конце дороги, – проявил любопытство и спросил, известно ли им что-нибудь о предыдущих хозяевах. Но они ничего не знали, только историю отца о том, как он обнаружил это место, нашел в доме головку топора, к которой приделал потом рукоятку, и старую Библию, такую ветхую, что трогать ее сестрам было запрещено. Да и Джордж не давал им и слова вставить. Мэри, чья любовь к точности и ясности распространялась и на язык, пожалела, что нет слова, которое описывало бы желание мальчиков объяснять девочкам все на пальцах, а Элис смотрела на старика и чувствовала с ним родство – вот человек, научившийся отвязывать частичку своей души, чтобы она гуляла на свободе, пока сам он связан обстоятельствами. Меж тем, покончив с рассказом о войне короля Филипа (“кровавейфей из всех”), Джордж внезапно спросил, нельзя ли им взглянуть на аптеку, и тогда Джо повел их в дом. Внутри тоже не было ни шкур, ни скальпов, лишь полка книг с потрепанными или оторванными корешками и столы со скамьями, на которых были разложены пучки трав и букетики мелких цветов. Сестры замерли от изумления. В городе имелся врач, но от любых недугов он прописывал чеснок, а тут они словно забрели на разложенный по полочкам луг.
Должно быть, лес для него выглядит совсем иначе, подумала Элис, а в Мэри сразу же пробудился дух соперничества, ведь некоторые растения она видела впервые.
Огромную охапку цветов на краю стола девочки узнали, это был посконник пурпурный, и Джо объяснил, что делает из него настойку от гнилой горячки, растяжений и разбитого сердца.
Сердце, перебил его Джордж, разбивается от пчелиных укусов. Одна девушка в Оукфилде от этого умерла, а его отец служил панихиду. Она раздулась, как свинья.
– Чуть не лопнула, – добавил он и горестно покачал головой.
Какой ужас, подумала Элис, но терпение Мэри иссякло.
– Сердце разбивается от тоски, – сказала она. – Это любой дурак знает.
И все трое посмотрели на Джо, а тот открыл было рот, но говорить передумал, словно эту загадку им надлежало разгадать самим.
Когда сестрам было тринадцать, священник умер, и его старая служанка Дженни осталась смотреть за домом, а Джорджа-младшего отослали к бостонской родне. До ближайшей школы было пятнадцать миль, и майор решил обучать девочек самостоятельно, хотя это нравилось ему так же мало, как им – учиться. Да и сезон обрезки наступил. Работницы из них были хоть куда: они легко управлялись с плугом, ощипывали курицу быстрее отца и не боялись засунуть руку в коровье лоно, чтобы перевернуть теленка.
К тому времени саженцы превратились в девятилетние деревья, дающие плоды, и Чудо прославилось на всю округу. Иногда сестры по-прежнему отправлялись на свои прогулки, но чаще Элис ходила одна. Чем старше она становилась, тем меньше казалась ей отцовская ферма, и порой ей хотелось уединения. В жаркие дни она лежала на подстилке из мха в темноте Броселианда. Над зарослями брусники покачивались папоротники величиной со страусиные перья. Она брала с собой флейту и песенник, но играла редко. На деревьях пели птицы. Мох был мягкий и прохладный, и порой она прижималась к нему, расстегнув рубашку или приподняв юбки. Ее мысли блуждали, останавливаясь на знакомых юношах и девушках: как они проводят дни? Им так же холодно зимой, так же сонно в жару?
Энн научила ее шить, и однажды летом, когда девочкам было шестнадцать, втайне от отца и сестры Элис купила в Оукфилде рулон розового ситца и сшила два одинаковых платья с кружевными манжетами и драпировками сзади. Отец пришел в полный восторг и, чтобы отметить богатый урожай того года, заказал художнику портрет сестер в этих платьях и с блестящими яблоками в руках. Мэри не противилась, но после сказала, что платья слишком нескромны, и больше своего не надевала, даже когда их пригласили на танцы в Беттсбридж.
Да и зачем им танцы, говорила она. Отец чудесно играет на фортепиано, у Элис есть флейта, у нее, Мэри, хороший голос, и вместе они сочинили столько баллад в духе Старой Англии, что в музыке у них недостатка нет. Зато работы полно.
Она предпочитала работать, любила работать, любила, когда отец хвалил ее – за силу и деловой склад ума, за ревностность, с которой она оберегала сад от свиристелей, расхаживая под цветущими яблонями с ружьем в руках. Она прочитывала “Фермерский вестник” даже раньше отца, а перед сном рассказывала Элис о новых сортах и своих планах сделать Осгудское чудо известным на весь мир.
Она придумала особый цеп, чтобы быстрее собирать каштаны, смастерила корзину, надевающуюся на плечи, а в семнадцать лет объявила, что раз Господь ценит Трудолюбие, то она больше не станет тратить день субботний на долгую дорогу до церкви. Чего она не сказала, так это того, что в церкви, как и на танцах, повсюду таилась угроза, что каждый раз, когда юноши улыбались Элис, она вновь видела, как отец протягивает яблоко сестре. Мэри боялась, что придут они вместе, а назад она будет возвращаться одна.
И все же избегать людей постоянно было невозможно. Когда Эбигейл, спящее дитя их школьных лет, в одночасье превратилась в краснеющую кокетку и вскоре нашла жениха, сестер пригласили на свадьбу. Танцы начались в полдень. Мэри целую вечность простояла в углу амбара, заполненного кружащимися парами, пока юноша за юношей проходили мимо. Наконец один из них подошел. У нее перехватило дух. Но юноша искал ее сестру. Она случайно не знает?..
Элис ушла гулять с Амосом Крофордом, старшим сыном оукфилдского инспектора заборов
[15]. Когда она вернулась, Мэри заявила, что уходит, и зашагала прочь, нахлестывая буковым прутиком папоротник и золотарник, росшие вдоль дороги. Элис в недоумении пошла следом, держась чуть поодаль, затем впереди показалось гнездо бумажной осы, и Мэри ускорила шаг. “Нет!” – воскликнула Элис и, подбежав к сестре, поймала ее руку.
Ночью разразилась гроза. По долине прокатывался гром, дождь обрушивался на крышу и стены дома. Стоя у окна, сестры глядели на вспышки молний над долиной. Каждое дерево высвечивалось на фоне склона, вершина горы блестела; девочкам чудились убегающие олени, медведь, горный лев, серый, точно камень. Ветер проносился по склону, дом скрипел, с длинного ската крыши лилась вода. Наконец гроза отбушевала. Сестры опустили взгляд и увидели, что так крепко держались за руки, что у них побелели пальцы.
Между бурей и Амосом Крофордом нет никакой связи, сказала себе Элис, и все же ее не покидало чувство, будто небеса выразили свое неодобрение. Рядом Мэри думала о том же.
Позже, когда они лежали в постели, Мэри приподнялась, взглянула на сестру, спящую в прямоугольнике лунного света, и подумала, что имеет все, чего только можно пожелать.
Тем летом были и другие танцы, но близилась уборка урожая, и сестры вплотную занялись садом. Забравшись на лестницу, обрезали верхние ветки деревьев, высматривали вредителей, смазывали повреждения смолой. Удаляли поросль и сорняки, ставили заборы от оленей и гоняли осмелевших куропаток.
Вот где они были в мае, девятнадцатилетние, когда на дороге показался дядя, привезший вести о битве при Лексингтоне и новое назначение для их отца; вот где они были в феврале, оценивая ущерб от бури, когда Рамболд вернулся домой один.
* * *
Элис и Мэри поставили отцу памятник в саду, а летом отправились на военное кладбище в Пенсильвании, откопали его останки, привезли домой и погребли на холме над садом. Церемонию они не устраивали: по долине прокатилась волна патриотизма, а всем было известно, за кого сражался майор Осгуд.
Следующие три года они боролись с плодовой гнилью и коконопрядами, отражали атаки свиристелей и обвинителей в лоялизме. Гниль они победили уксусом, коконопрядов – обильным окуриванием, а свиристелей и обвинителей – при помощи двух пугал в красных мундирах, которые и птиц отгоняли, и высмеивали Корону. Опасаясь, что соседям этого будет мало, Мэри обязалась ежегодно жертвовать часть урожая в пользу местного революционного гарнизона.
Поначалу Элис была против. Пугала оскорбляют память отца, говорила она, а из-за войны пожертвования им не по карману. Мэри напомнила сестре, что по ту сторону долины у лоялистов отбирают фермы и по-настоящему они предадут отца, если потеряют Чудо. А что касается трат, урожайность у них высокая и, если новые саженцы дадут плоды, волноваться не о чем.
Элис сдалась. Она не была сильна в расчетах и давно отдала деловые вопросы на откуп сестре.
К тому же у нее появился ухажер.
Артур Бартон был горшечником из Гринфилда, но, лишившись ступни в результате несчастного случая в гарнизоне, приехал в Оукфилд работать в дядиной мастерской. Они познакомились в хозяйственной лавке на Ист-стрит, где Элис разглядывала недавно поступившие салфетки, а мистер Бартон присматривал веревку для уздечки, хотя на самом деле он все покупал у Лема, а туда зашел, потому что увидел ее.
Он вызвался подержать ее корзину для покупок, несмотря на свои костыли, а когда они вышли из лавки, предложил проводить ее до окраины города. В армии он был барабанщиком, и по пути настукивал дроби и парадидлы. Он рассказывал, как над полем битвы со свистом проносятся пушечные ядра, как одного сержанта спасла краденая репа, спрятанная в шляпе, когда ему грозила верная смерть от британской сабли, как он увидел Хау
[16] при Банкер-Хилле, но не успел хорошенько прицелиться. Ногу он потерял во время учений из-за того, что у пекаря из Кембриджа выстрелило ружье на полувзводе. Учитывая род его занятий, добавил он, повезло еще, что он не лишился руки. А затем стал рассказывать о соляной глазури.
Элис он почти ни о чем не спрашивал, зато, когда она назвала свою фамилию, воскликнул: “Как сорт яблок!” Дважды он задерживал на ней взгляд и говорил, что в жизни не встречал никого краше. Элис хотелось, чтобы он спросил о ее семье, но она сознавала, что отец сражался не на той стороне, и смутно ощущала, что сестра представляет собой угрозу, о которой лучше не упоминать. Он столько всего повидал, сказала она себе, почему бы не предоставить слово ему? Он был широкоплеч, с костылями управлялся ловко и показал ей кожаные подкладки, которые смастерил для ладоней и подмышек.
Когда они подошли к перекрестку, где заканчивалась долина, он попросил позволения ее подержать. Решив, что речь идет о корзинке, Элис растерялась, ведь он и так ее нес.
– Нет, вас!
Ее еще никогда не обнимал мужчина, разве только на танцах, и на миг она заволновалась, что ее ждет удел миссис ван Хассель. Но они совсем недалеко отошли от города, у него были добрые глаза, ей было его жалко, а с каждого дерева доносились брачные песни птиц – сама природа располагала к любовным играм. Право же, птицы просто настаивали, чтобы она согласилась! По-це-луй, по-це-луй, по-це-луй. Элис кивнула. Он поставил корзинку на землю, взял оба костыля в одну руку, а другой обхватил ее за талию и притянул к себе. Сначала он поцеловал ее в щеку, потом она поцеловала его в губы – совсем легонько, – и тогда он улыбнулся и прижался щекой к ее щеке. Так они и стояли. Затем она прошептала: “Нас могут увидеть!” – и осторожно отстранилась, чтобы он не упал. Его лицо заливал румянец, а сам он глупо улыбался, и Элис поняла, что, вероятно, выглядит так же.
На прощанье он подарил ей охапку луговых флоксов, которые нарвал по дороге. До дома было еще восемь миль, но Элис словно парила над землей. Она достала флейту и, не сбавляя шаг, сыграла подряд “Златокудрого мальчугана”, “Красавиц и кокеток” и “Скорей на свадьбу”, а затем в смущении остановилась. Ах, но какой же дивный выдался день! Пока ее не было, распустились венерины башмачки, в лужицах солнечного света купались фиолетовые бабочки, а как пели птицы, как они заливались – такого ликования прежде она не слышала. Элис хотелось рассказать кому-нибудь о своем счастье, но стоило ей подумать о Мэри, и над ней словно сгустились тучи.
“Но зачем? – слышала она голос сестры. – Зачем, когда мы есть друг у друга?”
Как ей не хватало отца… Бесцеремонного, с крепкими ругательствами и пристрастием к сладкому, заигрывающего с деревенскими девушками. Уж он бы урезонил Мэри, убедил ее, что вторая любовь не умаляет первой. Их старая служанка Энн подтвердила бы, что замужество – дело благое, но Мэри рассчитала ее, когда из-за войны им пришлось потуже затянуть поясок. Элис открылась бы даже Рамболду, доброму, верному Рамболду, однако тот после смерти хозяина уехал в Канаду. В их краях была традиция поверять тайны пчелам, но некоторые утверждали, что говорить с пчелами следует только об умерших. Элис подождала, когда поднимется сильный ветер, и прокричала: “Я люблю его!” И ощутила то же тепло, что разливалось по ее телу на ложе из мха и в объятьях горшечника.
Она покраснела и вдруг расплакалась – благо, до дома было еще далеко.
Вернулась она ранним вечером.
– Цветы! – удивилась Мэри, когда Элис протянула ей корзинку, и Элис вдруг испугалась, что сестра все поймет по тому, как собран букет, как примяты стебли, сорванные широкой мужской рукой.
Но Мэри лишь критически осмотрела содержимое корзины, одобрила свечи, спросила, у кого Элис купила колокольчик для коровы, и выразила надежду, что она не переплатила за сыр.
Затем смерила Элис долгим взглядом, словно заметила что-то у нее на лице, хотя та уже успела посмотреться в зеркало и знала, что слезы давно высохли.
Весь день, всю неделю Элис думала об Артуре Бартоне, о его мозолистых руках, о том, как они смачивают глину, мнут глину, придают глине форму, как горшок раздувается под его пальцами. Засушивая меж страницами “Мелодий для флейты” цветки астры, она гадала, скоро ли он покажет ей свою ногу, представляла, как бережно дотрагивается до культи, видит стыд на его лице и говорит, что для нее это неважно, что он герой, храбрец и раненым она любит его еще сильнее.
Накануне следующего базарного дня Элис будто бы невзначай обмолвилась, что собирается сходить в город.
– Но нам ничего не нужно, – возразила Мэри.
Элис ответила, что им не помешал бы новый кувшин для сидра.
– У нас и так прекрасный кувшин, – сказала Мэри.
Элис была иного мнения. Он изрядно попахивает плесенью. Она недавно видела хороший кувшин в одной лавке. Или, быть может, им купить горшочек для сливок?
– В какой лавке? – спросила Мэри.
– У Бартона, – ответила Элис со всем спокойствием, на какое только была способна.
– У которого племянник калека?
Элис замешкалась.
– Я… да… Он солдат.
– Возможно, мне стоит самой посмотреть, – сказала Мэри.
И ее уже было не отговорить.
Элис пыталась. Что проку им обеим идти в Оукфилд? На ферме столько работы, да и дороги нынче ужасны.
А впрочем, если подумать, ей ничего и не нужно.
Но Мэри была непреклонна.
– Сперва тебе понадобился кувшин, а потом ты их видеть не хочешь.
– Вовсе нет. Просто старый не так уж и пахнет.
– Рада слышать, – ответила Мэри. Затем сказала, что пойдет сама.
Элис понимала, что сестру не переубедить. Поэтому в субботу они зашнуровали ботинки, положили в карманы по краюшке хлеба, повязали чепцы и отправились в путь.
Утро было теплое. Ночью прошел дождь, и змеиный корень, росший в лесу повсюду, покрывали капельки влаги. Мэри, по своему обыкновению, шла быстро. Сестры почти не разговаривали, а когда встретили Дженни, старую служанку священника, с которой им было по пути, Мэри почти тут же сказала, что им надо спешить. В город они пришли вскоре после полудня, и Элис нарочно долго бродила по рынку, останавливаясь у прилавков с сукном и столовыми приборами в надежде отвлечь внимание сестры.
– Хватит слоняться, – сказала Мэри. – Я хочу увидеть кувшин.
Артур Бартон стоял у входа в горшечную лавку, где были рядком выставлены сосуды, и разговаривал с покупателем. Тщетно пытаясь догнать сестру, Элис увидела, как он заметил Мэри, шагающую ему навстречу, как расплылся в улыбке, подумав, что это она, как улыбка померкла, когда Мэри на нее не ответила, его удивление при виде их обеих. Элис не говорила, что у нее есть сестра, но предполагала, что он и так знает, – как все знают, у кого бывают припадки, кто овдовел, а кто лишился ноги.
Он и правда знал, просто не ожидал…
– Моя сестра, – сказала Мэри, добравшаяся до него первой, – заинтересовалась гончарными изделиями.
Элис остановилась возле нее, заламывая руки. Пожалуй, впервые в жизни она понятия не имела, что сейчас сделает Мэри.
Почуяв, что назревает скандал, покупатель отошел в сторонку, но ровно настолько, чтобы ничего не упустить.
Артур Бартон перевел взгляд с одной сестры на другую.
– Здравствуйте, – сказала Элис.
– Она ищет посуду, – сказала Мэри.
– О…
– У вас ведь есть посуда?
– Я…
Он растерянно посмотрел на Элис, а та попыталась предостеречь его взглядом и одновременно дать понять, что она тут ни при чем.
Мэри протолкнулась внутрь.
Элис вошла следом. Прежде в этой лавке она не бывала; внутри веяло холодом и сырой землей. Как и полагалось, повсюду стояли гончарные изделия: огромные вазы на полу, ряды кувшинов и крынок цвета слоновой кости на полках, а на нижних ярусах – скромно притулившиеся ночные горшки. Не считая дюжины тарелок, покрытых бордовой глазурью, единственными цветными пятнами были кобальтовые рыбки, олени и цветочные узоры. На каждом изделии стоял крошечный оттиск “Бартон”. Элис ощутила прилив гордости, смешанной с нежностью из-за тайной угрозы.
– Можно? – спросила Мэри, подойдя к шкафу в глубине лавки, и, не дожидаясь ответа, взяла с верхней полки большой кувшин. На нем был нарисован олень с печальными глазами. Мэри небрежно вертела кувшин в руках, но за чепцом не видно было ее лица. Когда она потянулась поставить кувшин на место, Элис увидела, что у нее дрожат руки.
Артур, должно быть, тоже это заметил.
– Давайте я помогу, – предложил он.