Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ребекка Куанг

Йеллоуфейс

Эрику и Джанетт
~


«Это отличное чтение. Криминал, сатира, ужасы, паранойя, вопросы культурной апроприации. Много неприятных моментов в социальных сетях. В общем, просто отличная история. Трудно описать, еще труднее забыть». —
Стивен Кинг



«Жестокое наслаждение… вызывает привыкание». — New York Times Book Review «Захватывающий, быстро развивающийся роман с качественным содержанием». —
NPR



«Читая этот роман, я чувствовала себя участником дикой, жестокой психологической схватки на ножах с сумасшедшим клоуном. Безжалостная сатира, которая заставила меня внутренне кричать… ведь это так ужасно и смешно одновременно». —
Констанс Ву, «Безумно богатые азиаты»



«Блестящая сатира, провоцирующая на размышления, захватывающая и бьющая по больному. Обязательная к прочтению история о границе между репрезентацией и эксплуатацией и о тех, кто готов переступить ее ради славы. Каждый, кто так или иначе причастен к издательскому бизнесу, должны прочесть эту книгу и посмотреть на себя в зеркало». —
Вайшнави Патель, автор романа «Kaikeyi»



«Блестящая сатира, сочетающая ужас и юмор, тонкое исследование расы, наследия, идентичности и разнообразия в книгоиздательском деле, а также честный взгляд на ад, которым являются социальные сети». —
Boston Globe



«Это захватывающее, шокирующее, убедительное, нелепое и чрезвычайно веселое чтение». — Paste Magazine «Этот роман — хлесткое, язвительное чтение, которое затронуло меня до глубины души. Куанг постоянно находит новые способы разоблачения систем власти, в данном случае рассматриваются вопросы коммодификации и потребления искусства с размахом и утонченностью. „Йеллоуфейс“ действительно та еще стерва». —
Оливи Блейк, автор романа «Шестерка Атласа»



«Превосходная сатира… Эту книгу нельзя пропустить». —
Publishers Weekly



«Эта тревожная и захватывающая книга затрагивает острые вопросы культурной апроприации и расовой идентичности». —
Library Journal



«В книге много интересного (часто с иронией) о превратностях издательского дела и эгоизме писателя. Я узнала много нового о собственной белой привилегии. Но прежде всего это смешное, увлекательное чтение о том, что делают люди, когда считают, что им все сойдет с рук». —
Эрин Келли



«Этот великолепный роман использует сатиру, чтобы пролить свет на систематическую расовую дискриминацию и правду, которая часто скрывается за искаженными историями, созданными власть имущими». —
Booklist



«Один из самых захватывающих романов, которые я читала за последние сто лет… Куанг смело задает вопросы о таких злободневных проблемах, как привилегии, апроприация и аутентичность, оставляя за читателями право самим решать, где провести черту». —
Закия Далила Харрис



«Колючий, язвительный, умный, зловещий взгляд на привилегии белых». —
Никки Мэй, автор романа «Беда»



«Острый, сатирический роман, в котором наперебой рассказывается о расизме и токенизации в издательском деле и индустрии развлечений, о тщеславии социальных сетей и о том, на что готовы пойти люди, чтобы остаться в центре внимания». —
Трейси Лиен, автор книги «Все, что осталось недосказанным»



«Говорят, что нужно написать такую книгу, которую можешь написать только ты. Так вот, никто другой, кроме Куанг, не смог бы написать этот роман: блестящий и непоколебимый взгляд на белую перформативность и издательское дело. Я не преувеличиваю, когда говорю, что голос писательницы — один из самых важных в издательском деле сегодня». —
Джесси К. Сутанто, автор книги «Доверьтесь Ченам»



«Мрачный сатирический триллер о жадности, правде, идентичности, искусстве и о том, кому на самом деле принадлежит история. Читать этот роман — все равно что кататься на американских горках без ремня безопасности. Я кричала всю дорогу!» —
Пэн Шепард, автор книги «Картографы»


1

В ту ночь, что я наблюдаю кончину Афины Лю, мы как раз отмечаем ее сделку с Netflix.

Для начала, чтобы эта история имела какой-то смысл, насчет Афины нужно знать две вещи.

Первая — это что у нее было всё. Она еще не успела отучиться, но уже располагала контрактом на издание нескольких книг (причем издательство крупное). Была также реклама на одном раскрученном литературном сайте, анонсы сразу в нескольких престижных арт-резиденциях, а еще номинации на премии (перечень длинней, чем мой список покупок). В свои двадцать семь она уже опубликовала три романа, каждый успешней и громче предыдущего. Сделка с Netflix для нее была не чем-то судьбоносным, а просто еще одним пером в шляпке, эдаким добавочным костыликом в восхождении на книжный Олимп, по которому она даже не взбиралась, а будто взлетала за своей птицей счастья прямо со студенческой скамьи.

Вторая — возможно, следствие первой — это что у нее почти не было друзей. Писатели нашего возраста — молодые, ищущие, амбициозные, еще по эту сторону символического «тридцатника», — как правило, сбиваются в стайки и своры. В соцсетях их не нужно даже искать — от этой публики там просто рябь в глазах и звон в ушах, как они восторгаются отрывками из неопубликованных рукописей друг друга («КРЫША ЕДЕТ, КАКОЙ ОТРЫВ!»), брызжут кипятком по поводу обложек («КЛАСС! УЛЁТ!! ОТВАЛ БАШКИ!!!») и выкладывают селфи со своих писательских тусовок во всех частях света. А вот на снимках Афины в Instagram[1] никто, кроме нее, не присутствовал. В твитах она аккуратно публиковала новости о своей карьере и остроты для своих семидесяти тысяч подписчиков, но редко когда писала другим людям. Там не значилось имен, не было рекламы, не рекомендовались книги кого-то из коллег и вообще не выказывалось того публичного «чувства локтя», которое навязчиво демонстрируют всевозможные «пробники пера» в своих потугах вымостить себе карьеру. За все время, что мы знакомы, я никогда не слышала, чтобы она упоминала кого-нибудь из близких друзей, кроме меня.

Раньше я считала это обыкновенным зазнайством. Афина настолько примитивно, вызывающе успешна, что общаться с простыми смертными ей, предположительно, просто влом. Ее круг состоит исключительно из обладателей чеков с семью нулями и таких же, как она, производителей бестселлеров, тешащих друг дружку своими утонченными наблюдениями за современным обществом. Якшаться с пролетариями Афине попросту недосуг.

Однако в последние годы у меня сложилась другая теория, суть которой в том, что все остальные считают ее невыносимой по той же причине, что и я. В самом деле, трудно дружить с кем-то, кто затмевает тебя каждым своим шагом и на каждом повороте. Вероятно, выносить Афину никто другой не в силах потому, что ничем не может пригасить ее постоянное превосходство. Ну а я с ней на дружеской ноге из-за того, что и не пытаюсь этого делать.

В общем, тем вечером мы с ней сидим в том шумном баре Джорджтауна, на открытой террасе. Коктейли по заоблачным ценам Афина вливает в себя будто на спор, что вечерок ей удался, а я пью, притупляя в себе сучку, тихо желающую, чтоб она подавилась — лучше всего насмерть.



Сошлись мы с Афиной только благодаря обстоятельствам. На первом курсе мы жили на одном этаже в общежитии Йеля, а поскольку обе чувствовали в себе тягу к писательству с тех самых пор, как начали соображать, то и оказались на одних и тех же студенческих семинарах по писательскому мастерству. На заре творчества мы обе тискали свои рассказики в одних и тех же журналах, а через несколько лет после университета переехали в один и тот же городок — Афина ради престижной стипендии в Джорджтауне, где преподаватели, по слухам, настолько впечатлились ее гостевой лекцией в университете, что английская кафедра специально соорудила под нее должность креативщицы в ПЕН-клубе, а я из-за того, что у материной сестры в Росслине была квартирка, которую она мне сдала за оплату буквально света и воды — ну и в расчете, что я не забуду поливать ее фикусы. С Афиной нас не сближало ни пресловутое «родство душ», ни какая-нибудь глубокая связующая травма — просто мы всегда крутились в одних и тех же местах, занимались одними и теми же делами, так что и дружелюбие у нас вошло в подобие привычки.

Но, хотя взрастали мы в одном и том же гнездышке — на кафедре малой прозы профессора Наталии Гейнс, — после выпуска нас разметало по совершенно разным траекториям карьер и орбит.

Написание первой книги у меня тянулось целый год — очажок вдохновения среди скукотливой маеты, чем было для меня преподавание в Teach for America[2]. Каждый день после работы я увлеченно кропала историю, которую хотела поведать с детства: богатую сценами, с элементами волшебства повесть о взрослении и скорби, утрате и сестринской связи. Повесть называлась «Под сенью платана». Безуспешно обойдя с полсотни литературных агентов, я все же пристроила ее в скромном издательстве Evermore, по итогам открытого конкурса. Размер оплаты на тот момент казался мне фантастическим — аванс десять тысяч, с гонорарами от последующих продаж; но это было до того, как я узнала, что Афина за свой дебютный роман на Penguin Books[3] получила шестизначную сумму. А Evermore за три месяца до выхода моей книги взял и схлопнулся.



Права на книгу возвратились ко мне. Каким-то чудом литагент, подписавший со мной контракт после неудачи с Evermore, перепродал их одному из домов «Большой пятерки» за аванс в двадцать тысяч долларов («недурная сделка» — мелькнуло в объявлении Рынка издателей). Казалось, я близка к тому, что все мои мечтания о славе и успехе вот-вот сбудутся — «ну вот оно, наконец». Однако ко дню выхода первый тираж моей книги вдруг урезался с десяти до пяти тысяч экземпляров, а тур раскрутки по шести городам сократился до трех столичных пригородов; не реализовались и обещанные отзывы от известных писателей. Допечатки я так и не дождалась. Всего разошлось две, от силы две с половиной тысячи экземпляров. Моего редактора сократили в ходе одной из тех издательских передряг, что обычно случаются во времена спадов, и я перешла к какому-то парню по имени Гаррет, который до этих пор проявлял к книге так мало интереса, что впору задаться вопросом, помнил ли он вообще мое имя. «Да это в порядке вещей», — внушали мне. Обсёр с дебютами — удел решительно всех. «Ты же знаешь этих издателей». В Нью-Йорке кромешные хаос и сутолока, все редакторы и рецензенты завалены работой, вечно на подсосе, грызня идет повсеместно. Так что на другой стороне травка никак не зеленее. Да еще и сами авторы привередничают: то не так, это не эдак. Золушек с туфельками здесь не бывает — только работа до пота, упорство и неустанные попытки вытянуть тот самый счастливый билет.

Тогда как, объясните, некоторые выстреливают к славе с первой же попытки? Еще за полгода до выхода дебютного романа Афины ее сексапильная, в полстраницы фотка уже красовалась в распиаренном издательском журнале. Чего стоит один заголовок: «Знакомьтесь: наше юное дарование! Азиатская американка с историей, бередящей любую душу!» А у самой уже контракт на издание в трех десятках стран. Дебют Афины Лю прошел под сплошные фанфары критиков в таких изданиях, как Times и New Yorker, а сама книга несколько недель продержалась в топах всех списков бестселлеров. Бесспорный залог к церемонии награждения, которое ждало ее и в следующем году. Дебют Афины — «Голос и эхо» (о юной американской китаянке, способной вызывать призраков всех умерших в ее роду женщин) — был одним из тех редких романов, где идеально сходились грани между фантастикой и коммерческой литературой, за что Афина номинировалась сразу на «Букер», «Небьюлу», «Хьюго» и «Всемирную премию фэнтези», из которых заполучила две. Это было буквально три года назад. А затем она опубликовала еще две книги, по следам которых критики окончательно сошлись во мнении, что ее произведения становятся все ярче и лучше.

Не то чтобы у Афины не было таланта; вовсе нет. Писатель она чертовски добротный — я прочла все ее работы, и ревности из-за признания хорошего стиля во мне быть не может. Однако истинно звездная сила Афины явно не в писании. Она в ней самой. Проще говоря, Афина Лю обалденно крута. Уже само ее имя — Афина Лин Энь Лю — звучит классно. Молодцы мистер и миссис Лю, хорошо постарались: выбрали идеальное сочетание экзотики с классикой. Родившаяся в Гонконге, выросшая между Сиднеем и Нью-Йорком, образование Афина получила в британском пансионе, что дало ей шикарный, слегка иноземный акцент. Высокая и изящная, как дорогая трость, с грацией наподобие бывшей балерины, фарфорово-бледная, с карими глазищами в опушке длинных ресниц — ну просто вылитая Энн Хэтэуэй, только на китайский манер (не сочтите меня за расистку, но как-то раз Афина опубликовала селфи с «Энни» на каком-то светском рауте, где их трепетные, как у ланей, глазищи полыхали над простой, но броской подписью: «БЛИЗНЯШКИ!»).

Она невероятна, в самом буквальном смысле.

И, конечно же, удостаивается всего наилучшего; так уж устроена эта индустрия. Издательства избирают победителя — кого-то достаточно привлекательного, харизматичного, молодого и (конечно, это у каждого на уме, так что давайте скажем без стеснения) «разнопланового» — и изливает на него благодатный дождь из своих денег и ресурсов. Все это чертовски произвольно. Быть может, и не на сто процентов, но все равно продиктовано факторами, которые не имеют ничего общего с силой чьей-либо прозы. Афина — изысканная, окончившая Йель, в меру экзотичная, с дерзкой красотой «на любителя» цветная женщина — была выбрана сильными мира сего. А я лишь кареглазая шатенка Джун Хэйворд из Фили (так у нас именуют Филадельфию), и не важно, с каким усердием и как хорошо я пишу — Афиной Лю мне не быть никогда.

Казалось бы, к этому времени она должна просто со свистом взлететь над моей орбитой. Однако ко мне по-прежнему продолжают приходить дружеские эсэмэски: «Ну что, как нынче пишется?», «Норму по словесному потоку выполнила?», «Удачи с дедлайном!». Бывают и приглашения: маргарита «счастливого часа» в «Эль Сентро», поздний завтрак в «Зайтиньи», поэтический слэм на Ю-стрит. У нас одно из тех закоренелых приятельств, когда достаточно много времени проводишь вместе, по-настоящему не узнавая друг о друге. Я, например, до сих пор не знаю, есть ли у нее братья или сестры. А она никогда не любопытствует насчет моих парней. Но мы продолжаем тусоваться, потому что это удобно: обе живем в Вашингтоне, а чем старше становишься, тем новых друзей заводить все сложнее.

Честно сказать, я не знаю, отчего Афина испытывает ко мне симпатию. При встрече она меня всегда обнимает. Ей нравятся мои посты, которые я дважды в неделю выкладываю в соцсетях. Где-то раз в пару месяцев мы с ней пропускаем по бокальчику, причем на посиделки меня по большей части приглашает она. Сама я понятия не имею, чем могу ей пригодиться — у меня нет ни положения, ни популярности, ни связей, которыми она могла бы воспользоваться через наше общение.

В глубине души я неизменно подозревала, что Афине во мне импонирует именно то, что я не могу с ней соперничать. Я понимаю ее мир, но не представляю угрозы, а ее достижения для меня настолько недосягаемы, что ей не стыдно бахвалиться передо мной своими победами. Хотя кому из нас не хотелось бы иметь друга, который никогда не станет оспаривать наше превосходство, потому что заведомо знает, что это безнадежно? Разве мы все не нуждаемся в ком-то, к кому можно относиться как к боксерской груше?



— Ничего такого уж скверного в этом нет, — увещевает меня Афина. — Они просто намекают, что выпуск пейпербека смещается на несколько месяцев.

— Не смещается, — уныло поправляю я, — а отменяется. Бретт сказал, что они просто… не сумели найти под него место в графике публикаций.

Афина поглаживает меня по плечу.

— Да ты не переживай. За твердую обложку гонорарная планка по-любому выше! Значит, ты и получишь больше. Нет худа без добра, верно?

«Смелое, однако, предположение, что я вообще что-нибудь получу».

Вслух я этого не произношу. От намеков на бестактность Афина может впасть в бурные извинения, реагировать на которые для меня труднее, чем просто проглотить свой сарказм.

Мы на крыше бара «Грэхэмс», любуемся с диванчика закатом. Афина доканчивает свой второй «Виски сауэр», а я свой третий пино-нуар. Как-то незаметно мы переходим на нудноватую тему моих проблем с издателем, о чем я глубоко сожалею, так как от любого совета или утешения Афины при встрече с реальностью остаются лишь рожки да ножки.

— Гаррета я злить не хочу, — говорю я. — Но, честно сказать, мне кажется, ему просто не терпится пустить этот вариант под откос, и тогда они смогут со мной покончить.

— Ой-й, не продавай себя за бесценок, — досадливо отмахивается Афина. — Он ведь, кажется, приобрел твой дебютник?

— Да нет, не совсем, — вздыхаю я.

Афине я вынуждена напоминать об этом каждый раз. Когда дело доходит до моих проблем, память у нее становится как у золотой рыбки — требуется два или три повтора, чтобы что-нибудь закрепилось.

— Агент, который покупал права, уволился, и распоряжение перешло к нему. Но каждый раз, когда мы с ним об этом разговариваем, у меня ощущение, что ему все фиолетово.

— Ну так шли его к херам, — бодро напутствует Афина. — Еще по одной?

Цены на алкоголь здесь просто космические, но это нормально: платит-то Афина. Она так делает всегда, я уже перестала сопротивляться. Не думаю, чтобы она когда-нибудь реально понимала, что такое «дорого», а что нет. По окончании университета она сразу шагнула на полную ставку магистра, а уж теперь ей наверняка на счет приходят сотни тысяч. Однажды, когда я обмолвилась, что издательская работа в Нью-Йорке на начальном этапе приносит в год всего около тридцати тысяч, она удивленно посмотрела и спросила: «А это много?»

— Можно бы мальбек, — определилась я. Между прочим, девятнадцать долларов за бокальчик.

— Сейчас будет, лапка.

Афина встает и непринужденно дефилирует к бару. Бармен шлет ей улыбку, а она с удивленным возгласом подносит руки ко рту, как эдакая Ширли Темпл. Оказывается, один из джентльменов за стойкой презентовал ей бокал шампанского.

Поверх музыки плывет ее изящный, радостный смех:

— Надо же, мы как раз празднуем! А можно еще один, для моей подруги? Я заплачу.

Мне никто из присутствующих шампанское не презентует. Впрочем, это типично. Афину осыпают вниманием всякий раз, когда мы появляемся на людях, — если не восторженные читатели, охочие до селфи и автографа, то просто мужчины и женщины, которые находят ее восхитительной. Что до меня, то я здесь невидимка. Меня как будто нет вовсе.

— Итак. — Афина с довольным видом шлепается рядом со мной и придвигает мне мой бокал. — Хочешь знать, как у меня сложилось с Netflix? О боже, Джуни, это было просто безумие! Я там познакомилась с парнем, который продюсировал «Короля тигров». Нет, ты представляешь? «Короля тигров»!

«Будь за нее счастлива, — внушаю я себе. — Просто будь, и пускай она оторвется».

Зависть всегда описывают как нечто острое, зеленое, ядовитое. Безотчетный и подлый, приправленный едкостью укус или укол. Однако у писателей, по моему наблюдению, зависть больше напоминает страх. Лично у меня она выражается в неистовом сердцебиении, когда я в Twitter просматриваю какую-нибудь новость об очередном успехе Афины — новый контракт, номинацию на премию, специализированное издание, выход книги за рубежом. Ревность — это неотвязное и обязательно неудачное сравнение себя с ней; это паника из-за того, что я пишу недостаточно хорошо или быстро; что у меня это не выходит и вряд ли когда выйдет. Ревность — это даже то, что само известие о подписанном Афиной шестизначном контракте с Netflix выбьет меня на несколько дней из колеи и я не смогу сосредоточиться на собственной работе, испытывая стыд и отвращение к себе при виде хотя бы одной из ее книг на стеллажах книжного магазина.

Из известных мне авторов каждый испытывает нечто подобное по отношению к кому-нибудь другому. Писательство — занятие сродни затворничеству и связано с неизбывным сомнением. У тебя нет уверенности в том, что создаваемое тобой имеет какую-то ценность, а любой признак того, что ты отстаешь в этой крысиной гонке, повергает в пучину отчаяния. Говорят, «не отводи глаз от своей газеты». Но как неодолимо трудно это делать, когда вокруг все другие газеты так и шелестят, так и хлопают у тебя над ушами и под носом!

Вот и я тоже испытываю порочную ревность, выслушивая рассказы Афины о том, как она обожает своего консультанта, литературную глыбу по имени Марлена Энг, которая «вытащила ее из безвестности» и «просто реально ухватывает, как нужно все обиходить на профессиональном уровне». Я смотрю в темно-карие глаза своей подруги, обрамленные этими смехотворными опахалами ресниц, что придают ей сходство с диснеевской зверушкой, и меня разбирает мучительное любопытство: «Каково же это — быть тобой?» Каково быть такой немыслимо совершенной, обладать всем самым хорошим в мире? И может быть, из-за этих коктейлей или моего чересчур разыгравшегося писательского воображения, но я ощущаю, как в животе у меня скручивается некая жаркая пружина, наполняя странным желанием вонзиться пальцами в этот накрашенный ягодно-красный рот и разодрать это лицо на части, аккуратно сняв с тела шкурку, словно с апельсина, и, обернувшись ею, застегнуть молнию.

— И это в ней меня типа заводит, как будто она занимается с моими словами сексом. Типа, а ну давай перепихнемся!

Афина, хихикнув, очаровательно задирает носик. Я подавляю желание ткнуть в него пальцем.

— Ты когда-нибудь думала о процессе редактирования как о сексе со своим редактором? Ну, как будто ты делаешь большого литературного ребенка?

«Да она пьяная», — доходит до меня. Всего два с половиной дринка, а уже наклюкалась; в очередной раз забыла, что я своего редактора терпеть не могу.

Пить Афина не умеет совершенно. Я поняла это еще в начале первого курса, когда на домашней вечеринке у одной старшекурсницы в Ист-Рок удерживала дорогую подругу за волосы, пока та блевала в унитаз. У нее есть бзик: она любит прихвастнуть, что разбирается в скотче (при этом почему-то называет его «виски с гор»), но едва успевает пригубить, как щеки уже пунцовые, а речь скачет. Напиваться Афина любит, а в пьяном виде становится несносной и впадает в истеричную патетику.

Впервые такие ее повадки я заметила на молодежном фестивале в Сан-Диего. Мы тогда все толклись у большого стола в баре отеля. Там Афина, вся раскрасневшаяся, хохотала как безумная, а парни вокруг пялились на ее расстегнутую на груди блузку (один потом прослыл в Twitter серийным насильником).

— О боже, — причитала она сквозь смех. — Я к такому не готова. Сейчас крыша поедет. Я не готова. Ты думаешь, меня тут ненавидят? Думаешь, все меня тайком ненавидят, но просто ничего не говорят? Ты б мне сказала, если б ненавидела?

— Да перестань, — успокаивали парни, поглаживая ей руки и плечи. — Кто ж тебя такую может ненавидеть?

Раньше я думала, что такие проделки — просто уловка для привлечения внимания, но она так же вела себя и со мной наедине. И тут вдруг на нее находит эдакая уязвимость. Голос начинает дрожать, словно от подкатывающих слез, или же она думает поведать секрет, который раньше тщательно скрывала. Зрелище не из простых.

В этом есть какая-то отрешенная отчаянность, и я даже не знаю, что меня настораживает больше — то, что она достаточно искусна в своих манипуляциях и сейчас может что-нибудь выкинуть, или же все, что она собирается сказать, может оказаться правдой.

Несмотря на буханье музыки внизу и басовые вибрации, бар кажется вымершим, что вообще-то объяснимо: сегодня вечер среды. Двое робких ухажеров пробуют всучить Афине свои телефонные номерки, но она отмахивается. В этом заведении мы единственные женщины. На террасе царит тишина, вызывающая клаустрофобию, и это нервирует, так что мы дружно допиваем свои напитки и уходим. Я с некоторым облегчением думаю, что на этом у нас всё, но тут Афина начинает зазывать меня к себе домой, недалеко от Дюпон-Сёркл, всего несколько минут на такси.

— Ну давай, — наседает она. — У меня дома есть потрясный вискарик, именно для такого случая, и ты должна зайти его попробовать.

Я утомлена и веселье как-то подувяло (ревность усиливается, когда ты пьяна), но на жилье Афины мне взглянуть любопытно, и я соглашаюсь.

Очень, очень недурственно. Я знала, что Афина вполне «упакована» по деньгам (гонорары за бестселлеры — это вам не жук чихнул), но не представляла насколько, пока мы не переступили порог ее квартиры на девятом этаже. Две комнаты, в которых она обитает в приятном одиночестве, — одна для сна, другая для писательства, — обе с высокими потолками, лощеным паркетом, окнами от пола в потолок и уходящим за угол балконом. Дизайн в том вездесущем, распиаренном в каталогах стиле, где сквозь напускной минимализм проблескивает роскошь: изящная дорогущая мебель, экстравагантные книжные полки и безукоризненные однотонные ковры. Растения и те смотрятся дорого, а под калатеями пошипывает увлажнитель воздуха.

— Ну что, виски? Или что-нибудь полегче? — Афина указывает на мини-бар (подумать только, у нее гребаный мини-бар!). — Может, рислинг? Или вот этот чудесный совиньон, если только душа не просит красного…

— Вискарь, — отрезаю я, чувствуя единственный способ пережить остаток этой ночи: напиться как можно крепче.

— Чистый, со льдом, или по старинке?

Я понятия не имею, что это и как.

— М-м-м… Давай как себе.

— Значит, по старинке.

Она уныривает на кухню.

Слышно, как там открываются створки шкафов, позвякивает посуда. Кто бы знал, что старинка оборачивается такими хлопотами?

— У меня здесь прекрасный «Уислпиг» восемнадцатилетней выдержки, — воркует Афина. — Мягонький, шелковистый, будто ириски с черным перцем, ты оценишь.

— Кто б сомневался, — отзываюсь я. — Вкусно уже на звук.

Афина что-то не торопится, а мне не мешало бы в туалет, и я брожу по гостиной в поисках санузла. Интересно, что меня встретит там. Может быть, супер-пупер-ароматизер. Или корзинка с нефритовыми фаллосами.

Дверь в кабинет распахнута. Я знаю, там ее святилище, и не могу удержаться, чтобы туда не заглянуть. Картинку я сразу узнаю по знаменитым постам Афины в Instagram — сама она называет это место своим «храмом творчества». Здесь господствует огромный письменный стол красного дерева на изогнутых ножках, непосредственно перед оконной рамой с викторианскими кружевами, а на столе красуется ее черная пишущая машинка.

Да-да. У Афины в ходу пишущая машинка; не какой-то там «ворд», «гугл-докс» или «скривенер». Свои тексты она набрасывает в линованных блокнотах, пополняя набросками на стикерах, и уже затем настукивает полноценные черновики на своем «ремингтоне». Это заставляет ее тщательней «фокусироваться на уровне предложений» (ее словечки, которые так часто проскальзывают в интервью, что я уже затвердила наизусть). Потом из нее вылетают уже целые абзацы, так что в плане продуктивности то на то и выходит.

Ну правда. По-честному: кто так говорит? И кто так думает?

Эти уродливые в своей вычурности электрические девайсы по немыслимой цене — для авторов, что не могут связно выдать больше абзаца, все равно затем поглядывая в Twitter. Но Афине это, видите ли, не по нраву; она пользуется винтажной пишущей машинкой — трескучим устройством, для которого надо покупать специальные чернильные ленты и толстые, прочные листы.

«На экране я писать просто не могу, — сетовала Афина. — Мне надо видеть текст в печатном виде. В напечатанном слове есть что-то основательное. Возникает ощущение постоянства, осязаемости того, что ты пишешь. Это меня концентрирует, проясняет мысли и придает прозе осязаемости».

Я забредаю вглубь кабинета, в подпитии не соображая, что это неприлично. В каретке еще торчит лист бумаги, на котором всего одно слово: «КОНЕЦ». А рядом с машинкой стопка страниц толщиной в ладонь.

Рядом со мной материализуется Афина, в каждой руке держа по стакану.

— О, это мой проект по Первой мировой. Наконец-то закончила.

Афина славится своей скрытностью насчет проектов, которые еще не завершены. Никаких бета-ридеров[4]. Никаких интервью, выкладывания фрагментов в соцсетях. Даже ее агенты и редакторы не могут видеть хотя бы набросков, пока вещь не написана целиком. «Это должно вызревать, вынашиваться внутри меня, пока не станет жизнеспособным, — сказала она мне однажды. — Если я явлю миру вещь прежде, чем она полностью сформируется, — это гибельно». (Странно, что никто не критиковал ее за эту гротескную метафору, но, думаю, все в порядке, если это исходит из уст Афины.) Единственное, что у нее проскальзывало в последние два года, — это что она готовит роман, имеющий отношение к военной истории двадцатого века и что для нее это «большой художественный вызов».

— Блин, — буркаю я. — Поздравляю.

— Как раз сегодня утром напечатала последнюю страницу, — щебечет Афина. — Никто еще ничего не видел.

— Даже твой агент?

— Джаред? — Афина смешливо фыркает. — Его дело только меня пропихивать и подписывать чеки.

— Ого, толстенная какая.

Я подхожу ближе к столу, тянусь к стопке, но отдергиваю руку. Пьяная дурища — да как я вообще смею здесь шариться и что-то лапать!

Однако Афина вместо того, чтобы шлепнуть меня по ладони, одобрительно кивает:

— Ну так что?

— Ты хочешь, чтобы я это прочитала?

— Ну, не сказать, чтобы прямо сейчас. — Она смеется. — Это и за ночь не осилить. Просто… просто я так рада, что все это теперь позади. Глянь, какая стопка — красиво, правда? Увесистая. Прямо-таки… что-то в этом есть. Объем, весомость.

Звучит нетвердо; она пьяна так же, как и я, только мне досконально понятно, что она имеет в виду. Эта книга огромна во многих смыслах. Прежде всего это творение, которое оставляет след.

— А можно… — Мои пальцы зависают над стопкой.

— Да бери, пожалуйста. — Афина размашисто кивает. — Мне надо еще привыкнуть к тому, что она здесь, снаружи. Что я наконец разродилась.

Как объемно, стоически сказано. Я осознаю, что чтение этих страниц лишь распалит во мне зависть, но ничего не могу с собой поделать. Снимаю с самого верха десятка полтора страниц и бегло их просматриваю.

Боже правый, хорошо-то как.

Читать подшофе не мой конек — глаза будто соскальзывают с оконцовки каждого абзаца, — но даже этот небрежный, беглый просмотр дает понять, что книга будет потрясающей. Почерк плотный, уверенный. Нет мелких огрехов, как в ее дебютной работе. Голос повзрослел, обрел чеканность. Каждое описание, каждый стилистический оборот — слово к слову, цельно.

Мне бы так. Но мне так, наверное, и в жизни не написать.

— Тебе… нравится? — выдыхает Афина.

Она нервничает. Глаза распахнуты, почти испуганны; наблюдая за мной, она растерянно теребит свое ожерелье. Как часто она разыгрывает это представление? И с какой силой ее осыпают похвалами, когда она это делает?

Это мелочно, но я не хочу выносить свое истинное суждение. Пусть эта игра работает с восторженными рецензентами и фанатами, но не со мной.

— Не знаю, — блекло отвечаю я. — Какое тут спьяну чтение.

Она выглядит удрученной, но только на мгновение. Мне видно, как она поспешно натягивает улыбку.

— Да-да, глупо, конечно, чего-то требовать…

Мигнув, она смотрит вначале на свой стакан, затем на меня, а затем на свою гостиную.

— Тогда, может, просто… позависаем?

И вот мы зависаем вдвоем с Афиной Лю.

В подпитии она, оказывается, потрясающе проста, не сказать банальна. Не рассуждает ни о Хайдеггере, ни об Арендт, ни еще о каких-нибудь философах, которыми так любит козырять в интервью. Зато рассказывает взахлеб, как она однажды очаровательно провела время в Париже, став моделью на шоу Prada (вышло совершенно случайно: постановщик просто заприметил ее возле кафе и пригласил участвовать). Хихикая, мы перемываем кости знаменитостям. Сходимся, что тот последний красавчик с собачьими глазами нас никак не колышет, а вот на Кейт Бланшетт нам всегда стоит равняться. Афина хвалит мой стиль. Спрашивает, откуда у меня такие туфли, брошь, серьги. Восхищается моим умением экономить: «А я так и покупаю половину своих вещей в Talbots, как старушня». Я смешу ее рассказами о своих студентах — стайке прыщавцев с сонливыми глазами, которые, наверное, смогли бы пролезть в прихожку Лиги Плюща[5] из-за связей своих родителей, если только не провалятся с явно чужими эссе, в которых наперебой плачутся о каких-то жизненных невзгодах, которых у них сроду не бывало. Вместе мы вспоминаем истории о неудачных свиданиях, о своих сокурсниках, о том, как однажды запали на одного и того же парня из Принстона.

В итоге мы растягиваемся у нее на диване и хохочем до колик в боках. Я и не подозревала, что с Афиной можно так весело проводить время. Никогда прежде я не была с ней настолько собой. Знакомство мы водим уже более девяти лет, но я всегда держалась в ее присутствии несколько настороженно — отчасти потому, что нервничала, а вдруг она поймет, что я и наполовину не такая блестящая или интересная, как она полагает, а отчасти из-за того, что происходило на первом курсе.

Но этим вечером, впервые за долгое время, я не чувствую, что мне нужно фильтровать каждое свое слово. Я не пытаюсь производить впечатление на гребаную Афину Инь-Ян Лю. Мы просто зависаем с Афиной.

— Мы должны видеться чаще, — то и дело повторяет она. — Джуни, ну честно, почему мы никогда не делали этого раньше?

— Сама не знаю, — отвечаю я и добавляю, пытаясь быть глубокомысленной: — Может, мы боялись того, как сильно понравимся друг другу?

Слова глупые и совершенно не вяжутся с действительностью, но, похоже, ей приятно их слышать.

— Может быть, — горячо соглашается она. — Может быть. О, Джуни! Жизнь так коротка. Зачем мы возводим эти стены?

Глаза у нее сияют. Рот увлажнился. Мы сидим бок о бок на ее футоне, сведя колени так близко, что они почти соприкасаются. В какое-то мгновение мне кажется, что Афина сейчас наклонится и меня поцелует (вот это пассаж! вот это оборот!), но вот она отшатывается и взвизгивает, а до меня доходит, что мой стакан с виски накренился так сильно, что плеснулся на пол — слава богу, что на паркет; если бы испортился один из дорогущих ковров Афины, я бы, наверное, выбросилась с балкона. Она смеется и бежит на кухню за салфеткой, а я делаю еще глоток, для успокоения, дивясь своему бешено колотящемуся сердцу.

Как-то внезапно наступает полночь, а мы на кухне печем блинчики — свои, не из упаковки, — добавив в них несколько ложечек экстракта пандана (тесто становится едко-зеленым, но готовить нормальные блинчики — это не про Афину Лю).

— Похоже на ваниль, только лучше, — поясняет она. — Дух такой травяной, как будто дышишь лесом. Даже не верится, что белые люди до сих пор ничего не знают о пандане.

Со сковороды она вилкой пуляет блинчики прямо мне на тарелку.

Блинчики подгорелые и комковатые, но пахнут восхитительно, и тут до меня доходит, что я умираю с голоду. Один из них я с ходу сую себе в рот и жую, а подняв глаза, вижу, как Афина ошарашенно смотрит на меня. Я вытираю пальцы, в ужасе от того, что вызвала у нее отвращение, но она со смехом присоединяется к этому состязанию. Включается таймер, и мы наперегонки мечем в себя эти сыроватые пахучие комья, торопливо захлебывая молоком, чтобы не застревали в горле.

— Семь! — задышливо объявляю я. — Семь, и это…

Но Афина на меня не смотрит. Крупно, с силой моргая, она хмурит брови. По лицу текут слезы. Одна ее рука тянется к горлу, другая колошматит меня. Губы приоткрываются, и наружу вытесняется глухой, тошнотный хрип.

Она давится.

Срочно брюшной толчок по Хеймлиху! Что я о нем помню с начальной школы? Да ничего. Но тем не менее подхожу сзади, обхватываю Афину за талию и надавливаю ей на живот, чтобы комок вылетел наружу (какая она тонюсенькая!), но Афина по-прежнему мотает головой, хлопая меня по руке. Блинчик наружу не выходит. Я сжимаю и надавливаю еще и еще раз — не срабатывает. Мелькает мысль схватить телефон, нагуглить «Хеймлих» или глянуть инструкцию на YouTube. Но на это уйдет драгоценное время, целая вечность.

Афина исступленно бьется о шкафчики. Лицо полиловело.

Помню, несколько лет назад в новостях была заметка о девушке-мажорке, которая насмерть подавилась на конкурсе поедания блинов. Я, помнится, как раз сидела в тубзике, прокручивая детали той статейки: способ вот так внезапно, нелепо и никчемно уйти из жизни вызывал непристойное восхищение. По словам парамедиков, блинчики в горле той девицы имели сходство с цементным комом. Кусок цемента.

Афина дергает меня за руку, указывая на мой телефон. Глаза умоляюще блестят.

«Помоги мне, — выдавливает она одними губами. — Помоги, помоги».

Дрожащими пальцами, лишь с третьей попытки разблокировав телефон, я набираю 911. Меня спрашивают, что произошло.

— У меня тут подруга, — заторможенно отвечаю я. — Задыхается, чем-то подавилась. Я пробовала сделать ей «хеймлиха», но ничего не выходит.

Рядом Афина, скрючась, жмется грудиной к спинке стула, всеми силами пытаясь проделать над собой тот самый толчок. Движения становятся все более нелепы и угловаты — она как будто хочет нанизаться на стул, однако это ничего не дает; рот раскрыт, но наружу ничего не выходит.

— Какой у вас адрес?

Вот черт, я же не знаю, где живет Афина.

— Точно не скажу. Я здесь у нее, только она своего адреса назвать не может физически. — Я лихорадочно соображаю. — Так. М-м… Тут через дорогу мексиканский ресторанчик, а рядом книжный. Типа того.

— А можно точнее?

— Э-э… Дюпон! Дюпон-Сёркл! Возле метро, а в доме такая красивая вращающаяся дверь.

— Жилой комплекс?

— Что? Да.

— Индепендент? Мэдисон?

— Точно, Мэдисон! Он самый.

— Номер квартиры?

Я не знаю. Поворачиваюсь к Афине, которая свернулась калачиком на полу и дергается так, что просто ужасно смотреть. Я разрываясь между тем, чтобы ей помочь и глянуть номер на двери, но тут вспоминаю: этаж девятый, вид с балкона на весь Дюпон-Сёркл.

— Девятьсот семь, — выдыхаю я в трубку. — Умоляю, приезжайте скорей. О боже…

— «Скорая» уже выехала. Пациент в сознании?

Я оглядываюсь через плечо. Афина уже не брыкается. Шевелятся единственно плечи, вздымаясь дикими рывками, как у одержимой.

Затем и это прекращается.

— Мэм?

Я опускаю трубку. Вокруг все плывет. Я протягиваю руку и трясу Афину за плечо: реакции никакой. Широко раскрытые глаза глядят неподвижно и страшно; мне невыносимо на них смотреть. Я притрагиваюсь пальцами к ее шее, проверяя пульс: его нет. Диспетчер говорит что-то еще, но я не понимаю. Я не могу разобраться в своих собственных мыслях, и все, что происходит дальше, между стуком в дверь и ворвавшимися в квартиру врачами «скорой», — сплошь темное, невразумительное пятно.



ДОМОЙ Я ВОЗВРАЩАЮСЬ ТОЛЬКО ПОД УТРО.

Документирование смерти, по-видимому, занимает очень много времени. Врачи «скорой» должны проверить каждую гребаную деталь, прежде чем смогут официально написать на своих планшетах: «Афина Лю, 27, пол женск., мертва, так как подавилась гребаным блином».

Я даю показания. Сижу на стуле, неотрывно глядя в глаза врачихе — светло-серые, почти прозрачные, к векам пристали комочки туши, — а позади меня на кухне носилки, и там возятся люди в униформе, укрывая чем-то пластиковым тело Афины. «О боже… Боже, это же мешок для трупов. Все происходит на самом деле. Афина мертва».

— Имя?

— Чье?

— Ваше.

— Джун… То есть Джунипер Хэйворд.

— Возраст?

— Двадцать семь.

— Откуда знаете покойную?

— Она… она была мне подругой. Мы с ней дружим с колледжа.

— Что вы здесь делали этим вечером?

— Мы? Отмечали. — Мой нос пощипывают слезы. — Она только что подписала контракт с Netflix и была вне себя от счастья.

Я до одури напугана, что меня сейчас арестуют за убийство. Но это глупо — Афина подавилась, и глобула (они упорно продолжают называть это «глобулой» — что за слово такое, «глобула»?) сидит пломбой прямо у нее в горле. Признаков борьбы никаких нет. Она сама меня позвала и впустила; люди видели, как мы дружески сидели в баре («Позовите того парня из „Грэхэмса“, — тянет меня сказать, — он все подтвердит»).

Да почему я вообще пытаюсь себя выгораживать? Все эти детали ничего не значат. Я этого не делала. Не убивала. Просто смешно; смешно, что я даже переживаю об этом. Ни одно жюри присяжных не вынесло бы здесь обвинительный вердикт.

Наконец меня отпускают. На часах четыре утра. Офицер (в какой-то момент прибыла полиция, что, видимо, происходит при наличии трупа) предлагает подвезти меня домой в Росслин. Бóльшую часть пути мы проводим в молчании, и лишь когда подъезжаем к моему дому, он бормочет что-то сочувственное — я слышу, но не усваиваю. Пошатываясь, я забредаю в свою квартиру, скидываю туфли, срываю лифчик, полощу рот и валюсь на кровать. Некоторое время я сорванно, с подвывом реву, избывая из себя тот жуткий, скребущий нутро негатив, а затем, после одного мелатонина и двух лунест, меня оглушает сон.

Ну а в сумке, неприкаянно брошенной на полу возле кровати, лежит рукопись Афины — мешком раскаленных углей.

2

Скорбь? Но это странно. Афина была всего лишь знакомой; пусть и хорошей, но не близкой подругой. Говоря это, я чувствую себя сукой, но она действительно не была так важна для меня и не оставила в моей жизни дыры, которую мне теперь нужно научиться обходить. Нет ощущения черной, удушающей потери, которую я, скажем, испытала со смертью отца. Я не хватаю ртом горький, неутоляющий воздух. Не лежу после бессонной ночи, вяло размышляя, стоит ли вообще выползать из постели. Не киплю злом на всех встречных в удивлении, как они могут продолжать разгуливать по миру так, будто он не перестал вращаться.

Смерть Афины мой мир не разрушила, она просто сделала его… несколько странным. Свои дни я провожу как обычно. В основном, если не задумываться об этом слишком уж плотно, не зацикливаться на воспоминаниях, я в порядке.

И все-таки я там была. Я видела, как умирает Афина. Те первые несколько недель в моих чувствах преобладает не столько горе, сколько тихая потрясенность. Ведь это действительно произошло. Я в самом деле смотрела, как ее пятки тарабанят по паркету, а пальцы вцепляются в шею. Я реально просидела рядом с ее безжизненным телом целых десять минут, пока приехала «скорая». Видела эти выпученные глаза — пораженные, незрячие. Эти воспоминания не вызывают во мне слез — я не смогла бы описать это как боль, — но я действительно смотрю на стену и бормочу «Что за хрень?» по нескольку раз на дню.

Смерть Афины, должно быть, попала в заголовки: мой телефон разрывается от звонков друзей, стремящихся сказать что-нибудь корректное, участливо-встревоженное («Эй, я просто мимоходом: как у тебя дела?»), и знакомых, пытающихся выведать все пикантные подробности («БОЖЕ, я видела в Twitter: ты реально была ТАМ?»). Отвечать у меня нет сил. Я лишь гляжу, как красные циферки счетчиков посещений, накапливаясь, тикают в уголке экрана; наблюдаю с трепетом и изумленным отвращением.

По совету моей сестры Рори я посещаю местный кружок поддержки, а также психоаналитика, специализирующегося на горе. И тот и другой заставляют меня чувствовать себя еще гаже, потому что внушают мне версию дружбы, которой не существовало, и мне крайне трудно им объяснять, почему я не углубляюсь из-за Афины в депрессию, так что я больше не посещаю ни того ни другого. Я не желаю распинаться о том, как я по ней тоскую, или что мои дни без нее кажутся безысходно пустыми. Проблема в том, что мои дни совершенно нормальны, за исключением единственно смущающего факта, что Афина, язви ее, мертва — так уж вышло — и я не знаю, как мне вообще к этому относиться, поэтому начинаю пить и заедать питье жратвой всякий раз, когда по вечерам подкрадывается тоска, и за несколько недель от всех этих мороженых и лазаний я весьма заметно раздалась, но это, пожалуй, и есть то самое плохое, о чем можно переживать.

А так я сама дивлюсь своей ментальной стабильности.

Срываюсь я только раз, через неделю после произошедшего. Толком не знаю, что послужило толчком, но в ту ночь я действительно часами штудирую пособие Хеймлиха на YouTube, сравнивая его с тем, что делала я; пытаюсь вспомнить, точно ли лежали мои руки, достаточно ли резко я надавливала. Я могла ее спасти. Фраза, которую я вслух повторяю снова и снова, в духе леди Макбет, вопящей о своем «проклятом месте»[6]. В моих силах было не терять головы, сообразить, как все правильно делать, сжать кулаками область над пупком и устранить затор, после чего Афина смогла бы снова дышать.

Я — причина, по которой она умерла.

— Не дури, — одергивает меня Рори, когда я в четыре утра звоню ей, рыдая так, что едва могу что-то выговорить. — Перестань сейчас же! Не смей даже думать! Ты меня поняла? Ты здесь ни при чем. Ту девушку ты не убивала. Ты невиновна. Понимаешь?

Чувствуя себя дитятей, я лепечу в ответ:

— Да. Хорошо. Ладно.

Но это как раз то, что мне сейчас нужно: слепая вера ребенка, что мир настолько прост и что если я не хотела сделать ничего дурного, то и вины моей ни в чем нет.

— С тобой точно все в порядке? — с нажимом спрашивает Рори. — Или хочешь, чтобы я позвонила доктору Гэйли?

— Не надо! О боже, нет. Я в порядке. Доктору Гэйли не звони.

— Хорошо, не буду. Просто она нам сказала, что если ты когда-нибудь начнешь соскальзывать…

— Я не соскальзываю. — У меня вырывается глубокий вздох. — Тут дело не в этом. Со мной все в порядке, Рори. Вообще Афину я знала не так уж и хорошо. Все нормально.

Через несколько дней после новостного взрыва я выкладываю в Twitter длинную заметку о том, что произошло. Чувствую я себя паскудно: у меня ощущение, что я пишу по шаблону, эксплуатируя бессчетные клише на тему «тяжелой утраты», которые бесстыдно надергиваю из разных источников. Пускаю в ход заезженные фразки типа «трагический несчастный случай», «все еще не в силах осознать», «мне до сих пор не верится». В детали я не вдаюсь — это мерзко. Пишу о том, как я потрясена, и что Афина для меня значила, и как сильно мне будет ее не хватать.

От незнакомых людей продолжают поступать сочувственные писульки, как они сожалеют, и что я должна беречь себя, и как это вопиюще несправедливо — нести такой груз скорби, как я сейчас. Называют меня «хорошим человеком». Посылают объятия и наилучшие пожелания. Спрашивают, могут ли они объявить для моей терапии сбор средств (идея соблазнительная, но сказать «да» мне неловко). Кто-то даже предлагает целый месяц ежедневно привозить мне домашнюю еду. Это я отвергаю: мало ли кто может скрываться там, под личиной интернета (какой-нибудь маньяк траванет — недорого возьмет).

Мой твит набирает по тридцать тысяч лайков в день — самое пристальное внимание, которого я когда-либо удостаивалась в Twitter, в том числе от литературных светил и медийных личностей (все с синими галочками). Наблюдая, как число моих подписчиков посекундно растет, я проникаюсь странным возбуждением. А затем меня пробивает чувство гадливости, примерно как после мастурбации, чем я начала заниматься со скуки, и тогда я блокирую Twitter на всех своих устройствах («По состоянию душевного здоровья я вынуждена взять паузу, но благодарю всех за вашу заботу») и даю себе зарок не заходить в сеть по меньшей мере неделю.



Я присутствую на похоронах Афины, куда меня пригласила выступить ее мать. Через несколько дней после происшествия она мне позвонила, и я, узнав, кто она, чуть не выронила трубку: меня пробил страх, что она подвергнет меня допросу или обвинит в убийстве своей дочери — она же, напротив, все время извинялась, как будто со стороны Афины умереть у меня на глазах было верхом бестактности.

Церемония проходит в корейской церкви в Роквилле, что для меня странно: я думала, что Афина китаянка, ну да ладно. Поражает то, как мало среди присутствующих лиц моего возраста. В основном здесь пожилые азиаты, вероятно друзья матери. Ни одного знакомого мне писателя, ни кого-либо из колледжа. Хотя, вероятно, эти похороны — просто общественное мероприятие, а реальные знакомые Афины предпочли виртуальную службу, организованную Обществом американских писателей азиатского происхождения.

Гроб, слава богу, закрытый.

Траурные панегирики звучат в основном на китайском, и я сижу в неловкой позе, тихонько оглядываясь в поисках подсказок, где улыбаться, а где качать головой или смахивать слезу. Когда подходит моя очередь, мать Афины представляет меня как одну из самых близких подруг своей дочери.

— Джуни была там в ту ночь, когда не стало моей Афины, — сказала миссис Лю. — Она сделала все, что могла, чтобы ее спасти.

От этих слов я сразу растекаюсь слезами. «Что и хорошо», — ерничает мерзкий, циничный голос в моей голове. Плач придает моему горю вид искренности. Это отвлекает от того, что я не знаю, за каким хреном вообще здесь нахожусь.

— Афина была просто ослепительной, — говорю я, причем вполне от души. — Она была больше чем жизнь. Недосягаемо прекрасна. Смотреть на нее было все равно что смотреть на солнце. Такая великолепная, что при долгом взгляде становилось больно глазам.

Затем я еще с полчаса изнываю на поминках, пока не нахожу предлог, чтобы уйти — мне невмоготу обилие острой китайской еды и пожилых людей, которые не могут или не хотят говорить на английском. При прощании миссис Лю, шмыгая носом, прижимается ко мне. Она берет с меня обещание поддерживать связь, держать ее в курсе, как у меня дела. Размазанная от слез тушь оставляет на моей бархатной блузке мелкие, но въедливые пятнышки, которые не выводятся даже после нескольких стирок, так что в конце концов я ее просто выкидываю.



Я отменяю до конца месяца свое репетиторство (у меня полставки в колледже «Веритас», где я готовлю народец к выпускным экзаменам и помогаю с написанием эссе — негласная обязаловка для всех выпускников Лиги Плюща без особых перспектив). Мой шеф недоволен; бухтят, понятное дело, и подписанные на меня родители, но для меня сейчас свыше сил сидеть вот так в комнате без окон и допытываться о понимании прочитанного у жующих жвачку сопляков с брекетами. Просто не могу.

— Неделю назад у меня на глазах билась об пол моя подруга, пока не умерла! — набрасываюсь я, когда мать ученика звонит мне с претензиями. — Так что, наверное, я имею право на небольшой отпуск в связи с тяжелой утратой?

Следующие несколько недель я никуда не выхожу. Весь день сижу в своей квартире в пижаме. Как минимум двенадцать раз заказываю чипотле. Пересматриваю старые серии «Офиса» до тех пор, пока не начинаю цитировать их слово в слово, просто чтобы как-то успокоить свой разум.

А еще я читаю.

Афина была права: на ее месте я бы тоже волновалась. Проще говоря, «Последний фронт» — это шедевр.

Чтобы сориентироваться, мне приходится нырнуть в кроличью нору Википедии. В романе повествуется о невоспетом вкладе и опыте Китайского трудового корпуса — 140 000 китайских рабочих, завербованных британским правительством и оказавшихся на союзническом фронте в годы Первой мировой войны. Многие из них погибли от снарядов и бомб, несчастных случаев и болезней. Большинство из них по прибытии во Францию ждало бесчеловечное обращение. Их лишали даже мизерной заработной платы, размещали в грязных и тесных бараках, не давали переводчиков; на них нападали другие рабочие. Многие так и не вернулись домой.

Есть расхожая шутка, что от каждого «серьезного писателя» жди когда-нибудь толстенного и помпезного романа о войне. Полагаю, к их числу можно отнести и Афину, только у нее этот роман действительно получился. Ее прозе присущи уверенность, сдержанность и лиризм, необходимые для раскрытия такой тяжелой темы без скатывания в инфантильную напыщенность или ханжество. Большинство эпопей о великой войне, написанных молодыми писателями, как правило, смотрятся не более чем имитацией; их авторы выглядят малышами, гарцующими с сабельками на игрушечных лошадках. А вот военная проза Афины звучит как эхо с поля боя. Она отзванивает правдой.

Понятно, что она имела в виду, называя эту книгу «эволюцией» в своем ремесле. До этого в ее романах представали линейные сюжеты, а повествование велось о единственном главном герое, в третьем лице прошедшего времени. Здесь же Афина делает нечто похожее на то, что Кристофер Нолан в фильме «Дюнкерк»: вместо того чтобы следовать одной конкретной истории, она наслаивает разрозненные повествования и перспективы вместе, образуя движущуюся мозаику; толпа на ней словно кричит в унисон. Достигается эффект кинематографичности; вы с документальной четкостью буквально видите эту живую картину у себя в голове: сонм голосов, обнажающих из-под земного покрова прошлое.

История без определенного главного героя такой захватывающей быть не должна. Но строки Афины настолько увлекательны, что я продолжаю погружаться в историю, забегая в своем чтении вперед вместо того, чтобы переносить ее на свой ноутбук. Это история любви, замаскированная под военную повесть, и детали здесь настолько потрясающе ярки, настолько конкретны, что трудно поверить, что это не мемуары; что она просто не переписывает слова призраков, вещающих ей на ухо. Теперь понятно, почему на написание этого ушло так много времени: кропотливость исследования сквозит в каждом абзаце, начиная от формы армейских шапок и заканчивая эмалированными кружками, из которых трудяги хлебали разбавленный чай.

Ей дана колдовская способность приковывать ваш взгляд к странице. Мне просто необходимо знать, что происходит с А Гэном, щуплым студентом-переводчиком, и Сяо Ли, нежеланным седьмым сыном. В конце я уливаюсь слезами, когда узнаю, что Лю Дон так и не вернулся домой к своей преданно ждущей невесте.

Но нужна доработка, и немалая. Этот черновик отнюдь не первый — на самом деле это даже не «черновая версия» книги; это больше амальгама поразительно красивых предложений, примерно сформулированных или случайных тем [типа «а затем они пускаются в путь» — закончить позже]. Но драгоценных крошек насыпано достаточно, чтобы я могла двигаться по следу. К чему все идет, я вижу, и это великолепно. Просто восхитительно, умопомрачительно прекрасно.

Настолько, что я не могу не попробовать все это закончить.

Поначалу это просто забава. Упражнение в написании. Я не столько переписываю рукопись, сколько проверяю, удастся ли мне заполнить пробелы; достаточно ли у меня технических навыков для оттенения, тонкой доводки и экстраполяции, пока картина не сделается полной. Я думаю поиграть лишь с одной из глав посередке — той, в которой особенно много незавершенных сцен и по которой можно было бы вывести результат только при полном, глубинном знании текста и автора.

Но потом я уже просто продолжаю идти. Остановиться я не могу. Говорят, редактировать плохой черновик намного проще, чем сочинять на чистой странице, и это правда — как раз в эти минуты я ощущаю в своем продвижении уверенность. Я исправно нахожу обороты фраз, которые подходят к тексту заметно лучше, чем скудноватые описания Афины. Я замечаю, где темп повествования несколько проседает, и решительно вырезаю изменчивый наполнитель. Сквозную линию сюжета я выделяю как четкую, мощную ноту. Я прибираюсь, подравниваю и украшаю; я заставляю текст петь.

Наверное, вы вряд ли поверите, но не было момента, чтобы я про себя подумала: «Вот сейчас возьму и все это себе присвою». То есть я не сидела и не вынашивала какой-нибудь коварный план, чтобы нажиться на работе моей покойной подруги. Нет, серьезно — все это казалось естественным, как будто было моим призванием, чем-то предначертанным свыше. Как только я приступила, мне показалось, что это самая очевидная вещь на свете, которую мне нужно завершить, доведя историю Афины до ума.

Ну а потом — кто знает? Может, и опубликовать все это, опять же ради нее.

Работа поглощает меня напрочь. Я пишу каждый день с рассвета до глубокой ночи. Так усердно я не работала еще никогда, ни над одним писательским проектом, даже над своим собственным дебютом. Слова жгут в груди, как раскаленные угли, переполняя энергией, которую мне необходимо излить сполна, иначе она меня сожжет.

Первую редактуру я осуществляю в три недели. Затем устраиваю себе недельный отпуск, на протяжении которого не занимаюсь ничем, кроме длительных прогулок и чтения книг, просто чтобы освежить кругозор, ну а затем распечатываю все в копицентре и прохожусь по напечатанному красной ручкой. Страницы я перелистываю бережно и неторопливо, бормоча каждое предложение вслух, чтобы прочувствовать звучание, форму слов.

Всю ту ночь я не сплю, а вставляю изменения в «ворде».

Наутро я составляю имэйл своему литературному агенту Бретту Адамсу, с которым не общалась вот уже несколько месяцев, поскольку сбрасывала в корзину все его вежливые, но неотвязные запросы о том, как продвигается моя вторая книга.

«Бретт, привет.

Я знаю, ты ждешь новостей насчет моей второй книги. На самом деле у меня есть…»

Секунду помедлив, последнее предложение я удаляю.

Как мне объяснить все это Бретту? Если он в курсе, что Афина писала первый черновик, ему нужно будет связаться с агентом Афины, Джаредом. Предстоят дрязги с ее литературным наследием. Письменных свидетельств желания Афины, чтобы книгу закончила я, не существует (хотя она наверняка предпочла бы именно это: какому автору хочется, чтобы его произведения томились в безвестности?).

А без подтверждения ее согласия мой вариант может быть не утвержден вообще никогда.

Но, опять же, никто ведь не знает, что Афина писала первый черновик?

Имеет ли авторский отсыл такое же значение, как то, что без меня эта книга, возможно, никогда не увидит свет?

Нельзя допустить, чтобы величайшая работа Афины попала в печать в своем неопрятном, недоразвитом виде; можно сказать, в черновом варианте. Нельзя ни в коем случае. Иначе какая я ей подруга?

«Бретт, привет. Вот рукопись. Немного не в том направлении, которое мы обсуждали, но мне нравится это новое звучание. Что скажешь?

Наилучшего,

Джун»

Всё, готово; «дыц», и сообщение улетает. Я захлопываю ноутбук и отпихиваю его от себя, слегка бездыханная от своей собственной дерзости.



Ожидание — самая трудная часть. Тот свой имэйл я отправляю в понедельник; Бретт отмалчивается и только в четверг сообщает, что для просмотра зарезервировал выходные. Сложно сказать, говорит он это всерьез или же тянет время, чтобы я его не доставала. На подходе к понедельнику я уже не нахожу себе места. Каждая минута кажется вечностью. Я уже миллион раз обошла свою многоэтажку, а телефон засунула в микроволновку — специально, чтобы не было соблазна постоянно его проверять.